Страница:
Что, у нее тоже затруднения с прислугой? Да, дон Фабио, в Икитосе все труднее найти дельных людей, нельзя ли и для нее прихватить одну из девушек, мать? Да, можно, дон Хулио, — начальница слегка поджимает губы, — но пусть он не говорит об этом так легко, — голос ее становится тонким — миссия не агентство по найму прислуги. С лица Реатеги сбегает улыбка, он смущенно похлопывает ладонью по подлокотнику. Может быть, она превратно истолковала его слова? Начальница разглядывает распятие, дон Фабио ерзает на стуле, потирает лысину, моргает, — может быть, мать превратно истолковала слова дона Хулио? Но начальница продолжает: ему известно, из какой среды вышли эти девочки, как они жили, пока не попали в миссию, — Хулио Реатеги уверяет мать, что это просто недоразумение, что она его неправильно поняла, — а по выходе из миссии девочкам некуда деться, в индейских деревушках неспокойно, и даже если бы можно было разместить девочек по семьям, они уже не свыклись бы с этой жизнью, что ж им, опять ходить голыми — начальница делает любезный жест, — поклоняться змеям — но улыбка у нее ледяная, — есть вшей? Это его вина, мать, он неудачно выразился, и она придала его словам другой смысл. Но они не могут и оставаться в миссии, дон Хулио, это было бы несправедливо, не правда ли, они должны уступить место другим. Предполагается, что такие люди, как они, помогут матерям включить этих девочек в цивилизованный мир, что они облегчат им доступ в общество — как раз это он и имел в виду, мать, разве она его не знает? — и в миссии дают приют этим детям и воспитывают их для того, чтобы обращать души к Богу, а не для того, чтобы поставлять служанок состоятельным семьям, пусть он простит ее за откровенность. Он это прекрасно знает, мать, и поэтому он и его супруга всегда сотрудничали с миссией, но если его просьба неуместна, будем считать, что этого разговора не было, и пусть, ради Бога, мать не беспокоится. Насчет них начальница не беспокоится, она знает, что сеньора Реатеги весьма благочестива и что девочка будет в хороших руках. Но доктор Портильо, мать, лучший адвокат в Икитосе, бывший член парламента, если бы речь шла не о достойной, известной семье, разве Хулио Реатеги взял бы на себя смелость хлопотать за нее? Но он повторяет: пусть мать больше не думает об этом, и начальница снова улыбается — он обиделся на нее? Ничего, всем время от времени делают внушение, и это никому не вредит — Хулио Реатеги откидывается на спинку стула, — мать, так сказать, выдрала его за уши, заставила почувствовать себя виноватым, ему это только полезно, а начальница: если дон Хулио ручается за этого сеньора, она ему верит, но не позволит ли он задать ему кое-какие вопросы? Какие угодно, мать, он понимает, что предосторожности никогда не мешают, это вполне естественно, но она может ему поверить, доктор Портильо и его супруга — прекрасные люди и будут обращаться с девушкой очень хорошо, кормить и одевать ее, и даже платить ей жалованье. В этом начальница не сомневается, дон Хулио. Она опять поджимает свои тонкие губы. Ее интересует другое. Будут ли они заботиться, чтобы девочка сохранила то, что приобрела здесь? Не допустят ли они по небрежности, чтобы пошло насмарку то, что ей дали в миссии? Вот что она имеет в виду, дон Хулио. Ах, мать не знает Портильо! Анхелита каждый год устраивает рождественские праздники для бедных, она сама собирает пожертвования в лавках и раздает их в предместьях. Мать может быть уверена, что Анхелита будет брать с собой девушку на все церковные процессии, какие будут в Икитосе. Матери не хочется больше докучать ему, но у нее есть еще один вопрос: возьмет ли он на себя ответственность за обеих девушек? Еще бы, мать, с величайшим удовольствием, на случай любой жалобы или какого-нибудь происшествия он готов подписать надлежащее обязательство от своего собственного имени и от имени доктора Портильо. Значит, они договорились, дон Хулио, и начальница сейчас приведет девочек; а кроме того, мать Гризельда, конечно, приготовила для них что-нибудь освежающее, при такой жаре это не повредит, не правда ли, и дон Фабио радостно воздевает руки: они всегда так любезны. Начальница выходит. Солнечные пятна на потолочных балках уже потускнели; из сада все еще доносится пение воспитанниц. Что это значит, друг мой? Кто ей дал право? По милости этой монахини он провел пренеприятные минуты, дон Фабио, а тот: это чистая формальность, дон Хулио, просто матери очень любят этих сироток, и им грустно расставаться с ними, вот и все. Но разве офицерам из Форта Борха они задают такие вопросы? И разве к инженерам, которые проезжают через Ньеву, они лезут с такими сонетами? Оставьте, пожалуйста, дон Фабио. Лицо губернатора приобретает удрученное выражение. Мать, наверное, не в духе из-за какой-нибудь неприятности, не стоит обращать внимание, дон Хулио, но Реатеги не успокаивается: и пусть ему не говорят, что военные будут с ними обращаться лучше, чем они, военные заставят их работать как скотину, это уж точно, и не будут платить им ни сентаво, можете быть уверены, известно ли дону Фабио, какие гроши получают военные? И кроме того, его достаточно хорошо знают, и если он рекомендует Портильо, это что-нибудь да значит, дон Фабио, скажите на милость, где это видано. Хор в саду внезапно смолкает. Губернатор не понимает, в чем дело, начальница всегда такая обходительная, такая вежливая, ну да ладно, пусть дон Хулио не портит себе кровь. Он и не портит себе кровь, но его, как и всякого другого, возмущает несправедливость. Видимо, кончилась перемена. Дон Фабио костяшками пальцев барабанит по подлокотнику — ему тоже, дон Хулио, взвинтила нервы мать, он чувствовал себя, как в исповедальне. Они оборачиваются, и дверь открывается. Начальница несет блюдо с пирамидой печенья, а мать Гризельда — глиняный поднос со стаканами и кувшином, в котором пенится какой-то напиток. Две воспитанницы в кремовых пыльниках остаются возле двери, оробелые и нахохлившиеся. Браво, сок папайи! Ах уж эта мать Гризельда, всегда она их балует, и дон Фабио встает, а мать Гризельда смеется, прикрывая рукой рот. Монахини расставляют стаканы и разливают сок. Воспитанницы жмутся друг к другу возле двери, искоса поглядывая на посетителей. У одной из них рот полуоткрыт, и видны маленькие, остро отточенные зубы. Хулио Реатеги поднимает свой стакан — большое спасибо, мать, он просто умирал от жажды. Но они должны попробовать печенье, и пусть угадают, из чего оно, ну-ка? Ну-ка, дон Фабио? Они просто не представляют себе, такое вкусное, — из батата? — такое воздушное, — из маиса? — и мать Гризельда разражается смехом — из маниоки! Это ее собственное изобретение, и, когда он привезет сеньору Реатеги, она даст ей рецепт, а дон Фабио отпивает глоток и закатывает глаза: у матери Гризельды ангельские руки, за одно это она должна попасть в рай, а она: молчите, молчите, дон Фабио, пусть лучше они нальют себе еще сока. Они пьют, вытаскивают носовые платки, вытирают оранжевые следы вокруг губ. У Реатеги на лбу блестят капельки пота, лысина губернатора сияет как зеркало. Наконец мать Гризельда убирает со стола и уходит, шаловливо улыбнувшись гостям. Реатеги и губернатор смотрят на воспитанниц, те как по команде опускают головы. Здравствуйте, девушки. Молчание. Начальница делает шаг к двум неподвижным фигурам: ну подойдите же, что вы стоите у двери? Воспитанница с острыми зубами, волоча ноги, подходит чуть ближе и останавливается, не поднимая головы, а вторая не двигается с места, и Хулио Реатеги: ты тоже, дочка, не бойся, я тебя не съем. Воспитанница не отвечает, и лицо начальницы вдруг приобретает загадочное, слегка насмешливое выражение. Она выжидательно смотрит на Реатеги, и в его глазах загорается огонек любопытства. Губернатор манит рукой воспитанницу, которая стоит у двери, а начальница с улыбкой указывает на нее — дон Хулио ее не узнает? — и Хулио Реатеги поворачивается к девочке, моргая, смотрит на нее, шевелит губами, щелкает пальцами: ах, мать, неужели это она? Начальница утвердительно кивает. Ну и ну, Ему бы это и в голову не пришло. Она очень изменилась, дон Хулио? Очень, мать, если он приедет с ней, сеньора Реатеги будет очарована. Да ведь они же старые друзья, дочка, разве она не помнит его? Девочка с острыми зубами и губернатор с любопытством смотрят то на начальницу, то на Реатеги, а та, что стоит у двери, слегка приподнимает голову. Ее зеленые глаза контрастируют со смуглым лицом. Начальница вздыхает: с тобой же говорят, Бонифация, что это за манеры. Хулио Реатеги все рассматривает ее — Боже мой, мать, прошло уже года четыре, как время летит, как ты выросла, дочка, посмотрите только, совсем взрослая девушка. Начальница кивает — ну, Бонифация, поздоровайся же с сеньором Реатеги, — снова вздыхает — она должна его почитать, и его супругу тоже, они будут к ней очень добры. И Реатеги — не надо дичиться, дочка, они с ней немножко потолкуют, ведь она теперь прекрасно говорит по-испански, верно? И губернатор подскакивает на стуле — да ведь это та самая девочка из Уракусы! — и хлопает себя по лбу — ну да, конечно, наконец-то сообразил. А начальница -не строй из себя дурочку, Бонифация, дон Хулио подумает, что ей отрезали язык. Да что это ты, дочка, почему она плачет, что с ней случилось? Бонифация стоит, подняв голову, по щекам ее текут слезы, толстые губы крепко сжаты, и дон Фабио — ба, ба, глупышка, она должна радоваться, теперь у нее будет домашний очаг, а девочки сеньора Реатеги просто ангелочки. Начальница побледнела — что за глупая девочка! — теперь лицо у нее такое же белое, как ее руки, — о чем она плачет? Бонифация широко раскрывает свои зеленые, влажные глаза, пробегает по коврику — дочка! — падает на колени перед начальницей — глупышка! — хватает ее руку и прижимает к своему лицу. У девочки с острыми зубами вырывается смешок, а начальница лепечет — успокойся, Бонифация, и смотрит на Реатеги, — ведь она ей обещала, и ей, и матери Анхелике. Она пытается высвободить, руку, о которую Бонифация трется лицом, а Реатеги и дон Фабио смущенно и благожелательно улыбаются. Мясистые губы жадно целуют бескровные пальцы, а девочка с острыми зубами смеется, уже не таясь. Неужели она не понимает, что это делается для ее же блага? Где же с ней будут обращаться лучше, чем в доме сеньора Реатеги? Разве Бонифация забыла, что она обещала ей всего полчаса назад? И матери Анхелике тоже. Так-то она держит слово? Дон Фабио встает, потирает руки — ах уж эти девочки, такие чувствительные, чуть что в слезы, пусть дочка сделает над собой усилие, вот она увидит, как хорошо в Икитосе, какая добрая, какая святая женщина сеньора Реатеги, а начальница просит дона Хулио извинить ее, ей очень жаль, эта девочка никогда не капризничала, она просто не узнает ее, да успокойся же, Бонифация, и Хулио Реатеги — какие могут быть разговоры, мать, не хватало еще, чтобы она извинялась. Девочка привязалась к миссии, в этом нет ничего удивительного, и пусть лучше она не едет против воли, пусть лучше останется с матерями. Он возьмет другую, а Портильо придется поискать няню в Икитосе, но главное — пусть мать не беспокоится.
I
I
— Смотрите, — сказал Тяжеловес, — дождь перестает.
Серое небо рассекли, как трещины, голубые просветы, и, хотя в облаках еще погромыхивало, дождь уже прошел. Но в лесу, казалось, еще моросило: вокруг сержанта, жандармов и Ньевеса с ветвей деревьев, с усиков папоротника, с палатки скатывались крупные, теплые капли, и от этого грязь на берегу, превратившемся в трясину, пузырилась, будто кипела. У берега покачивалась лодка.
— Подождем, пока немного спадет вода, сержант, — сказал лоцман Ньевес. — После такого дождя на перекатах недолго и расшибиться.
— Конечно, дон Адриан, только надо устроиться поудобнее, а то мы как сельди в бочке. Давайте-ка, ребята, поставим вторую палатку. Здесь и переночуем.
Промокшие до нитки, в заляпанных грязью гетрах, жандармы раздевались, растирали тело, выжимали одежду. Лоцман Ньевес, шлепая по грязи, направился к лодке, и когда он добрался до нее, у него был такой вид, будто его вымазали дегтем.
— Уж лучше нагишом, — сказал Блондин. — Перепачкаемся с ног до головы.
Тяжеловес снял трусы, и все посмеивались над его толстыми ягодицами. Когда они вышли из палатки, Малыш поскользнулся, шлепнулся задом в грязь и, поднимаясь, выругался. Кое-как перебрались через трясину. Ньевес подавал им сетки от москитов, банки с консервами, термосы, а они относили все это к палатке и, возвращаясь, дурачились, как дети: бегали, кричали, пихали друг друга в грязь, швырялись комьями глины — штрафной удар, господин сержант, ни одной сухой галеты, наверное, и анисовка наша пропала, — а Малышу осточертела сельва, Черномазый, он этой жизнью сыт по горло. Забрызганные грязью жандармы помылись в реке, сложили припасы под деревом и там же вбили колья, натянули брезент и закрепили веревки за искривленные бурые корневища. То там, то тут из-под камней, извиваясь, выползали розоватые черви. Лоцман Ньевес разводил костер.
— Эх, недотепы, поставили палатку под самым деревом, — сказал сержант. — На нас всю ночь будут сыпаться пауки.
Хворост потрескивал, дымился, но вот вспыхнул синий огонек, потом красный, и взметнулось яркое пламя. Все уселись вокруг костра. Галеты подмокли, анисовка была теплая.
— Ну и влипли мы, господин сержант, — сказал Черномазый. — Не миновать нам хорошей взбучки, когда мы вернемся в Ньеву.
— Чистая глупость была посылать нас на ночь глядя неизвестно куда, — сказал Блондин. — Как это лейтенант не понимал?
— Он знал, что это пустое дело, — сказал сержант, пожав плечами. — Но разве вы не видели, как всполошились матери и дон Фабио? Он послал нас, чтобы потрафить им, вот и все.
— Я не для того пошел в жандармы, чтобы смотреть за детьми, — сказал Малыш. — Неужели такие вещи вас не выводят из себя, господин сержант?
Но у сержанта за спиной десять лет службы; он закалился, Малыш, и его уже ничто не выводит из себя. Он вытащил сигарету и стал сушить ее у огня, вертя между пальцев.
— А для чего ты пошел в жандармы? — сказал Тяжеловес. — Ты еще новичок, Малыш, без году неделю служишь. А для нас вся эта музыка — дело привычное. Подожди, обвыкнешь.
Не в этом дело, Малыш прослужил год в Хулиаке, но в пуне куда лучше, чем в сельве, Тяжеловес. Там его не донимали москиты и ливни, как теперь, когда его послали в лес в погоню за детьми. Ну и хорошо, что их не поймали.
— Может, они сами вернулись, соплячки, — сказал Черномазый. — Может, мы найдем их в Санта-Мария де Ньеве.
— С этих дур станется, — сказал Блондин. — Я бы их выпорол как следует.
А Тяжеловес, наоборот, приласкал бы их, и он засмеялся: старшенькие уже поспели, правда, господин сержант? Стоит только посмотреть на них, когда они идут купаться на речку.
— Ты только об этом и думаешь, Тяжеловес, — сказал сержант. — У тебя с утра до вечера женщины на уме.
— Да ведь я правду говорю, господин сержант. Здесь они быстро созревают, в одиннадцать лет уже в полном соку. Не поверю, что вы бы их не приласкали, если бы представился случай.
— Не дразни аппетит, Тяжеловес, — зевнув, сказал Черномазый. — Пока что мне придется спать с Малышом.
Лоцман Ньевес подкладывал ветки в огонь. Уже темнело. Солнце садилось, как подбитая птица, и на деревьях трепетали красноватые отсветы, а гладь реки поблескивала, как металл. В прибрежном тростнике квакали лягушки. Воздух был влажный, парной, насыщенный электричеством. Иногда в пламя костра попадал мотылек и, шоркнув, сгорал на лету. Из леса тянуло ночной прелью, и доносилась музыка сверчков.
— Не нравится мне это дело, как подумаю про Чикаис, с души воротит, — повторил Малыш с гримасой отвращения. — Помните эту старуху с сиськами до пупа? Нехорошо было отнимать у нее детей. Они мне даже два раза снились.
— А что бы было, если бы они тебя исцарапали, как меня, — со смехом сказал Блондин, потом добавил, уже серьезно: — Их увезли для их же блага, Малыш. Чтобы научить их одеваться, читать и говорить по-христиански.
— Или, по-твоему, лучше, чтобы они оставались чунчами? — сказал Черномазый.
— И, кроме того, их кормят, прививают им оспу, и спят они в кроватях, — сказал Тяжеловес. — В Ньеве они живут, как никогда не жили.
— Но вдали от своих, — сказал Малыш. — Разве вам не горько было бы навсегда расстаться с семьей?
Это совсем другое дело, Малыш, и Тяжеловес снисходительно покачал головой. Они цивилизованные люди, а эти маленькие чунчи даже не знают, что значит семья. Сержант сунул сигарету в рот и, наклонившись к огню, прикурил.
— И потом, они, наверное, только поначалу горюют, — сказал Блондин. — На то с ними монашенки, добрейшие души.
— Кто его знает, что там творится, в миссии, — пробурчал Малыш. — Может, они не добрейшие, а злющие.
Стоп, Малыш: пусть он прикусит свой поганый язык, чтоб не болтал чего не надо о матерях. Тяжеловес может позволить что угодно, но требует уважения к вере. Малыш тоже повысил голос: он, конечно, католик, но что хочет, то и говорит о ком ему вздумается, и никто ему не указ.
— А что, если я разозлюсь? — сказал Тяжеловес. — Что, если я отвешу тебе затрещину?
— Ну, ну, без драк, — сказал сержант, выпустив изо рта дым. — Перестань задираться, Тяжеловес.
— На меня действуют доводы, но не угрозы, господин сержант, — сказал Малыш. — Разве я не имею права говорить то, что думаю?
— Имеешь, — сказал сержант. — И отчасти я согласен с тобой.
Малыш насмешливо посмотрел на Блондина и Черномазого — видали? — и победоносно на Тяжеловеса — кто был прав?
— Это спорный вопрос, — сказал сержант. — Я думаю, что раз девочки сбежали из миссии, значит, они не свыкаются с тамошней жизнью.
— Ну, господин сержант, при чем тут это, — возразил Тяжеловес. — Разве вы мальчишкой не делали глупостей?
— Вы тоже считаете, что было бы лучше, если бы они оставались чунчами, господин сержант? — сказал Черномазый.
— Очень хорошо, что им прививают культуру, — сказал сержант. — Только зачем же силой.
— А что же делать бедным матерям, господин сержант, — сказал Блондин. — Вы ведь знаете язычников. Они говорят, да, да, а когда приходит время посылать дочерей в миссию — ни в какую, исчезают, и дело с концом.
— А раз они не хотят цивилизоваться, так и не надо, нам-то что, — сказал Малыш. — У каждого свои обычаи, черт подери.
— Ты сочувствуешь девочкам, потому что не знаешь, как с ними обращаются в их селениях, — сказал Черномазый. — Не успеют они на свет появиться, им прокалывают ноздри, губы.
— А когда чунчи напиваются масато, они употребляют их на глазах у всех, — сказал Блондин. — И на возраст не глядят, хватают первую попавшуюся, не обходят ни дочерей, ни сестер.
— А старухи руками разрывают девушкам это самое, — сказал Черномазый. — А потом съедают ошметки, верят, что это приносит счастье. Правда, Тяжеловес?
— Правда, руками, — сказал Тяжеловес. — Уж я-то знаю. Мне до сих пор ни одной целенькой не попалось. А сколько я перепробовал чунчей!
Сержант замахал руками: что это они всем скопом навалились на Малыша, так не годится.
— Вам это не нравится, потому что вы на его стороне, господин сержант, — сказал Блондин.
— На самом деле мне жаль всех этих девочек, — признался сержант. — И тех, что в миссии, потому что они наверняка тоскуют по своим. И остальных, потому что им плохо живется в своих селениях.
— Сразу видно, что вы пьюранец, господин сержант, — сказал Черномазый. — Уж больно вы чувствительны. Все ваши земляки такие.
— Это им только делает честь, — сказал сержант. — И горе тому, кто вздумает плохо говорить о Пьюре.
— И еще все пьюранцы — патриоты своего края, — сказал Черномазый. — Но в этом отношении, господин сержант, они все-таки уступают арекипенцам.
Было уже совсем темно. От костра снопом разлетались искры, а лоцман Ньевес все подкладывал в него веточки и сухие листья. Жандармы покуривали и передавали из рук в руки термос с анисовкой. У всех блестели на лбу капельки пота, а в зрачках отражались пляшущие языки пламени.
— Вот говорят, что нет никого чистоплотнее монахинь, — сказал Малыш. — А вы хоть раз видели, чтоб они купались, когда мы ездили в Чикаис?
Опять он за свое? Тяжеловес поперхнулся и закашлялся. Опять, черт побери, он задевает матерей? Ты орешь на меня, но не отвечаешь, — сказал Малыш. — Верно или неверно то, что я говорю?
— Какая ты скотина, — сказал Блондин. — Что ж, ты хотел бы, чтобы монашенки купались у нас на глазах?
— Может, они купались тайком, — сказал Черномазый.
— Я этого ни разу не видел, — сказал Малыш. — И вы не видели.
— Мало ли что, как они ходят по нужде, ты тоже не видел, — сказал Блондин. — Не значит же это, что они всю дорогу не облегчались.
Минутку, Тяжеловес видел: когда все укладывались спать, они тихонько поднимались и шли к реке, как привидения. Жандармы засмеялись, и сержант: ох уж этот Тяжеловес, он что же, подглядывал за ними? Хотел увидеть их голыми?
— Что вы, господин сержант, — смущенно сказал Тяжеловес. — Не говорите глупостей, как вам могло такое прийти в голову. Просто у меня бессонница, вот я и видел.
— Поговорим о чем-нибудь другом, — сказал Черномазый. — Нечего зубоскалить насчет матерей. И потом, все равно нам не убедить этого дурня. Ты упрямый, как мул, Малыш.
— И без царя в голове, — сказал Тяжеловес. — Когда ты сравниваешь чунчей с монашенками, мне просто больно слушать, честное слово.
— Ну все, хватит, — сказал сержант, не дав Малышу ответить. — Пойдемте спать — пораньше двинемся в путь.
Несколько минут жандармы сидели молча, глядя на огонь. Еще раз прошел по кругу термос с анисовкой. Потом все встали и вошли в палатки, но скоро сержант вернулся к костру с сигаретой в зубах. Лоцман Ньевес подал ему горящую щепочку.
— Что это вы всегда такой молчаливый, дон Адриан, — сказал сержант, прикурив. — Почему вы не вмешивались в спор?
— Я слушал, что другие говорят, — сказал Ньевес. — Не люблю я споров, сержант. И кроме того, предпочитаю не связываться с этими людьми.
— С ребятами? — сказал сержант. — Они вас чем-нибудь обидели? Почему вы мне не сказали, дон Адриан?
— Они задирают нос, ни во что не ставят нас, местных, — понизив голос, сказал лоцман. — Разве вы не видите, как они относятся ко мне?
— Они много воображают о себе, как все, кто родом из Лимы, — сказал сержант. — Но не стоит обращать на них внимание, дон Адриан. А если они когда-нибудь заденут вас, скажите мне, и я их поставлю на место.
— А вот вы, сержант, хороший человек, — сказал Ньевес. — Я уже давно собираюсь вам это сказать. Только вы один и обращаетесь со мной вежливо.
— Потому что я вас очень уважаю, дон Адриан, — сказал сержант. — Я всегда говорил вам, что хотел бы быть вашим другом. Но вы ни с кем не общаетесь, живете отшельником.
— Теперь вы будете моим другом, — улыбнулся Ньевес. — Как-нибудь на этих днях вы придете ко мне поужинать, и я представлю вам Лалиту. И ту, которая выпустила девочек.
— Как? Эта Бонифация живет у вас? — сказал сержант. — Я думал, она ушла из селения.
— Ей некуда было идти, и мы ее взяли к себе, — сказал Ньевес. — Но никому не рассказывайте об этом, Бонифация не хочет, чтобы знали, где она живет, ведь она еще наполовину монахиня и до смерти боится мужчин.
— Ты считал дни, старик? — сказал Фусия. — Я потерял представление о времени.
— А что тебе время, — сказал Акилино, — что толку считать.
— Мне кажется, прошло уже тысяча лет с тех пор, как мы отплыли с острова, — сказал Фусия. — И все зря, я уж чую, что будет в Сан-Пабло. Плохо ты знаешь людей, Акилино. Позовут полицию и заграбастают деньги, j
— Опять ты приуныл? — сказал Акилино. — Я знаю, что плывем мы долго, но что ж ты хочешь, надо двигаться осторожно. А насчет Сан-Пабло не беспокойся, Фусия, я же сказал тебе, что знаю там одного человека.
— Я просто без сил, старина, так мотаться — дело нешуточное, тебе чертовски повезло, что я взял это на себя, — сказал доктор Портильо. — Посмотри, какое усталое лицо у бедного дона Фабио. Но зато мы можем по крайней мере информировать тебя. Сногсшибательные новости, держись за стул, а то упадешь.
— Плантации чудесные, сеньор Реатеги, — сказал Фабио Куэста. — Инженер — в высшей степени приятный человек, и он уже покончил с вырубкой леса и с посадками. Все говорят, что это идеальная местность для кофе.
— В этом отношении все обстоит нормально, — сказал доктор Портильо. — Плохо дело с каучуком и кожей. Тут загвоздка в бандитах, дружище.
— Портильо? Что-то не припомню, Фусия, — сказал Акилино. — Это врач из Икитоса?
— Адвокат, — сказал Фусия. — Тот, который выигрывал все процессы Реатеги. Такой надутый, Акилино, спесивый.
— Скупщики тут ни при чем, сеньор Реатеги, клянусь вам, — сказал Фабио Куэста. — Они сами в бешенстве, ведь они-то и пострадали больше всех. По-видимому, бандиты действительно существуют.
Доктор Портильо тоже сначала подумал, Хулио, что скупщики ведут торговлю тайком, а бандитов выдумали, чтобы не продавать каучук ему. Но дело не в них, им действительно с каждым разом становится все труднее доставать товар, дружище, они с доном Фабио побывали везде, навели справки и убедились, что бандиты не выдумка, а дон Фабио вел себя как истинный джентльмен, падал с ног — еще бы, столько дней провести в дороге, — но несмотря на это, не покинул его, Хулио, и конечно, поддержка представителя власти была ему очень полезна — губернатор Санта-Мария де Ньевы в этих местах внушает почтение.
Серое небо рассекли, как трещины, голубые просветы, и, хотя в облаках еще погромыхивало, дождь уже прошел. Но в лесу, казалось, еще моросило: вокруг сержанта, жандармов и Ньевеса с ветвей деревьев, с усиков папоротника, с палатки скатывались крупные, теплые капли, и от этого грязь на берегу, превратившемся в трясину, пузырилась, будто кипела. У берега покачивалась лодка.
— Подождем, пока немного спадет вода, сержант, — сказал лоцман Ньевес. — После такого дождя на перекатах недолго и расшибиться.
— Конечно, дон Адриан, только надо устроиться поудобнее, а то мы как сельди в бочке. Давайте-ка, ребята, поставим вторую палатку. Здесь и переночуем.
Промокшие до нитки, в заляпанных грязью гетрах, жандармы раздевались, растирали тело, выжимали одежду. Лоцман Ньевес, шлепая по грязи, направился к лодке, и когда он добрался до нее, у него был такой вид, будто его вымазали дегтем.
— Уж лучше нагишом, — сказал Блондин. — Перепачкаемся с ног до головы.
Тяжеловес снял трусы, и все посмеивались над его толстыми ягодицами. Когда они вышли из палатки, Малыш поскользнулся, шлепнулся задом в грязь и, поднимаясь, выругался. Кое-как перебрались через трясину. Ньевес подавал им сетки от москитов, банки с консервами, термосы, а они относили все это к палатке и, возвращаясь, дурачились, как дети: бегали, кричали, пихали друг друга в грязь, швырялись комьями глины — штрафной удар, господин сержант, ни одной сухой галеты, наверное, и анисовка наша пропала, — а Малышу осточертела сельва, Черномазый, он этой жизнью сыт по горло. Забрызганные грязью жандармы помылись в реке, сложили припасы под деревом и там же вбили колья, натянули брезент и закрепили веревки за искривленные бурые корневища. То там, то тут из-под камней, извиваясь, выползали розоватые черви. Лоцман Ньевес разводил костер.
— Эх, недотепы, поставили палатку под самым деревом, — сказал сержант. — На нас всю ночь будут сыпаться пауки.
Хворост потрескивал, дымился, но вот вспыхнул синий огонек, потом красный, и взметнулось яркое пламя. Все уселись вокруг костра. Галеты подмокли, анисовка была теплая.
— Ну и влипли мы, господин сержант, — сказал Черномазый. — Не миновать нам хорошей взбучки, когда мы вернемся в Ньеву.
— Чистая глупость была посылать нас на ночь глядя неизвестно куда, — сказал Блондин. — Как это лейтенант не понимал?
— Он знал, что это пустое дело, — сказал сержант, пожав плечами. — Но разве вы не видели, как всполошились матери и дон Фабио? Он послал нас, чтобы потрафить им, вот и все.
— Я не для того пошел в жандармы, чтобы смотреть за детьми, — сказал Малыш. — Неужели такие вещи вас не выводят из себя, господин сержант?
Но у сержанта за спиной десять лет службы; он закалился, Малыш, и его уже ничто не выводит из себя. Он вытащил сигарету и стал сушить ее у огня, вертя между пальцев.
— А для чего ты пошел в жандармы? — сказал Тяжеловес. — Ты еще новичок, Малыш, без году неделю служишь. А для нас вся эта музыка — дело привычное. Подожди, обвыкнешь.
Не в этом дело, Малыш прослужил год в Хулиаке, но в пуне куда лучше, чем в сельве, Тяжеловес. Там его не донимали москиты и ливни, как теперь, когда его послали в лес в погоню за детьми. Ну и хорошо, что их не поймали.
— Может, они сами вернулись, соплячки, — сказал Черномазый. — Может, мы найдем их в Санта-Мария де Ньеве.
— С этих дур станется, — сказал Блондин. — Я бы их выпорол как следует.
А Тяжеловес, наоборот, приласкал бы их, и он засмеялся: старшенькие уже поспели, правда, господин сержант? Стоит только посмотреть на них, когда они идут купаться на речку.
— Ты только об этом и думаешь, Тяжеловес, — сказал сержант. — У тебя с утра до вечера женщины на уме.
— Да ведь я правду говорю, господин сержант. Здесь они быстро созревают, в одиннадцать лет уже в полном соку. Не поверю, что вы бы их не приласкали, если бы представился случай.
— Не дразни аппетит, Тяжеловес, — зевнув, сказал Черномазый. — Пока что мне придется спать с Малышом.
Лоцман Ньевес подкладывал ветки в огонь. Уже темнело. Солнце садилось, как подбитая птица, и на деревьях трепетали красноватые отсветы, а гладь реки поблескивала, как металл. В прибрежном тростнике квакали лягушки. Воздух был влажный, парной, насыщенный электричеством. Иногда в пламя костра попадал мотылек и, шоркнув, сгорал на лету. Из леса тянуло ночной прелью, и доносилась музыка сверчков.
— Не нравится мне это дело, как подумаю про Чикаис, с души воротит, — повторил Малыш с гримасой отвращения. — Помните эту старуху с сиськами до пупа? Нехорошо было отнимать у нее детей. Они мне даже два раза снились.
— А что бы было, если бы они тебя исцарапали, как меня, — со смехом сказал Блондин, потом добавил, уже серьезно: — Их увезли для их же блага, Малыш. Чтобы научить их одеваться, читать и говорить по-христиански.
— Или, по-твоему, лучше, чтобы они оставались чунчами? — сказал Черномазый.
— И, кроме того, их кормят, прививают им оспу, и спят они в кроватях, — сказал Тяжеловес. — В Ньеве они живут, как никогда не жили.
— Но вдали от своих, — сказал Малыш. — Разве вам не горько было бы навсегда расстаться с семьей?
Это совсем другое дело, Малыш, и Тяжеловес снисходительно покачал головой. Они цивилизованные люди, а эти маленькие чунчи даже не знают, что значит семья. Сержант сунул сигарету в рот и, наклонившись к огню, прикурил.
— И потом, они, наверное, только поначалу горюют, — сказал Блондин. — На то с ними монашенки, добрейшие души.
— Кто его знает, что там творится, в миссии, — пробурчал Малыш. — Может, они не добрейшие, а злющие.
Стоп, Малыш: пусть он прикусит свой поганый язык, чтоб не болтал чего не надо о матерях. Тяжеловес может позволить что угодно, но требует уважения к вере. Малыш тоже повысил голос: он, конечно, католик, но что хочет, то и говорит о ком ему вздумается, и никто ему не указ.
— А что, если я разозлюсь? — сказал Тяжеловес. — Что, если я отвешу тебе затрещину?
— Ну, ну, без драк, — сказал сержант, выпустив изо рта дым. — Перестань задираться, Тяжеловес.
— На меня действуют доводы, но не угрозы, господин сержант, — сказал Малыш. — Разве я не имею права говорить то, что думаю?
— Имеешь, — сказал сержант. — И отчасти я согласен с тобой.
Малыш насмешливо посмотрел на Блондина и Черномазого — видали? — и победоносно на Тяжеловеса — кто был прав?
— Это спорный вопрос, — сказал сержант. — Я думаю, что раз девочки сбежали из миссии, значит, они не свыкаются с тамошней жизнью.
— Ну, господин сержант, при чем тут это, — возразил Тяжеловес. — Разве вы мальчишкой не делали глупостей?
— Вы тоже считаете, что было бы лучше, если бы они оставались чунчами, господин сержант? — сказал Черномазый.
— Очень хорошо, что им прививают культуру, — сказал сержант. — Только зачем же силой.
— А что же делать бедным матерям, господин сержант, — сказал Блондин. — Вы ведь знаете язычников. Они говорят, да, да, а когда приходит время посылать дочерей в миссию — ни в какую, исчезают, и дело с концом.
— А раз они не хотят цивилизоваться, так и не надо, нам-то что, — сказал Малыш. — У каждого свои обычаи, черт подери.
— Ты сочувствуешь девочкам, потому что не знаешь, как с ними обращаются в их селениях, — сказал Черномазый. — Не успеют они на свет появиться, им прокалывают ноздри, губы.
— А когда чунчи напиваются масато, они употребляют их на глазах у всех, — сказал Блондин. — И на возраст не глядят, хватают первую попавшуюся, не обходят ни дочерей, ни сестер.
— А старухи руками разрывают девушкам это самое, — сказал Черномазый. — А потом съедают ошметки, верят, что это приносит счастье. Правда, Тяжеловес?
— Правда, руками, — сказал Тяжеловес. — Уж я-то знаю. Мне до сих пор ни одной целенькой не попалось. А сколько я перепробовал чунчей!
Сержант замахал руками: что это они всем скопом навалились на Малыша, так не годится.
— Вам это не нравится, потому что вы на его стороне, господин сержант, — сказал Блондин.
— На самом деле мне жаль всех этих девочек, — признался сержант. — И тех, что в миссии, потому что они наверняка тоскуют по своим. И остальных, потому что им плохо живется в своих селениях.
— Сразу видно, что вы пьюранец, господин сержант, — сказал Черномазый. — Уж больно вы чувствительны. Все ваши земляки такие.
— Это им только делает честь, — сказал сержант. — И горе тому, кто вздумает плохо говорить о Пьюре.
— И еще все пьюранцы — патриоты своего края, — сказал Черномазый. — Но в этом отношении, господин сержант, они все-таки уступают арекипенцам.
Было уже совсем темно. От костра снопом разлетались искры, а лоцман Ньевес все подкладывал в него веточки и сухие листья. Жандармы покуривали и передавали из рук в руки термос с анисовкой. У всех блестели на лбу капельки пота, а в зрачках отражались пляшущие языки пламени.
— Вот говорят, что нет никого чистоплотнее монахинь, — сказал Малыш. — А вы хоть раз видели, чтоб они купались, когда мы ездили в Чикаис?
Опять он за свое? Тяжеловес поперхнулся и закашлялся. Опять, черт побери, он задевает матерей? Ты орешь на меня, но не отвечаешь, — сказал Малыш. — Верно или неверно то, что я говорю?
— Какая ты скотина, — сказал Блондин. — Что ж, ты хотел бы, чтобы монашенки купались у нас на глазах?
— Может, они купались тайком, — сказал Черномазый.
— Я этого ни разу не видел, — сказал Малыш. — И вы не видели.
— Мало ли что, как они ходят по нужде, ты тоже не видел, — сказал Блондин. — Не значит же это, что они всю дорогу не облегчались.
Минутку, Тяжеловес видел: когда все укладывались спать, они тихонько поднимались и шли к реке, как привидения. Жандармы засмеялись, и сержант: ох уж этот Тяжеловес, он что же, подглядывал за ними? Хотел увидеть их голыми?
— Что вы, господин сержант, — смущенно сказал Тяжеловес. — Не говорите глупостей, как вам могло такое прийти в голову. Просто у меня бессонница, вот я и видел.
— Поговорим о чем-нибудь другом, — сказал Черномазый. — Нечего зубоскалить насчет матерей. И потом, все равно нам не убедить этого дурня. Ты упрямый, как мул, Малыш.
— И без царя в голове, — сказал Тяжеловес. — Когда ты сравниваешь чунчей с монашенками, мне просто больно слушать, честное слово.
— Ну все, хватит, — сказал сержант, не дав Малышу ответить. — Пойдемте спать — пораньше двинемся в путь.
Несколько минут жандармы сидели молча, глядя на огонь. Еще раз прошел по кругу термос с анисовкой. Потом все встали и вошли в палатки, но скоро сержант вернулся к костру с сигаретой в зубах. Лоцман Ньевес подал ему горящую щепочку.
— Что это вы всегда такой молчаливый, дон Адриан, — сказал сержант, прикурив. — Почему вы не вмешивались в спор?
— Я слушал, что другие говорят, — сказал Ньевес. — Не люблю я споров, сержант. И кроме того, предпочитаю не связываться с этими людьми.
— С ребятами? — сказал сержант. — Они вас чем-нибудь обидели? Почему вы мне не сказали, дон Адриан?
— Они задирают нос, ни во что не ставят нас, местных, — понизив голос, сказал лоцман. — Разве вы не видите, как они относятся ко мне?
— Они много воображают о себе, как все, кто родом из Лимы, — сказал сержант. — Но не стоит обращать на них внимание, дон Адриан. А если они когда-нибудь заденут вас, скажите мне, и я их поставлю на место.
— А вот вы, сержант, хороший человек, — сказал Ньевес. — Я уже давно собираюсь вам это сказать. Только вы один и обращаетесь со мной вежливо.
— Потому что я вас очень уважаю, дон Адриан, — сказал сержант. — Я всегда говорил вам, что хотел бы быть вашим другом. Но вы ни с кем не общаетесь, живете отшельником.
— Теперь вы будете моим другом, — улыбнулся Ньевес. — Как-нибудь на этих днях вы придете ко мне поужинать, и я представлю вам Лалиту. И ту, которая выпустила девочек.
— Как? Эта Бонифация живет у вас? — сказал сержант. — Я думал, она ушла из селения.
— Ей некуда было идти, и мы ее взяли к себе, — сказал Ньевес. — Но никому не рассказывайте об этом, Бонифация не хочет, чтобы знали, где она живет, ведь она еще наполовину монахиня и до смерти боится мужчин.
— Ты считал дни, старик? — сказал Фусия. — Я потерял представление о времени.
— А что тебе время, — сказал Акилино, — что толку считать.
— Мне кажется, прошло уже тысяча лет с тех пор, как мы отплыли с острова, — сказал Фусия. — И все зря, я уж чую, что будет в Сан-Пабло. Плохо ты знаешь людей, Акилино. Позовут полицию и заграбастают деньги, j
— Опять ты приуныл? — сказал Акилино. — Я знаю, что плывем мы долго, но что ж ты хочешь, надо двигаться осторожно. А насчет Сан-Пабло не беспокойся, Фусия, я же сказал тебе, что знаю там одного человека.
— Я просто без сил, старина, так мотаться — дело нешуточное, тебе чертовски повезло, что я взял это на себя, — сказал доктор Портильо. — Посмотри, какое усталое лицо у бедного дона Фабио. Но зато мы можем по крайней мере информировать тебя. Сногсшибательные новости, держись за стул, а то упадешь.
— Плантации чудесные, сеньор Реатеги, — сказал Фабио Куэста. — Инженер — в высшей степени приятный человек, и он уже покончил с вырубкой леса и с посадками. Все говорят, что это идеальная местность для кофе.
— В этом отношении все обстоит нормально, — сказал доктор Портильо. — Плохо дело с каучуком и кожей. Тут загвоздка в бандитах, дружище.
— Портильо? Что-то не припомню, Фусия, — сказал Акилино. — Это врач из Икитоса?
— Адвокат, — сказал Фусия. — Тот, который выигрывал все процессы Реатеги. Такой надутый, Акилино, спесивый.
— Скупщики тут ни при чем, сеньор Реатеги, клянусь вам, — сказал Фабио Куэста. — Они сами в бешенстве, ведь они-то и пострадали больше всех. По-видимому, бандиты действительно существуют.
Доктор Портильо тоже сначала подумал, Хулио, что скупщики ведут торговлю тайком, а бандитов выдумали, чтобы не продавать каучук ему. Но дело не в них, им действительно с каждым разом становится все труднее доставать товар, дружище, они с доном Фабио побывали везде, навели справки и убедились, что бандиты не выдумка, а дон Фабио вел себя как истинный джентльмен, падал с ног — еще бы, столько дней провести в дороге, — но несмотря на это, не покинул его, Хулио, и конечно, поддержка представителя власти была ему очень полезна — губернатор Санта-Мария де Ньевы в этих местах внушает почтение.