Страница:
— Хватит нагонять на себя тоску, Фусия, — сказал Акилино. — Пододвинься-ка к борту, посмотри, сколько летучих рыбок, этих, электрических. Обрати внимание, как они плывут за нами, что за искорки сверкают в воздухе и под водой.
— А потом по всему телу пошли волдыри, старик, — сказал Фусия, — и я уже не мог раздеться перед этой сукой. Приходилось притворяться и днем и ночью, и некому было рассказать про свою беду, Акилино.
Тут послышался робкий стук. Лалита встала, подошла к окну и, прижавшись лицом к металлической сетке, заговорила по-агварунски. Снаружи тихонько зарычали в ответ.
— Акилино захворал, — сказала Лалита, — бедняжку рвет, как только он что-нибудь съест. Пойду к нему. Если завтра они еще не вернутся, я приду приготовить тебе еду.
— Хоть бы не вернулись, — сказал Ньевес. — Мне не нужно, чтобы вы мне стряпали, только приходите повидать меня.
— Раз я говорю тебе «ты», ты тоже можешь говорить мне «ты», — сказала Лалита. — По крайней мере, когда никого нет.
— Если бы была сеть, их можно было бы пропасть наловить, Фусия, — сказал Акилино. — Хочешь, я помогу тебе подняться, чтобы ты на них поглядел?
— А потом на ступни перешло, — сказал Фусия. — Я ходил, хромая, старик, и кожа с меня слезала, как со змеи, но у змей вырастает новая, а у меня нет, у меня одна сплошная язва, Акилино. Несправедливо это, старик, несправедливо.
— Конечно, несправедливо, да что поделаешь, — сказал Акилино. — Посмотри-ка лучше, какие красивые электрические рыбки.
Каждый день Хуана Баура и Антония выходили из Гальинасеры в один и тот же час и проделывали один и тот же путь. Пройдя два квартала по прямой пыльной улице, они подходили к рынку, где торговцы расстилали под рожковыми деревьями одеяла и раскладывали на них свои товары. Поравнявшись с лавкой «Восторг», они сворачивали налево, и метрах в двухстах перед ними показывалась Пласа де Армас, обсаженная пальмами и тамариндами. Они выходили на нее напротив «Северной звезды». Всю дорогу Хуана Баура вела под руку Антонию, а свободной рукой помахивала знакомым. На площади Хуана выбирала местечко потенистей и усаживала девушку на скамейку. Если Антония не выказывала никаких признаков беспокойства, прачка рысцой бежала домой, собирала белье для стирки, отвязывала осла и отправлялась на речку. Если же, напротив, Антония с волнением хватала ее за руки, Хуана садилась рядом с ней и ласково успокаивала девушку до тех пор, пока та не отпускала ее. В полдень, уже выстирав белье, она приходила за ней, и иногда Антония возвращалась в Гальинасеру на осле. Нередко Хуана Баура находила ее в обществе какой-нибудь доброй женщины, с которой она прогуливалась вокруг павильона, а частенько чистильщик сапог, нищий или Хасинто говорили прачке: ее увели к такому-то, или в церковь, или на улицу Малекон. Тогда Хуана Баура возвращалась в Гальинасеру одна, а Антонию приводила вечером служанка какого-нибудь сердобольного сеньора.
В этот день они вышли из дому раньше обычного — Хуане Баура надо было отнести в Казарму Грау парадный мундир. Рынок был пуст, на крыше «Восторга» подремывали ауры. Метельщики еще не приходили, и от луж и отбросов исходила вонь. На безлюдной Пласа де Армас гулял легкий ветерок, а в безоблачном небе вставало солнце. Песок уже не падал. Хуана Баура смахнула краем юбки пыль со скамейки, усадила Антонию, и так как девушка не цеплялась за нее, потрепала ее по щеке и ушла. На обратном пути она встретила жену скотобойца Эрмогенеса Леандро, и они пошли вместе.
Солнце поднималось, и в его лучах уже сверкали крыши высоких домов. Хуана шла, скрючившись, время от времени потирая поясницу, и ее приятельница — ты, видно, больна, а она — в последнее время ломит спину, в особенности по утрам. Они поговорили о болезнях и лекарствах, о старости, о том, как тяжела жизнь. Потом Хуана попрощалась, вошла в дом и вышла опять, ведя осла, нагруженного грязным бельем, и неся под мышкой мундир, завернутый в старые номера «Экое и нотисиас». Дорога к Казарме Грау огибала пески, земля была горячая, под ногами нет-нет проскальзывали быстрые игуаны. В казарме к ней вышел солдат — лейтенант сердится, почему она так поздно, — взял у нее сверток, расплатился, и она отправилась на реку — не к Новому Мосту, где она обычно стирала, а к одному удобному местечку повыше бойни. Там она нашла двух других прачек, и они втроем, стоя по колено в воде, все утро стирали и судачили. Хуана кончила первой и пошла за Антонией. Теперь солнце стояло прямо над головой, и на улицах, залитых слепяще ярким светом, было полно народу — и местных жителей, и приезжих. На площади Антонии не было, ни Хасинто, ни нищие не видели ее, и Хуана Баура, то подгоняя осла, то потирая поясницу, вернулась в Гальинасеру. Она начала развешивать белье, но посреди работы ее сморило, и она вошла в дом и бросилась на соломенный тюфяк. Когда она открыла глаза, уже падал песок. Ворча себе под нос, она выскочила во двор. Кое-что из белья запачкалось. Она натянула над веревками парусиновый тент, кончила развешивать белье, вернулась в комнату и, пошарив под тюфяком, достала лекарство. Смочив тряпку жидкостью из пузырька, она подняла юбку и натерла себе бедра и живот. Лекарство пахло мочой и блевотиной; Хуана зажав нос, подождала, пока кожа высохнет. Потом она приготовила себе поесть, и когда она ела, постучали в дверь. Это была не Антония, а одна служанка с корзиной белья. Они потолковали, стоя в дверях. Тихо падал песок; песчинок не было видно, но они, как паучьи лапки, щекотали лицо и руки. Хуана говорила о ломоте, о плохих лекарствах, а служанка возмущалась — пусть он даст тебе другое или вернет деньги. Потом она ушла, прижимаясь к стенам, хоронясь под стрехами от песчаного дождя. Сидя на тюфяке, Хуана продолжала сама с собой — в воскресенье пойду в твое ранчо, думаешь, раз я старая, ты меня проведешь? От твоего лекарства никакого прока, жулик, мочи нет, до чего ломит поясницу. Потом она легла, а когда проснулась, уже стемнело. Она зажгла свечу, Антонии не было. Хуана вышла во двор, осел запрядал ушами и заревел. Она схватила одеяло и уже на улице накинула его на плечи. Было темным-темно, в окнах Гальинасеры горели огни свечей, ламп, очагов. Она шла очень быстро, почти бежала, волосы у нее были растрепаны, и возле рынка кто-то бросил ей вслед из подъезда — ни дать ни взять привидение. Ты приготовишь мне еще другое лекарство, чтоб меня то и дело не клонило ко сну, а не то возвращай деньги, бормотала она. На площади было мало народу. Она у всех спрашивала про Антонию, но никто ее не видел. Песок теперь падал густо, мельтешил перед глазами, и Хуана прикрывала рот и нос. Она обежала много улиц, постучала во многие двери, раз двадцать повторила один и тот же вопрос, и когда вернулась на Пласа де Армас, едва шла, хваталась за стены. Сидя на скамейке, разговаривали двое мужчин в соломенных шляпах. Она спросила, где Антония, а доктор Педро Севальос — добрый вечер, донья Хуана, что вы делаете на улице в такое время? И второй, судя по выговору, приезжий, — песку-то, песку, прямо череп долбит. Доктор Севальос снял шляпу, протянул ее Хуане, и она надела ее; шляпа была большая, закрывала ей уши. Доктор сказал — она не может говорить от усталости, присядьте на минутку, донья Хуана, расскажите нам, в чем дело, а она — где Антония. Мужчины переглянулись, и незнакомый сказал — надо бы отвести ее домой, а доктор — да, я знаю, где она живет, она из Гальинасеры. Они взяли ее под руки и потащили чуть не на весу, а она хрипела из-под шляпы — не видели они Антонию, эту, слепую? — а доктор Севальос — успокойтесь, донья Хуана, сейчас придем, и вы нам все расскажете, а второй — что это от нее так пахнет, и доктор Севальос — намазалась зельем знахаря, бедная старуха.
Хулио Реатеги вытирает лоб и поворачивается к переводчику: переведи ему — он поднял руку на представителя власти, это ему дорого обойдется. Лес вплотную подступает к свайным хижинам Уракусы, теснящимся на маленькой треугольной поляне, и над их островерхими крышами покачиваются ветви и лианы. Переводчик рычит и размахивает руками, Хум внимательно слушает. Хижин десятка два, и все они одинаковые: крыши из ярины, стены из жердей чонты, связанных лианами, вместо лесенок — бревна с вырубленными в них ступеньками. Два солдата разговаривают перед хижиной, в которую загнали схваченных уракусов, остальные ставят палатки поблизости от оврага, капитан Кирога воюет с москитами, а девочка тихо стоит рядом с капралом Дельгадо, Глаза у нее светлые, на груди, еще плоской, как у мальчишки, уже припухают соски. Теперь говорит Хум, с его лиловых губ срываются резкие звуки и плевки, Хулио Реатеги отодвигается в сторону, чтобы он не забрызгал его слюной, а переводчик: капрал воровал, то есть хотел воровать, и его крепко побили, а потом он уехал, сказал, никогда больше не будет, и уехал, говорит, ему дали каноэ, его собственное, Хума, каноэ, а лоцман убежал, говорит, бросился в воду, сеньор. Капрал Дельгадо делает шаг к Хуму: врешь. Капитан Кирога жестом останавливает его. Это вранье, сеньор, ведь он ехал к своей семье в Багуа, разве он стал бы терять время на такую ерунду, да и что он мог у них украсть, даже если бы захотел, господин капитан, разве он не видит, какая нищая деревушка Уракуса? А капитан: но тогда, выходит, рекрута не убили. Это правда или нет, что он бросился в Мараньон? Потому что, черт возьми, если он не умер, значит, он дезертир, а капрал складывает два пальца крестиком и целует их: его убили, господин капитан, а насчет воровства — это вранье, какого свет не видал. Они только немножко порылись в барахле — искали то лекарство от москитов, про которое он ему говорил, а они связали его и избили, и слугу тоже, а лоцмана, должно быть, убили и закопали в землю, чтобы никто его не нашел, господин капитан. Хулио Реатеги улыбается девочке, а она искоса посматривает на него. Со страхом? С любопытством? На ней набедренная повязка, какие носят агваруны; ни на лице, ни на руках нет никаких украшений, только к лодыжкам привязаны две карликовые тыквы; густые пыльные волосы мягко колышутся, когда она поворачивает голову. А Хулио Реатеги: почему он не стал торговать с Педро Эскабино? Почему в этом году он не продал ему каучук, как продавал раньше? Пусть переведет это, и переводчик рычит и жестикулирует, Хум слушает, скрестив руки на груди, губернатор манит пальцем девочку, она поворачивается к нему спиной, и переводчик: сеньор, он говорит, Эскабино дьявол, пусть убирается прочь, ни Уракуса, ни Чикаис никогда больше не будут с ним торговать, ни одно селение агварунов не будет торговать с этим хозяином, потому что он обманщик, сеньор, а Хулио Реатеги — мягко, по-прежнему глядя на девочку, — что же уракусы будут делать с каучуком, который они не хотят продавать хозяину Эскабино? И что они будут делать с кожей? Переведи это. Переводчик и Хум рычат, плюют, машут руками, и теперь Реатеги наблюдает за ними, слегка подавшись корпусом к Хуму, а девочка, шагнув вперед, смотрит на лоб Хума: рана припухла, но уже не кровоточит: под правым глазом касика огромный синяк. И Хулио Реатеги — кооператив? Этого слова нет на агварунском языке, сынок, неужели он сказал «кооператив»? А переводчик — он сказал это по-испански, сеньор, и капитан Кирога — да, он слышал. Что это за история, сеньор Реатеги? Почему они не хотят больше торговать с Эскабино? Как это они додумались везти каучук в Икитос, когда они до сих пор и знать не знали, что такое Икитос? Хулио Реатеги с рассеянным видом снимает шлем, приглаживает волосы, смотрит на капитана. Десять лет, капитан, Педро Эскабино привозил им материю, ружья, ножи, все необходимое для того, чтобы идти в лес добывать каучук. Потом Эскабино возвращался, они отдавали ему собранный каучук, а он рассчитывался с ними материей, продуктами и другими товарами, в которых они нуждались. А в этом году они тоже получили аванс, но не захотели ему ничего продавать. Вот и вся история, капитан. Подходят солдаты, поставившие палатки, и один из них протягивает руку и трогает за плечо девочку, та отскакивает, и тыквы у нее на щиколотках тарабанят, как погремушки, а капитан: ага, злоупотребление доверием, он не был в курсе дела, нечего сказать, хороши, избили военного, обмошенничали штатского, не удивительно, если они в самом деле ухлопали рекрута, а губернатор: держите ее, а то удерет. Трое солдат гонятся за прыткой, увертливой девочкой. Они ловят ее на середине поляны, подводят к губернатору, и тот гладит ее по щеке. У этой девчурки живой взгляд, и есть в ней какая-то грация, вы не находите, капитан? Жаль, что бедняжка растет среди этих людей, и офицер: действительно, дон Хулио, а глазенки-то у нее зеленые. Это его дочь? Спроси у него, а капитан: и стройненькая, не то что все эти детишки со вздувшимися животами — ужас, сколько они глотают паразитов, и капрал Роберто Дельгадо: маленькая, да удаленькая, зачислимка ее в роту, господин капитан, и солдаты смеются. Это его дочь? А переводчик: нет, сеньор, и даже не уракуска, но тоже агварунка, он говорит, сеньор, она родилась в Пато Хуачана, и Хулио Реатеги подзывает двух солдат: пусть они отведут ее к палатке и присмотрят за ней, только без грубости. Один из солдат берет девочку за руку, и она без сопротивления дает себя увести. Хулио Реатеги повертывается к капитану, который опять сражается с невидимыми, быть может, воображаемыми воздушными врагами: здесь побывали какие-то субъекты, которые называли себя учителями, капитан. Они затесались в племена якобы для того, чтобы обучать язычников испанскому языку, и вот результат — избивают капрала, разоряют Педро Эскабино. Представляет ли себе капитан, что произойдет, если все язычники вздумают надувать хозяев, которые дают им задатки? Капитан с глубокомысленным видом почесывает подбородок: экономическая катастрофа? Губернатор кивает: от приезжих одни неприятности, капитан. Прошлый раз сюда приезжали иностранцы, англичане, под видом ботанической экспедиции; они побывали в сельве и увезли с собой семена каучукового дерева, а в один прекрасный день мир наводнил каучук из английских колоний, который дешевле перуанского и бразильского; это было настоящее разорение для Амазонии, капитан, а тот: это верно, сеньор Реатеги, что в Икитос приезжают оперы и что торговцы каучуком зажигают сигары кредитками? Хулио Реатеги улыбается, его отец держал специального повара для своих собак, представляете себе, и капитан смеется, солдаты смеются, только Хум остается серьезным и по-прежнему стоит со скрещенными на груди руками, время от времени поглядывая на хижину, в которую загнали уракусов, а Хулио Реатеги вздыхает: в те времена работали мало и зарабатывали много, а теперь приходится потом и кровью добывать кусок хлеба, да еще иметь дело с этими людьми и разрешать дурацкие проблемы. Капитан, теперь уже с серьезным видом: да, дон Хулио тяжело живется здесь, в Амазонии, и Реатеги, внезапно переменив тон, суровым голосом переводчику агваруны не могут продавать каучук в Икитосе, он должны выполнять свои обязательства, те люди, которые приезжали к ним, обманули их, и пусть они забудут все эти глупости о кооперативах и о жульничестве. Хозяин Эскабино приедет опять, и пусть они торгуют с ним, как всегда, переведи это, но переводчик — очень быстро, сеньор, повторите помедленней, а капитан — тебе и так ясно сказано, нечего дурить. Хулио Реатеги не спешит, капитан, пожалуйста, он повторит. Переводчик рычит и размахивает руками, Хум слушает, легкий ветерок шелестит листвою деревьев, слышится смех: девочка играет с солдатом перед палатками. Капитан теряет терпение — до каких пор это будет продолжаться? — трясет за плечо Хума -он и на этот раз не понял? Что он, смеется над ними? Хум поднимает голову, здоровым глазом в упор смотрит на губернатора, показывает на него рукой, рычит, и Хулио Реатеги: что он сказал? А переводчик: ругается, сеньор, говорит, ты дьявол, сеньор.
В коридоре никого не было, только из зала доносился шум. Лампочка, висевшая под потолком, была обернута в голубой целлофан и освещала бледным, казалось, предутренним светом выцветшие обои и ряд одинаковых дверей. Хосефино подошел к первой и прислушался, потом ко второй, к третьей. Услышав тяжелое дыхание и скрип кровати, он постучал в дверь костяшками пальцев, и раздался голос Дикарки: в чем дело? — а вслед за ним незнакомый мужской голос: в чем дело? Хосефино шмыгнул в конец коридора, где были уже сумерки, а не рассвет. Он немного подождал, притаившись в полутьме, и вот в замочной скважине скрипнул ключ, в голубоватом свете показалась черная шевелюра, и из-под ладони, приставленной ко лбу козырьком, блеснули зеленые глаза. Хосефино выступил из угла и помахал рукой. Через несколько минут в коридор вышел мужчина без пиджака и, напевая, стал спускаться по лестнице. Хосефино вошел в комнату. Дикарка застегивала желтую кофту.
— Сегодня вечером приехал Литума, — отрывисто, будто отдавая приказание, сказал Хосефино. — Он внизу, с братьями Леон.
Дикарка вздрогнула всем телом и на мгновение замерла, но не обернулась и не промолвила ни слова.
— Не бойся, — сказал Хосефино. — Он тебе ничего не сделает. Он уже все знает, и ему наплевать. Спустимся вниз.
Она и на это ничего не сказала и продолжала застегивать блузку, но теперь до крайности медленно, неловко теребя каждую пуговицу, прежде чем просунуть ее в петлю, как будто у нее пальцы одеревенели от холода. Однако все лицо ее покрылось испариной и даже блузка взмокла от пота — на спине и под мышками выступили темные пятна. Комната была крошечная, без окон, освещенная одной только красноватой лампочкой, и находилась под самой крышей из гофрированного железа — Хосефино едва не касался головой потолка. Дикарка надела кремовую юбку, с минуту повозилась с неподдающейся молнией и наконец застегнула ее. Хосефино нагнулся, поднял валявшиеся на полу белые туфли на высоком каблуке и подал их Дикарке.
— Ты вся вспотела от страха, — сказал он. — Вытри лицо. Бояться нечего.
Он повернулся, чтобы прикрыть дверь, а когда оборотился, она в упор смотрела на него, и рот у нее был полуоткрыт, а ноздри трепетали, словно ей было трудно дышать или она вдруг почувствовала зловоние.
— Он пьет? — спросила она наконец дрожащим голосом, с ожесточением вытирая губы салфеткой.
— Немножко, — сказал Хосефино. — Мы отпраздновали его возвращение у братьев Леон. Он привез хорошее писко из Лимы.
Они вышли. Дикарка шла по коридору медленно, держась рукою за стену.
— Просто не верится, ты все еще не привыкла к каблукам, — сказал Хосефино. — Или это от волнения? Она не ответила. Ее прямые толстые губы были крепко сжаты, лицо отвердело и при слабом голубоватом свете казалось отлитым из металла. Они спускались по лестнице, а им навстречу поднимался табачный дым и запах алкоголя. Когда внизу показался полутемный, шумный, переполненный зал, Дикарка остановилась, перегнулась через перила и стала всматриваться в толчею, перебегая с одной фигуры на другую широко раскрытыми, лихорадочно блестевшими глазами. Хосефино показал в сторону бара:
— Вон там, возле стойки, где чокаются. Ты не узнаешь его, потому что он очень похудел. Между арфистом и братьями Леон. В костюме с искоркой.
Дикарка застыла, судорожно уцепившись за перила. Волосы наполовину закрывали ей лицо; грудь ее тяжело вздымалась от прерывистого, свистящего дыхания. Хосефино взял ее под руку, и, нырнув в гущу танцующих пар, словно в мутный водоворот, они начали пробиваться сквозь толщу потной человеческой плоти, удушающих запахов и невнятного гула. Барабан и тарелки Воласа отбивали такт корридо, а время от времени вступала гитара Молодого Алехандро, и музыка становилась мелодичнее, но, когда струны умолкали, она опять расстраивалась и звучала отрывисто, с какой-то мрачной воинственностью. Наконец они пробрались через танцевальную площадку и оказались перед баром. Хосефино отпустил руку Дикарки, Чунга выпрямилась в своем кресле-качалке, четыре головы повернулись к ним, и они остановились. Братья Леон выглядели очень веселыми, у дона Ансельмо растрепались волосы и съехали на нос очки. Литума, не сводя глаз с Дикарки, искал рукой стойку, чтобы поставить стакан, а другой рукой машинально приглаживал волосы. Губы у него кривились, в уголках рта пузырилась слюна.
Наконец он нашарил стойку и, отстранив Обезьяну, всем телом подался вперед, но, едва сделав шаг, с обалделым видом закачался, как утративший силу вращенья волчок, готовый упасть, и упал бы, если бы его не подхватили братья Леон. Он все смотрел на Дикарку, глубоко дыша, но не меняя выражения лица, и, только когда двинулся к ней в сопровождении Хосе и Обезьяны, которые поддерживали его с обеих сторон, выдавил из себя некое подобие улыбки, и у него задрожал подбородок, мокрый от пены и слюны. Рад тебя видеть, красотка, сказал он, и страдальческая гримаса, изображавшая улыбку, исказила все его лицо. В его маленьких глазках теперь сквозила невыносимая тоска. Рада тебя видеть, Литума, сказала Дикарка, рад тебя видеть, красотка, повторил он, пошатываясь, и обвел взглядом братьев Леон и Хосефино, стоявших вокруг него. Вдруг глаза его блеснули, словно его осенила счастливая мысль, и, повалившись на Хосефино, — а, друг сердечный, — он упал в его объятия — как я рад тебя видеть, брат. С минуту он обнимал Хосефино, бормоча что-то невнятное и мыча, но когда отпустил его, выглядел более спокойным — глаза уже не выдавали пляску нервов, с лица сошла гримаса, и теперь он действительно улыбался. Дикарка стояла, сложив руки на животе; лицо ее едва выглядывало из чащи блестящих черных волос.
— Вот мы и встретились, красотка, — чуть запинаясь, сказал Литума, улыбавшийся все более широкой улыбкой. — Пойдем выпьем, надо отпраздновать мое возвращение, я непобедимый номер четыре.
Дикарка шагнула к нему, тряхнув головой, откинула волосы, и глаза ее засветились, как два зеленых огонька. Литума обнял ее за плечи и подвел к стойке, из-за которой их беззастенчиво оглядывали тусклые глаза Чунги. Дон Ансельмо, хоть и поправил очки, подслеповато водил руками в воздухе, а когда нашел Литуму и Дикарку, ласково похлопал их по спине и сказал отечески: вот это мне по душе, молодые люди.
— Вечер встреч, дорогой дон Ансельмо, — сказал Литума. — Вот видите, старина, как хорошо я веду себя. Налей-ка нам по стаканчику, Чунга, и себе тоже налей.
Он залпом осушил свой стакан и, отдуваясь, поставил его на стойку. С его мокрого подбородка пиво и слюни капали на замызганные лацканы пиджака.
— Что за сердце у тебя, братец, — сказал Обезьяна. — Чистое золото!
— «Душа, сердце и жизнь», — сказал Литума. — Я хочу послушать этот вальс, дон Ансельмо. Будьте добры, сыграйте его, сделайте одолжение.
— Да, да, не забывайте про оркестр, — сказала Чунга. — Вон там уже шумят, требуют вас.
— Дай ему немножко побыть с нами, Чунгита, — умильным голоском сказал Хосе. — Пусть этот великий артист выпьет с нами стаканчик-другой.
Но дон Ансельмо уже повернулся и, держась за стену, волоча ноги, послушно направился в угол, где сидели музыканты. Литума опять пил, по-прежнему обнимая за плечи Дикарку, но не глядя на нее.
— Золотое сердце! — сказал Обезьяна. — Споем гимн!
Чунга тоже принялась пить. Равнодушным, угасшим, безжизненным взглядом следила она за непобедимыми и Дикаркой, за толпою мужчин и проституток, топтавшихся на танцевальной площадке, за парами, поднимавшимися по лестнице, за группами посетителей, теснившихся до углам. Хосефино не пил; облокотясь на стойку, он искоса смотрел на чокавшихся братьев Леон. Но вот заиграл весь оркестр — арфа, гитара, барабан, тарелки, и танцующие встрепенулись. У Литумы загорелись глаза.
— «Душа, сердце и жизнь». Ах, эти вальсы, сколько воспоминаний они будят. Пойдем потанцуем, красотка.
Не глядя на Дикарку, он потащил ее за собой, и они затерялись в толчее. Братья Леон в такт музыке хлопали в ладоши и пели. Холодный взгляд Чунги теперь был прикован к Хосефино, словно она хотела передать ему свою бесконечную апатию.
— Что за чудеса, Чунгита, — сказал Хосефино. — Ты пьешь.
— Ну и страшно же тебе, — сказала Чунга, и на мгновение в ее глазах вспыхнул насмешливый огонек. — До чего ты испугался, непобедимый.
— Мне нечего бояться, — сказал Хосефино. — И вот видишь, я держу слово, не произошло никакого скандала.
Ты просто умираешь от страха, — нехотя засмеялась Чунга, — у тебя даже голос дрожит, Хосефино.
III
— А потом по всему телу пошли волдыри, старик, — сказал Фусия, — и я уже не мог раздеться перед этой сукой. Приходилось притворяться и днем и ночью, и некому было рассказать про свою беду, Акилино.
Тут послышался робкий стук. Лалита встала, подошла к окну и, прижавшись лицом к металлической сетке, заговорила по-агварунски. Снаружи тихонько зарычали в ответ.
— Акилино захворал, — сказала Лалита, — бедняжку рвет, как только он что-нибудь съест. Пойду к нему. Если завтра они еще не вернутся, я приду приготовить тебе еду.
— Хоть бы не вернулись, — сказал Ньевес. — Мне не нужно, чтобы вы мне стряпали, только приходите повидать меня.
— Раз я говорю тебе «ты», ты тоже можешь говорить мне «ты», — сказала Лалита. — По крайней мере, когда никого нет.
— Если бы была сеть, их можно было бы пропасть наловить, Фусия, — сказал Акилино. — Хочешь, я помогу тебе подняться, чтобы ты на них поглядел?
— А потом на ступни перешло, — сказал Фусия. — Я ходил, хромая, старик, и кожа с меня слезала, как со змеи, но у змей вырастает новая, а у меня нет, у меня одна сплошная язва, Акилино. Несправедливо это, старик, несправедливо.
— Конечно, несправедливо, да что поделаешь, — сказал Акилино. — Посмотри-ка лучше, какие красивые электрические рыбки.
Каждый день Хуана Баура и Антония выходили из Гальинасеры в один и тот же час и проделывали один и тот же путь. Пройдя два квартала по прямой пыльной улице, они подходили к рынку, где торговцы расстилали под рожковыми деревьями одеяла и раскладывали на них свои товары. Поравнявшись с лавкой «Восторг», они сворачивали налево, и метрах в двухстах перед ними показывалась Пласа де Армас, обсаженная пальмами и тамариндами. Они выходили на нее напротив «Северной звезды». Всю дорогу Хуана Баура вела под руку Антонию, а свободной рукой помахивала знакомым. На площади Хуана выбирала местечко потенистей и усаживала девушку на скамейку. Если Антония не выказывала никаких признаков беспокойства, прачка рысцой бежала домой, собирала белье для стирки, отвязывала осла и отправлялась на речку. Если же, напротив, Антония с волнением хватала ее за руки, Хуана садилась рядом с ней и ласково успокаивала девушку до тех пор, пока та не отпускала ее. В полдень, уже выстирав белье, она приходила за ней, и иногда Антония возвращалась в Гальинасеру на осле. Нередко Хуана Баура находила ее в обществе какой-нибудь доброй женщины, с которой она прогуливалась вокруг павильона, а частенько чистильщик сапог, нищий или Хасинто говорили прачке: ее увели к такому-то, или в церковь, или на улицу Малекон. Тогда Хуана Баура возвращалась в Гальинасеру одна, а Антонию приводила вечером служанка какого-нибудь сердобольного сеньора.
В этот день они вышли из дому раньше обычного — Хуане Баура надо было отнести в Казарму Грау парадный мундир. Рынок был пуст, на крыше «Восторга» подремывали ауры. Метельщики еще не приходили, и от луж и отбросов исходила вонь. На безлюдной Пласа де Армас гулял легкий ветерок, а в безоблачном небе вставало солнце. Песок уже не падал. Хуана Баура смахнула краем юбки пыль со скамейки, усадила Антонию, и так как девушка не цеплялась за нее, потрепала ее по щеке и ушла. На обратном пути она встретила жену скотобойца Эрмогенеса Леандро, и они пошли вместе.
Солнце поднималось, и в его лучах уже сверкали крыши высоких домов. Хуана шла, скрючившись, время от времени потирая поясницу, и ее приятельница — ты, видно, больна, а она — в последнее время ломит спину, в особенности по утрам. Они поговорили о болезнях и лекарствах, о старости, о том, как тяжела жизнь. Потом Хуана попрощалась, вошла в дом и вышла опять, ведя осла, нагруженного грязным бельем, и неся под мышкой мундир, завернутый в старые номера «Экое и нотисиас». Дорога к Казарме Грау огибала пески, земля была горячая, под ногами нет-нет проскальзывали быстрые игуаны. В казарме к ней вышел солдат — лейтенант сердится, почему она так поздно, — взял у нее сверток, расплатился, и она отправилась на реку — не к Новому Мосту, где она обычно стирала, а к одному удобному местечку повыше бойни. Там она нашла двух других прачек, и они втроем, стоя по колено в воде, все утро стирали и судачили. Хуана кончила первой и пошла за Антонией. Теперь солнце стояло прямо над головой, и на улицах, залитых слепяще ярким светом, было полно народу — и местных жителей, и приезжих. На площади Антонии не было, ни Хасинто, ни нищие не видели ее, и Хуана Баура, то подгоняя осла, то потирая поясницу, вернулась в Гальинасеру. Она начала развешивать белье, но посреди работы ее сморило, и она вошла в дом и бросилась на соломенный тюфяк. Когда она открыла глаза, уже падал песок. Ворча себе под нос, она выскочила во двор. Кое-что из белья запачкалось. Она натянула над веревками парусиновый тент, кончила развешивать белье, вернулась в комнату и, пошарив под тюфяком, достала лекарство. Смочив тряпку жидкостью из пузырька, она подняла юбку и натерла себе бедра и живот. Лекарство пахло мочой и блевотиной; Хуана зажав нос, подождала, пока кожа высохнет. Потом она приготовила себе поесть, и когда она ела, постучали в дверь. Это была не Антония, а одна служанка с корзиной белья. Они потолковали, стоя в дверях. Тихо падал песок; песчинок не было видно, но они, как паучьи лапки, щекотали лицо и руки. Хуана говорила о ломоте, о плохих лекарствах, а служанка возмущалась — пусть он даст тебе другое или вернет деньги. Потом она ушла, прижимаясь к стенам, хоронясь под стрехами от песчаного дождя. Сидя на тюфяке, Хуана продолжала сама с собой — в воскресенье пойду в твое ранчо, думаешь, раз я старая, ты меня проведешь? От твоего лекарства никакого прока, жулик, мочи нет, до чего ломит поясницу. Потом она легла, а когда проснулась, уже стемнело. Она зажгла свечу, Антонии не было. Хуана вышла во двор, осел запрядал ушами и заревел. Она схватила одеяло и уже на улице накинула его на плечи. Было темным-темно, в окнах Гальинасеры горели огни свечей, ламп, очагов. Она шла очень быстро, почти бежала, волосы у нее были растрепаны, и возле рынка кто-то бросил ей вслед из подъезда — ни дать ни взять привидение. Ты приготовишь мне еще другое лекарство, чтоб меня то и дело не клонило ко сну, а не то возвращай деньги, бормотала она. На площади было мало народу. Она у всех спрашивала про Антонию, но никто ее не видел. Песок теперь падал густо, мельтешил перед глазами, и Хуана прикрывала рот и нос. Она обежала много улиц, постучала во многие двери, раз двадцать повторила один и тот же вопрос, и когда вернулась на Пласа де Армас, едва шла, хваталась за стены. Сидя на скамейке, разговаривали двое мужчин в соломенных шляпах. Она спросила, где Антония, а доктор Педро Севальос — добрый вечер, донья Хуана, что вы делаете на улице в такое время? И второй, судя по выговору, приезжий, — песку-то, песку, прямо череп долбит. Доктор Севальос снял шляпу, протянул ее Хуане, и она надела ее; шляпа была большая, закрывала ей уши. Доктор сказал — она не может говорить от усталости, присядьте на минутку, донья Хуана, расскажите нам, в чем дело, а она — где Антония. Мужчины переглянулись, и незнакомый сказал — надо бы отвести ее домой, а доктор — да, я знаю, где она живет, она из Гальинасеры. Они взяли ее под руки и потащили чуть не на весу, а она хрипела из-под шляпы — не видели они Антонию, эту, слепую? — а доктор Севальос — успокойтесь, донья Хуана, сейчас придем, и вы нам все расскажете, а второй — что это от нее так пахнет, и доктор Севальос — намазалась зельем знахаря, бедная старуха.
Хулио Реатеги вытирает лоб и поворачивается к переводчику: переведи ему — он поднял руку на представителя власти, это ему дорого обойдется. Лес вплотную подступает к свайным хижинам Уракусы, теснящимся на маленькой треугольной поляне, и над их островерхими крышами покачиваются ветви и лианы. Переводчик рычит и размахивает руками, Хум внимательно слушает. Хижин десятка два, и все они одинаковые: крыши из ярины, стены из жердей чонты, связанных лианами, вместо лесенок — бревна с вырубленными в них ступеньками. Два солдата разговаривают перед хижиной, в которую загнали схваченных уракусов, остальные ставят палатки поблизости от оврага, капитан Кирога воюет с москитами, а девочка тихо стоит рядом с капралом Дельгадо, Глаза у нее светлые, на груди, еще плоской, как у мальчишки, уже припухают соски. Теперь говорит Хум, с его лиловых губ срываются резкие звуки и плевки, Хулио Реатеги отодвигается в сторону, чтобы он не забрызгал его слюной, а переводчик: капрал воровал, то есть хотел воровать, и его крепко побили, а потом он уехал, сказал, никогда больше не будет, и уехал, говорит, ему дали каноэ, его собственное, Хума, каноэ, а лоцман убежал, говорит, бросился в воду, сеньор. Капрал Дельгадо делает шаг к Хуму: врешь. Капитан Кирога жестом останавливает его. Это вранье, сеньор, ведь он ехал к своей семье в Багуа, разве он стал бы терять время на такую ерунду, да и что он мог у них украсть, даже если бы захотел, господин капитан, разве он не видит, какая нищая деревушка Уракуса? А капитан: но тогда, выходит, рекрута не убили. Это правда или нет, что он бросился в Мараньон? Потому что, черт возьми, если он не умер, значит, он дезертир, а капрал складывает два пальца крестиком и целует их: его убили, господин капитан, а насчет воровства — это вранье, какого свет не видал. Они только немножко порылись в барахле — искали то лекарство от москитов, про которое он ему говорил, а они связали его и избили, и слугу тоже, а лоцмана, должно быть, убили и закопали в землю, чтобы никто его не нашел, господин капитан. Хулио Реатеги улыбается девочке, а она искоса посматривает на него. Со страхом? С любопытством? На ней набедренная повязка, какие носят агваруны; ни на лице, ни на руках нет никаких украшений, только к лодыжкам привязаны две карликовые тыквы; густые пыльные волосы мягко колышутся, когда она поворачивает голову. А Хулио Реатеги: почему он не стал торговать с Педро Эскабино? Почему в этом году он не продал ему каучук, как продавал раньше? Пусть переведет это, и переводчик рычит и жестикулирует, Хум слушает, скрестив руки на груди, губернатор манит пальцем девочку, она поворачивается к нему спиной, и переводчик: сеньор, он говорит, Эскабино дьявол, пусть убирается прочь, ни Уракуса, ни Чикаис никогда больше не будут с ним торговать, ни одно селение агварунов не будет торговать с этим хозяином, потому что он обманщик, сеньор, а Хулио Реатеги — мягко, по-прежнему глядя на девочку, — что же уракусы будут делать с каучуком, который они не хотят продавать хозяину Эскабино? И что они будут делать с кожей? Переведи это. Переводчик и Хум рычат, плюют, машут руками, и теперь Реатеги наблюдает за ними, слегка подавшись корпусом к Хуму, а девочка, шагнув вперед, смотрит на лоб Хума: рана припухла, но уже не кровоточит: под правым глазом касика огромный синяк. И Хулио Реатеги — кооператив? Этого слова нет на агварунском языке, сынок, неужели он сказал «кооператив»? А переводчик — он сказал это по-испански, сеньор, и капитан Кирога — да, он слышал. Что это за история, сеньор Реатеги? Почему они не хотят больше торговать с Эскабино? Как это они додумались везти каучук в Икитос, когда они до сих пор и знать не знали, что такое Икитос? Хулио Реатеги с рассеянным видом снимает шлем, приглаживает волосы, смотрит на капитана. Десять лет, капитан, Педро Эскабино привозил им материю, ружья, ножи, все необходимое для того, чтобы идти в лес добывать каучук. Потом Эскабино возвращался, они отдавали ему собранный каучук, а он рассчитывался с ними материей, продуктами и другими товарами, в которых они нуждались. А в этом году они тоже получили аванс, но не захотели ему ничего продавать. Вот и вся история, капитан. Подходят солдаты, поставившие палатки, и один из них протягивает руку и трогает за плечо девочку, та отскакивает, и тыквы у нее на щиколотках тарабанят, как погремушки, а капитан: ага, злоупотребление доверием, он не был в курсе дела, нечего сказать, хороши, избили военного, обмошенничали штатского, не удивительно, если они в самом деле ухлопали рекрута, а губернатор: держите ее, а то удерет. Трое солдат гонятся за прыткой, увертливой девочкой. Они ловят ее на середине поляны, подводят к губернатору, и тот гладит ее по щеке. У этой девчурки живой взгляд, и есть в ней какая-то грация, вы не находите, капитан? Жаль, что бедняжка растет среди этих людей, и офицер: действительно, дон Хулио, а глазенки-то у нее зеленые. Это его дочь? Спроси у него, а капитан: и стройненькая, не то что все эти детишки со вздувшимися животами — ужас, сколько они глотают паразитов, и капрал Роберто Дельгадо: маленькая, да удаленькая, зачислимка ее в роту, господин капитан, и солдаты смеются. Это его дочь? А переводчик: нет, сеньор, и даже не уракуска, но тоже агварунка, он говорит, сеньор, она родилась в Пато Хуачана, и Хулио Реатеги подзывает двух солдат: пусть они отведут ее к палатке и присмотрят за ней, только без грубости. Один из солдат берет девочку за руку, и она без сопротивления дает себя увести. Хулио Реатеги повертывается к капитану, который опять сражается с невидимыми, быть может, воображаемыми воздушными врагами: здесь побывали какие-то субъекты, которые называли себя учителями, капитан. Они затесались в племена якобы для того, чтобы обучать язычников испанскому языку, и вот результат — избивают капрала, разоряют Педро Эскабино. Представляет ли себе капитан, что произойдет, если все язычники вздумают надувать хозяев, которые дают им задатки? Капитан с глубокомысленным видом почесывает подбородок: экономическая катастрофа? Губернатор кивает: от приезжих одни неприятности, капитан. Прошлый раз сюда приезжали иностранцы, англичане, под видом ботанической экспедиции; они побывали в сельве и увезли с собой семена каучукового дерева, а в один прекрасный день мир наводнил каучук из английских колоний, который дешевле перуанского и бразильского; это было настоящее разорение для Амазонии, капитан, а тот: это верно, сеньор Реатеги, что в Икитос приезжают оперы и что торговцы каучуком зажигают сигары кредитками? Хулио Реатеги улыбается, его отец держал специального повара для своих собак, представляете себе, и капитан смеется, солдаты смеются, только Хум остается серьезным и по-прежнему стоит со скрещенными на груди руками, время от времени поглядывая на хижину, в которую загнали уракусов, а Хулио Реатеги вздыхает: в те времена работали мало и зарабатывали много, а теперь приходится потом и кровью добывать кусок хлеба, да еще иметь дело с этими людьми и разрешать дурацкие проблемы. Капитан, теперь уже с серьезным видом: да, дон Хулио тяжело живется здесь, в Амазонии, и Реатеги, внезапно переменив тон, суровым голосом переводчику агваруны не могут продавать каучук в Икитосе, он должны выполнять свои обязательства, те люди, которые приезжали к ним, обманули их, и пусть они забудут все эти глупости о кооперативах и о жульничестве. Хозяин Эскабино приедет опять, и пусть они торгуют с ним, как всегда, переведи это, но переводчик — очень быстро, сеньор, повторите помедленней, а капитан — тебе и так ясно сказано, нечего дурить. Хулио Реатеги не спешит, капитан, пожалуйста, он повторит. Переводчик рычит и размахивает руками, Хум слушает, легкий ветерок шелестит листвою деревьев, слышится смех: девочка играет с солдатом перед палатками. Капитан теряет терпение — до каких пор это будет продолжаться? — трясет за плечо Хума -он и на этот раз не понял? Что он, смеется над ними? Хум поднимает голову, здоровым глазом в упор смотрит на губернатора, показывает на него рукой, рычит, и Хулио Реатеги: что он сказал? А переводчик: ругается, сеньор, говорит, ты дьявол, сеньор.
В коридоре никого не было, только из зала доносился шум. Лампочка, висевшая под потолком, была обернута в голубой целлофан и освещала бледным, казалось, предутренним светом выцветшие обои и ряд одинаковых дверей. Хосефино подошел к первой и прислушался, потом ко второй, к третьей. Услышав тяжелое дыхание и скрип кровати, он постучал в дверь костяшками пальцев, и раздался голос Дикарки: в чем дело? — а вслед за ним незнакомый мужской голос: в чем дело? Хосефино шмыгнул в конец коридора, где были уже сумерки, а не рассвет. Он немного подождал, притаившись в полутьме, и вот в замочной скважине скрипнул ключ, в голубоватом свете показалась черная шевелюра, и из-под ладони, приставленной ко лбу козырьком, блеснули зеленые глаза. Хосефино выступил из угла и помахал рукой. Через несколько минут в коридор вышел мужчина без пиджака и, напевая, стал спускаться по лестнице. Хосефино вошел в комнату. Дикарка застегивала желтую кофту.
— Сегодня вечером приехал Литума, — отрывисто, будто отдавая приказание, сказал Хосефино. — Он внизу, с братьями Леон.
Дикарка вздрогнула всем телом и на мгновение замерла, но не обернулась и не промолвила ни слова.
— Не бойся, — сказал Хосефино. — Он тебе ничего не сделает. Он уже все знает, и ему наплевать. Спустимся вниз.
Она и на это ничего не сказала и продолжала застегивать блузку, но теперь до крайности медленно, неловко теребя каждую пуговицу, прежде чем просунуть ее в петлю, как будто у нее пальцы одеревенели от холода. Однако все лицо ее покрылось испариной и даже блузка взмокла от пота — на спине и под мышками выступили темные пятна. Комната была крошечная, без окон, освещенная одной только красноватой лампочкой, и находилась под самой крышей из гофрированного железа — Хосефино едва не касался головой потолка. Дикарка надела кремовую юбку, с минуту повозилась с неподдающейся молнией и наконец застегнула ее. Хосефино нагнулся, поднял валявшиеся на полу белые туфли на высоком каблуке и подал их Дикарке.
— Ты вся вспотела от страха, — сказал он. — Вытри лицо. Бояться нечего.
Он повернулся, чтобы прикрыть дверь, а когда оборотился, она в упор смотрела на него, и рот у нее был полуоткрыт, а ноздри трепетали, словно ей было трудно дышать или она вдруг почувствовала зловоние.
— Он пьет? — спросила она наконец дрожащим голосом, с ожесточением вытирая губы салфеткой.
— Немножко, — сказал Хосефино. — Мы отпраздновали его возвращение у братьев Леон. Он привез хорошее писко из Лимы.
Они вышли. Дикарка шла по коридору медленно, держась рукою за стену.
— Просто не верится, ты все еще не привыкла к каблукам, — сказал Хосефино. — Или это от волнения? Она не ответила. Ее прямые толстые губы были крепко сжаты, лицо отвердело и при слабом голубоватом свете казалось отлитым из металла. Они спускались по лестнице, а им навстречу поднимался табачный дым и запах алкоголя. Когда внизу показался полутемный, шумный, переполненный зал, Дикарка остановилась, перегнулась через перила и стала всматриваться в толчею, перебегая с одной фигуры на другую широко раскрытыми, лихорадочно блестевшими глазами. Хосефино показал в сторону бара:
— Вон там, возле стойки, где чокаются. Ты не узнаешь его, потому что он очень похудел. Между арфистом и братьями Леон. В костюме с искоркой.
Дикарка застыла, судорожно уцепившись за перила. Волосы наполовину закрывали ей лицо; грудь ее тяжело вздымалась от прерывистого, свистящего дыхания. Хосефино взял ее под руку, и, нырнув в гущу танцующих пар, словно в мутный водоворот, они начали пробиваться сквозь толщу потной человеческой плоти, удушающих запахов и невнятного гула. Барабан и тарелки Воласа отбивали такт корридо, а время от времени вступала гитара Молодого Алехандро, и музыка становилась мелодичнее, но, когда струны умолкали, она опять расстраивалась и звучала отрывисто, с какой-то мрачной воинственностью. Наконец они пробрались через танцевальную площадку и оказались перед баром. Хосефино отпустил руку Дикарки, Чунга выпрямилась в своем кресле-качалке, четыре головы повернулись к ним, и они остановились. Братья Леон выглядели очень веселыми, у дона Ансельмо растрепались волосы и съехали на нос очки. Литума, не сводя глаз с Дикарки, искал рукой стойку, чтобы поставить стакан, а другой рукой машинально приглаживал волосы. Губы у него кривились, в уголках рта пузырилась слюна.
Наконец он нашарил стойку и, отстранив Обезьяну, всем телом подался вперед, но, едва сделав шаг, с обалделым видом закачался, как утративший силу вращенья волчок, готовый упасть, и упал бы, если бы его не подхватили братья Леон. Он все смотрел на Дикарку, глубоко дыша, но не меняя выражения лица, и, только когда двинулся к ней в сопровождении Хосе и Обезьяны, которые поддерживали его с обеих сторон, выдавил из себя некое подобие улыбки, и у него задрожал подбородок, мокрый от пены и слюны. Рад тебя видеть, красотка, сказал он, и страдальческая гримаса, изображавшая улыбку, исказила все его лицо. В его маленьких глазках теперь сквозила невыносимая тоска. Рада тебя видеть, Литума, сказала Дикарка, рад тебя видеть, красотка, повторил он, пошатываясь, и обвел взглядом братьев Леон и Хосефино, стоявших вокруг него. Вдруг глаза его блеснули, словно его осенила счастливая мысль, и, повалившись на Хосефино, — а, друг сердечный, — он упал в его объятия — как я рад тебя видеть, брат. С минуту он обнимал Хосефино, бормоча что-то невнятное и мыча, но когда отпустил его, выглядел более спокойным — глаза уже не выдавали пляску нервов, с лица сошла гримаса, и теперь он действительно улыбался. Дикарка стояла, сложив руки на животе; лицо ее едва выглядывало из чащи блестящих черных волос.
— Вот мы и встретились, красотка, — чуть запинаясь, сказал Литума, улыбавшийся все более широкой улыбкой. — Пойдем выпьем, надо отпраздновать мое возвращение, я непобедимый номер четыре.
Дикарка шагнула к нему, тряхнув головой, откинула волосы, и глаза ее засветились, как два зеленых огонька. Литума обнял ее за плечи и подвел к стойке, из-за которой их беззастенчиво оглядывали тусклые глаза Чунги. Дон Ансельмо, хоть и поправил очки, подслеповато водил руками в воздухе, а когда нашел Литуму и Дикарку, ласково похлопал их по спине и сказал отечески: вот это мне по душе, молодые люди.
— Вечер встреч, дорогой дон Ансельмо, — сказал Литума. — Вот видите, старина, как хорошо я веду себя. Налей-ка нам по стаканчику, Чунга, и себе тоже налей.
Он залпом осушил свой стакан и, отдуваясь, поставил его на стойку. С его мокрого подбородка пиво и слюни капали на замызганные лацканы пиджака.
— Что за сердце у тебя, братец, — сказал Обезьяна. — Чистое золото!
— «Душа, сердце и жизнь», — сказал Литума. — Я хочу послушать этот вальс, дон Ансельмо. Будьте добры, сыграйте его, сделайте одолжение.
— Да, да, не забывайте про оркестр, — сказала Чунга. — Вон там уже шумят, требуют вас.
— Дай ему немножко побыть с нами, Чунгита, — умильным голоском сказал Хосе. — Пусть этот великий артист выпьет с нами стаканчик-другой.
Но дон Ансельмо уже повернулся и, держась за стену, волоча ноги, послушно направился в угол, где сидели музыканты. Литума опять пил, по-прежнему обнимая за плечи Дикарку, но не глядя на нее.
— Золотое сердце! — сказал Обезьяна. — Споем гимн!
Чунга тоже принялась пить. Равнодушным, угасшим, безжизненным взглядом следила она за непобедимыми и Дикаркой, за толпою мужчин и проституток, топтавшихся на танцевальной площадке, за парами, поднимавшимися по лестнице, за группами посетителей, теснившихся до углам. Хосефино не пил; облокотясь на стойку, он искоса смотрел на чокавшихся братьев Леон. Но вот заиграл весь оркестр — арфа, гитара, барабан, тарелки, и танцующие встрепенулись. У Литумы загорелись глаза.
— «Душа, сердце и жизнь». Ах, эти вальсы, сколько воспоминаний они будят. Пойдем потанцуем, красотка.
Не глядя на Дикарку, он потащил ее за собой, и они затерялись в толчее. Братья Леон в такт музыке хлопали в ладоши и пели. Холодный взгляд Чунги теперь был прикован к Хосефино, словно она хотела передать ему свою бесконечную апатию.
— Что за чудеса, Чунгита, — сказал Хосефино. — Ты пьешь.
— Ну и страшно же тебе, — сказала Чунга, и на мгновение в ее глазах вспыхнул насмешливый огонек. — До чего ты испугался, непобедимый.
— Мне нечего бояться, — сказал Хосефино. — И вот видишь, я держу слово, не произошло никакого скандала.
Ты просто умираешь от страха, — нехотя засмеялась Чунга, — у тебя даже голос дрожит, Хосефино.
III
Сержант, свесив голые ноги, сидел на крылечке поста. От порывов свистевшего в ушах ветра колыхался лес на холмах, гнулись капироны на площади Санта-Мария де Ньевы и даже хижины ходили ходуном. Селение тонуло в темноте, жандармы храпели, лежа голышом под москитными сетками. Сержант докуривал сигарету, когда на Ньеве из-за камышей внезапно показалась лодка с коническим шалашом на корме, бесшумно скользившая по воде. Тумана не было, и при свете луны с поста был ясно виден причал. Из лодки выскочила маленькая фигурка, пробежала между приколов по направлению к площади, скрылась в темноте, минуту спустя показалась опять, уже неподалеку от поста, и тогда сержант узнал Лалиту по ее решительной походке, пышным волосам, широким бедрам и размашистым движениям крепких рук. Он поднялся и стал поджидать ее.
— Здравствуйте, сержант, — сказала Лалита. — Как удачно, что вы не спите.
— Я на дежурстве, сеньора, — сказал он. — Очень рад вас видеть. Прошу извинить меня.
— За то, что вы в трусах? — засмеялась Лалита. — Ничего, чунчи и вовсе ходят нагишом.
— Здравствуйте, сержант, — сказала Лалита. — Как удачно, что вы не спите.
— Я на дежурстве, сеньора, — сказал он. — Очень рад вас видеть. Прошу извинить меня.
— За то, что вы в трусах? — засмеялась Лалита. — Ничего, чунчи и вовсе ходят нагишом.