Страница:
— Это верно, хозяин, что умер арфист? — говорит шофер. — Потому вас и позвали в Зеленый Дом?
Проспект Санчеса Серро тянется, как туннель, между двумя рядами молодых деревцев, каждые несколько метров вырисовывающихся в полутьме. Вдали, над песками и нагромождением крыш, трепетный свет занимающейся зари окрашивает небо во все цвета радуги.
— Он умер сегодня на рассвете, — говорит доктор Севальос. — Или ты думаешь, что мы с отцом Гарсиа еще в том возрасте, когда люди способны провести ночь у Чунги?
— Тут возраст не играет роли, хозяин, — смеется шофер. — Мой товарищ вез одну из девок, ту, которую называют Дикаркой, ее послали за отцом Гарсиа. Он рассказал мне, что арфист умирает. Какое несчастье, хозяин.
Доктор Севальос рассеянно смотрит на беленые стены домов, на подъезды с дверными молотками, на новое здание Солари, на тонкие силуэты недавно посаженных вдоль тротуаров рожковых деревьев, танцующих перед глазами в своих квадратных гнездах. Как быстро разносятся вести в этом городе. Но хозяин должен знать — шофер понижает голос, — верно то, что рассказывают люди, — и, глядя в зеркальце, следит за отцом Гарсиа — отец вправду спалил Зеленый Дом арфиста? Хозяин знал этот бордель? Он в самом деле был такой большой и шикарный, как говорят?
— Что за народ пьюранцы, — говорит доктор Севальос. — Как им не надоело за тридцать лет пережевывать одну и ту же историю. Они отравили жизнь бедному священнику.
— Не говорите плохо о пьюранцах, хозяин, — говорит шофер. — Пьюра — моя родина.
— И моя тоже, приятель, — отвечает доктор Севальос. — И кроме того, я не говорю, а просто думаю вслух.
— Но в этой истории, должно быть, все-таки есть доля правды, — настаивает шофер. — Иначе с чего бы люди рассказывали ее, с чего бы повторяли — поджигатель, поджигатель.
— Откуда я знаю, — говорит доктор Севальос. — Почему ты не наберешься смелости спросить у самого отца?
— При его-то характере? Нет уж, дудки! — смеется шофер. — Но скажите мне по крайней мере, существовал этот бордель или это тоже выдумки.
Они едут теперь по новому участку проспекта: старый большак скоро встретится с этим асфальтированным шоссе, и грузовикам, которые прибывают с юга и направляются дальше, в Сульяну, Талару и Тумбес, не придется проезжать через центр города. Здесь тротуары широкие и низкие, фонарные столбы свежеокрашены, и уже высится железобетонный каркас небоскреба, который будет, пожалуй, побольше Отеля Кристины.
— Самый современный квартал подойдет вплотную к самому старому и бедному, — говорит доктор Севальос. — Не думаю, что Мангачерия долго продержится.
— С ней произойдет то же, что с Гальинасерой, хозяин, — говорит шофер. — Ее снесут бульдозерами и построят вот такие дома для белых.
— А куда же, черт побери, денутся мангачи со своими козами и ослами? — говорит доктор Севальос. — И где же тогда в Пьюре можно будет выпить хорошей чичи?
— Мангачи будут очень горевать, хозяин, — говорит шофер. — Они просто боготворили арфиста, он был у них популярней Санчеса Серро. Теперь они устроят дону Ансельмо такое же велорио, как святоше Домитиле.
Такси сворачивает с проспекта и, трясясь на ухабах и рытвинах, едет по немощеной улочке между тростниковыми хижинами. Машина поднимает густую пыль и приводит в остервенение бродячих собак, которые с лаем кидаются на нее, едва не попадая под колеса. А мангачи правильно говорят, хозяин, здесь светает раньше, чем в Пьюре. В голубоватом утреннем свете сквозь облака пыли видны тела людей, спящих на циновках у дверей своих жилищ, женщины с кувшинами на голове, лениво бредущие ослы. Привлеченные шумом мотора, из лачуг выскакивают ребятишки и, голые или одетые в лохмотья, бегут за такси, маша худыми ручонками. В чем дело — отец Гарсия зевает, — что случилось? Ничего, отец, мы уже в заповедном краю.
— Остановись здесь, — говорит доктор Севальос. — Мы немножко пройдемся.
Они вылезают из такси и медленно, поддерживая друг друга, под руку спускаются по тропинке, эскортируемые ребятишками, которые прыгают вокруг них — поджигатель! — кричат и смеются — поджигатель, поджигатель! — и доктор Севальос делает вид, что поднимает камень и швыряет в них, — вот поганцы, сопляки паршивые, слава Богу, мы уже подходим.
Хижина Анхелики Мерседес побольше, чем остальные, а три флажка, развевающиеся на ее фасаде, придают ей веселый и кокетливый вид. Доктор Севальос и отец Гарсиа, чихая, входят и садятся за грубый столик с двумя табуретками. Пол только что обрызган, и к запахам кориандра и петрушки примешивается запах сырой земли. За остальными столиками и за стойкой еще никого нет. Сгрудившись на пороге, ребятишки продолжают галдеть — донья Анхелика! — просовывают в дверь грязные, всклокоченные головы — донья Анхелика! — смеются, сверкая зубами. Доктор Севальос задумчиво потирает руки, а отец Гарсиа, позевывая, уголком глаза смотрит на дверь. Наконец выходит Анхелика Мерседес и, сдобная, свежая, розовая, направляется к ним, покачивая бедрами и обметая табуретки оборками платья.
Доктор Севальос встает — ах, доктор, — обнимает ее — как она рада, какими судьбами он здесь в такое время, он уже столько месяцев не показывался. — А она все хорошеет, как это Анхелика ухитряется не стареть, в чем ее секрет? Наконец они перестает обмениваться любезностями — Анхелика видит, кого он к ней привел? Она не узнает его? Словно оробев, отец Гарсиа сдвигает ноги и убирает руки — добрый день, угрюмо мычит он сквозь шарф, и панама вздрагивает. Пресвятая Дева, отец Гарсиа! Прижав руки к сердцу, Анхелика Мерседес кланяется, и глаза ее блестят от радости — дорогой отец, он не представляет себе, как она счастлива видеть его, как хорошо, что доктор его привел, и отец Гарсиа нехотя протягивает ей свою костлявую руку и убирает прежде, чем стряпуха успевает ее поцеловать.
— Ты можешь, кума, приготовить нам что-нибудь погорячее? — говорит доктор Севальос. — Мы провели бессонную ночь и еле держимся на ногах.
— Конечно, конечно, сию минуту, — говорит Анхелика Мерседес, вытирая стол подолом платья. — Бульончика и пикео? И по стаканчику кларито? Или нет, для этого слишком рано, я лучше подам вам соку и кофе с молоком. Но как это получилось, что вы еще не ложились, доктор? Вы мне портите отца Гарсиа.
Из-под шарфа раздается саркастическое хмыканье, поля панамы приподнимаются, запавшие глаза отца Гарсиа смотрят на Анхелику Мерседес, и улыбка сбегает с ее лица. Она с заинтригованным видом оборачивается к доктору Севальосу, который теперь сидит с меланхолическим выражением лица, защипнув двумя пальцами подбородок, и робким голосом, комкая рукой оборку платья, — где они были, доктор? У Чунги, кума. Анхелика Мерседес вскрикивает — у Чунги? — меняется в лице — у Чунги? — и закрывает рукой рот.
— Да, кума, умер Ансельмо, — говорит доктор Севальос. — Я знаю, это печальная новость для тебя. Для всех нас тоже. Что делать, такова жизнь.
— Дон Ансельмо? — лепечет Анхелика Мерседес и на мгновение застывает, приоткрыв рот и свесив голову набок. — Он умер, отец?
Ребятишки, теснившиеся в дверях, поворачиваются и бросаются бежать. У Анхелики Мерседес морщится лицо и трепещут крылья носа; она встряхивает головой, заламывает руки — он умер, доктор? — и разражается слезами.
— Все мы умрем, — рычит отец Гарсиа, стуча кулаком по столу. Шарф у него развязался, и видно, как подергивается его мертвенно-бледное, небритое лицо. — И ты, и я, и доктор Севальос — все в свой черед, никому этого не избежать.
— Успокойтесь, отец, — говорит доктор Севальос и обнимает за плечи Анхелику Мерседес, которая всхлипывает, прижимая к глазам подол платья. — И ты успокойся, кума. У отца Гарсиа расходились нервы, не трогай его, ни о чем не расспрашивай. Ступай приготовь нам что-нибудь горячее, не плачь.
Анхелика Мерседес кивает, не переставая плакать, и уходит, закрыв лицо руками. Слышно, как в смежном помещении она разговаривает сама с собой и вздыхает. Отец Гарсиа, подобрав шарф, снова обматывает им шею; панаму он снял, а взъерошенные седые пряди лишь наполовину прикрывают его гладкий череп в коричневых веснушках. Он сидит, подперев голову кулаком, на лбу у него залегла морщина, а из-за щетины на щеках лицо его кажется грязным и потрепанным. Доктор Севальос закуривает сигарету. Уже день, солнце заливает помещение и золотыми полосами ложится на тростниковые стены, пол высох, в воздухе, жужжа, снуют синие мухи. С улицы доносится постепенно возрастающий шум — голоса людей, лай, блеяние, рев ослов, а за переборкой Анхелика Мерседес бормочет молитвы, то взывая к Богу и Деве непорочной, то поминая угодницу Домитилу. Мужик в юбке, Чунга нарочно это сделала, доктор.
— Но чего ради, — шепчет отец Гарсиа, — чего ради, доктор?
— Какая разница, — говорит доктор Севальос, глядя, как тает дым сигареты. — И кроме того, может, она сделала это без всякого умысла. Может, случайно так получилось.
— Глупости, она неспроста позвала именно вас и меня, — говорит отец Гарсиа. — Она хотела подложить нам свинью.
Доктор Севальос пожимает плечами. Прямо в лицо ему бьет солнечный луч, и оно с одной стороны золотистое, а с другой — свинцово-серое. Глаза у него подернуты дремотной поволокой.
— Я не очень-то проницателен, — говорит он, помолчав. — Мне это даже не приходило в голову. Но вы правы, возможно, она хотела поставить нас в неприятное положение. Странная женщина эта Чунга. Я думал, что она не знает.
Он поворачивается к отцу Гарсиа, и все лицо его оказывается в тени, только скула и ухо купаются в желтом свете. Отец Гарсиа вопросительно смотрит на доктора Севальоса: о чем не знает?
— О том, что она появилась на свет с моей помощью, — говорит доктор Севальос, поднимая голову, и его зернистая лысина вспыхивает на солнце. — Кто ей мог сказать? Только не Ансельмо, я уверен. Он думал, что Чунга ни о чем не подозревает.
— В этом скопище сплетников рано или поздно все становится известно, — ворчит отец Гарсиа. — Хоть через тридцать лет, а все становится известно.
— Она ни разу не приходила ко мне на прием, — говорит доктор Севальос. — Никогда не приглашала меня, а тут позвала. Если она хотела доставить мне неприятность, ей это удалось. Из-за нее я вдруг пережил все заново.
— С вами дело ясное, — бормочет отец Гарсиа, не глядя на доктора, словно разговаривает со столом. — Мол, у него на глазах умерла моя мать, пусть проводит на тот свет и отца. Но зачем этому мужику в юбке было звать меня?
— Что это значит? — говорит доктор Севальос. — Что с вами?
— Пойдемте со мной, доктор! — Голос слышится справа и отдается под потолком сеней. — Идемте сейчас же как есть, нельзя терять ни минуты.
— Думаете, я вас не узнаю? — говорит доктор Севальос. — Выходите из угла, Ансельмо. Зачем вы прячетесь? Вы что, с ума сошли, дружище?
— Идемте скорее, доктор, — раздается в темноте сеней надтреснутый голос, которому вверху вторит эхо. — Она умирает, доктор Севальос, идемте.
Доктор Севальос поднимает ночник, ищет глазами и наконец находит его неподалеку от двери. Он не пьян и не буянит, а корчится от страха. Глаза его, кажется, готовы выпрыгнуть из распухших глазниц, и он так прижимается спиною к стене, будто хочет проломить ее.
— Ваша жена? — говорит ошеломленный доктор Севальос. — Ваша жена, Ансельмо?
— Пусть они оба умерли, но я с этим не примирюсь. — Отец Гарсиа ударяет кулаком по столу, и под ним скрипит табуретка. — Я не могу примириться с этой гнусностью. Для меня и через сто лет это осталось бы гнусностью.
Дверь открылась, и Ансельмо пятится, будто видит перед собой привидение, и выходит из конуса света, который отбрасывает ночник. Во дворике показывается фигурка женщины в белом капоте. Она делает несколько шагов — сынок — и останавливается, не доходя до двери, — кто там? Почему не заходят? Это я, мама, — доктор Севальос опускает ночник и заслоняет собою Ансельмо — мне надо на минутку выйти.
— Подождите меня на улице Малекон, — шепчет он. — Я только возьму свой чемоданчик.
— Кушайте бульончик, я уже посолила, — говорит Анхелика Мерседес, ставя на стол дымящиеся тыквенные миски. — А тем временем будет готово пикео.
Она уже не плачет, но голос у нее скорбный, а на плечах черная накидка, и, когда она идет в кухню, в походке ее нет и следа прежней бойкости. Доктор Севальос задумчиво помешивает бульон, отец Гарсиа осторожно поднимает миску, подносит ее к носу и вдыхает горячий аромат.
— Я тоже никогда его не понимал, и в то время, помнится, мне это тоже показалось гнусностью, — говорит доктор Севальос. — Но с тех пор (много воды утекло, я состарился, и мне уже ничто человеческое не кажется гнусным. Уверяю вас, если бы вы видели в ту ночь бедного Ансельмо, вы бы не стали его так ненавидеть, отец Гарсиа.
— Бог вам воздаст, доктор, — сквозь слезы повторяет Ансельмо, пока бежит, натыкаясь на деревья, скамейки и парапет дамбы. — Я сделаю все, что вы потребуете, я отдам вам все мои деньги, доктор, я буду вашим рабом, доктор.
— Вы хотите меня разжалобить? — ворчит отец Гарсиа, глядя на доктора Севальоса из-за миски с бульоном, который он продолжает нюхать. — Может, мне тоже заплакать?
— В сущности, все это уже не имеет никакого значения, — улыбаясь, говорит доктор Севальос. — Все это, мой друг, уже быльем поросло. Но из-за Чунгиты сегодня ночью эта история ожила у меня в памяти и не выходит из головы. Я для того и говорю о ней, чтобы отделаться от воспоминаний, не обращайте внимания.
Отец Гарсиа пробует бульон кончиком языка — не слишком ли горячо, дует на него, отпивает глоток, рыгает, бормочет извинение и продолжает пить маленькими глотками. Немного погодя Анхелика Мерседес приносит пикео и лукумовый сок. Она покрыла накидкой голову — ну как бульон, доктор? — и старается говорить обычным голосом — превосходный, кума, только уж очень горячий, он даст ему немножко остыть, а как аппетитно выглядит пикео, которое она им приготовила. Сейчас она согреет кофе, если им что-нибудь понадобится, пусть сразу позовут ее, отец. Доктор Севальос слегка покачивает миску и пристально рассматривает мутную поверхность колеблемой жидкости, а отец Гарсиа уже начал отрезать кусочки мяса и прилежно жевать. Но внезапно он перестает есть — а распутницы и распутники, которые там были, все они знали? — и застывает с открытым ртом.
— Девицы, естественно, знали об этом романе с самого начала, — говорит доктор Севальос, поглаживая миску, — но не думаю, чтобы кто-нибудь еще был в курсе дела. Там была лестница, выходившая на задний двор, и по ней мы поднялись, так что те, кто был в зале, не могли нас видеть. Снизу доносился дикий шум — должно быть, Ансельмо наказал девицам отвлекать посетителей, чтобы никто не заподозрил, что происходит.
Как вы хорошо знали это место, — говорит отец Гарсиа, снова принимаясь жевать. — Надо думать, вы не в первый раз были там.
— Я был там десятки раз, — говорит доктор Севальос, и в глазах его на мгновение вспыхивают озорные огоньки. — Мне было тогда тридцать лет. Я был в самом соку, мой друг.
— Все это грязь и глупость, — ворчит отец Гарсиа, но опускает вилку, не поднеся ее ко рту. — Тридцать лет? Мне было примерно столько же.
— Конечно, мы люди одного и того же поколения, — говорит доктор Севальос. — И Ансельмо тоже, хотя он был постарше нас.
Уже мало осталось наших сверстников, — с хмурым видом говорит отец Гарсиа. — Мы всех похоронили. Но доктор Севальос не слушает его. Он шевелит губами, моргает и вертит в руках миску, выплескивая на стол капли бульона, — разве он мог себе это представить, он не догадался, даже когда увидел эту фигуру на кровати, да и кто догадался бы.
— Не говорите про себя, — шамкает отец Гарсиа. — Не забывайте, что вы не один. Чего вы не могли себе представить?
— Что его жена — этот ребенок, — говорит доктор Севальос. — Когда я вошел, я увидел у ее изголовья рыжую толстуху, по прозвищу Светляк, которая вовсе не выглядела больной, и уже хотел было отпустить шутку, но тут заметил скорченную фигуру и кровь. Если бы вы знали, мой друг, что это была за картина — кровь на простынях, на полу, по всей комнате. Можно было подумать, что кого-то зарезали.
Отец Гарсиа яростно кромсает мясо. Сочащийся кусок дрожит на вилке, повиснув в воздухе на полдороге ко рту, — повсюду кровь? — и он хрипит, как от внезапного удушья, — кровь этой девочки? Струйка слюны стекает по ее подбородку — дурак, пусть он отпустит ее, сейчас не до поцелуев, он ее душит, ей надо кричать, дурак, пусть лучше бьет ее по щекам. Но Хосефино подносит палец ко рту: только без крика, разве она не знает, что кругом соседи, не слышит, как они разговаривают? Будто не слыша его, Дикарка кричит еще громче, и Хосефино вытаскивает носовой платок, наклоняется над койкой и затыкает ей рот. Донья Сантос невозмутимо продолжает заниматься своим делом — со сноровкой орудует каким-то инструментом, который поблескивает в ее руке между смуглыми ляжками Дикарки. И тут он увидел ее лицо, отец Гарсиа, и у него задрожали руки и ноги. Он забыл, что она умирает и что он здесь для того, чтобы попытаться ее спасти, только смотрел на нее — да, да, сомнения не было, — как завороженный, — Боже мой, это была Антония. Дон Ансельмо уже не целовал ее, а упав на колени возле кровати, опять предлагал ему деньги и все на свете — доктор Севальос, спасите ее! И Хосефино испугался — донья Сантос, она не умерла? Как бы не убить ее, как бы не убить, донья Сантос, а та — т-с-с, она в обмороке, только и всего. Тем лучше, не будет кричать, и она скорее кончит, пусть он смочит ей лоб мокрой тряпкой. Доктор Севальос сует ему в руки таз — пусть вскипятит побольше воды, чего он хнычет, дурак, вместо того чтобы помогать. Он снял пиджак, расстегнул ворот, и лицо у него уже спокойное и решительное. У Ансельмо таз выскальзывает из рук — пусть доктор не даст ей умереть, — он подхватывает его, тащится к двери — в ней вся его жизнь — и выходит.
— Сукин сын, — бормочет доктор Севальос. — Что за безумие, Ансельмо, как ты мог, до какого скотства ты дошел, Ансельмо.
— Подай мне сумку, — говорит донья Сантос. — А теперь я дам ей глоточек мате, и она очнется. Унеси это и закопай как следует, только смотри, чтобы тебя никто не увидел.
— Не было никакой надежды? — бормочет отец Гарсиа, терзая и возя по тарелке куски мяса. — Невозможно было спасти эту девочку?
— Может быть, в больнице ее и спасли бы, — говорит доктор Севальос. — Но ее нельзя было транспортировать. Мне пришлось оперировать ее почти впотьмах, зная, что она умирает. Чудо еще, что удалось спасти Чунгиту, она родилась, когда мать была уже мертва.
— Чудо, чудо, — бормочет отец Гарсиа. — У нас во всем видят чудо. Когда убили Кирога, а девочка спаслась, тоже говорили — чудо. А было бы лучше, если бы она умерла тогда.
— Вы не вспоминаете девушку, когда проходите мимо павильона? — говорит доктор Севальос. — Я всегда вспоминаю — все мне кажется, она сидит там, греясь на солнышке. Но в ту ночь мне было даже больше жаль Ансельмо, чем Антонию.
— Он этого не заслуживал, — хрипит отец Гарсиа, — Он не заслуживал ни жалости, ни сочувствия — ничего. Во всей этой трагедии виноват был он.
— Если бы вы видели, как он ползал на коленях и целовал мне ноги, умоляя спасти девушку, вы бы тоже разжалобились, — говорит доктор Севальос. — А вы знаете, что, если бы не моя кума, Чунгита тоже умерла бы? Она помогла мне выходить ее.
Они умолкают, и отец Гарсиа подносит ко рту кусочек мяса, но с гримасой отвращения опускает вилку. Анхелика Мерседес приносит еще кувшинчик соку и ставит его перед ними, разгоняя рукой мух.
. — Ты не слышала, кума? — говорит доктор Севальос. — Мы вспоминали ту ночь, когда умерла Антония. Теперь это уже кажется каким-то сном, правда? Я говорил отцу Гарсиа, что ты помогла мне спасти Чунгу.
Анхелика Мерседес смотрит на него с непроницаемым видом, будто не понимает, что он имеет в виду.
— Я ничего не помню, доктор, — тихо произносит она наконец. — Я была кухаркой в Зеленом Доме, но ничего не помню. Да и не стоит теперь об этом говорить. Я пойду к заутрене помолиться за дона Ансельмо, чтобы он с миром покоился в своей могиле, а потом на велорио.
— Сколько тебе было лет? — бормочет отец Гарсиа. — Я что-то не помню, как ты выглядела. Ансельмо и распутниц помню, а тебя нет.
— Я была еще ребенком, отец, — говорит Анхелика Мерседес и, как веером, машет рукой над столом, не давая ни одной мухе приблизиться к пикео и соку.
— Ей было лет пятнадцать, не больше, — говорит доктор Севальос. — А какая ты была хорошенькая, кума. Мы все заглядывались на тебя, а Ансельмо — цыц, она не девка, глазейте, но не трогайте. Он заботился о тебе как о родной дочери.
— Я была девушкой, а отец Гарсиа не хотел мне верить, — говорит Анхелика Мерседес, и ее глаза лукаво блестят, но лицо, как маска, сохраняет серьезное выражение. — Я дрожала, когда шла на исповедь, а вы всегда говорили — уйди из этого дома дьявола, ты уже на пути к погибели. Вы и этого не помните, отец?
— То, что говорится в исповедальне, тайна, — бормочет отец Гарсиа, и в его хрипотце звучит веселая нотка. — Держи эти истории про себя.
— Дом дьявола, — говорит доктор Севальос. — Вы все еще думаете, что Ансельмо был дьявол? От него в самом деле пахло серой или вы говорили это, чтобы попугать набожных людей?
Анхелика Мерседес и доктор улыбаются, и из-под шарфа неожиданно слышатся какие-то странные звуки, которые можно принять и за перханье, и за подавленный смех.
— В то время дьявол был только там, в Зеленом Доме, — прокашливаясь, говорит отец Гарсиа. — А теперь лукавый повсюду — в доме этого мужика в юбке, на улице, в кино. Вся Пьюра стала домом лукавого.
— Но только не Мангачерия, отец, — говорит Анхелика Мерседес. — Тут он никогда не был, мы его не пускаем, и в этом нам помогает святая Домитила.
— Она пока еще не святая, — говорит отец Гарсиа. — Ты не приготовишь нам кофе?
— Уже приготовила, — говорит Анхелика Мерседес. — Сейчас принесу.
— По меньшей мере лет двадцать мне не случалось провести бессонную ночь, — говорит доктор Севальос. — А сегодня глаз не сомкнул, и совсем не хочется спать.
Как только Анхелика Мерседес поворачивается, чтобы уйти, мухи опять слетаются и темными точками усеивают пикео. Снова мимо двери пробегают ребятишки в лохмотьях, а сквозь щели в тростниковой стене видны люди, которые, громко разговаривая, проходят по улице, и кучка стариков, которые беседуют, греясь на солнышке перед хижиной, что напротив чичерии.
— Он по крайней мере испытывал раскаяние? — бормочет отец Гарсиа. — Отдавал себе отчет в том, что эта девочка умерла по его вине?
— Он выбежал за мной, — говорит доктор Севальос. — Стал кататься по песку и просить, чтобы я его убил. Я привел его к себе домой, сделал ему укол и выставил его. Мол, я ничего не знаю, ничего не видел, иди себе. Но он не пошел в Зеленый Дом, а спустился к реке и стал поджидать прачку, как ее, ту, которая вырастила Антонию.
— Он всегда был сумасшедшим, — ворчит отец Гарсиа. — Будем надеяться, что он раскаялся и Бог его простил.
— И даже если он не раскаялся, он так страдал, что достаточно наказан, — говорит доктор Севальос. — И потом, еще вопрос, действительно ли он заслуживал наказания. Что, если Антония была не его жертвой, а его сообщницей? Если она влюбилась в него?
— Не говорите глупостей, — ворчит отец Гарсиа. — Вы просто выжили из ума.
— Меня всегда занимал этот вопрос, — говорит доктор Севальос. — По словам девиц, он ее баловал, и девушка казалась довольной.
— Значит, вы уже находите это нормальным? Похитить слепую, поместить ее в дом терпимости, сделать ее беременной — все это очень хорошо? Как нельзя более правильно? Уж не следовало ли его наградить за этот подвиг?
— Это вовсе не нормально, но не надо так повышать голос, не забывайте о своей астме. Я только говорю, что никому не известно, что она думала. Антония не знала, что хорошо и что плохо, и в конце концов благодаря Ансельмо она стала полноценной женщиной. Я всегда считал…
— Замолчите! — рычит отец Гарсиа и, яростно размахивая руками, распугивает мух. — Полноценная женщина! Значит, монахини неполноценные? Мы, священники, неполноценные, потому что не делаем мерзостей? Я не желаю слушать такую бессмысленную ересь.
— Вы ломитесь в открытые двери, — улыбаясь говорит доктор Севальос. — Я только хотел сказать, что, по-моему, Ансельмо любил ее и что, возможно, она его тоже любила.
— Мне неприятен этот разговор, — бормочет отец Гарсиа. — Тут мы не сойдемся во мнениях, а я не хочу с вами ссориться.
Они непобедимые, не жнут, не сеют, работать не умеют, только пить да играть, только жизнь прожигать, они непобедимые и пришли поснедать. Черт возьми, смотри-ка, кто здесь.
— Пойдемте отсюда, — сердито бормочет отец Гарсиа. — Я не хочу оставаться с этими бандитами.
Но он не успевает встать: братья Леон, всклокоченные, с заспанными глазами, в пропахших потом нижних рубашках, без носков, в незашнурованных ботинках бросаются к нему — отец Гарсиа! Они вертятся вокруг него — дорогой отец, — хлопают в ладоши — это чудо из чудес, по такому случаю нынче в Пьюре выпадет снег, а не песок, — пытаются пожать ему руку — его визит настоящий праздник для мангачей, а отец Гарсиа, поспешно нахлобучив шляпу и закутавшись в шарф, сидит не шевелясь и не поднимая глаз от пикео, которое опять осаждают мухи.
— Перестаньте хамить отцу Гарсиа, — говорит доктор Севальос. — Попридержите язык, ребята. Надо иметь уважение к духовному званию и к сединам.
Проспект Санчеса Серро тянется, как туннель, между двумя рядами молодых деревцев, каждые несколько метров вырисовывающихся в полутьме. Вдали, над песками и нагромождением крыш, трепетный свет занимающейся зари окрашивает небо во все цвета радуги.
— Он умер сегодня на рассвете, — говорит доктор Севальос. — Или ты думаешь, что мы с отцом Гарсиа еще в том возрасте, когда люди способны провести ночь у Чунги?
— Тут возраст не играет роли, хозяин, — смеется шофер. — Мой товарищ вез одну из девок, ту, которую называют Дикаркой, ее послали за отцом Гарсиа. Он рассказал мне, что арфист умирает. Какое несчастье, хозяин.
Доктор Севальос рассеянно смотрит на беленые стены домов, на подъезды с дверными молотками, на новое здание Солари, на тонкие силуэты недавно посаженных вдоль тротуаров рожковых деревьев, танцующих перед глазами в своих квадратных гнездах. Как быстро разносятся вести в этом городе. Но хозяин должен знать — шофер понижает голос, — верно то, что рассказывают люди, — и, глядя в зеркальце, следит за отцом Гарсиа — отец вправду спалил Зеленый Дом арфиста? Хозяин знал этот бордель? Он в самом деле был такой большой и шикарный, как говорят?
— Что за народ пьюранцы, — говорит доктор Севальос. — Как им не надоело за тридцать лет пережевывать одну и ту же историю. Они отравили жизнь бедному священнику.
— Не говорите плохо о пьюранцах, хозяин, — говорит шофер. — Пьюра — моя родина.
— И моя тоже, приятель, — отвечает доктор Севальос. — И кроме того, я не говорю, а просто думаю вслух.
— Но в этой истории, должно быть, все-таки есть доля правды, — настаивает шофер. — Иначе с чего бы люди рассказывали ее, с чего бы повторяли — поджигатель, поджигатель.
— Откуда я знаю, — говорит доктор Севальос. — Почему ты не наберешься смелости спросить у самого отца?
— При его-то характере? Нет уж, дудки! — смеется шофер. — Но скажите мне по крайней мере, существовал этот бордель или это тоже выдумки.
Они едут теперь по новому участку проспекта: старый большак скоро встретится с этим асфальтированным шоссе, и грузовикам, которые прибывают с юга и направляются дальше, в Сульяну, Талару и Тумбес, не придется проезжать через центр города. Здесь тротуары широкие и низкие, фонарные столбы свежеокрашены, и уже высится железобетонный каркас небоскреба, который будет, пожалуй, побольше Отеля Кристины.
— Самый современный квартал подойдет вплотную к самому старому и бедному, — говорит доктор Севальос. — Не думаю, что Мангачерия долго продержится.
— С ней произойдет то же, что с Гальинасерой, хозяин, — говорит шофер. — Ее снесут бульдозерами и построят вот такие дома для белых.
— А куда же, черт побери, денутся мангачи со своими козами и ослами? — говорит доктор Севальос. — И где же тогда в Пьюре можно будет выпить хорошей чичи?
— Мангачи будут очень горевать, хозяин, — говорит шофер. — Они просто боготворили арфиста, он был у них популярней Санчеса Серро. Теперь они устроят дону Ансельмо такое же велорио, как святоше Домитиле.
Такси сворачивает с проспекта и, трясясь на ухабах и рытвинах, едет по немощеной улочке между тростниковыми хижинами. Машина поднимает густую пыль и приводит в остервенение бродячих собак, которые с лаем кидаются на нее, едва не попадая под колеса. А мангачи правильно говорят, хозяин, здесь светает раньше, чем в Пьюре. В голубоватом утреннем свете сквозь облака пыли видны тела людей, спящих на циновках у дверей своих жилищ, женщины с кувшинами на голове, лениво бредущие ослы. Привлеченные шумом мотора, из лачуг выскакивают ребятишки и, голые или одетые в лохмотья, бегут за такси, маша худыми ручонками. В чем дело — отец Гарсия зевает, — что случилось? Ничего, отец, мы уже в заповедном краю.
— Остановись здесь, — говорит доктор Севальос. — Мы немножко пройдемся.
Они вылезают из такси и медленно, поддерживая друг друга, под руку спускаются по тропинке, эскортируемые ребятишками, которые прыгают вокруг них — поджигатель! — кричат и смеются — поджигатель, поджигатель! — и доктор Севальос делает вид, что поднимает камень и швыряет в них, — вот поганцы, сопляки паршивые, слава Богу, мы уже подходим.
Хижина Анхелики Мерседес побольше, чем остальные, а три флажка, развевающиеся на ее фасаде, придают ей веселый и кокетливый вид. Доктор Севальос и отец Гарсиа, чихая, входят и садятся за грубый столик с двумя табуретками. Пол только что обрызган, и к запахам кориандра и петрушки примешивается запах сырой земли. За остальными столиками и за стойкой еще никого нет. Сгрудившись на пороге, ребятишки продолжают галдеть — донья Анхелика! — просовывают в дверь грязные, всклокоченные головы — донья Анхелика! — смеются, сверкая зубами. Доктор Севальос задумчиво потирает руки, а отец Гарсиа, позевывая, уголком глаза смотрит на дверь. Наконец выходит Анхелика Мерседес и, сдобная, свежая, розовая, направляется к ним, покачивая бедрами и обметая табуретки оборками платья.
Доктор Севальос встает — ах, доктор, — обнимает ее — как она рада, какими судьбами он здесь в такое время, он уже столько месяцев не показывался. — А она все хорошеет, как это Анхелика ухитряется не стареть, в чем ее секрет? Наконец они перестает обмениваться любезностями — Анхелика видит, кого он к ней привел? Она не узнает его? Словно оробев, отец Гарсиа сдвигает ноги и убирает руки — добрый день, угрюмо мычит он сквозь шарф, и панама вздрагивает. Пресвятая Дева, отец Гарсиа! Прижав руки к сердцу, Анхелика Мерседес кланяется, и глаза ее блестят от радости — дорогой отец, он не представляет себе, как она счастлива видеть его, как хорошо, что доктор его привел, и отец Гарсиа нехотя протягивает ей свою костлявую руку и убирает прежде, чем стряпуха успевает ее поцеловать.
— Ты можешь, кума, приготовить нам что-нибудь погорячее? — говорит доктор Севальос. — Мы провели бессонную ночь и еле держимся на ногах.
— Конечно, конечно, сию минуту, — говорит Анхелика Мерседес, вытирая стол подолом платья. — Бульончика и пикео? И по стаканчику кларито? Или нет, для этого слишком рано, я лучше подам вам соку и кофе с молоком. Но как это получилось, что вы еще не ложились, доктор? Вы мне портите отца Гарсиа.
Из-под шарфа раздается саркастическое хмыканье, поля панамы приподнимаются, запавшие глаза отца Гарсиа смотрят на Анхелику Мерседес, и улыбка сбегает с ее лица. Она с заинтригованным видом оборачивается к доктору Севальосу, который теперь сидит с меланхолическим выражением лица, защипнув двумя пальцами подбородок, и робким голосом, комкая рукой оборку платья, — где они были, доктор? У Чунги, кума. Анхелика Мерседес вскрикивает — у Чунги? — меняется в лице — у Чунги? — и закрывает рукой рот.
— Да, кума, умер Ансельмо, — говорит доктор Севальос. — Я знаю, это печальная новость для тебя. Для всех нас тоже. Что делать, такова жизнь.
— Дон Ансельмо? — лепечет Анхелика Мерседес и на мгновение застывает, приоткрыв рот и свесив голову набок. — Он умер, отец?
Ребятишки, теснившиеся в дверях, поворачиваются и бросаются бежать. У Анхелики Мерседес морщится лицо и трепещут крылья носа; она встряхивает головой, заламывает руки — он умер, доктор? — и разражается слезами.
— Все мы умрем, — рычит отец Гарсиа, стуча кулаком по столу. Шарф у него развязался, и видно, как подергивается его мертвенно-бледное, небритое лицо. — И ты, и я, и доктор Севальос — все в свой черед, никому этого не избежать.
— Успокойтесь, отец, — говорит доктор Севальос и обнимает за плечи Анхелику Мерседес, которая всхлипывает, прижимая к глазам подол платья. — И ты успокойся, кума. У отца Гарсиа расходились нервы, не трогай его, ни о чем не расспрашивай. Ступай приготовь нам что-нибудь горячее, не плачь.
Анхелика Мерседес кивает, не переставая плакать, и уходит, закрыв лицо руками. Слышно, как в смежном помещении она разговаривает сама с собой и вздыхает. Отец Гарсиа, подобрав шарф, снова обматывает им шею; панаму он снял, а взъерошенные седые пряди лишь наполовину прикрывают его гладкий череп в коричневых веснушках. Он сидит, подперев голову кулаком, на лбу у него залегла морщина, а из-за щетины на щеках лицо его кажется грязным и потрепанным. Доктор Севальос закуривает сигарету. Уже день, солнце заливает помещение и золотыми полосами ложится на тростниковые стены, пол высох, в воздухе, жужжа, снуют синие мухи. С улицы доносится постепенно возрастающий шум — голоса людей, лай, блеяние, рев ослов, а за переборкой Анхелика Мерседес бормочет молитвы, то взывая к Богу и Деве непорочной, то поминая угодницу Домитилу. Мужик в юбке, Чунга нарочно это сделала, доктор.
— Но чего ради, — шепчет отец Гарсиа, — чего ради, доктор?
— Какая разница, — говорит доктор Севальос, глядя, как тает дым сигареты. — И кроме того, может, она сделала это без всякого умысла. Может, случайно так получилось.
— Глупости, она неспроста позвала именно вас и меня, — говорит отец Гарсиа. — Она хотела подложить нам свинью.
Доктор Севальос пожимает плечами. Прямо в лицо ему бьет солнечный луч, и оно с одной стороны золотистое, а с другой — свинцово-серое. Глаза у него подернуты дремотной поволокой.
— Я не очень-то проницателен, — говорит он, помолчав. — Мне это даже не приходило в голову. Но вы правы, возможно, она хотела поставить нас в неприятное положение. Странная женщина эта Чунга. Я думал, что она не знает.
Он поворачивается к отцу Гарсиа, и все лицо его оказывается в тени, только скула и ухо купаются в желтом свете. Отец Гарсиа вопросительно смотрит на доктора Севальоса: о чем не знает?
— О том, что она появилась на свет с моей помощью, — говорит доктор Севальос, поднимая голову, и его зернистая лысина вспыхивает на солнце. — Кто ей мог сказать? Только не Ансельмо, я уверен. Он думал, что Чунга ни о чем не подозревает.
— В этом скопище сплетников рано или поздно все становится известно, — ворчит отец Гарсиа. — Хоть через тридцать лет, а все становится известно.
— Она ни разу не приходила ко мне на прием, — говорит доктор Севальос. — Никогда не приглашала меня, а тут позвала. Если она хотела доставить мне неприятность, ей это удалось. Из-за нее я вдруг пережил все заново.
— С вами дело ясное, — бормочет отец Гарсиа, не глядя на доктора, словно разговаривает со столом. — Мол, у него на глазах умерла моя мать, пусть проводит на тот свет и отца. Но зачем этому мужику в юбке было звать меня?
— Что это значит? — говорит доктор Севальос. — Что с вами?
— Пойдемте со мной, доктор! — Голос слышится справа и отдается под потолком сеней. — Идемте сейчас же как есть, нельзя терять ни минуты.
— Думаете, я вас не узнаю? — говорит доктор Севальос. — Выходите из угла, Ансельмо. Зачем вы прячетесь? Вы что, с ума сошли, дружище?
— Идемте скорее, доктор, — раздается в темноте сеней надтреснутый голос, которому вверху вторит эхо. — Она умирает, доктор Севальос, идемте.
Доктор Севальос поднимает ночник, ищет глазами и наконец находит его неподалеку от двери. Он не пьян и не буянит, а корчится от страха. Глаза его, кажется, готовы выпрыгнуть из распухших глазниц, и он так прижимается спиною к стене, будто хочет проломить ее.
— Ваша жена? — говорит ошеломленный доктор Севальос. — Ваша жена, Ансельмо?
— Пусть они оба умерли, но я с этим не примирюсь. — Отец Гарсиа ударяет кулаком по столу, и под ним скрипит табуретка. — Я не могу примириться с этой гнусностью. Для меня и через сто лет это осталось бы гнусностью.
Дверь открылась, и Ансельмо пятится, будто видит перед собой привидение, и выходит из конуса света, который отбрасывает ночник. Во дворике показывается фигурка женщины в белом капоте. Она делает несколько шагов — сынок — и останавливается, не доходя до двери, — кто там? Почему не заходят? Это я, мама, — доктор Севальос опускает ночник и заслоняет собою Ансельмо — мне надо на минутку выйти.
— Подождите меня на улице Малекон, — шепчет он. — Я только возьму свой чемоданчик.
— Кушайте бульончик, я уже посолила, — говорит Анхелика Мерседес, ставя на стол дымящиеся тыквенные миски. — А тем временем будет готово пикео.
Она уже не плачет, но голос у нее скорбный, а на плечах черная накидка, и, когда она идет в кухню, в походке ее нет и следа прежней бойкости. Доктор Севальос задумчиво помешивает бульон, отец Гарсиа осторожно поднимает миску, подносит ее к носу и вдыхает горячий аромат.
— Я тоже никогда его не понимал, и в то время, помнится, мне это тоже показалось гнусностью, — говорит доктор Севальос. — Но с тех пор (много воды утекло, я состарился, и мне уже ничто человеческое не кажется гнусным. Уверяю вас, если бы вы видели в ту ночь бедного Ансельмо, вы бы не стали его так ненавидеть, отец Гарсиа.
— Бог вам воздаст, доктор, — сквозь слезы повторяет Ансельмо, пока бежит, натыкаясь на деревья, скамейки и парапет дамбы. — Я сделаю все, что вы потребуете, я отдам вам все мои деньги, доктор, я буду вашим рабом, доктор.
— Вы хотите меня разжалобить? — ворчит отец Гарсиа, глядя на доктора Севальоса из-за миски с бульоном, который он продолжает нюхать. — Может, мне тоже заплакать?
— В сущности, все это уже не имеет никакого значения, — улыбаясь, говорит доктор Севальос. — Все это, мой друг, уже быльем поросло. Но из-за Чунгиты сегодня ночью эта история ожила у меня в памяти и не выходит из головы. Я для того и говорю о ней, чтобы отделаться от воспоминаний, не обращайте внимания.
Отец Гарсиа пробует бульон кончиком языка — не слишком ли горячо, дует на него, отпивает глоток, рыгает, бормочет извинение и продолжает пить маленькими глотками. Немного погодя Анхелика Мерседес приносит пикео и лукумовый сок. Она покрыла накидкой голову — ну как бульон, доктор? — и старается говорить обычным голосом — превосходный, кума, только уж очень горячий, он даст ему немножко остыть, а как аппетитно выглядит пикео, которое она им приготовила. Сейчас она согреет кофе, если им что-нибудь понадобится, пусть сразу позовут ее, отец. Доктор Севальос слегка покачивает миску и пристально рассматривает мутную поверхность колеблемой жидкости, а отец Гарсиа уже начал отрезать кусочки мяса и прилежно жевать. Но внезапно он перестает есть — а распутницы и распутники, которые там были, все они знали? — и застывает с открытым ртом.
— Девицы, естественно, знали об этом романе с самого начала, — говорит доктор Севальос, поглаживая миску, — но не думаю, чтобы кто-нибудь еще был в курсе дела. Там была лестница, выходившая на задний двор, и по ней мы поднялись, так что те, кто был в зале, не могли нас видеть. Снизу доносился дикий шум — должно быть, Ансельмо наказал девицам отвлекать посетителей, чтобы никто не заподозрил, что происходит.
Как вы хорошо знали это место, — говорит отец Гарсиа, снова принимаясь жевать. — Надо думать, вы не в первый раз были там.
— Я был там десятки раз, — говорит доктор Севальос, и в глазах его на мгновение вспыхивают озорные огоньки. — Мне было тогда тридцать лет. Я был в самом соку, мой друг.
— Все это грязь и глупость, — ворчит отец Гарсиа, но опускает вилку, не поднеся ее ко рту. — Тридцать лет? Мне было примерно столько же.
— Конечно, мы люди одного и того же поколения, — говорит доктор Севальос. — И Ансельмо тоже, хотя он был постарше нас.
Уже мало осталось наших сверстников, — с хмурым видом говорит отец Гарсиа. — Мы всех похоронили. Но доктор Севальос не слушает его. Он шевелит губами, моргает и вертит в руках миску, выплескивая на стол капли бульона, — разве он мог себе это представить, он не догадался, даже когда увидел эту фигуру на кровати, да и кто догадался бы.
— Не говорите про себя, — шамкает отец Гарсиа. — Не забывайте, что вы не один. Чего вы не могли себе представить?
— Что его жена — этот ребенок, — говорит доктор Севальос. — Когда я вошел, я увидел у ее изголовья рыжую толстуху, по прозвищу Светляк, которая вовсе не выглядела больной, и уже хотел было отпустить шутку, но тут заметил скорченную фигуру и кровь. Если бы вы знали, мой друг, что это была за картина — кровь на простынях, на полу, по всей комнате. Можно было подумать, что кого-то зарезали.
Отец Гарсиа яростно кромсает мясо. Сочащийся кусок дрожит на вилке, повиснув в воздухе на полдороге ко рту, — повсюду кровь? — и он хрипит, как от внезапного удушья, — кровь этой девочки? Струйка слюны стекает по ее подбородку — дурак, пусть он отпустит ее, сейчас не до поцелуев, он ее душит, ей надо кричать, дурак, пусть лучше бьет ее по щекам. Но Хосефино подносит палец ко рту: только без крика, разве она не знает, что кругом соседи, не слышит, как они разговаривают? Будто не слыша его, Дикарка кричит еще громче, и Хосефино вытаскивает носовой платок, наклоняется над койкой и затыкает ей рот. Донья Сантос невозмутимо продолжает заниматься своим делом — со сноровкой орудует каким-то инструментом, который поблескивает в ее руке между смуглыми ляжками Дикарки. И тут он увидел ее лицо, отец Гарсиа, и у него задрожали руки и ноги. Он забыл, что она умирает и что он здесь для того, чтобы попытаться ее спасти, только смотрел на нее — да, да, сомнения не было, — как завороженный, — Боже мой, это была Антония. Дон Ансельмо уже не целовал ее, а упав на колени возле кровати, опять предлагал ему деньги и все на свете — доктор Севальос, спасите ее! И Хосефино испугался — донья Сантос, она не умерла? Как бы не убить ее, как бы не убить, донья Сантос, а та — т-с-с, она в обмороке, только и всего. Тем лучше, не будет кричать, и она скорее кончит, пусть он смочит ей лоб мокрой тряпкой. Доктор Севальос сует ему в руки таз — пусть вскипятит побольше воды, чего он хнычет, дурак, вместо того чтобы помогать. Он снял пиджак, расстегнул ворот, и лицо у него уже спокойное и решительное. У Ансельмо таз выскальзывает из рук — пусть доктор не даст ей умереть, — он подхватывает его, тащится к двери — в ней вся его жизнь — и выходит.
— Сукин сын, — бормочет доктор Севальос. — Что за безумие, Ансельмо, как ты мог, до какого скотства ты дошел, Ансельмо.
— Подай мне сумку, — говорит донья Сантос. — А теперь я дам ей глоточек мате, и она очнется. Унеси это и закопай как следует, только смотри, чтобы тебя никто не увидел.
— Не было никакой надежды? — бормочет отец Гарсиа, терзая и возя по тарелке куски мяса. — Невозможно было спасти эту девочку?
— Может быть, в больнице ее и спасли бы, — говорит доктор Севальос. — Но ее нельзя было транспортировать. Мне пришлось оперировать ее почти впотьмах, зная, что она умирает. Чудо еще, что удалось спасти Чунгиту, она родилась, когда мать была уже мертва.
— Чудо, чудо, — бормочет отец Гарсиа. — У нас во всем видят чудо. Когда убили Кирога, а девочка спаслась, тоже говорили — чудо. А было бы лучше, если бы она умерла тогда.
— Вы не вспоминаете девушку, когда проходите мимо павильона? — говорит доктор Севальос. — Я всегда вспоминаю — все мне кажется, она сидит там, греясь на солнышке. Но в ту ночь мне было даже больше жаль Ансельмо, чем Антонию.
— Он этого не заслуживал, — хрипит отец Гарсиа, — Он не заслуживал ни жалости, ни сочувствия — ничего. Во всей этой трагедии виноват был он.
— Если бы вы видели, как он ползал на коленях и целовал мне ноги, умоляя спасти девушку, вы бы тоже разжалобились, — говорит доктор Севальос. — А вы знаете, что, если бы не моя кума, Чунгита тоже умерла бы? Она помогла мне выходить ее.
Они умолкают, и отец Гарсиа подносит ко рту кусочек мяса, но с гримасой отвращения опускает вилку. Анхелика Мерседес приносит еще кувшинчик соку и ставит его перед ними, разгоняя рукой мух.
. — Ты не слышала, кума? — говорит доктор Севальос. — Мы вспоминали ту ночь, когда умерла Антония. Теперь это уже кажется каким-то сном, правда? Я говорил отцу Гарсиа, что ты помогла мне спасти Чунгу.
Анхелика Мерседес смотрит на него с непроницаемым видом, будто не понимает, что он имеет в виду.
— Я ничего не помню, доктор, — тихо произносит она наконец. — Я была кухаркой в Зеленом Доме, но ничего не помню. Да и не стоит теперь об этом говорить. Я пойду к заутрене помолиться за дона Ансельмо, чтобы он с миром покоился в своей могиле, а потом на велорио.
— Сколько тебе было лет? — бормочет отец Гарсиа. — Я что-то не помню, как ты выглядела. Ансельмо и распутниц помню, а тебя нет.
— Я была еще ребенком, отец, — говорит Анхелика Мерседес и, как веером, машет рукой над столом, не давая ни одной мухе приблизиться к пикео и соку.
— Ей было лет пятнадцать, не больше, — говорит доктор Севальос. — А какая ты была хорошенькая, кума. Мы все заглядывались на тебя, а Ансельмо — цыц, она не девка, глазейте, но не трогайте. Он заботился о тебе как о родной дочери.
— Я была девушкой, а отец Гарсиа не хотел мне верить, — говорит Анхелика Мерседес, и ее глаза лукаво блестят, но лицо, как маска, сохраняет серьезное выражение. — Я дрожала, когда шла на исповедь, а вы всегда говорили — уйди из этого дома дьявола, ты уже на пути к погибели. Вы и этого не помните, отец?
— То, что говорится в исповедальне, тайна, — бормочет отец Гарсиа, и в его хрипотце звучит веселая нотка. — Держи эти истории про себя.
— Дом дьявола, — говорит доктор Севальос. — Вы все еще думаете, что Ансельмо был дьявол? От него в самом деле пахло серой или вы говорили это, чтобы попугать набожных людей?
Анхелика Мерседес и доктор улыбаются, и из-под шарфа неожиданно слышатся какие-то странные звуки, которые можно принять и за перханье, и за подавленный смех.
— В то время дьявол был только там, в Зеленом Доме, — прокашливаясь, говорит отец Гарсиа. — А теперь лукавый повсюду — в доме этого мужика в юбке, на улице, в кино. Вся Пьюра стала домом лукавого.
— Но только не Мангачерия, отец, — говорит Анхелика Мерседес. — Тут он никогда не был, мы его не пускаем, и в этом нам помогает святая Домитила.
— Она пока еще не святая, — говорит отец Гарсиа. — Ты не приготовишь нам кофе?
— Уже приготовила, — говорит Анхелика Мерседес. — Сейчас принесу.
— По меньшей мере лет двадцать мне не случалось провести бессонную ночь, — говорит доктор Севальос. — А сегодня глаз не сомкнул, и совсем не хочется спать.
Как только Анхелика Мерседес поворачивается, чтобы уйти, мухи опять слетаются и темными точками усеивают пикео. Снова мимо двери пробегают ребятишки в лохмотьях, а сквозь щели в тростниковой стене видны люди, которые, громко разговаривая, проходят по улице, и кучка стариков, которые беседуют, греясь на солнышке перед хижиной, что напротив чичерии.
— Он по крайней мере испытывал раскаяние? — бормочет отец Гарсиа. — Отдавал себе отчет в том, что эта девочка умерла по его вине?
— Он выбежал за мной, — говорит доктор Севальос. — Стал кататься по песку и просить, чтобы я его убил. Я привел его к себе домой, сделал ему укол и выставил его. Мол, я ничего не знаю, ничего не видел, иди себе. Но он не пошел в Зеленый Дом, а спустился к реке и стал поджидать прачку, как ее, ту, которая вырастила Антонию.
— Он всегда был сумасшедшим, — ворчит отец Гарсиа. — Будем надеяться, что он раскаялся и Бог его простил.
— И даже если он не раскаялся, он так страдал, что достаточно наказан, — говорит доктор Севальос. — И потом, еще вопрос, действительно ли он заслуживал наказания. Что, если Антония была не его жертвой, а его сообщницей? Если она влюбилась в него?
— Не говорите глупостей, — ворчит отец Гарсиа. — Вы просто выжили из ума.
— Меня всегда занимал этот вопрос, — говорит доктор Севальос. — По словам девиц, он ее баловал, и девушка казалась довольной.
— Значит, вы уже находите это нормальным? Похитить слепую, поместить ее в дом терпимости, сделать ее беременной — все это очень хорошо? Как нельзя более правильно? Уж не следовало ли его наградить за этот подвиг?
— Это вовсе не нормально, но не надо так повышать голос, не забывайте о своей астме. Я только говорю, что никому не известно, что она думала. Антония не знала, что хорошо и что плохо, и в конце концов благодаря Ансельмо она стала полноценной женщиной. Я всегда считал…
— Замолчите! — рычит отец Гарсиа и, яростно размахивая руками, распугивает мух. — Полноценная женщина! Значит, монахини неполноценные? Мы, священники, неполноценные, потому что не делаем мерзостей? Я не желаю слушать такую бессмысленную ересь.
— Вы ломитесь в открытые двери, — улыбаясь говорит доктор Севальос. — Я только хотел сказать, что, по-моему, Ансельмо любил ее и что, возможно, она его тоже любила.
— Мне неприятен этот разговор, — бормочет отец Гарсиа. — Тут мы не сойдемся во мнениях, а я не хочу с вами ссориться.
Они непобедимые, не жнут, не сеют, работать не умеют, только пить да играть, только жизнь прожигать, они непобедимые и пришли поснедать. Черт возьми, смотри-ка, кто здесь.
— Пойдемте отсюда, — сердито бормочет отец Гарсиа. — Я не хочу оставаться с этими бандитами.
Но он не успевает встать: братья Леон, всклокоченные, с заспанными глазами, в пропахших потом нижних рубашках, без носков, в незашнурованных ботинках бросаются к нему — отец Гарсиа! Они вертятся вокруг него — дорогой отец, — хлопают в ладоши — это чудо из чудес, по такому случаю нынче в Пьюре выпадет снег, а не песок, — пытаются пожать ему руку — его визит настоящий праздник для мангачей, а отец Гарсиа, поспешно нахлобучив шляпу и закутавшись в шарф, сидит не шевелясь и не поднимая глаз от пикео, которое опять осаждают мухи.
— Перестаньте хамить отцу Гарсиа, — говорит доктор Севальос. — Попридержите язык, ребята. Надо иметь уважение к духовному званию и к сединам.