Страница:
Правление колхоза поручило Лисицыну до наступления шишкобоя в кедровниках помочь экспедиции организовать снабжение продуктами. Лисицын знал, что в эту пору лета самое верное дело – рыбалка. Он привёз со своего главного стана на Тургайской гриве сети и начал ими ловить рыбу в курье. Тут у него на берегу в шалаше был запас соли и две огромные колоды-долблёнки, в которых он и засаливал рыбу, когда она оставалась сверх ежедневных потребностей на питание артели изыскателей.
– Ты что, Миша, на курью собрался? – как-то спросил его Марей, подкараулив на берегу возле лодок.
– Туда, Марей Гордеич. Сети надо посушить.
– Возьми меня. Разговор с тобой будет.
– Садись, Марей Гордеич, в нос обласка.
Старик с охотой сел в лодку. Когда Лисицын выплыл на средину реки, Марей спросил:
– А что, Миша, выходит, что у Алёши с Уленькой дело на лад пошло?
Лисицын, не придававший большого значения взаимоотношениям молодых людей, ответил в своей обычной манере:
– Не страдай за них, Марей Гордеич! Не было ещё на свете такого случая, чтоб добрая девка без парня осталась, а добрый парень не нашёл по себе девки.
– Ну, не скажи, Миша! – не согласился Марей Гордеич. – Вон Софья-то Захаровна уж не девица ли! И на стать ладная, и обликом мила, и образованная, а вот поди ж ты! Сбежала! Видать, поняла она, что Уленька перешла ей дорогу безвозвратно.
Лисицын небрежно махнул рукой.
– Найдёт по себе! А что от Алёши отстала, то ей счастье. Неровня он ей. Она городская канарейка, а он таёжник. И лучше Ули ему невесты не найти. Эта, как хомут, всегда будет на коне. И в другие места его не потянет. Ни за что не потянет!
– Резонно рассуждаешь, Миша, – одобрил Марей и задумался.
Лисицын взглянул на него и понял, что старик совсем не об этом собирался говорить с ним. Всё это только присказка, сказ – впереди.
– Ну, а ты-то как, Марей Гордеич, попривык душой к нам? Не тянет тебя обратно северная земля? – спросил Лисицын.
Старик словно ждал этих вопросов. Он встряхнул седой гривой, оживляясь, сказал:
– Нет, Миша, не тянет меня обратно северная земля. Попривык я к вам. А только покою в душе нету у меня.
– Чем же мы тебе не угодили, Матвей Гордеич! Скажи!
– Всем, Миша, угодили. Уж так я доволен вами, что, будь я верующий, только бы за вас и молился. А спокою нет, Миша, мне по другой статье. Кровь моя в этих краях оставалась…
И Марей принялся рассказывать Лисицыну о своей жизни с Марфушей, о её смерти, о сыне, которого отдал он чужим добрым людям в Притаёжном в морозную вьюжную ночь.
Лисицын поднял весло и лишь временами окунал его в реку, чтоб направить ход лодки, скользившей по течению. Обычно быстрый на слово Лисицын сидел сейчас как пришибленный. Перед его мысленным взором проходили как живые мучительные картины большой жизни старого и дорогого ему человека.
2
3
4
Глава шестнадцатая
1
– Ты что, Миша, на курью собрался? – как-то спросил его Марей, подкараулив на берегу возле лодок.
– Туда, Марей Гордеич. Сети надо посушить.
– Возьми меня. Разговор с тобой будет.
– Садись, Марей Гордеич, в нос обласка.
Старик с охотой сел в лодку. Когда Лисицын выплыл на средину реки, Марей спросил:
– А что, Миша, выходит, что у Алёши с Уленькой дело на лад пошло?
Лисицын, не придававший большого значения взаимоотношениям молодых людей, ответил в своей обычной манере:
– Не страдай за них, Марей Гордеич! Не было ещё на свете такого случая, чтоб добрая девка без парня осталась, а добрый парень не нашёл по себе девки.
– Ну, не скажи, Миша! – не согласился Марей Гордеич. – Вон Софья-то Захаровна уж не девица ли! И на стать ладная, и обликом мила, и образованная, а вот поди ж ты! Сбежала! Видать, поняла она, что Уленька перешла ей дорогу безвозвратно.
Лисицын небрежно махнул рукой.
– Найдёт по себе! А что от Алёши отстала, то ей счастье. Неровня он ей. Она городская канарейка, а он таёжник. И лучше Ули ему невесты не найти. Эта, как хомут, всегда будет на коне. И в другие места его не потянет. Ни за что не потянет!
– Резонно рассуждаешь, Миша, – одобрил Марей и задумался.
Лисицын взглянул на него и понял, что старик совсем не об этом собирался говорить с ним. Всё это только присказка, сказ – впереди.
– Ну, а ты-то как, Марей Гордеич, попривык душой к нам? Не тянет тебя обратно северная земля? – спросил Лисицын.
Старик словно ждал этих вопросов. Он встряхнул седой гривой, оживляясь, сказал:
– Нет, Миша, не тянет меня обратно северная земля. Попривык я к вам. А только покою в душе нету у меня.
– Чем же мы тебе не угодили, Матвей Гордеич! Скажи!
– Всем, Миша, угодили. Уж так я доволен вами, что, будь я верующий, только бы за вас и молился. А спокою нет, Миша, мне по другой статье. Кровь моя в этих краях оставалась…
И Марей принялся рассказывать Лисицыну о своей жизни с Марфушей, о её смерти, о сыне, которого отдал он чужим добрым людям в Притаёжном в морозную вьюжную ночь.
Лисицын поднял весло и лишь временами окунал его в реку, чтоб направить ход лодки, скользившей по течению. Обычно быстрый на слово Лисицын сидел сейчас как пришибленный. Перед его мысленным взором проходили как живые мучительные картины большой жизни старого и дорогого ему человека.
2
"Уж не Вавила ли каторжанин его сын?" – думал Лисицын, перебирая сети.
Марей лежал возле костра и не то спал, не то молча думал. Откровенный и необычный разговор с Лисицыным взволновал его, и он чувствовал сильную усталость во всём теле. Вокруг было тихо, солнечно, спокойно шумел лес, поблёскивала позолотой широкая, в зелёных берегах курья.
"Да, вполне возможно, что Вавила-каторжанин и был его сыном", – всё больше и больше склоняясь к своей догадке, размышлял Лисицын.
Дня три он был не в себе. "Пойду расскажу Марею Гордеичу о Вавиле-каторжанине", – решил Лисицын, но, когда доходило до дела, он изменял своё намерение. "Погоди, Михаила, не торопись. Заронишь в сердце человека сомнение, а вдруг ошибка?"
Чувствуя, что он не обретёт покоя, пока не узнает всё о жизни Вавилы-каторжанина, Лисицын отправился на пасеку к Золотарёву.
Платон Золотарёв был мужик памятливый, жил когда-то в Притаёжном, чуть не во всех селениях Притаёжного района имел родню, знал наперечёт высокоярских купцов, губернаторов, войсковых начальников, хорошо помнил ссыльных, обитавших по Улуюлью, урядников, охранявших их.
Золотарёв поразился, снова увидев на своём стане Лисицына. Да и было отчего поразиться! Не год нынче, а сплошная напасть. То выстрел в Краюхина, то Станислав со своими поисками, будь он проклят, то эти лесоустроители!
Лисицын успокоил друга. Нет, пока ничего нового, всё в порядке. Станислав, слава богу, получил своё. Отправили его в Высокоярск, а оттуда в лагерь. Пусть трудом и потом вышибет из себя капиталистические замашки. Лесоустроители толкутся по берегам Таёжной без проводника. Между тем начальник экспедиции вместе с райисполкомом сделал представление в область о передвижке лесоустроителей в Заболотную тайгу. Ну, как там получится – жизнь покажет.
– А сейчас вот что, Платоша, хочу спросить тебя, – круто меняя разговор, сказал Лисицын. – Ты что-нибудь о Вавиле-каторжанине помнишь?..
Золотарёв даже рассмеялся от такого вопроса.
– Ясное дело, помню! А ты неужели забыл, Миша?
– Забывать стал, Платоша! Расскажи мне о нём всё-всё, что ты знаешь, – горячо попросил Лисицын и сдвинул сплюснутую шапку-ушанку на макушку, приготовившись слушать.
Но гася снисходительной дружеской улыбки, Золотарев вместе с табуреткой придвинулся к Лисицыну и заговорил:
– Ты помнишь, какой он был орёл?! В плечах косая сажень, а росту в нём было – без двух вершков три аршина. Был он, Вавила, сыном Тихона Коноплёва, притаёжного мужика. Сам Тихон со своей старухой умерли ещё при царе Николае. Детей у них, сказывали, было много, одних сынов восемь. А выжили только двое: Кирюха и он, Вавила. Как ты знаешь, Миша, оба были они у нас партизанами, и оба полегли за Советскую власть.
Лисицын дышал тяжело, молчал, ждал с нетерпением ждал, что скажет Золотарёв дальше.
– Теперь ты можешь спросить, а откуда у него, у Вавилы, такое прозванье: "Вавила-каторжапин"? Обскажу.
Дело это потёмки, один бог знает, как было, но по народу болтали, будто Вавила был не копоплёвской родовы. Сказывали, случилось это так: жил-был в наших краях какой-то каторжанин без имени, без роду. На чьей-то купецкой заимке объявилась у него бабёнка. Ну, сказать – любовь! Пришла она за ним из России. Сошлись они не сватаны, не венчаны, да и прижили ребёночка. Вскоре после родов она, его любовь-то, возьми да умри. Ну, известное дело, мужику без бабы в таком случае – край. А тут ещё на беду начались поиски каторжанина. Был он много лет в бегах, хоронился от властей в наших улуюльских лесах. Что делать? Взял тогда этот мужик своего ребёночка в Притаёжное! Тихон-то Коноплёв жил как раз самым крайним. Стояла его изба почти в лесу. Каторжанин – к нему! Встал каторжанин перед Тихоном на колени и взмолился: "Брат мой, – говорит ему, – если есть у тебя сердце, помоги! Так и так". И обсказал ему всё про свою житуху.
Тихон был, видать, мужик душевный. Позвал он жену. А та только что родила Кирюшку, и в грудях у неё было молоко. Она и говорит Тихону: "Эх, Тиша, возьмём ребёночка, не бросать же его, как падлу, на мороз. Пусть растёт, как единокровный братишка нашему Кирюшке". Ну и взяли они ребёночка.
Каторжанин поплакал над своим сынком, да и был таков.
Тихон с бабой долго таили про своё божье дело. Да разве в деревне что-нибудь скроешь? Всем было известно: родила Тихонова жена одного ребёнка, а кормит двоих. Слушок пополз из двора во двор: сват куму, кум брату, брат жене, жена снохе, сноха племяннице. Короче сказать, узналось это дело. Подивились люди, посудачили, да и замолкли. Поп окрестил Вавилу как подкинутого.
А когда Кирюшка с Вавилой подросли, стало тут всем яснее ясного, что разных они корней. Кирюшка маленький, рыженький щупленький, а Вавила рослый, светлый, крепкий, как молодой груздь. Тогда какой-то злой язык и пустил с новой силой мерзопакостный слух: "Вавила не родной Коноплёвым, от беглых каторжан он происходит". Люди уж забыли про старое. Так нет, кого-то угораздило вспомнить, стали Вавилу прозывать с тех пор "Вавила-каторжанин". Изводили его ужас как!
Жили мы с родителем в Притаёжном, поблизости от Коноплёвых. Я помню всё это до капельки. И сам по глупости не раз кричал ему: "Эй ты, Вавила – каторжанская кровь!"
Ну что ж, собака и та к своей кличке привыкает, а человек и подавно. Привык Вавила к своему прозванию, и помнишь, Миша, даже в партизанском отряде не под фамилией, а под прозвищем числился… Ну, а про остальное, как он к партизанам пришёл, как воевал, как смертушку от врагов принял, нечего говорить, знаешь.
– А сколько, Платоша, было бы ему теперь годов, будь он в полном здравии? – спросил Лисицын.
– Сколько? А вот считай. Он был годок Кирюхе Коноплёву, а тот старше меня на пять годов.
"Он! Именно он и есть, Вавила-каторжанин, сын Марея Гордеича", – решил про себя Лисицын и, стараясь выведать у Золотарёва самое последнее доказательство, спросил:
– Ну, а Вавилой-то назвали его Коноплёвы или те, настоящие родители? Про это не болтали?
– Ну как же не болтали! Судачили! Тихон-то Коноплёв и сам потом признавался, как нового сынка в свой дом сподобил. Рассказывал он, что когда беглый каторжанин отдал им его, то тут же и про имя сказал: "Зовите его Вавилой. Мать его так нарекла, когда он ещё в утробе находился".
– Истинно он! – воскликнул Лисицын.
– О ком ты, Миша? – не понял Золотарёв.
– О нём, Платоша, о Вавиле-каторжанине, о кровном сыне Марея Гордеича.
От этой новости у Золотарёва его единственный глаз пополз под лоб и словно остекленел на целую минуту.
– Вот это годик выпал! Что ни день, то новые чудеса! – проговорил Золотарёв, всплеснув руками.
Марей лежал возле костра и не то спал, не то молча думал. Откровенный и необычный разговор с Лисицыным взволновал его, и он чувствовал сильную усталость во всём теле. Вокруг было тихо, солнечно, спокойно шумел лес, поблёскивала позолотой широкая, в зелёных берегах курья.
"Да, вполне возможно, что Вавила-каторжанин и был его сыном", – всё больше и больше склоняясь к своей догадке, размышлял Лисицын.
Дня три он был не в себе. "Пойду расскажу Марею Гордеичу о Вавиле-каторжанине", – решил Лисицын, но, когда доходило до дела, он изменял своё намерение. "Погоди, Михаила, не торопись. Заронишь в сердце человека сомнение, а вдруг ошибка?"
Чувствуя, что он не обретёт покоя, пока не узнает всё о жизни Вавилы-каторжанина, Лисицын отправился на пасеку к Золотарёву.
Платон Золотарёв был мужик памятливый, жил когда-то в Притаёжном, чуть не во всех селениях Притаёжного района имел родню, знал наперечёт высокоярских купцов, губернаторов, войсковых начальников, хорошо помнил ссыльных, обитавших по Улуюлью, урядников, охранявших их.
Золотарёв поразился, снова увидев на своём стане Лисицына. Да и было отчего поразиться! Не год нынче, а сплошная напасть. То выстрел в Краюхина, то Станислав со своими поисками, будь он проклят, то эти лесоустроители!
Лисицын успокоил друга. Нет, пока ничего нового, всё в порядке. Станислав, слава богу, получил своё. Отправили его в Высокоярск, а оттуда в лагерь. Пусть трудом и потом вышибет из себя капиталистические замашки. Лесоустроители толкутся по берегам Таёжной без проводника. Между тем начальник экспедиции вместе с райисполкомом сделал представление в область о передвижке лесоустроителей в Заболотную тайгу. Ну, как там получится – жизнь покажет.
– А сейчас вот что, Платоша, хочу спросить тебя, – круто меняя разговор, сказал Лисицын. – Ты что-нибудь о Вавиле-каторжанине помнишь?..
Золотарёв даже рассмеялся от такого вопроса.
– Ясное дело, помню! А ты неужели забыл, Миша?
– Забывать стал, Платоша! Расскажи мне о нём всё-всё, что ты знаешь, – горячо попросил Лисицын и сдвинул сплюснутую шапку-ушанку на макушку, приготовившись слушать.
Но гася снисходительной дружеской улыбки, Золотарев вместе с табуреткой придвинулся к Лисицыну и заговорил:
– Ты помнишь, какой он был орёл?! В плечах косая сажень, а росту в нём было – без двух вершков три аршина. Был он, Вавила, сыном Тихона Коноплёва, притаёжного мужика. Сам Тихон со своей старухой умерли ещё при царе Николае. Детей у них, сказывали, было много, одних сынов восемь. А выжили только двое: Кирюха и он, Вавила. Как ты знаешь, Миша, оба были они у нас партизанами, и оба полегли за Советскую власть.
Лисицын дышал тяжело, молчал, ждал с нетерпением ждал, что скажет Золотарёв дальше.
– Теперь ты можешь спросить, а откуда у него, у Вавилы, такое прозванье: "Вавила-каторжапин"? Обскажу.
Дело это потёмки, один бог знает, как было, но по народу болтали, будто Вавила был не копоплёвской родовы. Сказывали, случилось это так: жил-был в наших краях какой-то каторжанин без имени, без роду. На чьей-то купецкой заимке объявилась у него бабёнка. Ну, сказать – любовь! Пришла она за ним из России. Сошлись они не сватаны, не венчаны, да и прижили ребёночка. Вскоре после родов она, его любовь-то, возьми да умри. Ну, известное дело, мужику без бабы в таком случае – край. А тут ещё на беду начались поиски каторжанина. Был он много лет в бегах, хоронился от властей в наших улуюльских лесах. Что делать? Взял тогда этот мужик своего ребёночка в Притаёжное! Тихон-то Коноплёв жил как раз самым крайним. Стояла его изба почти в лесу. Каторжанин – к нему! Встал каторжанин перед Тихоном на колени и взмолился: "Брат мой, – говорит ему, – если есть у тебя сердце, помоги! Так и так". И обсказал ему всё про свою житуху.
Тихон был, видать, мужик душевный. Позвал он жену. А та только что родила Кирюшку, и в грудях у неё было молоко. Она и говорит Тихону: "Эх, Тиша, возьмём ребёночка, не бросать же его, как падлу, на мороз. Пусть растёт, как единокровный братишка нашему Кирюшке". Ну и взяли они ребёночка.
Каторжанин поплакал над своим сынком, да и был таков.
Тихон с бабой долго таили про своё божье дело. Да разве в деревне что-нибудь скроешь? Всем было известно: родила Тихонова жена одного ребёнка, а кормит двоих. Слушок пополз из двора во двор: сват куму, кум брату, брат жене, жена снохе, сноха племяннице. Короче сказать, узналось это дело. Подивились люди, посудачили, да и замолкли. Поп окрестил Вавилу как подкинутого.
А когда Кирюшка с Вавилой подросли, стало тут всем яснее ясного, что разных они корней. Кирюшка маленький, рыженький щупленький, а Вавила рослый, светлый, крепкий, как молодой груздь. Тогда какой-то злой язык и пустил с новой силой мерзопакостный слух: "Вавила не родной Коноплёвым, от беглых каторжан он происходит". Люди уж забыли про старое. Так нет, кого-то угораздило вспомнить, стали Вавилу прозывать с тех пор "Вавила-каторжанин". Изводили его ужас как!
Жили мы с родителем в Притаёжном, поблизости от Коноплёвых. Я помню всё это до капельки. И сам по глупости не раз кричал ему: "Эй ты, Вавила – каторжанская кровь!"
Ну что ж, собака и та к своей кличке привыкает, а человек и подавно. Привык Вавила к своему прозванию, и помнишь, Миша, даже в партизанском отряде не под фамилией, а под прозвищем числился… Ну, а про остальное, как он к партизанам пришёл, как воевал, как смертушку от врагов принял, нечего говорить, знаешь.
– А сколько, Платоша, было бы ему теперь годов, будь он в полном здравии? – спросил Лисицын.
– Сколько? А вот считай. Он был годок Кирюхе Коноплёву, а тот старше меня на пять годов.
"Он! Именно он и есть, Вавила-каторжанин, сын Марея Гордеича", – решил про себя Лисицын и, стараясь выведать у Золотарёва самое последнее доказательство, спросил:
– Ну, а Вавилой-то назвали его Коноплёвы или те, настоящие родители? Про это не болтали?
– Ну как же не болтали! Судачили! Тихон-то Коноплёв и сам потом признавался, как нового сынка в свой дом сподобил. Рассказывал он, что когда беглый каторжанин отдал им его, то тут же и про имя сказал: "Зовите его Вавилой. Мать его так нарекла, когда он ещё в утробе находился".
– Истинно он! – воскликнул Лисицын.
– О ком ты, Миша? – не понял Золотарёв.
– О нём, Платоша, о Вавиле-каторжанине, о кровном сыне Марея Гордеича.
От этой новости у Золотарёва его единственный глаз пополз под лоб и словно остекленел на целую минуту.
– Вот это годик выпал! Что ни день, то новые чудеса! – проговорил Золотарёв, всплеснув руками.
3
Марей и Лисицын стояли возле братской могилы партизан. Ласковый ветерок шевелил седые волосы Марея. Старик сгорбился, опираясь на берёзовый батожок, опустил голову.
Над Мареевкой плыл утренний туман, смешивался с дымком костров и печей, таял в безоблачном голубом небе. Во дворах горланили петухи, откуда-то из-за домов доносился стук топоров: там плотники рубили новую избу. Мареевка после долгого перерыва начинала обстраиваться.
– Был он, Марей Гордеич, ужасный смельчак, – рассказывал Лисицын и мял в руках свою неизменную шапку-ушанку. – А уж силач так силач был! Шестеро нас, парней, бывало, навалимся на него, всех до единого раскидает!
Один раз партизаны запрягли в телегу самых сильных коней. Пушки надо было перевезти на другие позиции. Подходит тут Вавила, взялся за телегу и говорит: "А ну, погоняй-ка коней, потягаюсь я с ними силушкой". Принялись ребята настёгивать коней, а телега ни с места. Ну, конечно, крик, хохот… Откуда ни возьмись сам командарм товарищ Краюхин – отец нашего Алёши. "Что здесь за спектакль?" – спрашивает. Ну, струхнули мы немного, докладываем, а сами думаем: рассердится наш командарм. А только видим, улыбается командующий, смотрит ласково на Вавилу, с гордецой говорит: "С такими бойцами никакой враг нам не страшен. Буржуев разгромим мы до полного основания".
Марей, медленно-медленно поднимая голову, посмотрел каким-то далёким отсутствующим взглядом в простор лугов за рекой и тихо, больше сам для себя, проговорил:
– Знать, удался сынок в меня… Была когда-то в моих руках силушка отменная…
– В разведке он партизанской вместе с Кирюшкой, братом наречённым, находился, – после долгого молчания продолжал Лисицын. – Где только они не бывали! Каких только чудес не вытворяли! Однажды приволокли из Притаёжного самого начальника колчаковской милиции. Взяли его живьём, на собственной его квартире, когда он перед какими-то пьяненькими бабами кураж разводил. Уж не отчаюги ли!
– В Марфушу удался… Отчаянности ужасной была! Не побоялась в Сибирь за мной пойти, – снова тихо-тихо, одними губами сказал Марей и ещё выше поднял голову.
– А только война есть война, Марей Гордеич, – вздохнул Лисицын, и голос его стал глуше. – Послал как-то командующий Вавилу с Кирюхой и ещё двух партизан в Подуваровку разведать силы белых. Проникли они в деревню, да, видать, чем-то и выдали себя. Выехали они только на луга, а за ними погоня. Кони у них были добрые, да силы неравные. Их четверо, а белых двести. Видят они, что белые обходят их, обкладывают кольцом и что нет им пути ни вперёд, ни назад. Кинулись они тогда к стогам, залегли. Белые чуть поближе придвинутся, они начинают сечь их прицельным огнём… Всю ночь шла перестрелка. К утру белые подвезли два орудия. Одно по стогам лупит с картечью, другое зажигательными снарядами. И вот загорелись стога. Вдруг партизаны прекратили стрельбу и закричали насколько у них хватало сил: "Да здравствует революция!" Огонь уже пылал всё сильнее и сильнее, а голоса партизан становились всё реже и тише. Вот и погибли как герои, не став на колени перед заклятым врагом… А через день перешла партизанская армия в наступление. Взяли мы пленных, и они поведали о геройстве наших людей. А потом подобрали и Вавилу с товарищами. Исстрелянных, обожжённых, привезли в Мареевку, похоронили вот здесь, как храбрых воинов, со всеми почестями. Вот как дело было, Марей Гордеич…
– Не судила судьба свидеться с тобой, сын мой, – торжественно проговорил Марей и опустился на колени. Дрожащей рукой он взял с могилы горсть земли, приложил руку к сердцу и, поникнув головой, замер. – Спасибо тебе, Миша, что открыл мне правду…
– Отдал, Марей Гордеич, твой Вавила свою молодую жизнь за народ, за нашу Советскую власть, – стараясь ободрить старика, сказал Лисицын.
– Вечная ему слава, Миша, – твёрдо произнёс Марей и, опираясь на батожок, поднялся.
Они постояли ещё минуту возле братской могилы и не спеша пошли к дому. Марей то и дело оглядывался, и Лисицын слышал, как он топтал:
– Покой и честь умершим, сила и благодеяние живущим.
Над Мареевкой плыл утренний туман, смешивался с дымком костров и печей, таял в безоблачном голубом небе. Во дворах горланили петухи, откуда-то из-за домов доносился стук топоров: там плотники рубили новую избу. Мареевка после долгого перерыва начинала обстраиваться.
– Был он, Марей Гордеич, ужасный смельчак, – рассказывал Лисицын и мял в руках свою неизменную шапку-ушанку. – А уж силач так силач был! Шестеро нас, парней, бывало, навалимся на него, всех до единого раскидает!
Один раз партизаны запрягли в телегу самых сильных коней. Пушки надо было перевезти на другие позиции. Подходит тут Вавила, взялся за телегу и говорит: "А ну, погоняй-ка коней, потягаюсь я с ними силушкой". Принялись ребята настёгивать коней, а телега ни с места. Ну, конечно, крик, хохот… Откуда ни возьмись сам командарм товарищ Краюхин – отец нашего Алёши. "Что здесь за спектакль?" – спрашивает. Ну, струхнули мы немного, докладываем, а сами думаем: рассердится наш командарм. А только видим, улыбается командующий, смотрит ласково на Вавилу, с гордецой говорит: "С такими бойцами никакой враг нам не страшен. Буржуев разгромим мы до полного основания".
Марей, медленно-медленно поднимая голову, посмотрел каким-то далёким отсутствующим взглядом в простор лугов за рекой и тихо, больше сам для себя, проговорил:
– Знать, удался сынок в меня… Была когда-то в моих руках силушка отменная…
– В разведке он партизанской вместе с Кирюшкой, братом наречённым, находился, – после долгого молчания продолжал Лисицын. – Где только они не бывали! Каких только чудес не вытворяли! Однажды приволокли из Притаёжного самого начальника колчаковской милиции. Взяли его живьём, на собственной его квартире, когда он перед какими-то пьяненькими бабами кураж разводил. Уж не отчаюги ли!
– В Марфушу удался… Отчаянности ужасной была! Не побоялась в Сибирь за мной пойти, – снова тихо-тихо, одними губами сказал Марей и ещё выше поднял голову.
– А только война есть война, Марей Гордеич, – вздохнул Лисицын, и голос его стал глуше. – Послал как-то командующий Вавилу с Кирюхой и ещё двух партизан в Подуваровку разведать силы белых. Проникли они в деревню, да, видать, чем-то и выдали себя. Выехали они только на луга, а за ними погоня. Кони у них были добрые, да силы неравные. Их четверо, а белых двести. Видят они, что белые обходят их, обкладывают кольцом и что нет им пути ни вперёд, ни назад. Кинулись они тогда к стогам, залегли. Белые чуть поближе придвинутся, они начинают сечь их прицельным огнём… Всю ночь шла перестрелка. К утру белые подвезли два орудия. Одно по стогам лупит с картечью, другое зажигательными снарядами. И вот загорелись стога. Вдруг партизаны прекратили стрельбу и закричали насколько у них хватало сил: "Да здравствует революция!" Огонь уже пылал всё сильнее и сильнее, а голоса партизан становились всё реже и тише. Вот и погибли как герои, не став на колени перед заклятым врагом… А через день перешла партизанская армия в наступление. Взяли мы пленных, и они поведали о геройстве наших людей. А потом подобрали и Вавилу с товарищами. Исстрелянных, обожжённых, привезли в Мареевку, похоронили вот здесь, как храбрых воинов, со всеми почестями. Вот как дело было, Марей Гордеич…
– Не судила судьба свидеться с тобой, сын мой, – торжественно проговорил Марей и опустился на колени. Дрожащей рукой он взял с могилы горсть земли, приложил руку к сердцу и, поникнув головой, замер. – Спасибо тебе, Миша, что открыл мне правду…
– Отдал, Марей Гордеич, твой Вавила свою молодую жизнь за народ, за нашу Советскую власть, – стараясь ободрить старика, сказал Лисицын.
– Вечная ему слава, Миша, – твёрдо произнёс Марей и, опираясь на батожок, поднялся.
Они постояли ещё минуту возле братской могилы и не спеша пошли к дому. Марей то и дело оглядывался, и Лисицын слышал, как он топтал:
– Покой и честь умершим, сила и благодеяние живущим.
4
В тот же день Марей слег. Жизнь его угасала. Так тихо угасает таёжный костёр, когда истлевают в нём последние угли.
Поздно вечером Марей подозвал к себе Лисицына, слабым, чуть слышным голосом промолвил:
– Я уснуть собираюсь, Миша.
– Отдохни, Марей Гордеич, отдохни. Разволновался ты, – не совсем поняв его, посоветовал Лисицын.
– Спокойствие у меня на душе, Миша. Всё испытано, всё узнано, всё сделано.
– Поспи, Марей Гордеич, поспи. Как поправишься, поедем с тобой на Синее озеро, полечимся, сил наберёмся.
Марей пристально посмотрел на Лисицына, и взгляд этот был далёким-далёким и холодным-холодным, как осеннее таёжное небо.
Вскоре Марей уснул, чтобы никогда не проснуться.
По решению сельского Совета Марея Гордеича Добролетова похоронили рядом с братской могилой, поближе к тому месту, где покоился прах его сына, отважного улуюльского партизана Вавилы-каторжанина.
Поздно вечером Марей подозвал к себе Лисицына, слабым, чуть слышным голосом промолвил:
– Я уснуть собираюсь, Миша.
– Отдохни, Марей Гордеич, отдохни. Разволновался ты, – не совсем поняв его, посоветовал Лисицын.
– Спокойствие у меня на душе, Миша. Всё испытано, всё узнано, всё сделано.
– Поспи, Марей Гордеич, поспи. Как поправишься, поедем с тобой на Синее озеро, полечимся, сил наберёмся.
Марей пристально посмотрел на Лисицына, и взгляд этот был далёким-далёким и холодным-холодным, как осеннее таёжное небо.
Вскоре Марей уснул, чтобы никогда не проснуться.
По решению сельского Совета Марея Гордеича Добролетова похоронили рядом с братской могилой, поближе к тому месту, где покоился прах его сына, отважного улуюльского партизана Вавилы-каторжанина.
Глава шестнадцатая
1
В течение десяти дней Андрей Зотов и Максим Строгов на автомашине путешествовали по Улуюлью. Они побывали в Уваровке, на устье Таёжной, а затем из села Весёлого на катере леспромхоза "Горный" спустились по реке до Синего озера. Отсюда пешком через Тургайскую гриву они вышли на пасеку колхоза "Сибирский партизан" и на подводе вернулись в Мареевку.
К их возвращению Марина подготовила специальную записку в областные организации и Госплан Союза: "О предварительных данных Улуюльской комплексной экспедиции". В записке тщательно были учтены результаты изыскании всех групп экспедиции. Но прежде чем направить её адресатам, было решено собрать в Мареевке основных работников и вместе с ними обсудить записку. Это пожелание высказал Максим при первой же встрече с сестрой.
– Собери, Мариша, свой народ на государственный совет. К этому времени мы с Андреем посмотрим улуюльский белый свет и тоже подъедем, примем участие в разговоре. Всем нам – и тебе, и ему, и мне – такое дело принесёт огромную пользу.
И вот в Мареевку нахлынули люди. Кроме работников экспедиции, приехали из Притаёжного секретари райкома партии и руководители районных организаций. Из других селений прибыли представители сельских Советов и колхозов. Неизвестно каким образом прознав о созыве совещания, из Высокоярска примчались корреспонденты областной газеты и радио.
О своём желании участвовать в разговоре о делах экспедиции, о будущем Улуюльского края заявили мареевские учителя, врачи, активисты колхоза.
Когда Марина, намеревавшаяся вначале провести совещание в доме штаба экспедиции, прикинула количество мест и количество участников, то оказалось, что в её кабинете не разместить и половины приглашённых людей. Пришлось срочно договариваться о проведении совещания в мареевском клубе.
Мареевцы перед приезжими не ударили в грязь лицом За одни сутки они украсили клуб цветами, гирляндами из пихтовых веток, плакатами, лозунгами. Клуб блистал промытыми окнами, свежими полами, отглаженными занавесками.
Люди начали собираться в клуб задолго до назначенного часа, каждый хотел скорее услышать, какие богатства нащупала экспедиция в улуюльской земле, какое будущее обещает она этому обширному таёжному краю.
Максим с Зотовым задержались в пути. Пока они в доме Лисицына умывались и переодевались, прошло ещё добрых полчаса.
Максим торопил Зотова. Ему хотелось до начала собрания на несколько минут уединиться с сестрой и рассказать ей о важных новостях. Но Зотов, словно назло ему, не торопясь, причёсывался перед зеркалом, тщательно завязывал галстук, чистил на крыльце щёгольские туфли.
Максим ждал, не раздражаясь его медлительностью, и с добродушной улыбкой думал: "Хочет нравиться Марише. Ну и пусть! Желаю и ему и ей счастья, как самому себе".
Видя, что народ прибывает с каждой минутой, Марина с беспокойством посматривала на двери. "Где же Максим с Андрюшей? Неужели задержались в пути? Обещали прибыть ещё утром".
Увидев их, Марина бросилась навстречу, подала правую руку Максиму, левую – Зотову. Она была во всём белом. Белый цвет очень молодил её, как бы подчёркивая её врождённую кротость, врождённое изящество её движений, чистоту и ясность её души. Она была возбуждена, и это возбуждение придавало всей её аккуратной фигуре, выражению нежного, но серьёзного лица особую прелесть.
Максим окинул взглядом продолговатый зал клуба. В первом ряду он увидел льновода Дегова, Лисицына и Артёма. Брат о чём-то увлечённо разговаривал со старыми улуюльскими партизанами, и Максим подумал: "Секретарь райкома не дремлет! Вероятно, решил Артём вернуть их к былой дружбе. Ну-ну, пробуй, авось и получится. Больше ладу – больше проку в работе, больше веселья в жизни". На противоположном конце зала, в уголочке, Максим заметил Ульяну и Краюхина. Они так были заняты чем-то своим, что казалось, ничего не замечают вокруг. "Эти счастливы, счастливы, как никто", – пронеслось у него в голове. И в тот же миг, подобно вспышке, предстала перед его мысленным взором картина: высокая стройная девушка с характерными чёрными бровями страстно просит его помочь уехать в Улуюлье. Она, может быть, и не подозревает, что он знает о главном побуждении, которое влечёт её в тайгу. Её нет здесь… Она бежала отсюда, не обретя счастья, к которому стремилась. Где она? Что с ней? Может быть, она всё ещё терзается в тоске и горе, а может быть, новая вспышка любви зарубцевала её раны? Молодость! Всесильная молодость, очарование и всю бесценность которой не понимаешь, не охватываешь до конца, пока сам молод! А когда всё это становится тебе ясным во всех своих бесчисленных измерениях, ты уже, увы, далеко-далеко отошёл от молодости, и нет ни сил, ни средств, ни возможностей, которые могли бы тебя вернуть назад.
Нет, он не забудет ту девушку, он найдёт её, узнает, как идёт её жизнь. Узнает не ради пустого любопытства. Она уже вошла в тот широкий круг людей, которых он воспринимает как соучастников одного великого дела, как членов своей большой семьи, забыть которых, оставить которых без тепла собственного сердца немыслимо.
Максим перевёл взгляд и увидел ещё одно знакомое лицо, обветренное на солнце и ветру, продымленное жаром таёжных костров. Чернышёв… А вон там дальше мелькнуло миловидное, с иронической улыбочкой на губах лицо Дуни. А кто там за ней? Да ведь это колхозный пасечник Платон Золотарёв. А рядом с ним, опрятная и подобранная, как всегда, сноха Дегова, Ксюша. Но где же она, где она, его любовь, его ненаглядная, по народному выражению, его "судьба"?
Марина заметила, что Максим ищет кого-то глазами. Она догадалась, кого он ищет. "Как сильно ему хочется увидеть её", – подумала Марина, чувствуя стеснение в груди.
– Настеньки нет, Максюша, – сказала Марина тихо и почти скорбно.
– Почему нет? Она же должна приехать.
– Она улетела, Максюша, три дня тому назад в Высокоярск. Случилась воздушная оказия. Самолёт лесного управления приземлился в Мареевке. Ему было дано такое задание. А тут как раз приехала Настенька с Синего озера с образцами вод и грязей. И мы решили, что ты не очень будешь недоволен, если Настенька сама увезёт образцы и немедленно сдаст их в лабораторию на исследование.
Сестра смотрела на Максима виноватыми глазами.
– Ей очень хотелось повидаться с тобой, Максюша. Но, сам понимаешь, воды могут потерять свои свойства, если их не сдать в лабораторию немедленно.
– Ну что же, Мариша, делать? Раз так надо – пусть будет по-вашему… – Максим попытался улыбнуться, но сообщение сестры так сильно обескуражило его, что улыбка получилась вымученной.
Но сестра и этим была ободрена.
– Она уже прислала телеграмму, Максюша! Синеозёрские ручьи и грязи обладают высокой радиоактивностью. Судя по телеграмме, Настенька в восторге от своих изысканий. Шлёт тысячи приветов щедрой улуюльской земле.
Максим сощурил глаза, взял сестру за руку.
– Ну и хорошо, очень хорошо!.. Пройдём, Мариша, за сцену, на минуточку, поговорим немножко перед началом заседания.
Марина пошла за Максимом, по, сделав два шага, задержалась.
– Проходите вот сюда, вперёд, Андрей Калистратович, – оборачиваясь, сказала она Зотову, который растерянно стоял у стены.
Марина провела его к первой скамейке и усадила напротив стола, поставленного посредине маленькой клубной сцены.
Максим уловил её взгляд, когда она усаживала Зотова. Глаза её были полны нежности.
По ступенькам короткой лестницы Максим и Марина поднялись на сцену, прячась за собранной в гармошку занавесью, остановились.
– Как у тебя, Мариша, всё готово? – спросил Максим, глядя на сестру пристальным взглядом и стараясь понять, каково её самочувствие.
– Как будто всё! Доклад я написала, учла работу отрядов. Все приглашённые съехались… Кроме одного… выбывшего совсем. С неделю тому назад отбыл из экспедиции Бенедиктин. Его отозвал телеграммой директор института Водомеров.
– Вот оно что! С какой целью?
– Вероятнее всего, для укрепления какого-нибудь слабого участка в работе института, – с усмешкой проговорила Марина. – Директор благоволит к Бенедиктину. Что же касается меня, я очень довольна. Легче дышится!
– Директор благоволит, а как научный руководитель? Не переменился? – спросил Максим.
– Вчера я получила письмо от Софьи Великановой. Она пишет мне часто и много. Нелегко ей даётся разрыв с Краюхиным. Страдает!
– Ещё бы. Такие вещи бесследно не проходят.
– И вот, Максюша, она пишет, что отец в великом гневе на Бенедиктина. Оказывается, тот попытался примазаться к открытию Краюхина.
– Неужели?
– Представь себе такую наглость! Но примазаться в таком деле не просто. Великанову нужны факты и доказательства относительно магнитной аномалии, а они только у Краюхина.
– Может, поэтому его и вызвали?
– Вполне возможно. Но он всё равно выплывет. Великанова он припугнёт фронтом, своим партийным билетом, а Водомерова расположит подобострастием и преданностью… В крайнем случае он станет перед руководством института на колени и выпросит пощаду, а выпросив её, вскоре обернёт против тех, кто ему даровал её.
– И всё-таки нелегко ему будет, Мариша. Время таких субъектов в науке кончается.
– Разреши, брат мой, с тобой не согласиться. На наш век таких субъектов хватит!
– Ну, как знаешь, а только, по-моему, Бенедиктину будет дальше куда труднее! Вот-вот в твоём институте произойдут большие перемены.
Марина посмотрела брату в глаза вопрошающе и нетерпеливо.
Максим приблизился к ней и, оглянувшись в сторону Зотова, тихо сказал:
– Возглавить ваш институт, Мариша, намеревается Зотов. Но, чур, это пока секрет!
Максим приложил палец к губам, а Марина вспыхнула, чувствуя лёгкое головокружение.
– Улуюлье зажгло и покорило Андрюшу. Он видит, что здесь есть где приложить силы. И только одно беспокоит его, Мариша, – это ты. – Максим опустил глаза, стараясь не замечать смущения и радости, охвативших сестру.
Доверительно взяв Максима за руку, тяжело дыша, глядя на брата лучащимися глазами, в которых в эту минуту было ликование и стыд, Марина прошептала:
– Может быть, ты осудишь меня, Максюша… Столько прошло лет! И больно мне, и на сердце мятежно, но перед тобой не скрою: люблю его, как девчонка… Ой, мамушка моя родная!.. Седых волос на голове не пересчитать… а люблю!..
Марина задохнулась от волнения, припала головой к плечу брата.
Максим чувствовал, как дрожат пальцы её горячих рук.
– И знаешь, Мариша, нехорошо сводничать, а всё-таки не могу от этого удержаться: Андрюша признался мне вчера, что никого он так не любил, как тебя… Да ведь и раньше он не скрывал этого! Жизнь только всё время вас как-то растаскивала в разные стороны. И вот, чую я, что будет у тебя наконец большое счастье.
К их возвращению Марина подготовила специальную записку в областные организации и Госплан Союза: "О предварительных данных Улуюльской комплексной экспедиции". В записке тщательно были учтены результаты изыскании всех групп экспедиции. Но прежде чем направить её адресатам, было решено собрать в Мареевке основных работников и вместе с ними обсудить записку. Это пожелание высказал Максим при первой же встрече с сестрой.
– Собери, Мариша, свой народ на государственный совет. К этому времени мы с Андреем посмотрим улуюльский белый свет и тоже подъедем, примем участие в разговоре. Всем нам – и тебе, и ему, и мне – такое дело принесёт огромную пользу.
И вот в Мареевку нахлынули люди. Кроме работников экспедиции, приехали из Притаёжного секретари райкома партии и руководители районных организаций. Из других селений прибыли представители сельских Советов и колхозов. Неизвестно каким образом прознав о созыве совещания, из Высокоярска примчались корреспонденты областной газеты и радио.
О своём желании участвовать в разговоре о делах экспедиции, о будущем Улуюльского края заявили мареевские учителя, врачи, активисты колхоза.
Когда Марина, намеревавшаяся вначале провести совещание в доме штаба экспедиции, прикинула количество мест и количество участников, то оказалось, что в её кабинете не разместить и половины приглашённых людей. Пришлось срочно договариваться о проведении совещания в мареевском клубе.
Мареевцы перед приезжими не ударили в грязь лицом За одни сутки они украсили клуб цветами, гирляндами из пихтовых веток, плакатами, лозунгами. Клуб блистал промытыми окнами, свежими полами, отглаженными занавесками.
Люди начали собираться в клуб задолго до назначенного часа, каждый хотел скорее услышать, какие богатства нащупала экспедиция в улуюльской земле, какое будущее обещает она этому обширному таёжному краю.
Максим с Зотовым задержались в пути. Пока они в доме Лисицына умывались и переодевались, прошло ещё добрых полчаса.
Максим торопил Зотова. Ему хотелось до начала собрания на несколько минут уединиться с сестрой и рассказать ей о важных новостях. Но Зотов, словно назло ему, не торопясь, причёсывался перед зеркалом, тщательно завязывал галстук, чистил на крыльце щёгольские туфли.
Максим ждал, не раздражаясь его медлительностью, и с добродушной улыбкой думал: "Хочет нравиться Марише. Ну и пусть! Желаю и ему и ей счастья, как самому себе".
Видя, что народ прибывает с каждой минутой, Марина с беспокойством посматривала на двери. "Где же Максим с Андрюшей? Неужели задержались в пути? Обещали прибыть ещё утром".
Увидев их, Марина бросилась навстречу, подала правую руку Максиму, левую – Зотову. Она была во всём белом. Белый цвет очень молодил её, как бы подчёркивая её врождённую кротость, врождённое изящество её движений, чистоту и ясность её души. Она была возбуждена, и это возбуждение придавало всей её аккуратной фигуре, выражению нежного, но серьёзного лица особую прелесть.
Максим окинул взглядом продолговатый зал клуба. В первом ряду он увидел льновода Дегова, Лисицына и Артёма. Брат о чём-то увлечённо разговаривал со старыми улуюльскими партизанами, и Максим подумал: "Секретарь райкома не дремлет! Вероятно, решил Артём вернуть их к былой дружбе. Ну-ну, пробуй, авось и получится. Больше ладу – больше проку в работе, больше веселья в жизни". На противоположном конце зала, в уголочке, Максим заметил Ульяну и Краюхина. Они так были заняты чем-то своим, что казалось, ничего не замечают вокруг. "Эти счастливы, счастливы, как никто", – пронеслось у него в голове. И в тот же миг, подобно вспышке, предстала перед его мысленным взором картина: высокая стройная девушка с характерными чёрными бровями страстно просит его помочь уехать в Улуюлье. Она, может быть, и не подозревает, что он знает о главном побуждении, которое влечёт её в тайгу. Её нет здесь… Она бежала отсюда, не обретя счастья, к которому стремилась. Где она? Что с ней? Может быть, она всё ещё терзается в тоске и горе, а может быть, новая вспышка любви зарубцевала её раны? Молодость! Всесильная молодость, очарование и всю бесценность которой не понимаешь, не охватываешь до конца, пока сам молод! А когда всё это становится тебе ясным во всех своих бесчисленных измерениях, ты уже, увы, далеко-далеко отошёл от молодости, и нет ни сил, ни средств, ни возможностей, которые могли бы тебя вернуть назад.
Нет, он не забудет ту девушку, он найдёт её, узнает, как идёт её жизнь. Узнает не ради пустого любопытства. Она уже вошла в тот широкий круг людей, которых он воспринимает как соучастников одного великого дела, как членов своей большой семьи, забыть которых, оставить которых без тепла собственного сердца немыслимо.
Максим перевёл взгляд и увидел ещё одно знакомое лицо, обветренное на солнце и ветру, продымленное жаром таёжных костров. Чернышёв… А вон там дальше мелькнуло миловидное, с иронической улыбочкой на губах лицо Дуни. А кто там за ней? Да ведь это колхозный пасечник Платон Золотарёв. А рядом с ним, опрятная и подобранная, как всегда, сноха Дегова, Ксюша. Но где же она, где она, его любовь, его ненаглядная, по народному выражению, его "судьба"?
Марина заметила, что Максим ищет кого-то глазами. Она догадалась, кого он ищет. "Как сильно ему хочется увидеть её", – подумала Марина, чувствуя стеснение в груди.
– Настеньки нет, Максюша, – сказала Марина тихо и почти скорбно.
– Почему нет? Она же должна приехать.
– Она улетела, Максюша, три дня тому назад в Высокоярск. Случилась воздушная оказия. Самолёт лесного управления приземлился в Мареевке. Ему было дано такое задание. А тут как раз приехала Настенька с Синего озера с образцами вод и грязей. И мы решили, что ты не очень будешь недоволен, если Настенька сама увезёт образцы и немедленно сдаст их в лабораторию на исследование.
Сестра смотрела на Максима виноватыми глазами.
– Ей очень хотелось повидаться с тобой, Максюша. Но, сам понимаешь, воды могут потерять свои свойства, если их не сдать в лабораторию немедленно.
– Ну что же, Мариша, делать? Раз так надо – пусть будет по-вашему… – Максим попытался улыбнуться, но сообщение сестры так сильно обескуражило его, что улыбка получилась вымученной.
Но сестра и этим была ободрена.
– Она уже прислала телеграмму, Максюша! Синеозёрские ручьи и грязи обладают высокой радиоактивностью. Судя по телеграмме, Настенька в восторге от своих изысканий. Шлёт тысячи приветов щедрой улуюльской земле.
Максим сощурил глаза, взял сестру за руку.
– Ну и хорошо, очень хорошо!.. Пройдём, Мариша, за сцену, на минуточку, поговорим немножко перед началом заседания.
Марина пошла за Максимом, по, сделав два шага, задержалась.
– Проходите вот сюда, вперёд, Андрей Калистратович, – оборачиваясь, сказала она Зотову, который растерянно стоял у стены.
Марина провела его к первой скамейке и усадила напротив стола, поставленного посредине маленькой клубной сцены.
Максим уловил её взгляд, когда она усаживала Зотова. Глаза её были полны нежности.
По ступенькам короткой лестницы Максим и Марина поднялись на сцену, прячась за собранной в гармошку занавесью, остановились.
– Как у тебя, Мариша, всё готово? – спросил Максим, глядя на сестру пристальным взглядом и стараясь понять, каково её самочувствие.
– Как будто всё! Доклад я написала, учла работу отрядов. Все приглашённые съехались… Кроме одного… выбывшего совсем. С неделю тому назад отбыл из экспедиции Бенедиктин. Его отозвал телеграммой директор института Водомеров.
– Вот оно что! С какой целью?
– Вероятнее всего, для укрепления какого-нибудь слабого участка в работе института, – с усмешкой проговорила Марина. – Директор благоволит к Бенедиктину. Что же касается меня, я очень довольна. Легче дышится!
– Директор благоволит, а как научный руководитель? Не переменился? – спросил Максим.
– Вчера я получила письмо от Софьи Великановой. Она пишет мне часто и много. Нелегко ей даётся разрыв с Краюхиным. Страдает!
– Ещё бы. Такие вещи бесследно не проходят.
– И вот, Максюша, она пишет, что отец в великом гневе на Бенедиктина. Оказывается, тот попытался примазаться к открытию Краюхина.
– Неужели?
– Представь себе такую наглость! Но примазаться в таком деле не просто. Великанову нужны факты и доказательства относительно магнитной аномалии, а они только у Краюхина.
– Может, поэтому его и вызвали?
– Вполне возможно. Но он всё равно выплывет. Великанова он припугнёт фронтом, своим партийным билетом, а Водомерова расположит подобострастием и преданностью… В крайнем случае он станет перед руководством института на колени и выпросит пощаду, а выпросив её, вскоре обернёт против тех, кто ему даровал её.
– И всё-таки нелегко ему будет, Мариша. Время таких субъектов в науке кончается.
– Разреши, брат мой, с тобой не согласиться. На наш век таких субъектов хватит!
– Ну, как знаешь, а только, по-моему, Бенедиктину будет дальше куда труднее! Вот-вот в твоём институте произойдут большие перемены.
Марина посмотрела брату в глаза вопрошающе и нетерпеливо.
Максим приблизился к ней и, оглянувшись в сторону Зотова, тихо сказал:
– Возглавить ваш институт, Мариша, намеревается Зотов. Но, чур, это пока секрет!
Максим приложил палец к губам, а Марина вспыхнула, чувствуя лёгкое головокружение.
– Улуюлье зажгло и покорило Андрюшу. Он видит, что здесь есть где приложить силы. И только одно беспокоит его, Мариша, – это ты. – Максим опустил глаза, стараясь не замечать смущения и радости, охвативших сестру.
Доверительно взяв Максима за руку, тяжело дыша, глядя на брата лучащимися глазами, в которых в эту минуту было ликование и стыд, Марина прошептала:
– Может быть, ты осудишь меня, Максюша… Столько прошло лет! И больно мне, и на сердце мятежно, но перед тобой не скрою: люблю его, как девчонка… Ой, мамушка моя родная!.. Седых волос на голове не пересчитать… а люблю!..
Марина задохнулась от волнения, припала головой к плечу брата.
Максим чувствовал, как дрожат пальцы её горячих рук.
– И знаешь, Мариша, нехорошо сводничать, а всё-таки не могу от этого удержаться: Андрюша признался мне вчера, что никого он так не любил, как тебя… Да ведь и раньше он не скрывал этого! Жизнь только всё время вас как-то растаскивала в разные стороны. И вот, чую я, что будет у тебя наконец большое счастье.