Драгоценно у Д. С. Мережковского и в его собраниях, где блистали Розанов и Тернавцев, святое беспокойство по поводу того, что надвигалось на мир. Это Н. А. Бердяев выразил как выполнение силами зла того, чего не хотели выполнить силы добра, по этой самой причине оказавшиеся под угрозой извержения во тьму кромешную. Незаметным образом этими мотивами оказались буквально переполнены страницы трилогии Д. С. Мережковского. Но тайный голос о тайной угрозе, о которой мы только что сказали и что услышал некогда один Достоевский, а потом в своем погибшем толковании на Апокалипсис В. А. Тернавцев и В. В. Розанов (особенно в «Апокалипсисе нашего времени»), кажется, не был вполне понят и услышан самим автором трилогии, на страницах которой этот голос запечатлелся. Конечно, совершенно прав С. Л. Франк, говоря, что в этой великой трилогии, до сих пор вполне сохранившей свежесть и жгучий интерес, показана борьба между языческим и христианским религиозным идеалом, между «религией плоти» и чувственной красоты и аскетической «религией духа». Все это так. Но это не то, что видел в своих произведениях сам их автор. Впрочем, нередко «дети» (произведения) далеко перерастают по своему значению и по способности говорить «неизреченными глаголами» своих отцов-авторов…
   Прав С. Л. Франк и когда отмечает, что в дальнейших своих произведениях, под влиянием революционного брожения 1905 г., Д. С. Мережковский начал проповедовать «новое религиозное сознание» — апокалипсическую «религию Св. Духа», в большевистской же революции 1917 г. усмотрел признак «грядущего Антихриста». Интересно здесь отметить, что в ту же эпоху первой революции 1905 г. и между двумя революциями Н. А. Бердяев пишет свое блестящее «Новое религиозное сознание» (СПб., 1907), улавливая несомые благодатию Св. Духа, почти никем не замечаемые лучи Света невечернего, что в еще большей степени улавливали о. Павел Флоренский (см. «Столп и утверждение истины», письмо пятое «Утешитель»), а за ним и о. Сергий Булгаков (тогда еще светский профессор). Но как пророчески верно вещал гений о. Павла Флоренского, характерное свойство Третьей ипостаси — это производить разрывы и катастрофы благодатного порядка в мире, где действует естественная непрерывность, те разрывы и сверхмутации (или «метамутации»), радикальные перемены, которые мы теперь именуем явлениями святости и чудесами, а также обожением, что мы едва улавливаем и для чего нет ни слов, ни звуков. Это некогда явится как невечерний день Господень, один намек на который наполняет наши сердца несказанной сверхэротической сладостью, ибо это есть брачная вечеря Агнца, переход обручения в брак, реализация евхаристических объектов и пасхальной радости.
   Именно в намеках на это — главная заслуга Трилогии Д. С. Мережковского и других его произведений — и в еще большей степени «Столпа и утверждения истины» и некоторых софиологических произведений о. Сергия Булгакова. Все эти люди жили и духовно питались исихастическим богословием и лучами несозданного Фаворского света, излучавшегося Преподобным Серафимом, типичным эсхатологическим и пневматологическим святым, наделенным к тому же всеобъемлющим пророческим даром…
   Но для Мережковского, как и для всей почти интеллигенции, быть может, свет этот был невыносимо ярок. Ибо есть и невыносимая и нестерпимая красота. Несомненно, эта красота Своим явлением убьет мерзостное безобразие сатаны и аггелов его, а избранных спасет.
   Да, «красота спасет мир». Блажен Достоевский, которому дано было узреть это и изречь это.
   И мы здесь на этих страницах не можем не ублажить память Д. С. Мережковского, которому дано было сквозь радикально-интеллигентский мусор узреть и исповедать и в меру сил изложить нечто верное. И опять повторим: «Дух дышит, где хочет».
   Это и есть сияние центрального солнца в творческом деле Д. С. Мережковского, деле не малом. Прочее же — сателлиты.
   Однако и среди этих «сателлитов» мы усматриваем очень крупные достижения, без которых Д. С. Мережковский не только не был бы тем, чем он стал, но сам русский Ренессанс выглядел бы в очень ущербленном виде. Сюда надо прежде всего отнести очерки, посвященные Гоголю («Гоголь и черт») — перл своего рода, такой же крупный, как и очерк, посвященный тому же писателю Валерием Брюсовым («Испепеленный»). Ведь вся левацкая критика, до коммунистической включительно, по сей день показывает свою бездарность и пошлость именно на теме Гоголя.
   Другой перл критического эссеизма, оставленный Д. С. Мережковским в назидание тем, кто хотел бы научиться писать настоящую литературную критику, это — блестящий сборник «Вечные спутники». Можно смело сказать, что только благодаря Московскому Художественному театру и книге Д. С. Мережковского русская читающая и пишущая публика получила представление о том, что такое литературно-театральный символизм. Да и не только русская: не забудем, что Запад имеет свою «великую клоаку» — достаточно напомнить отношение Георга Брандеса к Ибсену и Шекспиру.
   Годы 1906, 1907, 1908 и далее были у Д. С. особенно плодотворными в смысле критики и эссеизма. За это время появились работы о Толстом, Достоевском («Достоевский — пророк русской революции» — блестящий этюд, мало чем уступающий этюду «Гоголь и черт») и по-настоящему пророческая книга «Грядущий хам». Впрочем, такие блестящие работы, как «Вечные спутники» (1897) и «Религия Толстого и Достоевского» (1902), появились уже одновременно с «Трилогией» и одновременно с нею писались. Плодовитость поразительная, — особенно если принять во внимание качество, творческую новизну и все то необыкновенное для своего времени, свежее еще и для нашей эпохи, что явил Д. С. Мережковский. Таково было чудо, связанное с отходом от интеллигентщины.
   Пророчество Д. С. Мережковского о Грядущем Хаме и о коммунизме в России как царстве Антихриста (1919, год эмигрирования супругов Мережковских и Философова) вполне удалось именно по причине разрыва с интеллигентским прошлым, которое помешало Мережковскому в молодые годы стать тем, чем он был и по своему громадному дару, и по призванию. Ибо Хам и Антихрист не только омерзительно уродливы, но и бездарны.
   Вот что с необычайной чувствительностью, возвышающей над «классовостью» и «партийностью» (мещанство революционеров и революционность мещанства), уловил Д. С. Мережковский в «Грядущем Хаме» до «октября» и в «Антихристе» — после октября, уже совершенно в порядке гневного пафоса такого пророка нашего времени, как Леон Блуа.
   Д. С. Мережковского скорее всего придется признать более или менее приближавшимся к Церкви гностическим мыслителем о религии. Это видно из «Иисуса Неизвестного» и из «Тайны трех» (вещей очень эрудитных, великолепно написанных и читающихся с упоением). Из всего этого внутренне-духовного конфликта можно только сделать пока один вывод: тема святости, ее сущность, подлинно церковное христианство находятся на такой высоте и глубине, до которой недохватывают мерки какого бы то ни было академизма — ученого или артистического, даже самого свободного мыслительства и самого свободного артистизма.
   Впрочем, Мережковский, что называется, «свободный артист», свободный мыслитель и никому, кроме Господа Бога, не обязан давать отчета ни в своих мыслях, ни в своих действиях — разве только по линии академических знаний и артистического совершенства. А в этом направлении дела его обстоят блестяще.
   Единственное, по поводу чего история может потребовать отчета у самого Д. С. Мережковского и у его супруги, это их не то что терпимость, но даже благосклонность в отношении к «светлым личностям», пошлость и бездарность которых им должна была быть ясной более, чем кому-нибудь другому, ибо речь идет именно об элитном писательстве и утонченном эссеизме, где такого рода промахи и попустительское молчание вовсе недопустимы.
   Однако здесь виновна была Зинаида Гиппиус больше, чем Д. С. Мережковский, что видно уже из ее полемики с Александром Блоком против Аполлона Григорьева и Фета за Белинского, где прославленная поэтесса отлично знала, что делала: она ведь поступала согласно интеллигентскому символу веры, продолжая на людях носить интеллигентский мундир.
   В обряд крещения, существующий в Православной Церкви, входит отречение от сатаны и всех дел его, дуновение на «проклятейшего» и плевок на него. Психологически и, еще более, пневматологически, то есть в плане чисто духовном, это вполне понятно и диаволом заслужено: ведь и сам дух тьмы есть самое полное и окончательное отвержение духа любви, составляющего внутреннее Существо Божие, то есть хулу на Духа Святого, хулу, которая по слову Господа не прощается ни в этом веке, ни в будущем.
   Почему же, милые Димитрий Сергеевич и Зинаида Николаевна, вам, большим мастерам мыслеобразов и художества, было легче плюнуть в Столыпина, стремившегося избавить Россию от такой язвы, как община, чем в Михайловского или Писарева, из которых один совершенно откровенно прославлял серость и скудость, а другой скудоумие и уродство? Почему? Вам было много дано — с вас многое и взыскивается. Впрочем, не только с вас — и это в ваше оправдание. Нельзя слишком сурово судить почившего писателя и его яркую супругу. В начале их деятельности на заре русского Ренессанса такое восстание было просто невозможно, ибо пишущая и читающая Россия за редким исключением предалась бессмыслице, безвкусице и злодейским умыслам против своей родины, да и против всего самого ценного, чем оправдан и украшен человек, словом, была полна хулы на Святого Духа.
   Страшно сказать? Да, невыносимо страшно… «Дивись, мой сын, могуществу беса», — будем мы еще не раз повторять эти жуткие слова из гоголевского «Портрета».
   У людей даже такого калибра, как Вл. Соловьев, супруги Мережковские, Бердяев, Булгаков и др., руки были связаны, языки и мысли заколдованы, «как в страшном непонятном сне», — говоря языком Пушкина. Легко было говорить о «параличе русской Церкви» со времени Петра Великого, тем более, что здесь была своя частичная правда. Но сказать что-либо в этом духе о русской революционно-радикальной интеллигенции было совершенно невозможно: мысли были усыплены кошмарами, язык был в смоле, руки — в свинцовых перчатках. Так было и с супругами Мережковскими, и поделать они ничего не могли. А разве не то же случилось и с властью? И взят был удерживающий…
   Вполне «расколдовались» Мережковские от действия смрадных испарений «великой клоаки» лишь в год их эмиграции, то есть в 1919 году. Да и то — совсем ли? «Плоды» были ими выброшены окончательно и безоговорочно. А «цветочки» и «корешки»? Судя по последним произведениям Д. С. Мережковского — дошло и до этого (слава Богу). Но с каким трудом совершалось это очищение…
   А между тем стоит прочесть некоторые места из книги «Религия Толстого и Достоевского», чтобы сразу же убедиться в том, что философ, или, лучше, метафизик русской литературы Д. С. Мережковский стоит так высоко, как в этой специальности до него еще никто не стоял и где он, далеко обогнав Вл. Соловьева, по сей день — великий учитель.
   Речь идет о кризисе исторического христианства, давно уже — может быть, с первых веков — подготовлявшемся манихейством, монтанизмом и монофизитством, — т. е. ложным спиритуализмом и обскурантизмом на почве этого псевдоспиритуализма. И не трудно понять, что тут у Мережковского общая тема с Розановым. В сущности, на этой труднейшей диалектике духа и плоти застрял и Второй Ватиканский Собор, не догадавшись, о чем, собственно, идет речь. И сам собой напрашивается вывод в том смысле, что стоило только талантливому русскому писателю и мыслителю-метафизику отойти от «светлых личностей», как немедленно мысль его достигает таких высот и глубин, что он превращается в учителя, которому многокультурный и многоученый Запад может только внимать, да и то с поправкой на недопонятую глубину русского учителя.
   Достаточно написать «Тайну Трех» или «Атлантиду» или «Гоголь и черт» — это и будет панацеей против «клоаки»… И мы прославляем здесь Д. С. Мережковского как творца или одного из крупнейших творцов этой панацеи. Он в конце концов «оставил младенческое» (в дурном значении недомыслия, что приводит к мелкой бесовщине), сделался «взрослым» (в хорошем, «павловом» смысле) и стал за Бога против безбожия, за Христа против антихриста, за свободу против рабства, одесную Сына человеческого против стоящих ошую, против левого князя бесовского. Это символ, кстати сказать, старый как мир, и потому, несомненно, и выбранный Самим Сыном Человеческим. И в великом кризисе, поразившем и Церковь, о котором говорит св. ап. Павел, Д. С. Мережковский, своим свободным решением, занял место с духоносным сиянием против бездушной бездуховной тьмы, с преп. Серафимом против богомерзких Фотия и Нифонта, серный дух которых и по сей день иные готовы считать веянием Св. Духа.
   Говоря о Св. Духе, Д. С. Мережковский мог ошибаться в частностях, но главный и центральный путь он видел хорошо, настолько хорошо, что мог стать и указчиком, и учителем.
   Теперь стало видно вполне, что путь, ведущий от «левого князя», надо искать не вправо, но ввысь. Мережковский сделал это во второй период жизни своей и своего творчества — и за это ему честь, слава и вечная память. Но есть еще нечто высокое и трудно достижимое, где он стяжал себе венец нетленный: это ему, главным образом, принадлежит слава и честь преодоления социально-политических «право-левых» критериев в аксиологии, то есть в учении о ценностях. И не только в философии и в искусстве, но и в отношениях людей друг к другу. Кажется, первый из наших мыслителей и писателей Д. С. Мережковский, а с ним некоторые из нас, в том числе и пишущий эти строки, твердо стали на той позиции, что освобождение от левореволюционной тирании и связанной с нею тирании общих мест и банальностей, вроде контраверз «прогрессизма», революционности и проч., надо искать не в противоположном направлении на той же плоскости, но в иной плоскости и в ином плане ценностей. Это значит, что надо спасаться не от левизны в правизну и от правизны в левизну, не от коммунизма в фашизм и от фашизма в коммунизм, не от наклонной плоскости к плоской наклонности, не в стороны, но ввысь и «по нормали». Ибо не говоря уже о математической символике, к которой нас приучили — и не без успеха для дел духа — о. Павел Флоренский и К. Ф. Жаков, для человека нормой надо признать и исповедать нормаль от того места, где стоят его ноги: взоры и голова должны быть направлены ввысь. И нам хорошо известно, что о. Павел Флоренский, В. В. Розанов, супруги Мережковские, В. А. Тернавцев составили особое ядро духовного комплекса, лозунг которого можно формулировать жизнерадостным духовно-космическим восклицанием молодой (и первой по-настоящему гениальной) пьесы Ибсена «Комедия любви»:
 
На волю, ввысь, на солнечный простор!
 
   Д. С. Мережковского в экстаз привело заклятие Мефистофеля Фаустом именем «трижды светящего Света» (то есть именем Пресвятой Троицы):
 
Erwarte nicht
Das dreimal gl?hende Licht
(Не жди трижды светящего Света,
Не жди сильнейшего из моих искусств), —
 
   и Мефистофель не выдержал, обличил себя, приполз к ногам человека, которого стремился погубить, — и не успел в этом.
   Нам известно, что это место было одним из любимейших Д. С. Мережковского. Но Церковь дала формулу вполне совершенную, и ею мы теперь почтим великого писателя и мыслителя-критика, ибо на его панихиде пелась именно эта формула:
   «Свят еси, Отче безначальный, собезначальный Сыне и Святый Душе. Просвяти нас верою Тебе служащих и вечного огня исхити».
   Д. С. Мережковский, конечно, знал и по личному опыту внутреннего делания, и из бесед с о. Павлом Флоренским, что «отрицание Троицы есть геенна». Это можно показать и путем логико-математическим, что и сделали о. Павел Флоренский и пишущий эти строки.
   Право-левый подход есть всегда подход сниженный, иногда до крайней степени, и часто независимо от учености и степени умственного развития «подходящего». Это испытали на собственном опыте такие мыслители и авторы, как Н. А. Бердяев, Д. С. Мережковский и др. Например, у Н. А. Бердяева вконец этим были испорчены такие интересные по замыслу, а частью и по выполнению книги, как «О рабстве и свободе человека», и частично некоторые его другие труды. Этим же была испорчена первая половина творчества супругов Мережковских — да и второй досталось… Тем же подходом, иногда прорывающимся, были у Димитрия Сергеевича испорчены такие книги, как «Достоевский — пророк русской революции» — и оценка Розанова, с которым даже последовал разрыв.
   Но уж кому-кому, а именно Д. С. Мережковскому более всего оказался понятным с превеликим трудом добытый лозунг, который со временем, несомненно, станет лозунгом России (воскресшей) и, может быть, всего мира: не вправо и не влево, но ввысь.

А. КУПРИН
«ИИСУС НЕИЗВЕСТНЫЙ»
Мережковский Д. Иисус Неизвестный. Белград. [161]

   Несомненно, эту замечательную книгу должны были бы прочитать истинные философы и глубокомысленные богословы. Дать же о ней отчет могут лишь люди, чья вера в Иисуса Христа и в Евангелие свободна, проста, любовна и полна умилительной благодарности.
   Я сам, к сожалению, верую слабо, лениво и наивно; как веруют плотники, солдаты, деревенские бабы и пчеловоды. Потому-то вся задача моей заметки заключается только в том, чтобы своевременно обратить внимание серьезных читателей на эту странную, страшную и нежную книгу, пока она не станет библиографической редкостью, что настанет, в условиях нынешнего русского типографского дела, очень скоро.
   «Был ли Христос»; «Неизвестное Евангелие»; «Марк, Матфей и Лука»; «Иоанн»; «По ту сторону Евангелия»; «Жизнь Иисуса Неизвестного»; «Как он родился»; «Утаенная жизнь»; «Назаретские будни»; «Мой час прошел»; «Иоанн Креститель»; «Рыба-голубь»; «Иисус и дьявол»; «Искушение»; «Его лицо (в истории)»; «Его лицо (в Евангелии)».
   Вот десять основных глав, составляющих этот огромный труд, совершенный в долгий период времени с тщательностью и с усердием летописца.
   И есть в этом творении одна тонкая струя, один как бы давно знакомый аромат, умиляющий поневоле сердце русского читателя. Это незримое ощущение понятного, доброго, простого, близкого Христа; Христа за пазушкой, как говорил Достоевский.

М. МЕНЬШИКОВ
КЛЕВЕТА ОБОЖАНИЯ (А. С. Пушкин) [162]

I
   Два забвения угрожают великому человеку за гробом: одно от недостатка внимания к нему потомства, другое — от избытка внимания. Забвение полное еще выносимо: как смерть, оно не лишено величия. Если потомство не в силах дать жизни великой душе в недрах своей собственной, то единственно, чем оно может почтить покойного — предать его полному забвению. Как океан, принимающий в темные бездны свои труп пловца, полное забвение потомства — могила не худшая из всех для гения. Несравненно обиднее, когда незначительное потомство все-таки пытается вместить в тесноту своей природы великий дух и искажает его до неузнаваемости. Под имя, которое носил замечательный человек, подставляется чуждая ему фигура и ей воздаются поклонения, в сущности оскорбительные для души покойного. Если бы великий, кроткий Будда вновь пришел на землю, и по медным идолам его, легендам и суевериям узнал бы, каким его представляют себе буддисты, он был бы огорчен глубоко. «Я совсем не такой! — воскликнул бы он. — Меня подменили!..» Он мог бы негодовать сколько угодно: на его глазах поклонялись бы уродливой карикатуре его, а его сочли бы за дерзкого самозванца. Ничто так не искажает образа великого человека, как слишком пылкий культ его, ведущий к преувеличениям. Истинное представление о человеке постепенно вытесняется ложным, которое идет вглубь истории, как нарастающая, никем не подозреваемая клевета на него. И это неполное забвение, согласитесь, несравненно больнее полного. Лучше великой душе совсем погибнуть, чем быть пересозданной в памяти потомства по его плохому образу и подобию…
   Эта жестокая сторона культа великих людей особенно заметна в юбилейные годы, подобные нынешнему. [163]Наблюдая со стороны шумные юбилейные торжества, въявь видишь, как чистое божество постепенно грубеет и превращается в идола, может быть в блестящего, пестро украшенного, но мертвого. В обыкновенные годы, какого-нибудь покойного писателя только читают и редко пишут о нем, если же пишут, то спокойно. В такие годы память о нем состоит не столько в суждении о нем, сколько в созерцании его, и потому она близка к правде. В годы же юбилейные созерцание уступает место суждению, и тут начинается быстрый рост лжи. Под влиянием праздничного восторга, желания порисоваться в роли чествователя, желания почтить гения (единственным знакомым способом — лестью) — в юбилейные годы говорится и пишется невероятное количество слов, — все «слова, слова», туча которых на некоторое время совсем закутывает, подобно саранче, образ юбиляра или придает ему неестественные очертания. Свежий пример этому — не остывшая еще годовщина 100-летия со дня рождения Пушкина. По случаю ее снова были разворочены груды старого материала для его биографии (все еще не существующей), и еще раз в разных вариантах пересказаны воспоминания, мнения, анекдоты о Пушкине. Во всем этом хламе чувствуется какая-то крупица правды, но затерянная в такой массе лжи, вольной и невольной, что образ души поэта, нарисованный его музою в нашей мысли, образ тонкий, как видение, начинает снова облекаться в лубочные краски и принимать грубые черты. Придется, может быть, еще десятки лет потратить на то, чтобы забыть все ненужное о Пушкине и восстановить все необходимое, что рассказано им самим о себе. Творения писателя, да и то лишь лучшие из них, — единственная достойная его биография. Только эти творения и дают верное понятие о том, что было жизнью писателя, подробности же о его увлечениях, страстях, пороках, приключениях и пр. говорят о том, что препятствовало этой жизни. Останавливаться на них долго — решительно опасно для памяти покойного: воскресает при этом то, что было мертвого в нем и заслоняет оставшееся живое. Воскресшие черты, растянутые непропорционально, смотря по усердию воспоминателей, слагаются в карикатуру, которая и закрепляется в памяти как истинный образ писателя. Критики продолжают работу мемуаристов. Разменяв подлинный капитал духа великого человека на мелочь, на тысячи цитат из него, они связывают их в другом порядке, разносят по клеточкам своего бухгалтерского отчета, подводят актив и пассив, причем покойный обыкновенно еще раз признается кредитоспособным в смысле славы. Почти каждый критик навязывает покойному юбиляру что-нибудь свое, о чем тому и не снилось, и это-то свое искусственное и незначительное и возводит в особую заслугу покойного. И чем продолжительнее и строже культ великого человека, тем эта клевета обожания все больше искажает его образ. Не избег этой благожелательной клеветы и Пушкин. Если бы он прочитал все то, что ему приписывают теперь — хорошего и дурного — он бы развел руками, и может быть вздохнул бы о том, что не забыт вовсе.
II
   Из числа множества клевет, которыми почтили Пушкина в нашей печати, я остановлюсь на одной, принадлежащей известному поэту Д. С. Мережковскому. Обширная статья его о Пушкине появилась незадолго до юбилея, но вызвана, видимо, подъемом культа к этому писателю в последние годы. Статья г-на Мережковского, замечательная вообще, конечно, самая блестящая из посвященных великому поэту в наше время. Д. С. Мережковский сам поэт, и не меньше всех других современных поэтов имеет право считать себя преемником Пушкина. Даже несколько более их: в ряду так называемых «молодых поэтов» г-н Мережковский никому не уступает в таланте и всех превосходит разнообразием его. Подобно Пушкину, он владеет своею прозой не хуже, чем стихом (чего о большинстве поэтов сказать нельзя); подобно Пушкину, г-н Мережковский отличается образованностью, знакомством с западными литературами. Лирика и роман интересуют его не менее, чем история, и впечатлительности его хватает не только на то, чтобы уловить новые веяния, но и на то, чтобы — к сожалению — преувеличить их. Я не настаиваю на полной аналогии г-на Мережковского с Пушкиным, — но все же это писатель выдающийся, все же достойный развязать ремень у ноги великого поэта. Его суждение о Пушкине интересно во всяком случае, и статья его — полная блеска и жара — могла бы быть событием в нашем образованном обществе, если бы таковое как общество существовало. Но среди множества красивых мыслей, своих и заимствованных (у Гоголя, Достоевского и других критиков Пушкина), у г-на Мережковского и в этой статье поражает то, что составляет язву его таланта: отсутствие чувства меры. Над ним не бодрствует гений, который предостерегал бы его от ложного шага, от слишком поспешной мысли. Как и у огромного большинства современных дарований, у г-на Мережковского слабо действует главный из органов чувств — нравственное зрение. Всякое другое зрение у него очень остро, но он не замечает иногда чудовищного безобразия чисто нравственного, до которого договаривается в своих писаниях. Это тем более жаль, что г-н Мережковский по другим данным своей природы мог бы быть силою в литературе значительною и полезною.