Д.С.Лихачев "Заметки о русском"
   Итак, герои Платонова болезненно ощущают попеременно (но, надо сказать, что и болезненно склонны, постоянно стремятся к воспроизведению, переживая и мучаясь от этого,) - то тесноту и узость, сокращение и вытеснение их из личного пространства (задавленность, скученность, давку, жару, угар и т.п.), то, наоборот, - бесформенность, неизмеримость, бесконечность окружающего и вмещаемого ими в себя (в воображении) пространства, собственную растворенность и потерянность в этих пространствах. (Может быть, это просто некий инвариант преобладающих у Платонова эмоций в человеке?) Иначе говоря, они одновременно демонстрируют на себе и исключительную "русскость" своего характера, и, как будто, отталкиваются, отторгают ее же.
   С одной стороны, для платоновских сюжетов характерен мотив вечного замыкания на одном и том же, болезненная повторяемость одних и тех же действий и мыслей, какой-то просто порочный круг, из которого, кажется, никак невозможно выбраться, и в который засасывает, как в воронку. (Это проницательно отмечали еще и такие "корифеи" соцреалистической критики, публично громившие в свое время Платонова, как Гурвич и Ермилов.) В этом можно видеть, если угодно, воспроизведение сознания как "подпольного человека" Достоевского, так и измученных жизнью "упаднических, буржуазных" героев Гамсуна, Кафки и т.д.
   Но с другой стороны, так же, как этот мотив сворачивания психики человека в куколку, полного замыкания в себе, - характерен для Платонова и, как мы выяснили, противоположный мотив - выход через все границы, прорывание всевозможных установленных для сознания преград, нарушение всех правил и законов. Эта ставшая традиционным общим местом в русской культуре стихия (игроков Гоголя или Достоевского, героев Лескова, объект проницательного анализа Розанова и многих других), конечно, столь же глубоко сидит и в героях Платонова.
   Оба означенных способа "душевного ощущения" (или, в целом, оба способа жизни) оказываются в чем-то тождественны: ведь в любом случае оба они приносят душе мучения и заставляют ее страдать (терзают, будоражат, растравляют ее). И, может быть, прав Игорь Смирнов, обнаруживая в самом устройстве русской душе повышенную "мазохистичность" (Смирнов 1987) ? Но ведь и противоположный для нее мотив - с вектором целеустремленности, именно упорное, захватывающее и увлекающее душу продвижение человека в нужном направлении, т.е. некая стрела действия (так это названо в платоновском романе "Счастливая Москва") - тоже необходимо присутствует в сознании героев, пусть хоть как недостижимый идеал.[82] Как же во всем этом разобраться?
   Находясь в первом из излюбленных для себя, затрудненных состояний (в состоянии тесноты), герой ощущает себя скованным (зажатым) со всех сторон (иначе говоря: узником), а все свои действия - строго детерминированными, совершенно предсказуемыми извне, никак не зависящими от него самого. Он постоянно старается преодолеть это мучительное для себя положение, но, как правило, не находя выхода, стремится - либо уж полностью изолировать себя в пространстве, порвать все связи с окружающим, или так сказать, лечь на дно (можно вспомнить желание матери Насти в "Котловане" - заживо быть погребенной, остаться забытой, ненайденной, ее переживания по поводу того, что она - буржуйка, т.е. дочь бывшего владельца завода, а также и желание множества героев Платонова куда-то непременно ускользнуть, "пройти по жизни незамеченными"), либо же, с другой стороны, напротив, - растратить себя до самого конца, расхитить, использовав свое тело и свой ум ("пресуществив" их) - на какое-то общеполезное дело, в реальности часто просто хоть на что-нибудь, чтобы только выкинуть из памяти или развеять память (о себе самих) или хотя бы - забыться, т.е. забыть - свой ум.
   Конечно, уход в себя и замыкание бесконечных пространств мира в одной единственной точке можно понимать и как своего рода сбережение, консервацию (до "лучших времен") своего тела, способностей, своей души) - из-за отчаяния перед их невостребованностью (или возможной "порчей") в этом излишне материальном, пропитанном духом ложных ценностей мире: можно извинять это, как мне кажется, глубоко сидящим в русской культуре манихейством (в варианте нестяжательства). Но одновременно, как настаивает Платонов, в этом следует видеть - бесполезную растрату сил, бессмысленное, да и просто преступное русское недействие, необязательность, "расхлябанность" и расслабленность, уход от ответственности, "закапывание таланта" или просто лень.
   Находясь в другом состоянии, так сказать, уже раскрепощенном ( т.е. вольном, шальном, чудн(м, удалом - проявляющем себя в озорстве, увлеченности, восторге, но и в разгуле), герои Платонова теряют способность рассчитывать свои силы и вообще теряют контроль над собой, а также способность трезво оценивать что бы то ни было, но при этом они по-настоящему живут, т.е. живут горячими чувствами, а не одним холодным сознанием! (Сознание, по-платоновски, только пере-жевывает то, что может быть пере-жито по настоящему только в чувствах.)
   "А, гори все огнем" - приблизительно так можно выразить установку данного состояния души. Множество платоновских словечек подтверждают наличие (и крайнюю существенность) именно этого мотива в сознании его героев (можно выделить хотя бы такие: без разбору, беспорядочно, вразброд, вразнобой, даром, дур(м, еле-еле, зря, кое-как, навалом, наобум, напропалую, наудачу, нечаянно, произвольно, с маху \ вмах \ махом, само-собой \ самосевом \ самоходом, спрохвала).[83]
   Разные формы ограничения, оформления и "размежевания" собственного пространства души от постороннего, внешнего, чужого характеризуют лишь самых эгоистичных и, так сказать, жизнеспособных героев Платонова. Таковы, к примеру, Прокофий Дванов, горбун Кондаев в "Чевенгуре", инвалид Жачев в "Котловане", Умрищев и Федератовна в "Ювенильном море". С этим же связан мотив накопительства - доходящий, как правило, до болезненности и прямой пародийной обращенности, но при этом могущий быть понят и ровно в прямом смысле - именно как бережливость и "хозяйственность"[84]. Такие герои у Платонова либо пытаются сохранить добро только для себя (тащат чужое, как Прошка со своей Клобздюшей). Но этот тип - лишь простейший случай характера и, так сказать, по сути, мало интересный для писателя: ведь такова сама жизнь, а ее можно видеть и без "преломляющего стекла" художественного произведения.
   Либо же это герои иного типа - действующие исходя из какой-то вселенской целесообразности и пытающиеся сохранить, удержать, зафиксировать на своих местах все сущее, чтобы каждая вещь (каждая травинка или волосок, брошенный лапоть или давно высохший трупик паучка) - нашли бы себе должное место в мироздании, уцелели бы полностью в этом мире. Это - тоже вариант накопительства, консервации, но - скорее положительной и, во всяком случае, совершенно альтруистической, бескорыстной, хотя и (в отличие от предыдущего) уже насквозь утопической. Тут, конечно, развитие идей "Общего дела" Н.Ф.Федорова, то есть материального воскрешения отцов. Такое, по Платонову, было бы возможно в том случае, если совсем ни во что не соваться, - как делает Умрищев (или как бобыль из предисловия к Чевенгуру), ни в чем не участвовать и не быть замешанным, как Комягин в "Счастливой Москве" - у Платонова множество разработок того же самого образа. Герои этого второго типа, как правило, слабые и описание их доведено до пародии.
   Но есть еще и третий тип платоновских героев - это действительно самоотверженные подвижники, живущие в яростном мире, часто даже просто "бешенные", или сумасшедшие", "расточители самих себя". Они преобразуют мир, это люди будущего, труженики, добровольные мученики, способные взвалить на себя бремя уничтожения всего прежнего (как в корне "неправильного") устройства вселенной и пересоздать ее в соответствии со своими идеалами, т.е. это люди, всегда "знающие, как надо". В ранний период своего творчества Платонов твердо ориентировался именно на них, однако позднее (хотя уже вскоре после революции), с пересмотром своих позиций и отходом от прежних идеалов, характерным для него стало пристальное внимание именно к героям первого и второго типа. И отсюда, как следствие, постоянное двоение или даже "троение" его сочувствующей авторской точки зрения - между лиризмом описания этих героев и их же пародированием.
   В героях второго типа, сомневающихся, слабых, ненавидящих себя и поэтому, как правило, жаждущих смерти, движущим мотивом выступает, как сказано, мотив изоляции и замыкания в закрытом (или заполненном только собой, и поэтому безвыходном и скучном) пространстве. Именно так они пытаются отстоять и сохранить самостоятельность, уйти от растворения себя и смешивания с чуждой стихией "всеобщего" существования. Но, с другой стороны, ведь это именно они не приемлют никакого насилия - ни над собой, ни над чем-либо вообще в мире. Они чаще всего и представлены кропотливыми собирателями памяти - памяти о ветшающем и разрушающемся на их глазах платоновском мире, собирателями тех свидетельств, по которым - то ли в день Страшного суда, то ли после того, как наука разгадает тайну вечной жизни можно будет воздать всему сущему по заслугам - и палому листу, и брошенному на дороге лаптю, и одиноко живущему в доме Якова Титыча таракану.
   В ранних же своих героях (третьего типа), неистово жаждущих борьбы и постоянно добивающихся цели, утверждающих себя в жизни, главенствует как раз обратный, центростремительный мотив - размыкание замкнутых пространств, с обрыванием всех ненужных связей, устремленностью наружу, к выходу из себя, в космос. Эти герои приемлют всякое насилие - и над природой, и над всем миром, и над собой. Они тоскуют и страждут, скучают и мучаются именно от узости и темноты, от замкнутости своего мира и втиснутости в тесную оболочку собственного тела. Они болеют и живут интересами только всего человечества, им скучно оставаться наедине с собой (со своим органиченным разумом и пятью чувствами): они сознают себя узниками тела, их угнетает всякое замкнутое пространство (как вообще любое повторение, которое они болезненно переживают как дурную бесконечность). Эти герои не просто исчезнут в позднем творчестве мастера, но они претерпят изменение авторского отношения к себе, прочно усвоив трагизм и безысходность героев "второго" типа. Они будут по-прежнему жаждать вечного Эроса - соединения с другими, со всем человечеством (как Москва Честнова, физик Семен Сарториус или хирург Самбикин из "Счастливой Москвы"), но к их врожденному энтузиазму добавится трагизм:
   Сарториус с грустью посмотрел на него : как мы все похожи, один и тот же гной течет в нашем теле (СМ).
   СКУПОСТЬ УМА - ЖАДНОСТЬ ЧУВСТВА :
   поэтика деформации привычных понятий у Андрея Платонова[85]
   Такие слова, как скупость и жадность, с одной стороны, и ум и чувство, с другой, имеют в произведениях Платонова повышенный удельный вес: частота их встречаемости больше средней (по языку в целом) соответственно в 2,4 и 3,2 раза для первой пары и в 2,6 и 3,6 для второй.
   В подсчет были включены все употребления слов скупо\ скупой\ скупиться\ скупость и жадно\ жадный\ жадность, а также - ум\ умный\ умен\ умно\ умник\ умница и чувство\ чувствовать - по четырем наиболее объемным произведениям Платонова, т.е. романам и повестям "Чевенгур" (1927-1930), "Котлован" (1931), "Ювенильное море" (1932) и "Счастливая Москва" (1933-1936), которые в сумме насчитывают более 200 тысяч словоупотреблений. Частота каждого из этих слов сравнивалась с его средним употреблением по рубрике "Художественная проза" в "Частотном словаре русского языка" - Засорина 1979).
   Исследовать таким образом "ключевые" для писателя слова и темы - само по себе достаточно увлекательное, но, так сказать, все же слишком "одномерное" занятие. Иным параметром, на котором возможно проверить свою интуицию (и "поверить" соответствующие, стоящие за ней литературоведческие спекуляции холодом статистических подсчетов), является степень их переосмысления или "сдвига" опять-таки относительно языкового (общепринятого) употребления. В то время как для самобытного писателя Велимира Хлебникова мир творится уже на уровне слова - в россыпях неологизмов и самобытных слов, для подавляющего большинства писателей поэтической единицей ("экспрессемой" - Григорьев 1972) надо считать более сложное и замысловатое единство, принимающее в разных случаях разную форму. На примере Платонова мы имеем удобный случай для того, чтобы фиксировать его излюбленный способ поэтического остранения - неологизм-словосочетание. Например:... Именно с их помощью Платонов взламывает язык и разлагает его на нужные ему в работе "составляющие". (Если снова привлечь числовые подсчеты, то более 20 % всех употреблений слов скупость и жадность оказываются переосмысленными. Для слов ум и чувство такой подсчет не производился, но сами их сдвиги будут прослежены ниже.)
   * * *
   Вообще-то Чувства - в принятой Платоновым картине мира (т.е. в картине, как бы всерьез претендующей на то, чтобы быть "официально признанной" в большевистской стране) - это всего лишь некий жалкий пережиток "буржуазного прошлого", от которого давно пора было бы отказаться человеку (но пока все "никак не получается"). Чувства постыдны, лучше бы их совсем не было, поскольку они только мешают человеку: с ними пока неясно, что делать - при долженствующем вот-вот наступить коммунистическом будущем. Ведь это то, что роднит человека с его первобытными предками. Как считается со времен европейского рационализма, главное в человеке - Разум (и только он заставляет "звучать гордо" само его имя).
   Человек у Платонова будто обделен обычным набором отчетливо различимых чувств (основные из которых - горе, грусть, печаль, сожаление, уныние, обида, гнев, ярость, ревность, зависть, удивление, надежда, радость, счастье, веселье, воодушевление). Набор самих единиц, способных выражать эти чувства, как бы пересмотрен, "отцензурирован" автором - из него оставлены чувства только самые необходимые, без которых человеку уж никак не обойтись. В этом Платонов действует так же авторитарно, как законодатели литературной фантастики и антиутопий - свифтовского "Гулливера", уэллсовского "Острова доктора Моро", замятинского "Мы", булгаковского "Собачьего сердца" или оруэлловского "Animal farm". Но все же от самих слов - обозначений старого арсенала чувств оказывается не так-то просто избавиться. Поэтому они, слова, в основном, оставлены те же, что и в обычном языке, но обозначается ими значительно сокращенный, насильственно урезанный инвентарь чувств. То, что герой Платонова в какой-то момент испытывает, обозначается не метафорически, как вообще чувства принято описывать в языке (печаль - печет, иссушает душу, от горя - душа горит, тоска - ее сжимает, гложет, давит, счастье - распирает человека, от увлечения - душа уносится вдаль, воспаряет (ввысь) или же человек - пребывает где-то вне себя, на седьмом небе и т.п.). У Платонова зачастую чувство может быть названо просто любым, будто взятым наугад, "первым подвернувшимся под руку" словом из общего гнезда, все единицы внутри которого выступают как условные синонимы. (Следовало бы, вообще говоря, в точности выяснить очертания этих диковинных "чувственных" гнезд. Ведь одновременно они могли бы служить терминами специфического платоновского тезауруса - если мы захотим в дальнейшем описать эти гнезда как некую систему ключевых для автора смыслов.)
   Скупость и жадность
   Некими исходными, родовыми и универсальными понятиями платоновского языка Чувств, на мой взгляд, выступают скупость и жадность. Для Платонова они описывают как бы в чистом виде саму внутреннюю суть человека - область его воли, желаний, страхов и страстей. При этом они могут совершенно лишаться того оттенка порицания, которым сопровождаются в нашем обычном языке. Автор поистине не скупится наделять отсылками к этим "базовым" Чувствам любые, в том числе и самые возвышенные помыслы своих героев. Кажется, что ни для кого из них ни 'быть жадным', ни 'проявлять скупость' вовсе и не зазорно: это просто открытые, более "откровенные", чем обычно, обозначения любых проявлений человеческого "сердца", так что платоновскому повествователю никогда не стыдно бывает в них признаваться. Этим как бы иллюстрируется намеренно (и даже с избытком) "материалистический" подход к предмету - в противоположность старому, как "буржуазному" и "дворянскому", лицемерно пытавшемуся скрыть "истинные" побуждения человека.
   Так, после починки чевенгурцами сообща крыши над домом болящего человека, Якова Титыча
   все прочие с удовлетворением вздохнули, оттого что теперь на Якова Титыча ничего не просочится и ему можно спокойно болеть: чевенгурцы сразу почувствовали к Якову Титычу скупое отношение, поскольку пришлось латать целую крышу, чтобы он остался цел.
   Сегодня они одушевили Якова Титыча, и всем полегчало, все мирно заснули от скупого сочувствия Якову Титычу, как от усталости (Ч).
   Хранимое в душах героев (т.е. всех прочих - а именно они призваны вместо расстрелянных буржуев и изгнанных полубуржуев в пустой Чевенгур) скупое отношение к человеку, т.е. в первом приближении, может быть, просто "бережное отношение" - способно давать спокойствие, утешение и радость в платоновском мире, потому что тем самым как бы продлевается целостность и гарантируется сохранность дорогого объекта на свете: с одной стороны, буквальная и переносная "крыша над головой" Якова Титыча оберегает его от простуды, но одновременно, с другой стороны, он делается для всех "слишком дорогим" (хотя бы из-за того, что на его ремонт жилища были потрачены общие усилия), сознание чего наполняет их всех приятной усталостью. А скупое сочувствие очевидно следует понимать еще шире - как сочувствие вообще всему, что проделано в целях сохранения здоровья нашего ближнего или даже - в целях консервации любой полезной энергии в мире (будем помнить: практически все платоновские герои максималисты.)
   Замечу, что дефиниция скупости, по Платонову, здесь изменена относительно общеязыковой: огрубляя, можно сказать, что в языке скупость это 'нежелание отдавать то, что имеешь' (а жадность может быть противопоставлена первой - как 'желание иметь больше, чем имеешь или же больше, чем имеет кто-то другой)', этим она соприкасается с понятием зависть, но об этом ниже. У Платонова же скупость - это скорее только 'желание сохранить, никак не повредив цельности (и целостности) объекта обладания'. Так что объект наделяется почти такой же ценностью, какая в обычном мире может быть только у самого субъекта, и даже порой превышает последнюю!
   Система из "сдерживаний и противовесов" этики современного человека на мой взгляд, прямо противоположная платоновской - может быть успешно описана как мир тщеславия - например, у Ларошфуко (Мартемьянов, Дорофеев 1983). В отличие от официально признаваемой, допускаемой нормами приличия, или просто законодательно закрепленной, эта система анти-этики - под формой остроумной максимы-нравоучения способна вскрыть такие (бессознательные) принципы человеческого поведения, о которых принято обыкновенно умалчивать.
   Таким образом определяемая у Платонова скупость становится парадоксальной и как бы подрывает, отрицает сама себя. Ее можно было бы называть не "скупостью", а наоборот, "великодушием", "щедростью" или даже "бессеребренничеством". Из холодного свойства человеческого эгоизма скупость оказывается вдруг теплой заботой и сострадательностью к другим. Идеология коммунистической утопии побеждает реальную физиологию и психологию.
   Почти то же самое сочетание (с реабилитацией понятия 'скупость') мы встречаем и в повести "Котлован": там главный герой Вощев думает об упавшем с дерева листе со скупостью сочувствия (К). (На заднем плане этой сцены имеется в виду, конечно же, грандиозный проект Н.Ф.Федорова по "воскрешению отцов", представленный здесь только в форме некой эмблемы.) Вот этот отрывок целиком:
   Вощев, истомившись размышлением, лег в пыльные, проезжие травы; было жарко, дул дневной ветер и где-то кричали петухи на деревне - все предавалось безответному существованию, один Вощев отделился и молчал. Умерший, палый лист лежал рядом с головою Вощева, его принес ветер с дальнего дерева, и теперь этому листу предстояло смирение в земле. Вощев подобрал отсохший лист и спрятал его в тайное отделение мешка, где он сберегал всякие предметы несчастья и безвестности. "Ты не имел смысла жизни, - со скупостью сочувствия полагал Вощев, - лежи здесь, я узнаю, за что ты жил и погиб. Раз ты никому не нужен и валяешься среди всего мира, то я тебя буду хранить и помнить".
   Как понять интресующее нас сочетание слов? То есть, по-видимому:
   а) с сочувствием [86] ;
   Однако платоновскую скупость можно воспринимать не только как 'бережливость', но и как 'стыдливость, бедность внешнего проявления' - или:
   б) со ?сочувствием.
   Ведь есть у Платонова и такие сочетания, как скупость счастья и скупость надежды. Вся эта серия словообразовательных неологизмов построена, очевидно, по образцу более обычного языкового выражения скупые мужские слезы (причем как правило употребляющегося с единственным числом, что есть своеобразный диминутив - скупая мужская слеза упала... или: скатилась по...). Привычный отрицательный оценочный компонент "скупости" здесь окончательно скрыт положительным: мужские слезы 'сдержанные, немногочисленные, почти незаметные'.
   Но возможны и иные, более далеко идущие прочтения. Вот что получается, если наложить кванторы на некоторые части толкования:
   в) со скупо сочувствием этого данного листа - как к вполне заурядному чужому горю, которому надо было бы, вообще говоря, соболезновать более явно и действенно>
   или же, несколько более развернуто:
   вв) сочувствием скупо хватило бы на всех страдающих в этом мире, ведь, вообще говоря, обычным является проявлять (расходовать) сочувствие широко, более щедро и нерасчетливо, совсем не задумываясь над тем, хватит ли его на всех в нем нуждающихся, или нет>
   или, может быть, еще в таком варианте:
   ввв) .
   (В последнем случае осмысления платоновская мысль доходит, опять-таки, почти до пародирования той - изначально федоровской - идеи, от которой отправляется и которой вполне искренне сочувствует.)
   Итак, здесь скупость, как мы видели, это сложный комплекс из 'бережливости и расчетливости', 'памятливости', и даже 'сдержанности и стыдливости'.
   Еще пример, с более однозначным контекстом для "скупости":
   ...Чепурный, скупо заботясь о целости и сохранности советского Чевенгура, считал полезным и тот косвенный факт, что город расположен в ровной скудной степи, небо над Чевенгуром тоже похоже на степь - и нигде не заметно красивых природных сил, отвлекающих людей от коммунизма и от уединенного интереса друг к другу (Ч).
   То есть, очевидно, снова: ?- заботе.
   А вот пример употребления данного слова одновременно в двух смыслах, с двумя сдвигами значения:
   По вечерам Вощев лежал с открытыми глазами и тосковал о будущем, когда все станет общеизвестным и помещенным в скупое чувство счастья (К).
   Здесь скупое это, во-первых, 'обеспеченное, рассчитанное заранее' (в) и во-вторых, 'сдерживаемое, стыдливо скрываемое' (б). Дело в том, что на данный момент ни для Вощева, ни для других землекопов на котловане никакого счастья, конечно, еще нет, они только тешат себя надеждой и "живут" мыслью о том, что их деятельность, во всяком случае, его приближает, или, так сказать, "сохраняет и запасает" это счастье впрок, на будущее. В этом смысле чувство, которое испытывает Вощев, предаваясь мыслям об "обеспеченном" будущем счастье, может быть названо скупым, т.е. позволяющим использовать это рассчитанное, вычисленное, отмеренное для всякого по справедливости, отпущенное по необходимости, а не сверх меры счастье, в том числе, и лично на себя.
   Сочетание слов скупость и обеспеченное счастье с аналогичным смыслом повторяется еще раз, когда колхозный активист с благоговением рассматривает
   ручные подписи и печати на бумагах директив, присылаемых ему из района:
   Даже слезы показывались на глазах активиста, когда он любовался четкостью ручных подписей и изображениями земных шаров на штемпелях; ведь весь земной шар, вся его мякоть скоро достанется в четкие, железные руки неужели он останется без влияния на всемирное тело земли? И со скупостью обеспеченного счастья активист гладил свою истощенную нагрузками грудь (К).
   С одной стороны, этот активист надеется и верит, что ему в будущем тоже достанется какой-нибудь кусок мякоти: в этом смысле понятно, что счастье представляется ему в какой-то мере 'обеспеченным' при всей возможной 'рассчитанности' его распределения (в). Скупость этого счастья говорит о 'сдержанности, готовности, если надо, замедлить и отложить на потом момент его вкушения' (вв), которое всем платоновским героям постоянно присуще.
   Итак, если напомнить только выявленные выше деформации значения слова скупость у Платонова, получим:
   а) бережное отношение,
   б) сдержанность, стыдливость, наприметность,
   в) расчетливость, соотнесение ценности данного объекта - с ценностью всего остального, находящегося в собственности,
   вв) готовность замедлить и отложить, если надо, на потом момент наслаждения собственностью,