В следующие годы Захар Павлович все больше приходил в упадок. Чтобы не умереть одному, он завел себе невеселую подругу - жену Дарью Степановну. Ему легче было полностью не чувствовать себя: в депо мешала работа, а дома зудела жена. В сущности, такая двухсменная суета была несчастьем Захара Павловича, но если бы она исчезла, то Захар Павлович ушел бы в босяки. Машины и изделия его уже перестали горячо интересовать , мир заволакивался какой-то равнодушной грезой... (Ч:61)
   Тем не менее, как ни странно, неэгоистическое слово не должно быть заранее обдуманным. Предельной задачей является даже сведение всех слов как бы к "естественным надобностям" человека: не дай Бог, если твои намерения сочтут за средство воздействия или угнетения другого. Это как будто противоречит предыдущему, но подобные противоречия прекрасно уживаются в платоновском мире, выдают "краеугольные камни" его метафизики:
   Слова в чевенгурском ревкоме произносились без направленности к людям, точно слова были личной надобностью оратора, и часто речи не имели ни вопросов, ни предложений, а заключали в себе одно удивленное сомнение, которое служило материалом не для резолюций, а для переживаний участников ревкома (Ч:182).
   В идеале знание должно целиком сводиться к "точному" чувству. Только тогда оно может стать безошибочным. В таком случае оно не может быть уделом сразу всех, как того требует теория (где, как известно, каждая кухарка должна уметь управлять государством). Из этого противоречия Платонов предлагает своеобразный выход: чувством, вмещающим точное знание о вещи, наделяются старики (самые тертые, пожившие люди).
   Так, например, Петр Варфоломеевич Вековой - наиболее пожилой из чевенгурских большевиков,
   мог ночью узнавать птицу на лету и видел породу дерева за несколько верст; его чувства находились как бы впереди его тела и давали знать ему о любых событиях без тесного приближения к ним (Ч:159).
   Так и встреченный Захаром Павловичем в покинутой людьми деревне сторож, отзванивающий часы на колокольне неизвестно для кого,
   от старости начал чуять время так же остро и точно, как горе и счастье: когда нужно звонить, он чувствует какую-то тревогу или вожделение (Ч:31).
   Старики всеведущи, а молодые и дети - это существа, вызывающие трепет и восхищение от заложенного в них (пока не явленного, не израсходованного, и потому драгоценного) запаса духовной энергии. Герои Платонова способны приходить в ужас от того нарушения, которое их пребывание в мире вносит в первозданную целостность всего (связанные друг с другом понятия целости / замкнутости / полноты / части /отделения / утраты в тексте Платонова нуждаются в специальном исследовании).
   Яков Титыч сокрушается:
   "Сколько живья и матерьялу я на себя добыл и пустил... На старости лет лежишь и думаешь, как после меня земля и люди целы? Сколько я делов поделал, сколько еды поел, сколько тягостей изжил и дум передумал, будто весь свет на своих руках истратил, а другим одно мое жеваное осталось".
   Ход мысли Платонова состоит в том, что сверхточным чувством реальности (предвидением, сверхъестественным зрением) наделяются те, кто страдает каким-то - душевным или физическим недугом - это люди ущербные, почти юродивые. (О юродстве русской души в Семенова 1989.) Тут происходит как бы совмещение старости - как "всеведения" - с "увечностью".
   Точное чувство в понимании Платонова - что-то вроде узрения "самоочевидных истин" Декарта или "положений дел" Витгенштейна (о которых нельзя говорить, а следует молчать), а также предвечных "идей" Платона. (В этом смысле и примитивизация языка у Платонова в чем-то сродни классической философской редукции.)
   Сказочное начало
   В платоновском стиле много есть из русской сказки - и содержательно, и формально. Вспомнить хотя бы коня Копенкина, Пролетарскую Силу. Это одновременно и ближайшее герою существо, его постоянный спутник, друг, ему сочувствующий, знающий его горести и печали - и как будто женщина, его подруга (су-пруга), которая способна ревновать хозяина даже к идеальной возлюбленной, Розе Люксембург. Но вместе с тем это стихия, которая способна уносить вдаль не только его тело, но и приводить в движение его мысль:
   Конь обладал грузной комплекцией и легче способен возить бревна, чем человека. Привыкнув к хозяину и гражданской войне, конь питался молодыми плетнями, соломой крыш и был доволен малым. Однако чтобы достаточно наесться, конь съедал по осьмушке делянки молодого леса, а запивал небольшим прудом в степи. Копенкин уважал свою лошадь и ценил ее третьим разрядом: Роза Люксембург, Революция и затем конь (Ч:317).
   - Ну, и конь у тебя, Степан Ефремыч! Цены ему нет - это Драбан Иваныч!
   Копенкин давно знал цену своему коню: - Классовая скотина: по сознанию он революционней вас (Ч:89).
   Копенкин особо не направлял коня, если дорога неожиданно расходилась надвое. Пролетарская Сила самостоятельно предпочитала одну дорогу другой и всегда выходила туда, где нуждались в вооруженной руке Копенкина. Копенкин же действовал без плана и маршрута, и наугад и на волю коня; он считал общую жизнь умней своей головы (Ч:318).
   В платоновском тексте явственно слышится лесковское начало - отзвук удалых причуд левшей и самодеятельных российских праведников. Можно вспомнить, как приемный отец Дванова Захар Павлович, тот самый мастер, с прихода которого на ветхую опушку города начинается "Чевенгур", вначале занимался изготовлением деревянных сковородок и других предметов непонятного назначения.
   Захар Павлович сроду никакой музыки не слыхал - видал в уезде однажды граммофон, но его замучили мужики и он не играл: граммофон стоял в трактире, у ящика были поломаны стенки, чтобы видеть обман и того, кто там поет, а в мембрану вдета штопальная игла (Ч:30).
   Когда священник просит его настроить рояль, он специально делает в механизме секрет, который устранить можно в одну секунду, но обнаружить без особого знания нельзя - только для того чтобы каждый день приходить к священнику, пытаясь разгадать тайну смешения звуков.
   Все платоновские герои, за исключением, пожалуй, только отрицательных, искренне боятся написанного текста (как неспонтанного, лишенного души):
   Больше всего Пиюся пугался канцелярий и написанных бумаг - при виде их он сразу, бывало, смолкал и, мрачно ослабевая всем телом, чувствовал могущество черной магии мысли и письменности (Ч:120).
   Апология русской ментальности
   У Платонова хороший человек (тот, кто наделен великим сердцем) размышляет и изъясняется с трудом, соображает медленно, плохо, невнятно, обязательно с запинками и оговорками, мысль его идет неправильно, как-то коряво, "туго". Но по Платонову это и есть залог правильности мысли, ее взвешенности, проверенности на себе. При желании в этом можно даже усмотреть своеобразную скрытую ксенофобию - этакий руссий национализм, - если принять, что здесь описывается характерная замедленность словесных и иных мыслительных отправлений и "несообщительность" у русских. Плохой человек у Платонова (Прошка Дванов) куда как быстро соображает и выражает свою мысль (он способен формулировать не только свои, но и чужие мысли).
   Только сознание, "незамутненное" лишним умом, может оставаться по-настоящему бескорыстным. Так, Чепурный обладает
   громадной, хотя и неупорядоченной памятью; он вбирал в себя жизнь кусками - в голове его, как в тихом озере, плавали обломки когда-то виденного мира и встреченных событий, но никогда в одно целое эти обломки не слеплялись, не имея для Чепурного ни связи, ни живого смысла (Ч:101-102).
   Когда Копенкину нужно выступить на собрании (в коммуне "Дружба бедняка", где люди заняты осложнением жизни), мысль выходит из него почти бредом:
   Копенкин не мог плавно проговорить больше двух минут, потому что ему лезли в голову посторонние мыли иуродовали одна другую до невыразительности, так что он сам останавливал свое слово и с интересом прислушивался к шуму в голове (Ч:339).
   Платоновский герой мыслит странно, потому что печется исключительно о веществе истины. Но на периферии этого микрокосмоса все-таки существуют иные люди, более похожие на обычных людей. Для них мысль - некое "измененное" состояние сознания. Этим Платонов как бы сам опровергает свою чересчур "идеологизированную" конструкцию, сам же и смеется над ней. Но можно считать, что отклонения - от теории в реальность - его не интересуют.
   - Пиюсь, ты думаешь что-нибудь? - спросил Дванов.
   - Думаю, сказал сразу Пиюся и слегка смутился - он часто забывал думать и сейчас ничего не думал.
   - Я тоже думаю, - удовлетворенно сообщил Дванов. Под думой он полагал не мысль, а наслаждение от постоянного воображения любимых предметов; такими предметами для него сейчас были чевенгурские люди - он представлял себе их голые жалкие туловища существом социализма, который они искали с Копенкиным в степи и теперь нашли (Ч:227).
   Все истинные, правильные действия - это совершающиеся медленно, текущие без спешки, необходимо, но свободно, замедленно и плавно - как во сне.
   Человек у Платонова и умирает неспешно, собственно, даже не умирает, а - вянет. Вот что испытывает герой в тот момент, когда до столкновения со встречным составом остаются считанные секунды (а Дванов так и не собирается прыгать из несущегося к крушению паровоза, как это делают его товарищи: он пытается удерживать максимальный пар для смягчения удара. В конце концов какая-то сила просто выбрасывает его из кабины.):
   Дванов открыл весь пар и прислонился к котлу от вянущего утомления; он не видел, как спрыгнули красноармейцы, но обрадовался, что их больше нет (Ч:286).
   Еще одним известным архетипом русского национального сознания является глубинное непризнание власти и неуважение к ней. С этим связано представление (тоже неоднократно обыгрывающееся в произведениях Платонова) о том, что власть - дело легкое и ненужное, само собой разумеющееся, недостойное серьезного человека, а потому необходим стыд от власти. Эти мысли выражает Яков Титыч, обращаясь к чевенгурским большевикам:
   - Занятие у вас слабое, а людям вы говорите важно, будто сидите на бугре, а прочие - в логу. Сюда бы посадить людей болящих переживать свои дожитки, которые уж по памяти живут, у вас же сторожевое, легкое дело. А вы люди еще твердые - вам бы надо потрудней жить Я говорю - власть дело неумелое, в нее надо самых ненужных людей сажать, а вы же все годные (Ч:179).
   Легкое и почти ненужное дело - охранять то, что уже есть, что уже сделано и что творят другие, настоящие, сокровенные люди. Такая роль отводится власти. Главное делается в жизни кустарями, вручную, независимо ни от кого и как бы по внутреннему почину, без внешнего побуждения. Рабочий человек сам в состоянии все создать, ведь сумел же он
   выдумать не только имущество и все изделия на свете, но и буржуазию для охраны имущества; и не только революцию, но и партию для сбережения ее до коммунизма (Ч:183).
   Забавно, что буржуазия и партия большевиков, как имеющие вспомогательное, охранное, и значит - неглавное значение, приравниваются друг к другу. Именно в них, согласно этой логике, должны попадать лишние люди, отбросы общества. (Так что ничего удивительного в нашей истории не происходило, все закономерно - как и было сказано более 60-ти лет назад.)
   Предвечно манящей сказкой об Иванушке-дурачке объясняется устремленность платоновских героев в революцию. Вот Дванов спрашивает Гопнера, собравшегося идти в Чевенгур, где уже построен окончательный коммунизм: а как же он оставит жену?
   Тут Гопнер задумался, но легко и недолго.
   - Да она семечками пропитается - много ли ей надо?.. У нас с ней не любовь, а так - один факт. Пролетариат ведь тоже родился не от любви, а от факта.
   Гопнер сказал не то, что его действительно обнадежило для направления в Чевенгур. Ему хотелось идти не ради того, чтобы жена семечками питалась, а для того, чтобы по мерке Чевенгура как можно скорее во всей губернии организовать коммунизм; тогда коммунизм наверно и сытно обеспечит жену на старости лет наравне с прочими ненужными людьми, а пока она как-нибудь перетерпит. Если же остаться работать навсегда, то этому занятию не будет ни конца, ни улучшения. Гопнер работает без отказа уже двадцать пять лет, однако это не ведет к личной пользе жизни - продолжается одно и то же, только зря портится время. Ни питание, ни одежда, ни душевное счастье - ничто не размножается, значит - людям теперь нужен не столько труд, сколько коммунизм, Кроме того, жена может прийти к тому же Захару Павловичу, и он не откажет пролетарской женщине в куске хлеба. Смирные трудящиеся тоже необходимы: они непрерывно работают в то время, когда коммунизм еще бесполезен, но уже требует хлеба, семейных несчастий и добавочного утешения женщин (Ч:135).
   Весьма примечателен также разговор Дванова в слободе Петропавловской с местным полоумным богом, который питается землей и отказывается от предложенной ему пшенной каши в сельсовете:
   - Что мне делать с нею..., если съем, то все равно не наемся. Этот человек печально смотрел на власть и на коммуниста Дванова, - как на верующего в факт (Ч:301) .
   То, что убивает в человеке душу - вера в факт, а не в в идею, не в мечту. Вот отрывок из записной книжки Платонова за 1922 год (невесту, впоследствии жену Платонова, звали Мария Кашинцева):
   Всякий человек имеет в мире невесту, и только потому он способен жить. У одного ее имя Мария, у другого приснившийся тайный образ во сне, у третьего весенний тоскующий ветер.
   Я знал человека, который заглушал свою нестерпимую любовь хождением по земле и плачем.
   Он любил невозможное и неизъяснимое, что всегда рвется в мир и не может никогда родиться...
   Сейчас я вспоминаю о скучной новохоперской степи, эти воспоминания во мне связаны с тоской по матери - в тот год я в первый раз надолго покинул ее.
   Июль 1919 года был жарок и тревожен. Я не чувствовал безопасности в маленьких домиках города Новохоперска, боялся уединения в своей комнате и сидел больше во дворе.
   Чтобы что-нибудь полюбить, я всегда должен сначала найти какой-то темный путь для сердца, к влекущему меня явлению, а мысль шла уже вслед.
   ... Я люблю больше мудрость, чем философию, и больше знание, чем науку. Надо любить ту Вселенную, которая может быть, а не ту, которая есть. Невозможное - невеста человечества и к невозможному летят наши души... Невозможное - граница нашего мира с другим. Все научные теории, атомы, ионы, электроны, гипотезы, - всякие законы - вовсе не реальные вещи, а отношения человеческого организма ко Вселенной в момент познающей деятельности... (Платонов 1995:624-625)
   Сокровенный человек живет только постижением невозможного, верой в небывалое и несбыточное. Факт для него - то, что мертво и уже недостойно внимания (как та лестница, которую молодой Витгенштейн так горячился отбросить от себя). Сами по себе факты бесполезны, поэтому например, заведующий губутилем Фуфаев никогда не вспоминает о наградах, полученных на войне,
   предпочитая прошлому будущее. Прошлое же он считал навсегда уничтоженным и бесполезным фактом... (Ч:75)
   Для Платонова Россия и есть страна людей, не верящих в факты. Вот размышления Сербинова после встречи с поразившей его в самое сердце женщиной:
   Перед ним сплошным потоком путешествия проходила Советская Россия - его неимущая, безжалостная к себе родина, слегка похожая на сегодняшнюю женщину-аристократку. Грустный, иронический ум Сербинова медленно вспоминал ему бедных, неприспособленных людей, дуром приспособляющих социализм к порожним местам равнины и оврагов (Ч:235-236).
   И сам Дванов, так же как и встреченный им бог из Петропавловки, верит совсем не в факты и жив не потому, что ест пшенную кашу:
   Дванов заключил, что этот бог умен, только живет наоборот; но русский это человек двухстороннего действия: он может жить так и обратно и в обоих случаях остается цел (Ч:301).
   Мир Платонова как будто населен персонажами, которые пытаются жить сразу в противоположных направлениях - добровольно испытывая на себе невыносимый, казалось бы, для нормальной жизни гнет совершенно несовместимых идей.
   Достоинство ветхости
   Основное достоинство предмета, исходя из платоновских посылок - это "лишнесть", ничейность, ненужность, непригодность и отверженность. Если взглянуть иначе, это непредназначенность ни для кого другого, уникальность данного объекта именно для тебя, его живая суть ("отверженный камень да сделается главою угла"). С этой точки зрения даже и украсть, то есть "взять, что плохо лежит", иной раз просто необходимо. Так Чепурный заимствует "ничью" лошадь, когда едет из губернского города домой:
   Сейчас чевенгурца везла лошадь с белым животом - чья она была, неизвестно. Увидел ее Чепурный в первый раз на городской площади, где эта лошадь объедала посадки будущего парка, привел на двор, запряг и поехал. Что лошадь была ничья, тем она дороже и милей для чевенгурца: о ней некому позаботиться, кроме любого гражданина (Ч:87).
   При этом весьма характерно, что движущее Платоновым начало - именно этическое (как и подобает пишущему в российской традиции; ср. Толстая-Сегал 1981). Недаром истинные платоновские герои - настоящие, а не только лозунговые, как у Маяковского, ассенизаторы (осушители, ирригаторы, преобразователи вторсырья, чудаки-умельцы).
   Задача, знакомая любому работнику, имеющему дело с "веществом" выбрать предмет, который наилучшим образом выполнит свою роль. (Задача, конечно, сразу со многими неизвестными.) Например, для столяра - выбрать из того материала, что под рукой, доску нужного размера, с определенным рисунком. Или для автослесаря - выбрать "единственную" подходящую гайку из кучи тех, которые валяются как непригодные. Близко к идее оптимального выбора лежит идея разбора свалки, утилизации отходов, "незагрязнения среды", нахождения каждому предмету своего уникального места, а следовательно, предназначения в мире. И Платонов не может пройти мимо них. Но с ними же в тесном ассоциативном ряду соседствует идея "зряшного", бесцельного, напрасного действия. Это отрицательный, обратный полюс двух первых. Мысль платоновских героев увязает и здесь.
   Смысл человеческой деятельности - только в ней самой, и платоновские герои будто намеренно устраняют все внешние, привходящие цели, побудительные мотивы для своего труда, чтобы насладиться им как бы в чистом виде (или, что то же самое - испытать от него мучение, пострадать, потосковать, потомиться им). Смысл их деятельности может становиться полностью эфемерным.
   Вот, например, пешеход Луй, посланный чевенгурским ревкомом с письмом от Копенкина к Дванову - платоновский вариант образа вечного странника. Отправившись в дорогу, он останавливается где-то заночевать:
   )Он лежал и думал - как бы ему закурить. Табак был, а бумаги нет; документы он уже искурил давно - единственной бумагой осталось письмо Копенкина Дванову. Луй вынул письмо, разгладил его и прочитал два раза, чтобы запомнить наизусть, а затем сделал из письма десять пустых цигарок.
   - Расскажу ему письмо своим голосом - так мне складно получится! рассудительно предпочел Луй... (Ч:127).
   Повидимому, вообще можно считать, что излюбленный способ платоновского иссследования - это рассматривать самые близкие ему идеи, представляя их так, чтобы были видны сразу самые уязвимые их стороны, полностью беспристрастно, со стороны, как бы совсем и незаинтересованно, вообще чуть ли не враждебно - одновременно находясь к самому себе в постоянной внутренней оппозиции.
   Навязчивым образом в текстах Платонова является работа сложного механизма для удовлетворения какой-то нехитрой человеческой потребности. Так, для того чтобы сварить Якову Титычу жижки для болящего желудка, нужно разжечь огонь, а для этого (при коммунизме) не находится иного средства, как по совету инженера Гопнера запустить всухую деревянный мельничный насос:
   Поршень насоса, бегая в сухом деревянном цилиндре, начал визжать на весь Чевенгур - зато он добывал огонь для Якова Титыча. Гопнер с экономическим сладострастием труда слушал тот визг изнемогающей машины... (Ч:220).
   (Что пристрастие Платонова к машинам имеет два противоположных полюса: создание из мертвого живого и превращение живого в мертвое, отмечено в Геллер 1982:72.)
   Из-за "пониженной ценности питания" для платоновских героев - они едят только уже как-то и чем-то подпорченную пищу; спят неудобно, только чтобы набраться сил; любят - лишь по необходимости и совсем не тех женщин, которые могут возбуждать желание и нравиться.
   ...Суп варился до поздней ночи, пока большевики не отделаются от революции для принятия пищи и пока в супную посуду не нападают жучки, бабочки и комарики. Тогда большевики ели - однажды в сутки - и чутко отдыхали (Ч:149).
   И Чепурный просит Прокофия привести в Чевенгур женщин худых и изнемогающих, чтобы они не отвлекали людей от взаимного коммунизма (Ч:208):
   - Каких пригонять? - спросил Прокофий у Чепурного и сел в повозку.
   - Не особых! - указал Чепурный. - Женщин, пожалуйста, но знаешь: еле-еле, лишь бы в них разница от мужика была, - без увлекательности, одну сырую стихию доставь! (213).
   По этим законам от любимой женщины герой просто должен убежать, чтобы уменьшить свое чувство, приблизить его к нищей реальности жизни - как в "Реке Потудани". И тот же мотив снова повторяется в "Чевенгуре" - уходом Дванова в бреду в странствия и потерей им невинности (вымещение избыточной, ненужной силы - как избавление от болезни) с бабой-бобылкой Феклой Степановной.
   Чепурный упрекает Жеева: В женщине ты уважаешь не товарища, а окружающую стихию (Ч:152), - и размышляет далее:
   Для людской чевенгурской жизни женщина приемлема в более сухом и человеческом виде, а не в полной красоте... Чепурный готов был приветствовать в Чевенгуре всякую женщину, лицо которой омрачено грустью бедности и старостью труда... признавал пока только классовую ласку, отнюдь не женскую; классовую же ласку Чепурный чувствовал, как близкое увлечение пролетарским однородным человеком - тогда как буржуя и женские признаки женщины создала природа помимо сил пролетария и большевика.
   (О гомосексуальных мотивах в творчестве Платонова, хотя это, вроде бы, лежит на поверхности, говорить вряд ли уместно. Тезис, выставленный в статье (Парамонов 1987:334), что "Чевенгур" - это гностическая утопия на подкладке гомосексуальной психологии - явное упрощение: сказано вроде бы хлестко, но по сути неверно. Скорее можно было бы говорить о платоновском толковании ереси большевизма - как своего рода скопчества.)
   Вот, например, "классическая" любовная сцена по Платонову - имеется в виду "любовь на троих", где в качестве "третьего" выступает, с одной стороны, конь Копенкина Пролетарская Сила, а с другой - Чепурный, "мешающийся под ногами" у только что встретившихся в Чевенгуре друзей - Саши Дванова и Копенкина:
   Копенкин настиг Дванова сзади ; он загляделся на Сашу с жадностью своей дружбы к нему и забыл слезть с коня. [5]> Пролетарская Сила первая заржала на Дванова, тогда и Копенкин сошел на землю. Дванов стоял с угрюмым лицом - он стыдился своего излишнего чувства к Копенкину и боялся его выразить и ошибиться. Угрюмое лицо типичное внешнее проявление стыда по Платонову, а излишнее чувство Дванова то же, что жадность дружбы у Копенкина, причем стыд и возникает именно от дружбы, т.е. от невозможности ее адекватного проявления между товарищами.> Копенкин тоже имел совесть для тайных отношений между товарищами , но его ободрил ржущий повеселевший конь.
   - Саша, - сказал Копенкин. - Ты пришел теперь?.. Давай я тебя немного поцелую, чтоб поскорей не мучиться. совестью от невозможности адекватного проявления дружбы>
   Поцеловавшись с Двановым, Копенкин обернулся к лошади и стал тихо разговаривать с ней. Пролетарская Сила смотрела на Копенкина хитро и недоверчиво, она знала, что он говорит с ней не вовремя , и не верила ему.
   - Не гляди на меня, ты видишь, я растрогался! - тихо беседовал Копенкин. Но лошадь не сводила своего серьезного взора с Копенкина и молчала. Дванов молча плакал, не касаясь лица руками, а слезы его изредка капали на землю - отвернуться ему от Чепурного и Копенкина было некуда.
   - Ведь это лошадь можно простить, - упрекнул Копенкин. - А ты человек и уйти не можешь!
   Копенкин обидел Чепурного напрасно: Чепурный все время стоял виноватым и хотел догадаться - чем помочь этим двум людям (Ч:203-204).
   Да все это как будто наше социалистическое, хорошо узнаваемое "нормирование отпуска" в "одни руки". Оно и осуществилось, как было предсказано в "Легенде о великом инквизиторе", при неизбежном скатывании идеалов революции на пошлые, но универсальные рельсы законов реальной "буржуазной экономии".
   Труд в Чевенгуре отменен, как способствующий неправедному скоплению имущества, и может быть извинителен только в своей "исправленной", "снятой", халтурной форме - когда что-то делается невзаправду, неосновательно, или из непригодных материалов (этим должна быть преодолена скверна эксплуатации человека человеком). Так во время субботников передвигаются дома - при этом ничего не производится, но только добровольно портится мелкобуржуазное наследство:
   Прокофий дал труду специальное толкование, где труд раз навсегда объявлялся пережитком жадности и эксплуатационно-животным сладострастием, потому что труд способствует происхождению имущества, а имущество - угнетению..., создаются лишние вредные предметы (Ч:110).
   Идеалы платоновского коммунизма - это не идеалы созидания и накопления, а - расточения, раздаривания, если не сказать даже - разбазаривания и порчи. Вот Гопнер возражает против НЭПа: