Двойник человека
   Душа может становиться тягостным двойником, воплощением неугомонной совести, или даже материализацией фрейдовского Оно, постоянное докучное присутствие которого в человеческом сознании и переживается, по Платонову, как мучение, стеснение, ущемление собственной воли. Из-за этого человек всем бывает неудовлетворен - и в себе, и в мире. Такая душа может приводить к раздвоению сознания, как это показано Платоновым в фигуре равнодушного зрителя, сторожа ума, или евнуха души человека, у Симона Сербинова[95]. Собственно говоря, ведь, и согласно народным представлениям, душа вполне может выглядеть просто неким посторонним человеку двойником, или его "ангелом-хранителем", от состояния которого зависит сама жизнь человека, с которым человек может быть как наедине, так и в разлучении и даже вступать с ним в борьбу (Потебня 1874).
   Массовая душа и срастание душ
   Конечно же, через поступки всех платоновских персонажей проступает, на них существенно воздействует и такой отзвук новой захватившей умы и господствующей в стране идеологии, как - полное ничтожество человека перед лицом массы (будь то класс, общество, окружение или среда). Вот поразительный по наивной искренности отрывок, где сплетены воедино и мысли главного героя (повесть "Ювенильное море"), и мысли самого повествователя это вообще, надо отметить, наиболее характерный способ построения высказывания для Платонова:
   Вермо понял, насколько мог, столпов революции, их мысль - это большевистский расчет на максимально героического человека масс, приведенного в героизм историческим бедствием, - на человека, который истощенной рукой задушил вооруженную буржуазию в семнадцатом году и теперь творит сооружение социализма в скудной стране, беря первичное вещество для него из своего тела.
   Ясно, что "главный" здесь человек, человек героический - это именно массовый, абстрактный и еще не существующий, а только нарождающийся, только долженствующий существовать человек. Неужели именно к этому и сводится знаменитый сокровенный человек Платонова? Во всяком случае, это совсем не тот "человеческий материал", который имелся и имеется "на сегодня" в наличии. Вспомним слова Жачева:
   Ты думаешь, это люди существуют? Ого! Это одна наружная кожа, до людей нам еще далеко идти... (К)
   Как же тут очевидно представление души в виде чего-то исключительно материального, что можно организовать так или иначе, как будет нужно, столь характерное представление эпохи! Наверно поэтому платоновские герои так легко подвержены стыду и так всегда преувеличенно жаждут "умалиться" (не просто "стушеваться", подобно героям Достоевского, но именно - исчезнуть, физически сократить себя), уступить дорогу человеку будущего, преобразиться во что-то низшее, как бы став "подножным кормом" - для всего человечества в целом:
   Какой он скучный человек! Разве может с ним интересно жить какой-нибудь другой человек? Едва ли!.. Сколько еще осталось жить? Ну, лет двадцать, нет - меньше, надо прожить скорее; ведь неудобно будет в светлом мире, в блестящем обществе существовать такой архаической фигуре... (Б)
   Как сказал Скафтымов (по поводу героя романа "Идиот" Достоевского), князь Мышкин "страдает, чувствуя себя дурным сосудом того прекрасного, что он в себе благоговейно чтит" (Скафтымов 1922/1923). Именно эта черта - уже гиперболизированная в героях Достоевского - доводится Платоновым до почти неправдоподобного масштаба, как это часто бывает, гранича с абсурдом. Отмежевание от собственной души у его героев заходит еще дальше, напоминая примеры христианской аскезы, кенозиса, юродства и даже вивисекции собственного тела (в "Мусорном ветре").
   Как разъединяющее начало
   Платонов словно констатирует: в реальности, т.е. на сегодняшний день, душа - это вовсе не объединяющее людей друг с другом, а наоборот, только разъединяющее их начало. Идеальная же душа, по замыслу, должна связывать не только человека с человеком, а сразу со всем человечеством (или даже - со всем миром: ведь и муравьи, и деревья, и камни тоже живые - по крайней мере, настолько же, в какой степени "жив" сам человек), а может быть, и вообще со всей вселенной? Так рассуждает Платонов. Во всяком случае, душа - как было задано еще иным, нежели коммунистический, и в чем-то альтернативным ему стереотипом поведения, - должна связывать человека не с близкими ему людьми, не с родными и не с семейством. Здесь объединяются у Платонова, с одной стороны, идеи христианского безразличия - любви к ближнему или к "дальнему" (враги человеку домашние его - Мф.10,36), а с другой стороны, идеи отвержения пола и половой любви (как слишком эгоистической) Николая Федорова - во имя концентрации человечеством всех сил именно на любви к предкам, на кропотливом сохранении и воссоздании энергии всех ушедших от нас поколений (а также, с третьей стороны, возможно еще и с идеями Отто Вейнингера, в которых женщина рассматривалась как поработительница творческой энергии мужчины, - последнее влияние более заметно в раннем творчестве Платонова).
   В будущем всю душу предстоит коренным образом преобразовать и существенно переделать. Как говорит перед смертью паровозный наставник (мастер-инструктор в паровозном депо): "Душу человека соберись и сделай..." (Ч). Это ему может представляться таким же простым делом, как сделать новую нарезку на железных болтах.
   Неприличное животное
   Итак, душа - пока только "неприличное животное" (кстати, именно так называлась одна из статей, написанных Платоновым в начале 20-ых годов). Настоящую душу еще предстоит сделать, чтобы получить из человека существо какой-то особой, новой, прекрасной природы. Конкретные люди при этом не важны, ведь "объективные процессы" (как, собственно, мы усваивали еще в школе) сами так или иначе найдут подходящий материал для своего воплощения. - Известная, глубоко сидящая, приевшаяся мысль, но в ней Платонов доходит до самого "донышка", снова додумывает ее до конца (в отличие от нас, брезгливо ее отвергающих?). Значит, рассуждает он за "вождей", должны быть допущены любые способы воздействия на сегодняшнего, крайне несовершенного и "неудачного", по их мнению, человека. То, как возможно было бы его "препарировать", красноречиво описано в следующих словах:
   надо бросить человека в котел культурной революции, сжечь на нем кожу невежества, добраться до самых костей рабства, влезть под череп психологии и налить ему во все дырья наше идеологическое вещество (Впрок).
   Что же, рецепт красноречивый. Как мы знаем, молодой Платонов и сам отдал дань этим жестоким и наивным идеалам.
   Объединяющее всех вещество
   Если представить общую схему рассуждений сочувствующего революции богоборца, каким в начале, по-видимому, в самом деле воображал себя Платонов, и какими предстают многие герои в его творчестве более позднего времени, то получится следующее:
   природа - это только пустынный, скучный полигон, совершенно безразличный к тому, что на нем делают люди. Вот какие мысли вращаются в погруженном в уныние уме Прушевского:
   Материал всегда сдавался точности и терпению, значит, он был мертв и пустынен (К).
   Стало быть, и всякое насилие над природой заранее оправдано. Ведь весь мир исключительно материален. Это только пассивное, косное вещество, которое надо месить, формовать, чтобы получить из него хоть что-нибудь полезное. У той логики парадоксов, с помощью которой Платонов мыслит любое важное для него явление, в какой-то момент, как всегда, обнаруживается и проступает оборотная сторона высказанного тезиса: с этой, другой стороны оказывается, что вся природа - это и живое существо. А человек, выделившись из природы, не всегда ее достоин. Тогда уже его самого, именно всю человеческую массу надо насильственно переделывать, чтобы получить существо с заданными в идеале (т.е. определенными теорией) "общественно-полезными" инстинктами, или препарировать их так, как мечтает об этом герой хроники "Впрок". Там был фиксирован взгляд на природу "идиотизированного" идеологией и "додуманного до конца" Платоновым (за классиков) человека, сознание которого он воспроизводит, и взгляды которого, так сказать, "пережил" на себе, вживив их - в свою душу.
   Можно считать, что кажущийся бесспорным в официальной идеологии приоритет "массового" человека (и "массового сознания") преломляется в творчестве Платонова выработкой особой метафизики, в которой души людей являют собой некое единое вещество, способное перемещаться, как бы свободно перетекая из одной оболочки в другую - безболезненно и, так сказать, "безубыточно" для целого, которое они составляют.
   Вот утешения рабочего Чиклина, адресованные лежащим на столе президиума в сельсовете убитым Козлову и Сафронову (Чиклин прощается с ними перед их погребением):
   Ты кончился, Сафронов! Ну и что ж? Все равно я ведь остался, буду теперь, как ты , ты вполне можешь не существовать (К).[96]
   Проект перерождения душ
   Итак, изначально злую, низменную, падшую душу в человеке следует непременно излечить, заставив утратить форму: для этого необходимо, согласно Платонову, чтобы она смогла перечувствовать, перепробовать, "переболеть", пройти подряд одно за другим - через все иные существования, перебывать в возможно большем количестве обличий живого (и, соответственно, греховного) тела. Тогда в результате душа будет обладать поистине универсальной, а не избирательной, как сейчас, чувствительностью (это только сейчас она "зациклена" на одном собственном теле, на том, что ближе - на своей "рубашке"). Чтобы в ней появилась искомая всеобщая отзывчивость, душа должна решиться добровольно перемучиться - ни много, ни мало - всеми иными существованиями на земле. Это походит на известную древним теорию перерождений души (метемпсихоз), но уже не в плане притязаний на действительное (объяснительное) устройство мира, на повторение какой-то наивной натурфилософской басни, а в плане настоятельного требования, некого категорического императива и поставленной задачи (перед всем человечеством и всяким конкретным человеком)! По дерзости это почти то же самое, что настоятельный призыв Николая Федорова к "телесному воскрешению отцов", но одновременно и опровержение федоровской идеи - с предложением иного, более "реалистического", как по-видимому считает автор, чем у Федорова, выхода.[97] По сути дела, здесь мы имеем дело уже с разработкой собственного платоновского утопического проекта. Отвергая федоровскую утопию, Платонов предлагает взамен новый - и тоже откровенно утопический, наивный, но и вполне серьезный вариант, согласно которому человек должен вместить в себя души всех остальных людей, или приживить свою собственную душу, подобно черенку, к душам всего остального человечества (всего существующего на земле). (Не даром термин неоплатоников душа мира был взят им в качестве заглавия одной из ранних статей.)
   И здесь, в таком дерзком переосмыслении, мне кажется, Платонов вполне в духе русской философии. Его можно сравнивать с Розановым, которого Платонов читал с большим интересом (Корниенко 1993:146), пытавшимся создать своего бога - из пола и из родового, родственного чувства, т.е. прямо вопреки механицизму Фрейда - "оцеломудрить пол, придать ему религиозное обоснование" (Синявский 1982: 33).
   Мифология Платонова, мне кажется, вполне сродни - но только не слепо повторяя, а именно творчески переиначивая и продолжая - идеям Н.Федорова. Чтобы показать их близость и прояснить некоторые контрасты, приведу отрывок из статьи последнего "Родители и воскресители":
   "Только объединившись в управлении метеорологического процесса, в коем проявляется солнечная сила, сыны человеческие станут способными извлекаемый из глубоких слоев прах предков обращать не в пищу потомкам, а собирать его в тела, коим он принадлежал. Дрожь и трепет (вибрация), которых не лишены молекулы и прах умерших, и которых нельзя пока открыть никаким микрофоном, как очень еще грубым органом слуха, - эти-то дрожь и трепет находят созвучный отзыв в содрогании частиц в телах живущих, связанных родством с умершими, коим принадлежали эти частицы. Такие индивидуальные вибрации, скрытые в таинственной глуби вещества, суть не более как предположение для объяснения хода воскрешения, которое не исключает и других гипотез. Наука бесконечно малых молекулярных движений, ощутимых только чутким ухом сынов, вооруженных тончайшими органами зрения и слуха, будет разыскивать не драгоценные камешки или частицы благородных металлов...; они будут разыскивать молекулы, входившие в состав существ, отдавших им жизнь. Воды, выносящие из недр земли прах умерших, сделаются послушными совокупной воле сынов и дочерей человеческих , химические лучи станут способными к выбору, т.е. под их влиянием сродное будет соединяться, а чуждое отделяться" (Федоров: 259-260).
   Скорее всего, Платонову не могли быть известны следующие размышления автора трактата "Дух, душа и тело" - священника и одновременно профессора медицины - Валентина Феликсовича Войно-Ясенецкого (архиепископа Луки), ставшего лауреатом Сталинской премии в 1946-м году (за книгу "Этюды гнойной хирургии"), но до этого проведшего 20 лет в сталинских лагерях:
   "...Дух человека свободен , а его низшая, чувственная душа подчиняется законам причинности.
   Считается невозможным восстановление и Воскресение тел, совершенно уничтоженных тлением, или сгоревших, превратившихся в прах и газы, разложившихся на атомы.
   Но если при жизни тела дух был теснейшим образом связан с ним, со всеми органами и тканями, проникая все молекулы и атомы тела, был его организующим началом, то почему должна навсегда исчезнуть эта связь после смерти тела? Почему немыслимо, что эта связь после смерти сохранилась навсегда, и в момент всеобщего Воскресения по гласу трубы архангеловой восстановится связь бессмертного духа со всеми физическими и химическими элементами истлевшего тела...?" (Войно-Ясенецкий 1923-1925: 147).
   Сии размышления, мне кажется, вполне созвучны как федоровской утопии, так и собственному проекту Платонова.
   В несколько ином ключе представляет эту же мысль и о. Павел Флоренский, пересказывая в письме В.И.Вернадскому теорию сфрагидации (или наложения своих особенных знаков душою на вещество тела) - у Григория Нисского:
   "Согласно этой теории индивидуальный тип - eksbos - человека, подобно печати и ее оттиску, наложен на душу и на тело, так что элементы тела, хотя бы они и были рассеяны, вновь могут быть узнаны по совпадению их оттиска sfragis - и печати, принадлежащей душе. Таким образом, духовная сила всегда остается в частицах тела, ею оформленного, где бы и как бы они ни были разделены и смешаны с другим веществом. Следовательно, вещество, участвовавшее в процессе жизни, и притом жизни индивидуальной, остается навеки в этом круговороте, хотя бы концентрация жизненного процесса в данный момент и была чрезвычайно малой" (Флоренский 1929: 164).[98]
   Размышления на ту же самую тему вообще можно встретить у самых разных мыслителей. Вот, например, взгляд, изложенный в трактате о четырех типах любви Клайва Стейплза Льюиса (написанный около 1958-го года). Примечательно, что Льюис исходит из того, что любовь-дружба (в идеальном смысле) такова, что любящий не нуждается в теле любимого, причем даже, так сказать, и в сам(м "расширенном теле" (состоящем из его родных, связей, службы, положения в обществе и т.п. - каковые могут быть важны для других видов любви). Всем любящим этим видом любви, считает Льюис, необходимо что-то иное: друзья могут даже не смотреть друг на друга, пишет он, что не значит, что они друг друга не видят и не любят. Такая - истинная, по Льюису, - любовь-дружба бескорыстна, не ревнива и вместе с тем "аддитивна", то есть свободна к присоединению новых членов (Льюис называет ее "транзитивной", доступной для передачи другому). Она не убывает от того, например, что один из двух друзей А или В вовлекает в дружбу еще и кого-то третьего, С. Наоборот, дружба от этого как будто прибывает, и когда один из компании умрет, оба оставшихся потеряют не только самого умершего С, но и "его долю" в каждом другом - долю С в А и долю С в В (Льюис: 124-126).
   А вот и соображения этого - в чем-то очень близкого Платонову, хотя безусловно неизвестного ему автора на возможность встречи душ - на том свете. Мне кажется, их следует воспринимать как прямо вытекающие именно из очерченных выше его взглядов на любовь:
   "В Царствие войдет лишь то, что ему соответствует. Кровь и плоть, просто природа, Царствия не наследуют. В моей любви к жене или другу вечно лишь преображающее их начало. Только оно восставит из мертвых все остальное.
   Богословы иногда задавались вопросом, узн(ем ли мы друг друга в вечности и сохранятся ли там наши земные связи. Мне кажется, что это зависит от того, какой стала или хотя бы становилась наша любовь на земле. Если она была только естественной, нам и делать нечего будет с этим человеком. Когда мы встречаем взрослыми школьных друзей, нам нечего с ними делать, если в детстве нас соединяли только игры, подсказки и списывание. Так и на небе. Все, что не вечно, по сути своей устарело еще до рождения" (там же: 145).
   И все же можно возразить: "Христианское учение... утверждает с исключительной силой принцип телесности как неотъемлемой, онтологически неустранимой из естества человека функции личности. В воскресении, конечно, восстает личность с рядом изменений ("сеется тело душевное, восстает тело духовное"), но это та же личность, какая была на земле до смерти - в ее единичности и неповторимости, в ее своеобразии. Все то в жизни на земле, что связывает себя с вечностью, что получает печать вечности, все восстает в воскресшем человеке; смерть поистине является неким сном, злым отнятием тела от души - и когда приходит воскресение, тот же человек оживает, чтобы в новой жизни, в преображенном своем естестве завершить и укрепить то, что начато было до смерти" (Зеньковский: 83).
   Таким образом, данная загадка либо вообще для человека непостижима, либо - как считает Платонов - ее решение можно попытаться "вынудить", вырвать у природы силой.
   Любовь и душа
   Любовь часто предстает у Платонова как болезнь плоти, просто ищущая своего "разрешения". При этом реальный объект страсти и его образ в душе человека, испытывающего любовные муки, совсем не обязательно совпадают, они часто совершенно рассогласованны - и во времени, и в пространстве.
   Здесь можно вспомнить хотя бы ту заочную любовь, любовь "задним числом", которую испытывает степной большевик Степан Копенкин - к Розе Люксембург (ведь об этой немецкой коммунистке, по логике вещей, он мог услышать только после ее гибели).
   Да вот и раненый Александр Дванов, скрываясь от своей идеальной любви (к учительнице, девушке Соне Мандровой), ночью, в бреду уходит из дома, чтобы искать социализм, которого нет нигде вокруг. После долгих странствий он оказывается на печи у солдатки-вдовы, Феклы Степановны, где расходует свою идеальную страсть (к Соне и, соответственно, к революции) - во вполне материальном плотском тепле вдовьей постели, в результате чего, будто очнувшись, излечивается, чтобы ехать вместе с Копенкиным - в Чевенгур и делать там уже окончательный коммунизм.
   В следующем ниже (довольно часто цитируемом) отрывке в едином смысловом пространстве души одновременно сходятся образные представления: сердца, механического двигателя, сторожа души человека, птицы, вылетающей из клетки (которую сторож хотел уберечь, но затем и эта птица превращается или оставляет после себя только) - раны на теле:
   Его сердце застучало, как твердое, и громко обрадовалось своей свободе внутри. Сторож жизни Дванова сидел в своем помещении, он не радовался и не горевал, а нес нужную службу. Сам Дванов не чувствовал ни радости, ни полного забвения: он все время слушал высокую точную работу сердца. Но вот сердце сдало, замедлилось, хлопнуло и закрылось, но уже пустое. Оно слишком широко открывалось и нечаянно выпустило свою единственную птицу. Сторож-наблюдатель посмотрел вслед улетающей птице, уносящей свое до неясности легкое тело на раскинутых опечаленных крыльях. И сторож заплакал он плачет один раз в жизни человека, один раз он теряет свое спокойствие для сожаления.
   Ровная бледность ночи в хате показалась Дванову мутной, глаза его заволакивались. Вещи стояли маленькими на своих местах, Дванов ничего не хотел и уснул здоровым.
   До самого утра не мог Дванов отдохнуть. Он проснулся поздно, когда Фекла Степановна разводила огонь под таганом на загнетке, но снова уснул. Он чувствовал такое утомление, словно вчера ему была нанесена истощающая рана (Ч).
   Зачем, казалось бы, бежать от уже, казалось, настоящей и почти обретенной Двановым любви к Соне (в родной деревне, в доме приемного отца, Захара Павловича), чтобы потом "разменивать" ее - на печи у (первой встреченной) солдатской вдовы? Только для того, чтобы эта истинная сердечная привязанность - не помешала участвовать в "главном деле его жизни", т.е. в поисках пути к коммунизму? (Вспомним напутствие умершего отца Саше Дванову, услышанное последним как будто во сне, на могиле отца: "Делай что-нибудь в Чевенгуре, - здесь нам будет скучно лежать".) Ради этого и может быть оставлено все личное, и даже само безвыходное небо родины. Своим физическим соединением с Феклой Степановной Дванов избавляется от груза плотского чувства: этим как бы просто высвобождается ненужная, только мешающая энергия. Это, так сказать, "наименьшее зло" по отношению к идеалу. Тем же актом как бы приносится и жертва самой любви Дванова к Соне (Вы - сестры! восклицает он в пылу страсти).
   Итак, с одной стороны, любовь это чувство, которое одухотворяет людей, соединяет, привязывает одного человека к другому, но с другой, половая любовь - что-то зверское, что должно быть разрешено как естественная функция организма (идея, конечно, не собственно платоновская, но - и разночинца Базарова, и героев Чернышевского, и многих других). Такая любовь вполне безобразна в своих внешних проявлениях. Она должна быть поскорее изжита, преодолена, взята под контроль некой высшей, исключительно духовной (а не "душевной") инстанцией двух любящих (или даже - законами целого государства, как это предлагается в платоновской сатире-гиперболе "Антисексус"). Плотские чувства часто описываются у Платонова в пугающих своей откровенностью, отвращающих от себя сценах.
   Но тут же рядом, как бы с другой стороны, существует прямо-таки умопомрачительный "платонизм" - в котором происходит возгонка тех же чувств к совершенно иррациональной, и тоже почти болезненной - неосязаемости, в рамках которой один из любящих может быть счастлив только оттого (хотя бы от того / тогда и только тогда), что сохраняет в себе память существования другого человека - как, например, это делает Прушевский (в "Котловане") ощущая на своих губах поцелуй, которым его когда-то, много лет назад одарила совершенно незнакомая девушка, а он все последующие годы, так и не встретив ее до самой ее смерти, способен был жить только одним скудным воспоминанием пережитого в этот момент чувства. (Многие и другие герои Платонова, собственно, способны жить - только одним воображением от чего-то "нереального" в своей жизни.)
   Если человек не одушевлен какой-то страстью, доходящей до самозабвения - трепетом ли перед "живым" устройством паровоза, или нежной привязанностью, заботой о своем ближнем, - то для этого человека, по Платонову, моментально рушится мир. Для него оказывается ненужным и лишенным смысла все остальное существующее. Созданные людьми - для помощи себе - механизмы и сама природа оказываются откровенно враждебны. Ведь единственное, в чем действительно нуждается человек, это - что-то нечаянное в душе - что и бывает-то, по-настоящему, только в детстве. Это то, возвращения чего ожидают и к чему стремятся всю жизнь сокровенные человеки Платонова, как и герой одноименного рассказа, Фома Пухов. Ведь, как написано в одной из записных книжек писателя:
   Жизнь есть упускаемая и упущенная возможность [Труд есть совесть 1946: 700].
   Оправдание души
   Как интерпретирует один из существенных для Платонова "экзистенциальных" смыслов американский исследователь Т.Сейфрид, все в мире подвластно универсальному закону энтропии, или "закону тяготения всех физических существ к смерти и распаду". Но значит, как бы рассуждает платоновский герой-правдоискатель, душа вовсе не "покидает" тела человека после его смерти, переселяясь в "мир иной", а погибает вместе с ним, наравне с телом (Сейфрид: 306-312). Единственный выход из этой ситуации и единственная остающаяся тут надежда, согласно Платонову - найти "коллективную душу", ту, которая не умирает. Вот такую душу он и пытается представить. Все его творчество, собственно говоря, можно понять как осуществление этого грандиозного, иногда по-детски неуклюжего и наивного, иногда трогательного, а иногда какого-то даже навязчивого, пугающего проекта. В романе "Счастливая Москва" наиболее отчетливо видна попытка увязать самые заветные мысли писателя - с теми идеями, которые отражали бы "общие места" господствующей идеологии, и которые писатель мог бы рассчитывать опубликовать в официальной печати. В записных книжках писателя (осени 1932 г., во время работы Платонова над романом) можно прочесть:
   Есть такая версия. - Новый мир реально существует, поскольку есть поколение искренне думающих и действующих в плане ортодоксии, в плане оживления "плаката" ... (СМ: 58-59)
   И вот, вроде бы из жалкого материала официально "разрешенной", насквозь идеологизированной, тупо начетнической мысли Платонов все-таки пытается развить свою, крайне причудливую - уводящую нас к его собственному рукотворному апокрифу - метафизическую конструкцию.