Во-первых, все это могут быть видения Гопнера, удящего рыбу на берегу реки и погруженного - за этим занятием - в сон. Во-вторых, это может быть сном Чепурного, также застигнутого спящим, среди бела дня прямо на лошади (о содержании сна, который он видит - точно так же, как и о содержании сна Гопнера, в романе подробно не сообщается). Спящего Гопнера видит проходящий мимо чевенгурский пешеход Луй, а Чепурного в соответствующем эпизоде разглядывает подъезжающий к нему на своем богатырском коне, Пролетарской Силе, Копенкин. Сам Копенкин при этом только что выехал в степь, заскучав, будучи оставлен надолго Двановым в деревне Черновке, где он исполняет должность председателя сельсовета. Дванов уехал отсюда в губернский город проверить, что же происходит в масштабе страны, какая там теперь власть. Копенкин же явно тяготится должностью и вынужденным бездействием. Поэтому опять-таки непонятно, является ли его выезд в степь реальным событием, происходящим в действительности провинциальной (внутри реальности странствия), или же это некое иносказание и знаменует собой переход в реальность сна? В-третьих, начинающееся в этом месте сказание о Чевенгуре может быть, так сказать, еще и "встречным" сном, а именно сном Копенкина! Здесь, в Чевенгуре, самостоятельные хронотопы странствия, остановленные для них обоих (для Чепурного с Копенкиным), соприкасаются друг с другом, переходя в пространство воображаемого, становясь как бы их общим, единым пространством, пространством некого коллективного бессознательного. Наконец, в-четвертых (что представляется вообще наиболее вероятным), - весь Чевенгур может сниться главному герою, Александру Дванову. В последнем случае количество подходящих моментов по ходу действия, когда Дванов мог бы увидеть сон о Чевенгуре, вообще не поддается подсчету. Явно выраженных объяснений, вроде: "то-то и то-то приснилось и (тогда-то)..." - у Платонова нет, но зато возможностей для привязки хронотопа сна к хронотопу странствия и даже к хронотопу реальной действительности в романе нарочно слишком много, чтобы мы, читатели, какую-нибудь из этих возможностей не использовали. Только выбор остается уж слишком неопределенным. Так много этих привязок, видимо, именно для того, чтобы размыть реальное положение дел, показать зыбкость и несущественность границ между действительным и воображаемым, - а возможно еще и для того, чтобы просто мистифицировать читателя относительно отнесения того или иного конкретного эпизода к яви действительной жизни или к субстанции сна (или же к субъективным переживаниям того или иного героя в романе).
   Впрочем, может быть, вообще правильнее считать весь сон о Чевенгуре произведением сразу всех платоновских героев, то есть их совместного подсознания (как предпочел бы считать, наверное, ученик Фрейда Карл Юнг). При таком взгляде Чевенгур должен быть видим сразу ими всеми, но только с разных точек зрения: если каждому в отдельности он предстает в каких-то фрагментах, то в целом все это безусловно произведение какого-то коллективного бессознательного (ср. также со сказанным выше о Сербинове).
   А вот еще один разрыв в повествовании, и в самой середине романа, края которого могут быть соотнесены с иными частями и "замкнуты" на них:
   Чепурный вечером выехал в губернию - на той же лошади, что ездила за пролетариатом. Он поехал один в начале ночи, в тьму того мира, о котором давно забыл в Чевенгуре. Но, еле отъехав от околицы, Чепурный услышал звуки болезни старика и вынужден был обнаружить его, чтобы проверить причину таких сигналов в степи. Проверив, Чепурный поехал дальше, уже убежденный, что больной человек - это равнодушный контрреволюционер, но этого мало следовало решить, куда девать при коммунизме страдальцев. Чепурный было задумался обо всех болящих при коммунизме, но потом вспомнил, что теперь за него должен думать весь пролетариат, и, освобожденный от мучительства ума, обеспеченный в будущей правде, задремал в одиноко гремевшей телеге с легким чувством своей жизни, немного тоскуя об уснувшем сейчас пролетариате в Чевенгуре. "Что нам делать еще с лошадьми, с коровами, с воробьями?" - уже во сне начинал думать Чепурный, но сейчас же отвергал эти загадки, чтобы покойно надеяться на силу ума всего класса, сумевшего выдумать не только имущество и все изделия на свете, но и буржуазию для охраны имущества; и не только революцию, но и партию для сбережения ее до коммунизма.
   Мимо телеги проходили травы назад, словно возвращаясь в Чевенгур, а полусонный человек уезжал вперед, не видя звезд, которые светили над ним из густой высоты, из вечного, но уже достижимого будущего, из того тихого строя, где звезды двигались как товарищи - не слишком далеко, чтобы не забыть друг друга, не слишком близко, чтобы не слиться в одно и не потерять своей разницы и взаимного напрасного увлечения.
   На обратном пути из губернского города Пашинцева настиг Копенкин, и они прибыли в Чевенгур рядом на конях.
   То есть этот уезжающий из Чевенгура на телеге (на партконференцию) Чепурный, может быть, и поехал на то самое партсобрание, где встретился и познакомился с Гопнером и Сашей Двановым? Во всяком случае, чт( и когд( он делал на этот раз в городе, иначе никак в романе не объясняется и этот кусок текста просто как бы повисает в воздухе.
   Одна из гипотез о местонахождении Чевенгура
   Из-за оставленной Платоновым недоговоренности относительно того, в каком ранге реальности следует воспринимать "сон" о Чевенгуре (и кому этот сон следует "вменить"), можно подозревать, что город Новохоперск (конечно, не тот реальный город, который существовал и существует поныне в Воронежской губернии), а - город из действительности провинциальной, то есть из почти-реальной, может оказаться тем градом Чевенгуром (из действительности мнимой), завоеванным мифическими казаками и кадетами на лошадях, но только теперь, уже как Новохоперск провинциальный, он представлен совсем с другой и прямо противоположной точки зрения, чем в пространстве сна о Чевенгуре: ведь "казаками" могут называть друг друга враги - с одной стороны, бойцы регулярной Красной армии, а с другой - члены самостийной коммуны, обосновавшейся в Чевенгуре (они безусловно своим безвластием и коренным отрицанием эксплуатации никоим образом не устраивали Советскую власть). Если сон о Чевенгуре считать принадлежащим Дванову, то значит, он в своем сне, в бреду болезни просто подставляет - себя и своих товарищей - на место тех "казаков", которых вышиб из Новохоперска в действительности странствия красный командир "учитель Нехворайко". Недаром в тексте имеется как бы случайная перекличка: - в Новохоперске Дванов наблюдает похороны этого командира, а при разгроме Чевенгура он сам же (из пистолета) убивает командира казаков, которые громят созданную там Чепурным коммуну.
   Итак, Чевенгур, к примеру, вполне может быть видением больного тифом Дванова, пролежавшего в течение нескольких месяцев в доме Захара Павловича (последний изготовил даже гроб для него - как последний подарок от отца сыну). Тогда Дванов только еще вернулся из Новохоперска, чудом уцелев после крушения поезда. Но как только он поправляется, он снова уезжает, его опять пошлют в странствие и во время уже этих странствий он будет ранен анархистами). И т.д. и т.п. Так что "досмотреть" свой сон о Чевенгуре у него будет еще множество возможностей.
   С другой стороны, вполне законно предположить, что Чевенгур, по крайней мере большая часть повествования о нем (до приезда туда Дванова с Гопнером это примерно 2/3 объема) вначале представляет собой самостоятельное видение - Копенкина. Мистическое взаимодействие платоновских миров, реального с воображаемым, их вхождение во взаимный контакт с наложениями друг на друга остается намеренно многозначным. В первый раз это наложение и этот контакт происходит при встрече Копенкина с Чепурным, на рассвете. Копенкин выезжает в степь на своем сказочном коне, Пролетарской Силе. Сначала он просто вышел во двор "поглядеть на ночь", но, услышав сопение коня, сразу же представляет себе свою возлюбленную, Розу: он - обратился к ней своим вторым маленьким голосом. После этого конь сам вырывается из стойла, опрокинув сарай, Копенкин вскакивает на него и, не седлая, разбрасывая теплоту своих сил, спешит уйти в открытое пространство. Вот, можно считать, здесь он и погружается в свой сон. Восторг, очевидно, тоже следует отнести к состояниям измененного сознания, близким к сну. Тут Копенкин и видит Чепурного - как одинокого всадника, спящего на какой-то неправдоподобно коротконогой лошади. Когда он подъезжает ближе, оказывается, что просто ноги этой лошади погружены в илистое дно какого-то пруда. (Интересно: что же, значит, всадник спит с тех самых пор, когда пруд только начал мелеть? Это какая-то сновидческая трансформация!) Копенкин будит Чепурного. Между ними происходит характерный и вполне "Платоновский" разговор. (они еще не знакомы друг с другом и Чепурный не знает, что Копенкин едет к нему):
   - А ты кто? - с хладнокровным равнодушием спросил Копенкин, давно привыкший к массам людей.
   - Да я отсюда теперь близко живу - чевенгурский японец, член партии. Заехал сюда к товарищу Копенкину - рысака отобрать, да вот и коня заморил и сам на ходу заснул.
   - Какой ты, черт, член партии! - понял Копенкин. - Тебе чужой рысак нужен, а не коммунизм.
   - Неправда, неправда, товарищ, - обиделся Чепурный. - Разве бы я посмел рысака вперед коммунизма брать? Коммунизм у нас уже есть, а рысаков в нем мало.
   Копенкин посмотрел на восходящее солнце: такой громадный жаркий шар и так легко плывет на полдень - значит, вообще все в жизни не так трудно и не так бедственно.
   - Значит, ты уже управился с коммунизмом?
   - Ого: скажи пожалуйста! - воскликнул с оскорблением чевенгурец.
   - Значит, только шапок да рысаков у вас не хватает, а остальное - в избытке.
   Чепурный не мог скрыть своей яростной любви к Чевенгуру: он снял с себя шапку и бросил ее в грязь, затем вынул записку Дванова об отдаче рысака и истребил ее на четыре части.
   - Нет, товарищ, Чевенгур не собирает имущества, а уничтожает его. Там живет общий и отличный человек и, заметь себе, без всякого комода в горнице - вполне обаятельно друг для друга. А с рысаком - это я так: побывал в городе и получил в горсовете предрассудок, а на постоялом дворе - чужую вошь, что же ты тут будешь делать-то: скажи пожалуйста!
   - Покажь мне тогда Чевенгур, - сказал Копенкин. - Есть там памятник товарищу Розе Люксембург? Небось не догадались, холуи?
   - Нет, как же, понятно есть: в одном сельском населенном пункте из самородного камня стоит. Там же и товарищ Либкнехт во весь рост речь говорит массам... Их-то вне очереди выдумали: если еще кто помрет - тоже не упустим!
   - А как ты думаешь, - спросил Копенкин, - был товарищ Либкнехт для Розы, что мужик для женщины, или мне только так думается?
   - Это тебе так только думается, - успокоил Копенкина чевенгурец. - Они же сознательные люди! Им некогда: когда думают, то не любят. Что это: я, что ль, или ты - скажи мне пожалуйста!
   Копенкину Роза Люксембург стала еще милее, и сердце в нем ударилось неутомимым влечением к социализму
   .
   Но что же? записка Дванова, которую вез Чепурный, таким образом, так и не передана? И, значит, Копенкин так и не узнает, что Дванов советовал ему поехать в Чевенгур, к Чепурному? - Но нет, Копенкин туда все-таки поедет, но только не опосредованно, по записке, а непосредственно - увлеченный рассказом и самой близостью ему того способа рассуждений, которым пользуется его новый товарищ, Чепурный. Тем самым как бы утверждается, что такое излишне "умное" общение между людьми (например, через записки) для героев Платонова неприемлемо. Та же самая судьба - быть уничтоженой - кстати и у обратной записки, посланной от Копенкина к Дванову, которую должен был передать чевенгурский пешеход Луй. (Как мы слышали выше, он просто искурил ее на цигарки.)
   Таким образом, приехав с партконференции из губернии и наслушавшийся там "бредней" о какой-то новой экономической политике, просто отказывается принимать реальность, как она есть.
   Итак, с того момента, когда в Чевенгур приезжает Копенкин, мы, скорее всего, находимся уже внутри пространства сна, видимого им. Соблазнившись тем, что у собеседника уже построен "полный коммунизм", Копенкин соглашается поехать с ним в Чевенгур. (Во всяком случае, это наиболее реальная возможность "вменить" сон кому-то из героев.) Можно считать, в таком случае, что первая и б(льшая часть - 110 страниц) повествования о Чевенгуре (до приезда туда Дванова с Гопнером) видится Копенкину, а только вторая, меньшая (всего 70 страниц) - самому Дванову. Дванов добирается до Чевенгура лишь в середине повествования, и с этого момента сон, видимо, "переходит в его руки". Во всяком случае, разгром Чевенгура и уход Дванова к отцу, совершенно определенно произведение сновидческой фантазии самого Дванова, или даже - евнуха его души (о чем было сказано выше).
   Но можно считать, конечно, и так, что сон Копенкина - это просто еще один сон - уже внутри сна Дванова. Если Дванов - в своем ненасытимом желании обретения друга - измышляет Копенкина (заметим: его вообще нет в действительности губернского города! Он появляется только в странствиях Дванова и в самом Чевенгуре), то в первой части повествования о Чевенгуре мы "смотрим" как бы сон во сне - через две пары глаз.
   Итак, разрывы повествования в "Чевенгуре" происходят на четырех ключевых фигурах романа. В этих провалах, пустотах, промежутках, на которых останавливается, застревает или в которых зияет повествование (а вслед за ним как бы замирает и наше читательское понимание) должны были бы находиться невыраженные связи - с ответами на вопрос: чьему сознанию, кого из героев принадлежит та или иная часть обширных пространств Платоновского текста? Но в хронологии событий оставлены очевидные провалы. Впрочем, эти провалы заполнены снами, восстанавливающими действительный порядок происходящего в нашем сознании.
   Вообще, мечтание в платоновской метафизике рождается от взаимодействия и сочувствия людских душ, душ товарищей. То, что выговаривается товарищами, рождаясь в одиноких собеседованиях героев (со свой душой, как у наиболее авторитетного из всех "прочих", Якова Титыча), или - в товарищеских утешениях друг друга (как у Копенкина с Чепурным или у Дванова с Гопнером, или же у Чепурного с кузнецом Сотых, с которым тот ночует на соломе в сарае), - все это и есть лелеемое автором пространство мечты, пространство мнимой действительности, или пространство Платоновского идеального. А герои находятся в постоянном поиске этого пространства, они взыскуют его. Но в Чевенгуре, как видит читатель, они не обретут ничего, кроме разочарования. Смысл утопии и антиутопии для Платонова совпадают. Лирическое и сатирическое начала слиты для него нераздельно.
   Взаимодействие миров на "пространстве души"
   Вот сцена из начала "Чевенгура". В ней, собственно, дается завязка всего романа. Тут Саша Дванов и Федор Гопнер, выйдя из зала губкома партии, с партсобрания, знакомятся со странным человеком - Чепурным, или, как его почему-то все называют, Японцем - то ли за малый рост, то ли за раскосые глаза (а может быть, за то, что он способен видеть то, что скрыто от зрения остальных людей?). Дванов и Гопнер только что вышли из здания губкома партии, где шло партсобрание: там им пытались разъяснить смысл нэпа. Гопнера почему-то тошнит. Таким образом, как будто, смысл всей "новой экономической политики" остается слушателям глубоко непонятен? Одновременно с этим с крыши раздается тоскливая бессмысленная песня пожарного - он скучает от безделья на своем дежурстве. Затем с собрания выходит еще один (тоже не дослушавший, не высидевший на нем до конца) человек. Это разговаривающий сам с собой (и сам же себе возражающий) Чепурный. Все это пока как бы разрозненные субъективные миры, которые вдруг приходят в чисто "Платоновское" - непрямое, притчеобразное взаимодействие.
   Вдруг Гопнер позеленел, сжал сухие обросшие губы и встал со стула.
   - Мне дурно, Саш! - сказал он Дванову и пошел с рукой у рта.
   Дванов вышел за ним. Наружи Гопнер остановился и оперся головой о холодную кирпичную стену.
   - Ты ступай дальше, Саш, - говорил Гопнер, стыдясь чего-то. - Я сейчас обойдусь.
   Дванов стоял. Гопнера вырвало непереваренной черной пищей, но очень немного.
   Гопнер вытер реденькие усы красным платком.
   - Сколько лет натощак жил - ничего не было, - смущался Гопнер. - А сегодня три лепешки подряд съел - и отвык...
   Они сели на порог дома. Из зала было распахнуто для воздуха окно, и все слова слышались оттуда. Лишь ночь ничего не произносила, она бережно несла свои цветущие звезды над пустыми и темными местами земли. Против горсовета находилась конюшня пожарной команды, а каланча сгорела два года назад. Дежурный пожарный ходил теперь по крыше горсовета и наблюдал оттуда город. Ему там было скучно - он пел песни и громыхал по железу сапогами. Дванов и Гопнер слышали затем, как пожарный затих - вероятно, речь из зала дошла и до него.
   Секретарь губкома говорил сейчас о том, что на продработу посылались обреченные товарищи, а наше красное знамя чаще всего шло на обшивку гробов.
   Пожарный недослышал и запел свою песню:
   Лапти по п(лю шагали,
   Люди их пустыми провожали...
   - Чего он там поет, будь он проклят? - сказал Гопнер и прислушался. Обо всем поет - лишь бы не думать... Все равно водопровод не работает: зачем-то пожарные есть!
   Пожарный в это время глядел на город, освещенный одними звездами, и предполагал: что бы было, если б весь город сразу загорелся? Пошла бы потом голая земля из-под города мужикам на землеустройство, а пожарная команда превратилась бы в сельскую дружину, а в дружине бы служба спокойней была.
   Сзади себя Дванов услышал медленные шаги спускающегося с лестницы человека. Человек бормотал себе свои мысли, не умея соображать молча. Он не мог думать втемную - сначала он должен свое умственное волнение переложить в слово, а уж потом, слыша слово, он мог ясно чувствовать его. Наверно, он и книжки читал вслух, чтобы загадочные мертвые знаки превращать в звуковые вещи и от этого их ощущать.
   - Скажи пожалуйста! - убедительно говорил себе и сам внимательно слушал человек. - Без него не знали: торговля, товарообмен да налог! Да оно так и было: и торговля шла сквозь все отряды, и мужик разверстку сам себе скащивал, и получался налог! Верно я говорю иль я дурак?..
   Человек иногда приостанавливался на ступеньках и делал себе возражения:
   - Нет, ты дурак! Неужели ты думаешь, что Ленин глупей тебя: скажи пожалуйста!
   Человек явно мучился. Пожарный на крыше снова запел, не чувствуя, что под ним происходит.
   - Какая-то новая экономическая политика! - тихо удивлялся человек. Дали просто уличное название коммунизму! И я по-уличному чевенгурцем называюсь - надо терпеть!
   Человек дошел до Дванова и Гопнера и спросил у них:
   - Скажите мне, пожалуйста: вот у меня коммунизм стихией прет - могу я его политикой остановить иль не надо?
   - Не надо, - сказал Дванов.
   - Ну, а раз не надо - о чем же сомнение? - сам для себя успокоительно ответил человек и вытащил из кармана щепотку табаку. Он был маленького роста, одетый в прозодежду коммуниста, - шинель с плеч солдата, дезертира царской войны, - со слабым носом на лице.
   Дванов узнал в нем того коммуниста, который бормотал спереди него на собрании.
   - Откуда ты такой явился? - спросил Гопнер.
   - Из коммунизма. Слыхал такой пункт? - ответил прибывший человек.
   - Деревня, что ль, такая в память будущего есть?
   Человек обрадовался, что ему есть что рассказать.
   - Какая тебе деревня - беспартийный ты, что ль? Пункт есть такой целый уездный центр. По-старому он назывался Чевенгур. А я там был, пока что, председателем ревкома.
   - Чевенгур от Новоселовска недалеко? - спросил Дванов.
   - Конечно, недалеко. Только там гамаи живут и к нам не ходят, а у нас всему конец.
   - Чему ж конец-то? - недоверчиво спрашивал Гопнер.
   - Да всей всемирной истории - на что она нам нужна?
   Ни Гопнер, ни Дванов ничего дальше не спросили. Пожарный мерно гремел по откосу крыши, озирая город сонными глазами. Петь он перестал, а скоро и совсем затих - должно быть, ушел на чердак спать. Но в эту ночь нерадивого пожарного застигло начальство. Перед тремя собеседниками остановился формальный человек и начал кричать с мостовой на крышу:
   - Распопов! Наблюдатель! К вам обращается инспектор пожарной охраны. Есть там кто на вышке?
   На крыше была чистая тишина.
   - Распопов!
   Инспектор отчаялся и сам полез на крышу.
   Ночь тихо шумела молодыми листьями, воздухом и скребущимся ростом трав в почве. Дванов закрывал глаза, и ему казалось, что где-то ровно и длительно ноет вода, уходящая в подземную воронку. Председатель Чевенгурского уисполкома затягивал носом табак и норовил чихнуть. Собрание чего-то утихло: наверно, там думали.
   - Сколько звезд интересных на небе, - сказал он, - но нет к ним никаких сообщений.
   Инспектор пожарной охраны привел с крыши дежурного наблюдателя. Тот шел на расправу покорными ногами, уже остывшими ото сна.
   - Пойдете на месяц на принудительные работы, - хладнокровно сказал инспектор.
   - Поведут, так пойду, - согласился виновный. - Мне безразлично: паек там одинаковый, а работают по кодексу.
   Гопнер поднялся уходить домой - у него был недуг во всем теле. Чевенгурский председатель последний раз понюхал табаку и откровенно заявил:
   - Эх, ребята, хорошо сейчас в Чевенгуре!
   Дванов заскучал о Копенкине, о далеком товарище, где-то бодрствовавшем в темноте степей.
   Копенкин стоял в этот час на крыльце Черновского сельсовета и тихо шептал стих о Розе, который он сам сочинил в текущие дни. Над ним висели звезды, готовые капнуть на голову, а за последним плетнем околицы простиралась социалистическая земля - родина будущих, неизвестных народов. Пролетарская Сила и рысак Дванова равномерно жевали сено, надеясь во всем остальном на храбрость и разум человека. Дванов тоже встал и протянул руку председателю Чевенгура:
   - Как ваша фамилия?
   Человек из Чевенгура не мог сразу опомниться от волнующих его собственных мыслей.
   - Поедем, товарищ, работать ко мне, - сказал он. - Эх, хорошо сейчас у нас в Чевенгуре!.. На небе луна, а под нею громадный трудовой район - и весь в коммунизме, как рыба в озере! Одного у нас нету: славы...
   Гопнер живо остановил хвастуна:
   - Какая луна, будь ты проклят? Неделю назад ей последняя четверть была...
   - Это я от увлечения сказал, - сознался чевенгурец. - У нас без луны еще лучше. У нас лампы горят с абажурами.
   Три человека тронулись вместе по улице - под озабоченные восклицания каких-то птичек в палисадниках, почуявших свет на востоке. Бывает хорошо изредка пропускать ночи без сна - в них открывалась Дванову невидимая половина прохладного безветренного мира.
   Дванову понравилось слово Чевенгур. Оно походило на влекущий гул неизвестной страны, хотя Дванов и ранее слышал про этот небольшой уезд. Узнав, что чевенгурец поедет через Калитву, Дванов попросил его навестить в Черновке Копенкина и сказать ему, чтобы он не ждал его, Дванова, а ехал бы дальше своей дорогой. Дванов хотел снова учиться и кончить политехникум.
   - Заехать не трудно, - согласился чевенгурец. - После коммунизма мне интересно поглядеть на разрозненных людей.
   - Болтает черт его знает что! - возмутился Гопнер. - Везде разруха, а у него одного - свет под абажуром.
   Дванов прислонил бумагу к забору и написал Копенкину письмо.
   "Дорогой товарищ Копенкин! Ничего особенного нет. Политика теперь другая, но правильная. Отдай моего рысака любому бедняку, а сам поезжай..."
   Дванов остановился: куда мог поехать и надолго поместиться Копенкин?
   - Как ваша фамилия? - спросил Дванов у чевенгурца.
   - Моя-то - Чепурный. Но ты пиши - Японец; весь район ориентируется на Японца.
   "...поезжай к Японцу. Он говорит, что у него есть социализм. Если правда, то напиши мне, а я уж не вернусь, хотя мне хочется не расставаться с тобой. Я сам еще не знаю, что лучше всего для меня. Я не забуду ни тебя, ни Розу Люксембург. Твой сподвижник "Александр Дванов".
   Чепурный взял бумажку и тут же прочитал ее.
   - Сумбур написал, - сказал он. - В тебе слабое чувство ума. И они попрощались и разошлись в разные стороны...
   Тут между героями завязался странный диалог, но еще, во всяком случае, происходит и некая вынуждаемая автором перекличка. На глазах у Дванова, Гопнера и Чепурного инспектор наказывает нерадивого пожарного, заснувшего на своем посту, хотя вся-то его служба практически лишена смысла: ведь никакой воды для тушения пожаров в неработающем городском водопроводе нет и в помине, да и сама каланча, оказывается, давно сгорела. Вот и разговор между героями идет, как-то спотыкаясь, - бессмысленный, затрудненный, но при этом, как ни странно, они говорят между собой, что называется, "по душам". Вначале Чепурный никак не может взять в толк, что с ним хотят познакомиться, и просто не может никак сказать свое имя: это ему оказывается не так-то просто (все делается с оговорками - не "для одного вида", не гладко, а - искренне, но с оттяжкой). Потом все-таки все трое знакомятся между собой, Чепурный зовет Гопнера и Дванова ехать к нему в Чевенгур, хотя совершенно явно привирает - и относительно луны, и относительно "полностью" построенного у него коммунизма. Дванов вспоминает про Копенкина, которого оставил, чтобы съездить в город и вернуться к нему, но, решив теперь, что останется в губернском городе (чтобы кончить техникум), посылает тому через Чепурного записку, чтобы он его напрасно не ждал. Написание записки тоже выливается в какой-то спектакль из "театра абсурда". Но в результате-то все-таки все они окажутся в Чевенгуре.