Страница:
Вообще говоря, почти неважно, в каком именно порядке читать намеренно, на мой взгляд, - рассогласованные автором части "Чевенгура". Они так и не сведены автором в единое последовательное повествование, с классическими завязкой романа, отчетливой сюжетной линией, кульминацией и окончанием. Разные части, из которых вылеплено это произведение, были написанные в разное время: это повесть "Происхождение мастера" (о юности Саши Дванова), отрывок "Новохоперск" (о его странствиях по губернии во время гражданской войны), а кроме того, еще то, что получилось из задуманного первоначально как самостоятельное произведение "Строители страны" (о приключениях, на грани реальности и фантазии - в которых вместе с Двановым принимают участие еще несколько персонажей, не вошедших в окончательную редакцию романа - см. работу В.Ю.Вьюгина об этом) и, по-видимому, наиболее поздние части - уже собственно "Чевенгур" (увиденный сначала Копенкиным и потом Двановым с Гопнером), с эпизодами про Сербинова и Соню. При этом главы о Чевенгуре как о "большевистском рае", иначе говоря самый центр загадочной Платоновской утопии-притчи появились, как будто, в последнюю очередь.
x x x
В отличие от Булгаковского "Мастера и Маргариты" - романа, где также переплетены по крайней мере три слоя реальности (но зато там все три слоя выстроены и подчинены строгой иерархии: с одной стороны, советский быт Москвы 20-30-х годов, как самая "низшая" реальность, затем, с другой стороны, стоящая над ней, и так сказать, подновленная художественным остранением библейская реальность римской провинции, города Ершалаима, а, наконец, уже с третьей, как самая высшая - реальность всесильного Воланда (и всего, что решается уже вне его власти, где-то на небесах, там, где Мастеру предоставляют "покой")... Итак, в отличие от этого, кем-то "управляемого" и "расчисленного" Булгаковского космоса, у Платонова в "Чевенгуре" мир намеренно предстает как неупорядоченный, разорванный и нелогичный. Все три плана повествования (советская реальность 21-го года, мир странствия платоновских героев и мир их снов) - все они как будто полностью самостоятельны и друг другу почти не подчинимы. Читатель как бы волен жить в том мире, какой ему больше нравится, и выбирать ту иерархию (в рамках возможностей своего воображения), какая ему более по сердцу.
x x x
По сути дела, в "Чевенгуре" Платонов дает нам свой взгляд на русскую душу (или - на тот "наш душевный город", о котором говорил еще Гоголь, в "Примечаниях к "Ревизору"). Эта душа для него не наделена какими-то однозначно положительными характеристиками, она от всех определений ускользает. Эти определения неизбежно срываются в пошлость самовозвеличения (а также, в ином варианте - в пошлость самоуничижения). Тут уместными кажутся слова филосова-эмигранта Георгия Федотова (из его статьи "Русский человек", 1938 года):
Какими словами, в каких понятиях охарактеризовать русскость? Если бесконечно трудно уложить в схему понятий живое многообразие личности, то насколько труднее выразить более сложное многообразие личности коллективной. Оно дано всегда в единстве далеко расходящихся, часто противоречивых индивидуальностей. Покрыть их всех общим знаком невозможно. Что общего у Пушкина, Достоевского, Толстого? Попробуйте вынести общее за скобку, окажется так ничтожно мало, просто пустое место. Но не может быть определения русскости, из которого были бы исключены Пушкин, Достоевский и столько еще других, на них не похожих. Иностранцу легче схватить это общее, которого мы в себе не замечаем. Но зато почти все, слишком общие суждения иностранцев оказываются нестерпимой пошлостью. Таковы и наши собственные оценки французской, немецкой, английской души.
В этом затруднении, - по-видимому, непреодолимом, - единственный выход - в отказе от ложного монизма и изображении коллективной души как единства противоположностей. Чтобы не утонуть в многообразии, можно свести его к полярности двух несводимых далее типов. Схемой личности будет тогда не круг, а эллипсис. Его двоецентрие образует то напряжение, которое только и делает возможным жизнь и движение непрерывно изменяющегося соборного организма.
На мой взгляд, Платонов и придерживается такого рода двуединого описания, при котором он оказывается способен видеть одновременно достоинства и недостатки всякого описываемого им, даже наиболее близкого его душе, явления.
ВОЗРАЖЕНИЯ ФРЕЙДУ В "ЧЕВЕНГУРЕ" АНДРЕЯ ПЛАТОНОВА[7]
В тексте романа Платонова, написанного в 1926-1929 годах, заметен явный отклик на идеи З.Фрейда, труды которого очевидно были известны и интересовали писателя - см. подтверждающее это свидетельство (Нагибин). К примеру, такие ключевые понятия психоанализа, как "вытеснение", "сублимация", "влечение", "Я, "Оно" и "Идеал-Я" - служат Платонову некими вспомогательными средствами и как бы разыграют определенные роли - в выражении нужного ему смысла - как всегда, впрочем, полемичного и парадоксального.
Но при этом, пожалуй, все-таки наиболее близким Платонову представляется критический взгляд на теорию Фрейда, например, из книгеи М.М.Бахтина, изданной в 1927 году (см. Волошинов 1993). Так, вполне созвучными платоновскому взгляду на человеческую психику предстает анализ в этой книге влечения к жизни и влечении к смерти (там же: с.42), анализ фрейдовского принципа экономии (с.59), теории формирования и развития эдипова комплекса (с.44-45,60), травмы рождения (с.61-63).
Основное неопределяемое понятие в теории Фрейда - это "влечение". Влечения делятся (в позднем варианте) на Эрос и Танатос, сексуальные и разрушительные, то есть, с одной стороны, ориентированные на сохранение и развитие жизни, а с другой, на деструктивные и агрессивные действия, ведущие к уничтожению жизни.
При этом, правда, остается не совсем проясненным вопрос, из чего же складывается само сексуальное влечение, занимающее основное место в теории Фрейда - ведь в нем могут, согласно самому Фрейду, разнообразнейшим образом способны сочетаться как альтруистические, созидательные мотивы, так и разрушительные инстинкты.
Пререклички Платонова с Фрейдом
По Фрейду, душа человека - это арена постоянной борьбы "принципа удовольствия" и "принципа реальности":
вся наша душевная деятельность направлена на то, чтобы получать удовольствие и избегать неудовольствия,... она автоматически регулируется принципом удовольствия (Lusprinzip) - Фрейд 1917: 227;
принцип реальности (Realit(tprinzip) в сущности тоже хочет получить удовольствие, хотя и отсроченное и уменьшенное, но зато надежное благодаря учету реальности (там же: 228).
Подобно той "материализации души", которую предлагает Фрейд в позитивистском, по сути, постулате о постоянной экономии психических усилий, к которой якобы постоянно сама собой стремится душа человека, главной заботой героев Платонова, пребывающих постоянно в каком-то холодном, враждебном и пустом мировом пространстве, является - просто согревание друг друга и страх впустую потратить свою энергию. Так Прокофий Дванов, доставивший в Чевенгур женщин, сразу же ложится спать - от утомления:
Чепурный тоже склонился близ него.
- Дыши больше, нагревай воздух, - попросил его Прокофий. - Я чего-то остыл в порожних местах ..
Чепурный приподнялся и долгое время часто дышал, потом снял с себя шинель, укутал ею Прокофия и, привалившись к нему, позабылся в отчуждении жизни (Ч:260).[8]
Обратимся к иллюстрации платоновского понимания "травмы рождения". Город Чевенгур, помимо 11-и коммунистов, оставшихся после расстрела "буржуев" и изгнания "полубуржуев", населен специально призванными прочими (это платоновский вариант "отверженных", с подчеркиванием отказа от всякой избранности). Прочие - некий собирательный образ обездоленности, - это люди, лишенные всего (лишенные даже национальности: ведь все они с нерусскими лицами), - или вообще никто, иначе говоря, некий всемирный пролетариат, не обладающий ничем, кроме своих теплющихся внутренностей. Они о-ставлены в этом мире и предо-ставлены только самим себе. Но их специально собирают, чтобы они могли вкусить блага коммунизма в Чевенгуре: ведь по логике "главной идеи", живущей, по-видимому, в умах вождей революции, не должно быть никаких ни званных, ни избранных на торжестве коммунизма, и просто первый встречный должен стать той "кухаркой", которая вправе управлять государством:
...Они жили без всякого излишка, потому что в природе и во времени не было причин ни для их рождения, ни для их счастья - наоборот, мать каждого из них первая заплакала, нечаянно оплодотворенная прохожим и потерянным отцом; после рождения они оказались в мире прочими и ошибочными - для них ничего не было приготовлено, меньше чем для былинки, имеющей свой корешок, свое место и свое даровое питание в общей почве.
Прочие же заранее были рождены без дара: ума и щедрости чувств в них не могло быть, потому что родители зачали их не избытком тела, а своею ночною тоской и слабостью грустных сил, - это было взаимное забвение двоих спрятавшихся, тайно живущих на свете людей (Ч:171);
... прочие появились из глубины своих матерей среди круглой беды, потому что матери их ушли от них так скоро, как только могли их поднять ноги после слабости родов, чтобы не успеть увидеть своего ребенка и нечаянно не полюбить его навсегда.
...кругом был внешний мир, а прочий ребенок лежал посреди него и плакал, сопротивляясь этим первому горю, которое останется незабвенным на всю жизнь, - навеки утраченной теплоте матери... (Ч:172)
Оседлые, надежно-государственные люди, проживающие в уюте классовой солидарности, телесных привычек и в накоплении спокойствия, - те создали вокруг себя подобие материнской утробы и посредством этого росли и улучшались, словно в покинутом детстве; прочие же сразу ощущали мир в холоде, в траве, смоченной следами матери, и в одиночестве, за отсутствием охраняющих продолжающихся материнских сил (там же).
Смерть у Платонова переосмыслена как возвращение в материнскую утробу, т.е. как "обратное рождение". Вот ощущения машиниста-наставника, умирающего в результате несчастного случая в железнодорожном депо:
прежняя теплота тела была с ним, только раньше он ее никогда не ощущал, а теперь будто купался в горячих обнаженных соках своих внутренностей. Все это уже случалось с ним, но очень давно, и где - нельзя вспомнить. Когда наставник снова открыл глаза, то увидел людей, как в волнующейся воде. ...тьма над ним уже смеркалась. Наставник вспомнил, где он видел эту тихую горячую тьму: это просто теплота внутри его матери, и он снова всовывается меж ее расставленными костями, но не может пролезть от своего слишком большого старого роста... (Ч:65)
Примерно то же испытывает и умирающий на руках у нищенки в Чевенгуре пятилетний ребенок. Только если в первом случае описание смерти как бы умиротворяющее, во втором - вызывающее тоскливый ужас:
Мальчик сначала забылся в прохладе покойного сна, а потом сразу вскрикнул, открыл глаза и увидел, что мать вынимает его за голову из сумки, где ему было тепло среди мягкого хлеба, и раздает отваливающимися кусками его слабое тело, обросшее шерстью от пота и болезни, голым бабам-нищенкам.
- Мать, - говорит он матери, - ты дура-побирушка, кто ж тебя будет кормить на старости лет? Я и так худой, а ты меня другим подаешь!
- Ты держи меня, чтоб побирушки не украли, - говорил мальчик, ослабевая, - им ничего не подают, они и воруют... Мне так скучно с тобой, лучше б ты заблудилась (Ч:188-189).
Понимание libido у Платонова откровенно мифологизирует то, что положено в основание теории Фрейда. Платонов исходит из того, что жизнетворящим органом, или средоточием низкой, чувственной, материальной души в человеке выступает сердце. Для Платонова это некий механизм (ср. также и часто используемый автором образ часов), отмеривающий жизнь человека, а аналогом этого механизма в природе оказывается солнце. Чевенгурские коммунисты отказываются пахать землю и все упования возлагают, как сказано у Платонова, на самотек истории, считая, что природа сама дает достаточное питание, чтобы еще нужно было применять по отношению к ней какое-нибудь насилие. Этим как бы доводится до мыслимого предела новозаветная заповедь "не заботьтесь, что вам есть и во что одеться"; "достаточно каждому дня своей заботы".
Вся природа для Платонова антропоморфна и откровенно, как-то по-детски наивно сексуализирована, а вот в человеке то же сексуальное "нормально" должно быть вытравлено (есть даже самостоятельное произведение на эту тему у Платонова - "Антисексус"). Но если подобные желания все-таки встречаются, они должны быть осознаны как постыдные и во что бы то ни стало так или иначе сублимированы.
Если б не бурьян, не братские терпеливые травы, похожие на несчастных людей, степь была бы неприемлемой; но ветер несет по бурьяну семя его размножения, а человек с давлением в сердце идет по траве к коммунизму (Ч:138).
Вот один из героев наблюдает всходящее над Чевенгуром солнце в первый день объявленного коммунизма:
...Пиюся посмотрел на солнце...
- Дави, чтоб из камней теперь росло, - с глухим возбуждением прошептал Пиюся: для крика у него не хватило слов - он не доверял своим знаниям. Дави! - еще раз радостно сжал свои кулаки . Пиюся - в помощь давлению солнечного света в глину, в камни и в Чевенгур.
Но и без Пиюси солнце упиралось в землю сухо и твердо - и земля первая в слабости изнеможения потекла соком трав, сыростью суглинков и заволновалась всею волосистой расширенной степью, а солнце только накалялось и каменело от напряженного сухого терпения (Ч:148).
В тексте романа более чем достаточно мест, где братство и взаимное физическое притяжение человеческих тел (а значит и душ) приобретают значение некого всеобъемлющего, прямо альтернативного фрейдовскому влечения. Делать благо, согласно этому мировоззрению, и значит - просто передавать свое тепло другому. Так, даже расстреливаемые "буржуи" перед смертью стараются
сблизиться хоть частями тела в последние минуты взаимного расставания (Ч:165); Купец Щапов ухватил себе на помощь лопух, чтобы поручить ему свою дожитую жизнь не освободил растения до самой потери своей тоски по женщине, с которой хотел проститься (Ч:124).
Исходно у Фрейда сублимация эдипова комплекса должна приводить при нормальном развитии психики к созданию такой инстанции, как Идеал-Я, или "Супер-Эго", связанной с Идентификацией, т.е. самоидентификацией субъекта. По правилам, такая Идентификация для мальчика, согласно Фрейду, должна осуществляться с отцом, а впоследствие и с иными лицами, пользующимися для ребенка авторитом. У Платонова же это не совсем так, он "разыгрывает" несколько иной вариант формирования психики. Отец вообще не важен (потому что его и не может быть в условиях культивирования коллективного сиротства: о детях должно заботиться все общество в целом).
Никто из прочих не видел своего отца, а мать помнил лишь смутной тоской тела по утраченному покою - тоской, которая в зрелом возрасте обратилась в опустошающую грусть. С матери после своего рождения ребенок ничего не требует - он ее любит... Но, подрастая, ребенок ожидает отца, он уже до конца насыщается природными силами и чувствами матери - все равно, будь он покинут сразу после выхода из ее утробы, - ребенок обращается любопытным лицом к миру, он хочет променять природу на людей ., и его первым другом-товарищем после неотвязной теплоты матери, после стеснения жизни ее ласковыми руками - является отец (Ч:172).
Платонов не иллюстрирует впрямую своим текстом какую-либо теорию. Его мысль работает скорее на отталкивание от современных ему теоретических концепций. Его переосмысление эдипова коплекса как будто приспосабливает этот комплекс для жителей "Чевенгура" прочих, живущих в условиях, так сказать, двойного сиротства - лишенных как матери, так и отца. (Интересно, как с точки зрения Фрейда: для них, следовательно, вообще невозможно развитие ни нормального эдипова комплекса, ни Идеала-Я?) Здесь у Платонова осмысление того, что должно было бы сформироваться внутри психики человека на месте этих комплексов, когда нет условий их нормального развития. Ни к чему не привязанные в этом мире, люди-сироты-прочие начинают ненавидеть мир и разрушать его - как образ ненавидимого отца:
Ни один прочий, ставши мальчиком, не нашел своего отца и помощника, и если мать его родила, то отец не встретил его на дороге, уже рожденного и живущего: поэтому отец превращается во врага и ненавистника матери . - всюду отсутствующего, всегда обрекающего бессильного сына на риск жизни без помощи - и оттого без удачи.
И жизнь прочих была безотцовщиной - она продолжалась на пустой земле без того первого товарища, который вывел бы их за руку к людям, чтобы после своей смерти оставить людей детям в наследство - для замены себя (Ч:172-173).
Платоновский метод как будто и состоит в том, что им примериваются на российскую действительность самые разные идеи. И в частности идея марксизма о завоевании человеком природы путем ее покорения. Но эта идея скрещивается с идеями фрейдизма о возможности господства деструктивного начала в личности, т.е. влечения к насилию, к разрушению, инстинкта смерти:
сам для себя Чепурный открыл одну успокоительную тайну, что пролетариат не любуется видом природы, а уничтожает ее посредством труда, - это буржуазия живет для природы: и размножается, - а рабочий человек живет для товарищей: и делает революцию (Ч:170).
Изначальная греховность человека, согласно Библии, или неискоренимый эгоизм первичного влечения, по Фрейду, находит свое воплощение у Платонова в гиперболической фигуре деревенского урода-горбуна, Петра Федоровича Кондаева:
Кондаев любил старые плетни, ущелья умерших пней, всякую ветхость, хилость и покорную, еле живую теплоту. Тихое зло его похоти в этих одиноких местах находило свою отраду. Он бы хотел всю деревню затомить до безмолвного, усталого состояния, чтобы без препятствия обнимать бессильные живые существа. В тишине утренних теней Кондаев лежал и предвидел полуразрушенные деревни, заросшие улицы и тонкую, почерневшую Настю, бредущую от голода в колкой иссохшей соломе. От одного вида жизни, будь она в травинке или в девушке, Кондаев приходил в тихую ревнивую свирепость; если то была трава, он ее до смерти сминал в своих беспощадных любовных руках, чувствующих любую живую вещь так же жутко и жадно, как девственность женщины; если же то была баба или девушка, Кондаев вперед и навеки ненавидел ее отца, мужа, братьев, будущего жениха и желал им погибнуть или отойти на заработки. Кондаев любил щупать кур и мог это делать долго, пока курица не начинала от ужаса и боли гадить ему в руку, а иногда бывало, что курица преждевременно выпускала жидкое яйцо; если кругом было малолюдно, Кондаев глотал из своей горсти недозревшее яйцо, а курице отрывал голову (Ч:47-48).
Но Платонову явно мало было бы ограничиться только иллюстрированием он конечно же и противоречит здесь Фрейду. Он пытается измыслить людей с психикой, которая не подчиняется нормам, принятым в психоаналитической теории в качестве универсальных, позитивных прио писании всякого, как это принято в науке, явления. Ведь для Платонова это, по-видимому, только так называемые "буржуазные" нормы - во всяком случае, так или примерно так он искренне пытался себе это представить, вместе (или вслед за) официальной советской наукой. Его сокровенные герои в Чевенгуре - Александр Дванов, Чепурный, Копенкин, Гопнер - оказываются напрочь лишены той любви к своему "Я" и того самолюбия, стремления к собственной выгоде (т.е. принципа удовольствия), которые кладет в основание своей теории Фрейд. Платоновские герои вообще лишены каких-то желаний, в которых им могло бы оказаться стыдно признаться самим себе. И это не только картина сознания - они лишены этого как бы по сути, в самой глубине своего существа, уже в своем бессознательном. Можно сказать даже так: наоборот, их бессознательное, т.е. органы чувств и инстинкты наполнены исключительно одним только бескорыстием и чистым альтруизмом. В этом смысле, конечно, это герои утопии. По Платонову, человеческое бессознательное оказывается не только первичнее, искреннее, но и, по сути дела, и добрее, чем сознание.[9] Платоновские "сокровенные" люди испытывают радость и счастье не от эгоистического накопления, но только от расходования, растрачивания своей энергии, от вовлечения другого (и скорее даже незнакомого, дальнего, чем ближнего) в свою радость. Их libido как бы полностью лишено необходимой, например, для секса, жажды самоутверждения, желания подавления чужой воли (этой теме посвящен более поздний рассказ Платонова (1937) "Река Потудань"). Поэтому-то почти все его любимые герои асексуальны (вернее, их сексуальность какого-то немыслимого, почти не- человеческого характера - а как бы только "общеприродного"). По Платонову выходит, что не природа наделена настоящей животной сексуальностью, а как бы люди должны быть в каком-то смысле ослаблены - до сексуальности природной, как истинной (для целей коммунизма). Здесь мысль Платонова по отношению к мысли Фрейда выступает чем-то вроде идей князя П.П.Кропоткина по отношению к идеям Чарльза Дарвина, в которых, как известно, идее внутривидовой борьбы за выживание и естественному отбору противостоят - идеи сотрудничества, бескорыстного интереса, взаимодействия и взаимопомощи. Так, Чепурный готов спокойно отдать свою жену Клавдюшу всем нуждающимся пролетариям (как свое имущество - в общую собственность), не испытывая при этом никакой ревности даже к такому откровенному хищнику, как Прокофий:
Пусть порадуется,... он мне объяснил, что я такой же пролетарий, не лучше его.
Фрейд, хотя его и критиковали за это впоследствии, различал мужское и женское libido, в соответствии с предрассудками своего времени - просто как активное и пассивное начала. Согласно Платонову, необходимый для поддержания жизни гомеостаз в организме может нарушаться в обе стороны: "женское начало" склонно к накоплению, увеличению энергии и тепла (но при этом уже чрезмерное накопление этих ресурсов ведет к застою: отсюда тоска, мучение, тягость, постоянно терзающие его героев), "мужское" же начало - склонно к расточению, расходованию энергии, что за определенной гранью тоже может приводить к гибели, но уже - от недостатка жизненных сил. Вот кошмар, который снится Дванову, когда он лежит на печи у солдатской вдовы, мучаясь от собственной несбывшейся (и неизбывной), раздвоенной идеальной любви (к девушке Соне и к Революции):
От жарких печных кирпичей Дванов еще более разволновался и смог уснуть, только утомившись от тепла и растеряв себя в бреду. Маленькие вещи коробки, черепки, валенки, кофты - обратились в грузные предметы огромного объема и валились на Дванова: он их обязан был пропускать внутрь себя, они входили туго и натягивали кожу .. Больше всего Дванов боялся, что лопнет кожа. Страшны были не ожившие удушающие вещи, а то, что разорвется кожа и сам захлебнешься сухой горячей шерстью валенка, застрявшей в швах кожи (Ч:322-323).
По Фрейду, этот кошмар Дванова можно было бы примитивно истолковать как воспоминание о пребывании в утробе матери - ср. (Фрейд 1899: 218). Однако само по себе такое объяснение здесь ничего не дает. Той же склонностью к расточению, расходованию себя может быть объяснена постоянная тяга героев к дороге. Вот Дванов и Копенкин уезжают из деревни:
Обоим всадникам стало легче, когда они почувствовали дорогу, влекущую их вдаль из тесноты населения. У каждого даже от суточной оседлости в сердце скоплялась сила тоски, поэтому Дванов и Копенкин боялись потолков хат и стремились на дороги, которые отсасывали у них лишнюю кровь .из сердца (Ч:334).
И Чепурный шел ночною степью в глухоту отчужденного пространства, изнемогая от своего бессознательного сердца, чтобы настигнуть усталого бездомовного врага и лишить его остуженное ветром тело последней теплоты (Ч:156).
Одно из основных переживаний платоновского героя это тоска тщетности от видимого отсутствия смысла жизни (особенно остро это проявляется в "Котловане". Но точно такую же тоску он ощущает в замкнутом пространстве. Характерно, что, насколько можно судить по "Чевенгуру", герой Платонова во сне никогда не проникает в закрытое пространство. А ведь "мужская" сексуальная символика, по Фрейду, и должна выражаться в проникновении внутрь тесного помещения или открывании запертых дверей (Фрейд 1899: 216). Платоновский персонаж, наоборот, постоянно стремится только выбраться из тесного помещения наружу и только в открытом пространстве способен чувствовать себя свободно и счастливо. Так, например, Копенкин в своем кошмарном сне вышибает стекло в доме, чтобы лучше увидеть привидевшуюся ему проходящей по улице возлюбленную, Розу Люксембург. А Дванова - во время его кошмарного сна - просто выкидывают из жарко натопленной избы ("Поостынь тут", - говорят ему). Платоновские герои будто постоянно испытывают боязнь замкнутого пространства. Намеренно ли это сделано, в отталкивании от тех довольно примитивно толкуемых символов бессознательного, взятых Фрейдом из сонников и снов своих состоятельных пациентов венского общества конца 19-го века? Или же это следует считать каким-то "оригинальным" комплексом Платонова? Это остается вопросом пока неразрешимым. (Интересно было бы исследовать также и психологические корни такого постоянно повторяющегося в его творчестве мотива, как сожаление и даже отчаяние по поводу исчезновения предметов и исчерпания ресурсов, расходования сил жизни! Было бы разумно сопоставить эту психологическую "доминанту" платоновского творчества с подобной же - у М.Зощенко.)
x x x
В отличие от Булгаковского "Мастера и Маргариты" - романа, где также переплетены по крайней мере три слоя реальности (но зато там все три слоя выстроены и подчинены строгой иерархии: с одной стороны, советский быт Москвы 20-30-х годов, как самая "низшая" реальность, затем, с другой стороны, стоящая над ней, и так сказать, подновленная художественным остранением библейская реальность римской провинции, города Ершалаима, а, наконец, уже с третьей, как самая высшая - реальность всесильного Воланда (и всего, что решается уже вне его власти, где-то на небесах, там, где Мастеру предоставляют "покой")... Итак, в отличие от этого, кем-то "управляемого" и "расчисленного" Булгаковского космоса, у Платонова в "Чевенгуре" мир намеренно предстает как неупорядоченный, разорванный и нелогичный. Все три плана повествования (советская реальность 21-го года, мир странствия платоновских героев и мир их снов) - все они как будто полностью самостоятельны и друг другу почти не подчинимы. Читатель как бы волен жить в том мире, какой ему больше нравится, и выбирать ту иерархию (в рамках возможностей своего воображения), какая ему более по сердцу.
x x x
По сути дела, в "Чевенгуре" Платонов дает нам свой взгляд на русскую душу (или - на тот "наш душевный город", о котором говорил еще Гоголь, в "Примечаниях к "Ревизору"). Эта душа для него не наделена какими-то однозначно положительными характеристиками, она от всех определений ускользает. Эти определения неизбежно срываются в пошлость самовозвеличения (а также, в ином варианте - в пошлость самоуничижения). Тут уместными кажутся слова филосова-эмигранта Георгия Федотова (из его статьи "Русский человек", 1938 года):
Какими словами, в каких понятиях охарактеризовать русскость? Если бесконечно трудно уложить в схему понятий живое многообразие личности, то насколько труднее выразить более сложное многообразие личности коллективной. Оно дано всегда в единстве далеко расходящихся, часто противоречивых индивидуальностей. Покрыть их всех общим знаком невозможно. Что общего у Пушкина, Достоевского, Толстого? Попробуйте вынести общее за скобку, окажется так ничтожно мало, просто пустое место. Но не может быть определения русскости, из которого были бы исключены Пушкин, Достоевский и столько еще других, на них не похожих. Иностранцу легче схватить это общее, которого мы в себе не замечаем. Но зато почти все, слишком общие суждения иностранцев оказываются нестерпимой пошлостью. Таковы и наши собственные оценки французской, немецкой, английской души.
В этом затруднении, - по-видимому, непреодолимом, - единственный выход - в отказе от ложного монизма и изображении коллективной души как единства противоположностей. Чтобы не утонуть в многообразии, можно свести его к полярности двух несводимых далее типов. Схемой личности будет тогда не круг, а эллипсис. Его двоецентрие образует то напряжение, которое только и делает возможным жизнь и движение непрерывно изменяющегося соборного организма.
На мой взгляд, Платонов и придерживается такого рода двуединого описания, при котором он оказывается способен видеть одновременно достоинства и недостатки всякого описываемого им, даже наиболее близкого его душе, явления.
ВОЗРАЖЕНИЯ ФРЕЙДУ В "ЧЕВЕНГУРЕ" АНДРЕЯ ПЛАТОНОВА[7]
В тексте романа Платонова, написанного в 1926-1929 годах, заметен явный отклик на идеи З.Фрейда, труды которого очевидно были известны и интересовали писателя - см. подтверждающее это свидетельство (Нагибин). К примеру, такие ключевые понятия психоанализа, как "вытеснение", "сублимация", "влечение", "Я, "Оно" и "Идеал-Я" - служат Платонову некими вспомогательными средствами и как бы разыграют определенные роли - в выражении нужного ему смысла - как всегда, впрочем, полемичного и парадоксального.
Но при этом, пожалуй, все-таки наиболее близким Платонову представляется критический взгляд на теорию Фрейда, например, из книгеи М.М.Бахтина, изданной в 1927 году (см. Волошинов 1993). Так, вполне созвучными платоновскому взгляду на человеческую психику предстает анализ в этой книге влечения к жизни и влечении к смерти (там же: с.42), анализ фрейдовского принципа экономии (с.59), теории формирования и развития эдипова комплекса (с.44-45,60), травмы рождения (с.61-63).
Основное неопределяемое понятие в теории Фрейда - это "влечение". Влечения делятся (в позднем варианте) на Эрос и Танатос, сексуальные и разрушительные, то есть, с одной стороны, ориентированные на сохранение и развитие жизни, а с другой, на деструктивные и агрессивные действия, ведущие к уничтожению жизни.
При этом, правда, остается не совсем проясненным вопрос, из чего же складывается само сексуальное влечение, занимающее основное место в теории Фрейда - ведь в нем могут, согласно самому Фрейду, разнообразнейшим образом способны сочетаться как альтруистические, созидательные мотивы, так и разрушительные инстинкты.
Пререклички Платонова с Фрейдом
По Фрейду, душа человека - это арена постоянной борьбы "принципа удовольствия" и "принципа реальности":
вся наша душевная деятельность направлена на то, чтобы получать удовольствие и избегать неудовольствия,... она автоматически регулируется принципом удовольствия (Lusprinzip) - Фрейд 1917: 227;
принцип реальности (Realit(tprinzip) в сущности тоже хочет получить удовольствие, хотя и отсроченное и уменьшенное, но зато надежное благодаря учету реальности (там же: 228).
Подобно той "материализации души", которую предлагает Фрейд в позитивистском, по сути, постулате о постоянной экономии психических усилий, к которой якобы постоянно сама собой стремится душа человека, главной заботой героев Платонова, пребывающих постоянно в каком-то холодном, враждебном и пустом мировом пространстве, является - просто согревание друг друга и страх впустую потратить свою энергию. Так Прокофий Дванов, доставивший в Чевенгур женщин, сразу же ложится спать - от утомления:
Чепурный тоже склонился близ него.
- Дыши больше, нагревай воздух, - попросил его Прокофий. - Я чего-то остыл в порожних местах ..
Чепурный приподнялся и долгое время часто дышал, потом снял с себя шинель, укутал ею Прокофия и, привалившись к нему, позабылся в отчуждении жизни (Ч:260).[8]
Обратимся к иллюстрации платоновского понимания "травмы рождения". Город Чевенгур, помимо 11-и коммунистов, оставшихся после расстрела "буржуев" и изгнания "полубуржуев", населен специально призванными прочими (это платоновский вариант "отверженных", с подчеркиванием отказа от всякой избранности). Прочие - некий собирательный образ обездоленности, - это люди, лишенные всего (лишенные даже национальности: ведь все они с нерусскими лицами), - или вообще никто, иначе говоря, некий всемирный пролетариат, не обладающий ничем, кроме своих теплющихся внутренностей. Они о-ставлены в этом мире и предо-ставлены только самим себе. Но их специально собирают, чтобы они могли вкусить блага коммунизма в Чевенгуре: ведь по логике "главной идеи", живущей, по-видимому, в умах вождей революции, не должно быть никаких ни званных, ни избранных на торжестве коммунизма, и просто первый встречный должен стать той "кухаркой", которая вправе управлять государством:
...Они жили без всякого излишка, потому что в природе и во времени не было причин ни для их рождения, ни для их счастья - наоборот, мать каждого из них первая заплакала, нечаянно оплодотворенная прохожим и потерянным отцом; после рождения они оказались в мире прочими и ошибочными - для них ничего не было приготовлено, меньше чем для былинки, имеющей свой корешок, свое место и свое даровое питание в общей почве.
Прочие же заранее были рождены без дара: ума и щедрости чувств в них не могло быть, потому что родители зачали их не избытком тела, а своею ночною тоской и слабостью грустных сил, - это было взаимное забвение двоих спрятавшихся, тайно живущих на свете людей (Ч:171);
... прочие появились из глубины своих матерей среди круглой беды, потому что матери их ушли от них так скоро, как только могли их поднять ноги после слабости родов, чтобы не успеть увидеть своего ребенка и нечаянно не полюбить его навсегда.
...кругом был внешний мир, а прочий ребенок лежал посреди него и плакал, сопротивляясь этим первому горю, которое останется незабвенным на всю жизнь, - навеки утраченной теплоте матери... (Ч:172)
Оседлые, надежно-государственные люди, проживающие в уюте классовой солидарности, телесных привычек и в накоплении спокойствия, - те создали вокруг себя подобие материнской утробы и посредством этого росли и улучшались, словно в покинутом детстве; прочие же сразу ощущали мир в холоде, в траве, смоченной следами матери, и в одиночестве, за отсутствием охраняющих продолжающихся материнских сил (там же).
Смерть у Платонова переосмыслена как возвращение в материнскую утробу, т.е. как "обратное рождение". Вот ощущения машиниста-наставника, умирающего в результате несчастного случая в железнодорожном депо:
прежняя теплота тела была с ним, только раньше он ее никогда не ощущал, а теперь будто купался в горячих обнаженных соках своих внутренностей. Все это уже случалось с ним, но очень давно, и где - нельзя вспомнить. Когда наставник снова открыл глаза, то увидел людей, как в волнующейся воде. ...тьма над ним уже смеркалась. Наставник вспомнил, где он видел эту тихую горячую тьму: это просто теплота внутри его матери, и он снова всовывается меж ее расставленными костями, но не может пролезть от своего слишком большого старого роста... (Ч:65)
Примерно то же испытывает и умирающий на руках у нищенки в Чевенгуре пятилетний ребенок. Только если в первом случае описание смерти как бы умиротворяющее, во втором - вызывающее тоскливый ужас:
Мальчик сначала забылся в прохладе покойного сна, а потом сразу вскрикнул, открыл глаза и увидел, что мать вынимает его за голову из сумки, где ему было тепло среди мягкого хлеба, и раздает отваливающимися кусками его слабое тело, обросшее шерстью от пота и болезни, голым бабам-нищенкам.
- Мать, - говорит он матери, - ты дура-побирушка, кто ж тебя будет кормить на старости лет? Я и так худой, а ты меня другим подаешь!
- Ты держи меня, чтоб побирушки не украли, - говорил мальчик, ослабевая, - им ничего не подают, они и воруют... Мне так скучно с тобой, лучше б ты заблудилась (Ч:188-189).
Понимание libido у Платонова откровенно мифологизирует то, что положено в основание теории Фрейда. Платонов исходит из того, что жизнетворящим органом, или средоточием низкой, чувственной, материальной души в человеке выступает сердце. Для Платонова это некий механизм (ср. также и часто используемый автором образ часов), отмеривающий жизнь человека, а аналогом этого механизма в природе оказывается солнце. Чевенгурские коммунисты отказываются пахать землю и все упования возлагают, как сказано у Платонова, на самотек истории, считая, что природа сама дает достаточное питание, чтобы еще нужно было применять по отношению к ней какое-нибудь насилие. Этим как бы доводится до мыслимого предела новозаветная заповедь "не заботьтесь, что вам есть и во что одеться"; "достаточно каждому дня своей заботы".
Вся природа для Платонова антропоморфна и откровенно, как-то по-детски наивно сексуализирована, а вот в человеке то же сексуальное "нормально" должно быть вытравлено (есть даже самостоятельное произведение на эту тему у Платонова - "Антисексус"). Но если подобные желания все-таки встречаются, они должны быть осознаны как постыдные и во что бы то ни стало так или иначе сублимированы.
Если б не бурьян, не братские терпеливые травы, похожие на несчастных людей, степь была бы неприемлемой; но ветер несет по бурьяну семя его размножения, а человек с давлением в сердце идет по траве к коммунизму (Ч:138).
Вот один из героев наблюдает всходящее над Чевенгуром солнце в первый день объявленного коммунизма:
...Пиюся посмотрел на солнце...
- Дави, чтоб из камней теперь росло, - с глухим возбуждением прошептал Пиюся: для крика у него не хватило слов - он не доверял своим знаниям. Дави! - еще раз радостно сжал свои кулаки . Пиюся - в помощь давлению солнечного света в глину, в камни и в Чевенгур.
Но и без Пиюси солнце упиралось в землю сухо и твердо - и земля первая в слабости изнеможения потекла соком трав, сыростью суглинков и заволновалась всею волосистой расширенной степью, а солнце только накалялось и каменело от напряженного сухого терпения (Ч:148).
В тексте романа более чем достаточно мест, где братство и взаимное физическое притяжение человеческих тел (а значит и душ) приобретают значение некого всеобъемлющего, прямо альтернативного фрейдовскому влечения. Делать благо, согласно этому мировоззрению, и значит - просто передавать свое тепло другому. Так, даже расстреливаемые "буржуи" перед смертью стараются
сблизиться хоть частями тела в последние минуты взаимного расставания (Ч:165); Купец Щапов ухватил себе на помощь лопух, чтобы поручить ему свою дожитую жизнь не освободил растения до самой потери своей тоски по женщине, с которой хотел проститься (Ч:124).
Исходно у Фрейда сублимация эдипова комплекса должна приводить при нормальном развитии психики к созданию такой инстанции, как Идеал-Я, или "Супер-Эго", связанной с Идентификацией, т.е. самоидентификацией субъекта. По правилам, такая Идентификация для мальчика, согласно Фрейду, должна осуществляться с отцом, а впоследствие и с иными лицами, пользующимися для ребенка авторитом. У Платонова же это не совсем так, он "разыгрывает" несколько иной вариант формирования психики. Отец вообще не важен (потому что его и не может быть в условиях культивирования коллективного сиротства: о детях должно заботиться все общество в целом).
Никто из прочих не видел своего отца, а мать помнил лишь смутной тоской тела по утраченному покою - тоской, которая в зрелом возрасте обратилась в опустошающую грусть. С матери после своего рождения ребенок ничего не требует - он ее любит... Но, подрастая, ребенок ожидает отца, он уже до конца насыщается природными силами и чувствами матери - все равно, будь он покинут сразу после выхода из ее утробы, - ребенок обращается любопытным лицом к миру, он хочет променять природу на людей ., и его первым другом-товарищем после неотвязной теплоты матери, после стеснения жизни ее ласковыми руками - является отец (Ч:172).
Платонов не иллюстрирует впрямую своим текстом какую-либо теорию. Его мысль работает скорее на отталкивание от современных ему теоретических концепций. Его переосмысление эдипова коплекса как будто приспосабливает этот комплекс для жителей "Чевенгура" прочих, живущих в условиях, так сказать, двойного сиротства - лишенных как матери, так и отца. (Интересно, как с точки зрения Фрейда: для них, следовательно, вообще невозможно развитие ни нормального эдипова комплекса, ни Идеала-Я?) Здесь у Платонова осмысление того, что должно было бы сформироваться внутри психики человека на месте этих комплексов, когда нет условий их нормального развития. Ни к чему не привязанные в этом мире, люди-сироты-прочие начинают ненавидеть мир и разрушать его - как образ ненавидимого отца:
Ни один прочий, ставши мальчиком, не нашел своего отца и помощника, и если мать его родила, то отец не встретил его на дороге, уже рожденного и живущего: поэтому отец превращается во врага и ненавистника матери . - всюду отсутствующего, всегда обрекающего бессильного сына на риск жизни без помощи - и оттого без удачи.
И жизнь прочих была безотцовщиной - она продолжалась на пустой земле без того первого товарища, который вывел бы их за руку к людям, чтобы после своей смерти оставить людей детям в наследство - для замены себя (Ч:172-173).
Платоновский метод как будто и состоит в том, что им примериваются на российскую действительность самые разные идеи. И в частности идея марксизма о завоевании человеком природы путем ее покорения. Но эта идея скрещивается с идеями фрейдизма о возможности господства деструктивного начала в личности, т.е. влечения к насилию, к разрушению, инстинкта смерти:
сам для себя Чепурный открыл одну успокоительную тайну, что пролетариат не любуется видом природы, а уничтожает ее посредством труда, - это буржуазия живет для природы: и размножается, - а рабочий человек живет для товарищей: и делает революцию (Ч:170).
Изначальная греховность человека, согласно Библии, или неискоренимый эгоизм первичного влечения, по Фрейду, находит свое воплощение у Платонова в гиперболической фигуре деревенского урода-горбуна, Петра Федоровича Кондаева:
Кондаев любил старые плетни, ущелья умерших пней, всякую ветхость, хилость и покорную, еле живую теплоту. Тихое зло его похоти в этих одиноких местах находило свою отраду. Он бы хотел всю деревню затомить до безмолвного, усталого состояния, чтобы без препятствия обнимать бессильные живые существа. В тишине утренних теней Кондаев лежал и предвидел полуразрушенные деревни, заросшие улицы и тонкую, почерневшую Настю, бредущую от голода в колкой иссохшей соломе. От одного вида жизни, будь она в травинке или в девушке, Кондаев приходил в тихую ревнивую свирепость; если то была трава, он ее до смерти сминал в своих беспощадных любовных руках, чувствующих любую живую вещь так же жутко и жадно, как девственность женщины; если же то была баба или девушка, Кондаев вперед и навеки ненавидел ее отца, мужа, братьев, будущего жениха и желал им погибнуть или отойти на заработки. Кондаев любил щупать кур и мог это делать долго, пока курица не начинала от ужаса и боли гадить ему в руку, а иногда бывало, что курица преждевременно выпускала жидкое яйцо; если кругом было малолюдно, Кондаев глотал из своей горсти недозревшее яйцо, а курице отрывал голову (Ч:47-48).
Но Платонову явно мало было бы ограничиться только иллюстрированием он конечно же и противоречит здесь Фрейду. Он пытается измыслить людей с психикой, которая не подчиняется нормам, принятым в психоаналитической теории в качестве универсальных, позитивных прио писании всякого, как это принято в науке, явления. Ведь для Платонова это, по-видимому, только так называемые "буржуазные" нормы - во всяком случае, так или примерно так он искренне пытался себе это представить, вместе (или вслед за) официальной советской наукой. Его сокровенные герои в Чевенгуре - Александр Дванов, Чепурный, Копенкин, Гопнер - оказываются напрочь лишены той любви к своему "Я" и того самолюбия, стремления к собственной выгоде (т.е. принципа удовольствия), которые кладет в основание своей теории Фрейд. Платоновские герои вообще лишены каких-то желаний, в которых им могло бы оказаться стыдно признаться самим себе. И это не только картина сознания - они лишены этого как бы по сути, в самой глубине своего существа, уже в своем бессознательном. Можно сказать даже так: наоборот, их бессознательное, т.е. органы чувств и инстинкты наполнены исключительно одним только бескорыстием и чистым альтруизмом. В этом смысле, конечно, это герои утопии. По Платонову, человеческое бессознательное оказывается не только первичнее, искреннее, но и, по сути дела, и добрее, чем сознание.[9] Платоновские "сокровенные" люди испытывают радость и счастье не от эгоистического накопления, но только от расходования, растрачивания своей энергии, от вовлечения другого (и скорее даже незнакомого, дальнего, чем ближнего) в свою радость. Их libido как бы полностью лишено необходимой, например, для секса, жажды самоутверждения, желания подавления чужой воли (этой теме посвящен более поздний рассказ Платонова (1937) "Река Потудань"). Поэтому-то почти все его любимые герои асексуальны (вернее, их сексуальность какого-то немыслимого, почти не- человеческого характера - а как бы только "общеприродного"). По Платонову выходит, что не природа наделена настоящей животной сексуальностью, а как бы люди должны быть в каком-то смысле ослаблены - до сексуальности природной, как истинной (для целей коммунизма). Здесь мысль Платонова по отношению к мысли Фрейда выступает чем-то вроде идей князя П.П.Кропоткина по отношению к идеям Чарльза Дарвина, в которых, как известно, идее внутривидовой борьбы за выживание и естественному отбору противостоят - идеи сотрудничества, бескорыстного интереса, взаимодействия и взаимопомощи. Так, Чепурный готов спокойно отдать свою жену Клавдюшу всем нуждающимся пролетариям (как свое имущество - в общую собственность), не испытывая при этом никакой ревности даже к такому откровенному хищнику, как Прокофий:
Пусть порадуется,... он мне объяснил, что я такой же пролетарий, не лучше его.
Фрейд, хотя его и критиковали за это впоследствии, различал мужское и женское libido, в соответствии с предрассудками своего времени - просто как активное и пассивное начала. Согласно Платонову, необходимый для поддержания жизни гомеостаз в организме может нарушаться в обе стороны: "женское начало" склонно к накоплению, увеличению энергии и тепла (но при этом уже чрезмерное накопление этих ресурсов ведет к застою: отсюда тоска, мучение, тягость, постоянно терзающие его героев), "мужское" же начало - склонно к расточению, расходованию энергии, что за определенной гранью тоже может приводить к гибели, но уже - от недостатка жизненных сил. Вот кошмар, который снится Дванову, когда он лежит на печи у солдатской вдовы, мучаясь от собственной несбывшейся (и неизбывной), раздвоенной идеальной любви (к девушке Соне и к Революции):
От жарких печных кирпичей Дванов еще более разволновался и смог уснуть, только утомившись от тепла и растеряв себя в бреду. Маленькие вещи коробки, черепки, валенки, кофты - обратились в грузные предметы огромного объема и валились на Дванова: он их обязан был пропускать внутрь себя, они входили туго и натягивали кожу .. Больше всего Дванов боялся, что лопнет кожа. Страшны были не ожившие удушающие вещи, а то, что разорвется кожа и сам захлебнешься сухой горячей шерстью валенка, застрявшей в швах кожи (Ч:322-323).
По Фрейду, этот кошмар Дванова можно было бы примитивно истолковать как воспоминание о пребывании в утробе матери - ср. (Фрейд 1899: 218). Однако само по себе такое объяснение здесь ничего не дает. Той же склонностью к расточению, расходованию себя может быть объяснена постоянная тяга героев к дороге. Вот Дванов и Копенкин уезжают из деревни:
Обоим всадникам стало легче, когда они почувствовали дорогу, влекущую их вдаль из тесноты населения. У каждого даже от суточной оседлости в сердце скоплялась сила тоски, поэтому Дванов и Копенкин боялись потолков хат и стремились на дороги, которые отсасывали у них лишнюю кровь .из сердца (Ч:334).
И Чепурный шел ночною степью в глухоту отчужденного пространства, изнемогая от своего бессознательного сердца, чтобы настигнуть усталого бездомовного врага и лишить его остуженное ветром тело последней теплоты (Ч:156).
Одно из основных переживаний платоновского героя это тоска тщетности от видимого отсутствия смысла жизни (особенно остро это проявляется в "Котловане". Но точно такую же тоску он ощущает в замкнутом пространстве. Характерно, что, насколько можно судить по "Чевенгуру", герой Платонова во сне никогда не проникает в закрытое пространство. А ведь "мужская" сексуальная символика, по Фрейду, и должна выражаться в проникновении внутрь тесного помещения или открывании запертых дверей (Фрейд 1899: 216). Платоновский персонаж, наоборот, постоянно стремится только выбраться из тесного помещения наружу и только в открытом пространстве способен чувствовать себя свободно и счастливо. Так, например, Копенкин в своем кошмарном сне вышибает стекло в доме, чтобы лучше увидеть привидевшуюся ему проходящей по улице возлюбленную, Розу Люксембург. А Дванова - во время его кошмарного сна - просто выкидывают из жарко натопленной избы ("Поостынь тут", - говорят ему). Платоновские герои будто постоянно испытывают боязнь замкнутого пространства. Намеренно ли это сделано, в отталкивании от тех довольно примитивно толкуемых символов бессознательного, взятых Фрейдом из сонников и снов своих состоятельных пациентов венского общества конца 19-го века? Или же это следует считать каким-то "оригинальным" комплексом Платонова? Это остается вопросом пока неразрешимым. (Интересно было бы исследовать также и психологические корни такого постоянно повторяющегося в его творчестве мотива, как сожаление и даже отчаяние по поводу исчезновения предметов и исчерпания ресурсов, расходования сил жизни! Было бы разумно сопоставить эту психологическую "доминанту" платоновского творчества с подобной же - у М.Зощенко.)