Страница:
У гуртовать имеется еще и такое значение
'токовать, ворковать, любезничать' - Голубь гуртовал, голубушку целовал - СлРНГов (-4б), но оно вполне может рассматриваться просто как вариант уже рассмотренного значения гуркать (-2а).
Все приведенные до сих пор осмысления названия романа (1+1;...2+2) все, так сказать, отрицательные, иронические, ерничающие, пародийные, саркастические и т.п. Но Чевенгур можно понять и по-другому. Ведь среди прочих имеются и положительные оттенки значения в этом же самом загадочном слове. В пользу "положительного" осмысления, как кажется, говорит следующий (и далеко не случайный - во всяком случае, не единичный) отрывок текста (из начала романа):
Минуя село, Захар Павлович увидел лапоть; лапоть[145] тоже ожил без людей и нашел свою судьбу - он дал из себя отросток шелюги, а остальным телом гнил в прах и хранил тень под корешком будущего куста. Под лаптем была, наверное, почва посырее, потому что сквозь него тщились пролезть множество бледных травинок (Ч: с.31).
Что такое отросток шелюги? - Обращаясь опять к словарю Даля, узнаем, что шелюга (шелю'га) - это ива, верба, или краснотал, а шелюжники, или ивняки - это лапти из ивовых прутьев. (Шелюга, по-видимому, и служила материалом при изготовлении лаптей!)
Так значит здесь, опираясь на эту ненавязчиво предлагаемую нам смысловую подсказку автора, мы можем увидеть дополнительное образное перетолкование смысла - добавляющую к рассмотренным выше, которые огрубленно можно свести к следующему:
(А): эта лапотная, "долбанная" страна с ее типично холуйским, характерным для нас, русских, шапкозакидательством (условно можно считать эту точку зрения "чаадаевской")
так вот к этому взгляду на окружающий мир и на самих себя Платонов добавляет важный противовес:
(не-А): ведь Чевенгур можно понять еще и как некое сказание (а также: раздумье, мечту, помышление, грезу) об ожившем, т.е., конечно, умершем, но все-равно как-то закрепившемся, укоренившемся в почве, проросшем новыми побегами и таким образом все-таки возникшем заново - в новых молодых веточках ивы - брошенном всеми лапте! И, конечно же, некое чаяние такого его будущего преобразования или воскрешения.
Этому же осмыслению, кажется, способствует и слово г(риться: по "Словарю народных говоров", оно может иметь несколько иное значение, отстоящее от вышеперечисленных следующим образом:
'признаваться в своей вине' Пск[овск.] (-6). То есть по-просу говоря, 'виниться'?
Этому значению соответствует и существительное
гур( - т.е. 'печаль, тоска' или 'хлопоты, суета' (Гура меня взяла Урал[ьское]).
Ср. здесь же очевидно исходное по смыслу для него *guriti (se) - србхв. гурити 'сгибать, горбить, корчить', гурити се 'съеживаться', рус.диал. гуриться 'виниться' - с развитием значения, которое указывает [ЭтимСл]: 'съеживаться' --> 'виниться'.
Теперь можно понять Чевенгур - уже как сожаление и покаяние - за то самое чванство, хвастливые бредни и за всю первоначальную пустую болтовню (1+6). Кажется, что и этот смысл Платонов вкладывал в свое произведение. Во всяком случае, может быть, неосознанно - он хотел (или должен был) его иметь в виду.
Есть и еще осмысления, но уже более далекие и имеющие более сомнительное касательство к толкованию с их помощью названия. Так, например, в архангельском говоре:
гург(н - это 'яма на дне реки или озера'. Так не в этом ли своем последнем пристанище (на дне прохладной воды) упокоился отец Дванова Дмитрий Иванович, рыбак с озера Мутево?
Далее можно было бы уже говорить о разложении самого слова "Чевенгур" не на две, а уже на большее количество частей:
Че- можно прочесть и как тще, т.е. 'напрасно, зря'. (3-) Согласно Фасмеру, здесь же и близкие по смыслу к этому слова тщета, тщетный, древне-русские тъщъ - 'пустой, напрасный, суетный', а также тъска 'стеснение, горе, печаль, беспокойство, волнение' (со ссылкой в этом последнем соотнесении на Срезневского).
Чев- как чивий, тчивый - или 'щедрый, великодушный, милостивый' (4-), по объяснению Потебни, из чьсть-ч-ив; но это сомнительно, как считает А.Г.Преображенский в своем "Этимологическом словаре русского языка" М.1958).
Кроме того, согласно М.Фасмеру:
тчивый - 'щедрый, великодушный' вероятно связано с древне-русским тъщивъ 'быстрый, усердный' и старославянскими тъштивъ, тъштати ся (5-).
Ср. (там же) тщательный - от *тъщатель, др.рус. тъщати 'торопить', тъщанийе 'поспешность, старание, стремление, усердие, забота'.
Но также, согласно все тому же Фасмеру,
чехвал - 'хвастун, зазнайка' (по Соболевскому, от *тще- и хвалить) (7-);
чевяк, чувак - кавк. терск. черк. шапсуг - 'башмак' (8-) - к этому осмыслению мы еще вернемся;
чебер, чеберь (ударение в конце) - 'щеголь, франт' Вятск. [Даль] (9-).
Теперь же остаток от осмысленной таким разноречивым образом (3-, ..., 9-) начальной части слова (че-, тще-, чев-, чеб-), и его концовки гур можно соотнести с находимым в словаре В.Даля глаголом:
веньгать, вяньгать - (нвг.вятск.волг.прм.) 'хныкать, плакать, плаксиво жалобиться или просить чего; канючить': О деньгах не веньгай // а также: 'говорить немо, картаво, вяло, медленно, с расстановкой, невнятно' // 'жалобно, нараспев, мямлить' (-7-).
Сравним также веньгаться - (нижг.) 'упрямиться, перекоряться, привередливо отказывать кому // (нвг.) валяться или нежиться на постели, как бы по нездоровью';
веньганье - 'хныканье, плаксивый говор // вялая, картавая речь';
в(ньгала, веньг( - (нвг.), веньгун, -нья - (влг), 'плаксивый, писклявый человек // клянча, мямля'.
Таким образом, становятся возможны множество дополнительных вариантов с комбинацией смыслов: 1-7-2, 3-7-2, ..., 8-7-6 и все приблизительно с единым общим смыслом, выразимым следующим образом:
жалоба (сожаление, брюзжание, тоска,...) - о напрасном (невразумительном, бессмысленном,...) - упрямстве (самоволии, неблагоразумии, непокорности, чванстве, зазнайстве).
Можно также соотносить название Чевенгур со следующими славянскими корнями (по ЭтимССЯз):
*сurъ II: рус. чур - междомет., возглас, означающий запрет касаться чего-либо, переходить за к-л. черту, за к-н. предел
*((va - рус. диал. ч(ва -'рукоять деревянной палки, которою кротят поймавшуюся на уду треску'
*(аvr(ti - рус. диал. ч(вереть, чаврать, чаврить - 'блекнуть, вянуть, чахнуть, сохнуть' 'хилеть, хизнуть', 'загнивать' (Даль);
*(аb(niti - рус. диал. чаб(нить - 'гнуть, ломать или коверкать'; чаб(ниться - 'капризничать', 'важничать'... очевидно, родственно рус. коб(нить 'ломать, корчить, неуклюже изворачивать', коб(ниться 'кривляться, ломаться, корчиться; важничать' (Даль).
Итак, здесь обобщающий смысл, как видим, становится явно недискретным, поэтому нет смысла фиксировать отдельные составляющие с помощью индексов.
Множество таких вкладывающихся, а часто и накладывающихся друг на друга, как бы "перебивающих один другой", противоречащих, но и дополняющих, "подкрепляющих" друг друга смыслов - и составляют основное пространство платоновского текста, его сложное, запутанное иносказание.
Почти во всех основных произведениях Платонова можно видеть особое ироническое изображение действительности. Но эта же ироничность постоянно сопрягается со своей, казалось бы, противоположностью - с лирикой и строгой серьезностью (даже патетичностью), доходящими до настоящего трагизма. Платонов - уникальный автор, сочетающий такое двойное зрение на предмет своего изображения. (Не зря Горький, по сути дела, отказывая ему в публикации "Чевенгура", проницательно заметил: Ваш иронический способ повествования совершенно неприемлем для нашей литературы.)
Но Платонов не скрывает свое лицо за маской постоянно отстраненной иронической позиции. Он смеется и ерничает вместе со своими героями - но над самим же собой. По большому счету, Платонов - действительно писатель глубоко трагический. К концу 20-х годов, наконец излечившись от очарования идеализированного образа революцией (которую, надо сказать, он первоначально принял с большим подьемом и воодушевлением - в Воронеже, в 1917-м году ему исполнилось 18 лет: тогда он писал восторженные, немного странные стихи и статьи, проникнутые огромным энтузиазмом скорого воплощения утопии). Но потом вскоре он увидел все трезвыми глазами и представил нам суть происходящего в нашей стране, результаты чего мы вынуждены расхлебывать по сей день.
Здесь невольно вспоминается высказывание Пушкина после прочтения "Ревизора": Да, ну и грустна же наша Россия!
А вот как сам Гоголь откликнулся на критику своей пьесы (в "Послесловии к Ревизору", написанном уже во время печально известных "Избранных мест из переписки с друзьями"):
Всмотритесь-ка пристально в : все до единого согласны, что этакого города нет во всей России... Ну, а что, если это наш же душевный город?
Точно так же, как Гоголь, и Платонов в Чевенгуре строит свой - то есть, как бы и наш - душевный город, город, в котором находят выражение и беспокоящие его страхи, опасения и милые его сердцу ожидания, и забавные чудачества его героев, но и - откровенные уродства русской души.
О близости Платонова к Гоголю (причем именно ко второй части его "Мертвых душ") убедительно сказано у Е.Толстой-Сегал:
"Кажется, что Платонова в Гоголе мог притягивать именно соблазн вырваться из литературы в проповедь, тайна литературно невозможного. Нельзя не вспомнить, что эволюция самого Платонова как бы повторяет эволюцию Гоголя: от романтики к сатире, и от сатиры к метафизике и морализированию" (Толстая-Сегал 1980: 203).
В той же работе исследовательница очень проницательно фиксирует также "некоторую полемическую соотнесенность названий романов" Чевенгур и Петербург Андрея Белого:
"...В противоположность Белому, [Платонов] свободен от страха перед хаосом, бесформенностью, связанного у Белого с восстанием окраин. Напротив, Платонов эту бесформенность поддерживает. Белого страшит азиатская угроза и в нигилизме, и в консерватизме - Платонов же азиатскому началу сочувствует, в духе евразийской идеи, захватившей всю русскую литературу 20-х годов.
Можно предположить некоторую полемическую соотнесенность названий романов Чевенгур и Петербург. Чевенгур - полный идеологический антипод Петербурга: антигород, антигосударство, победа стихии бесформенности, азиатской стихии, той самой, которой навязывал свою волю "рациональный", "европейский", "исторический" Петербург. При этом звукообраз Чевенгур - это звуковой слепок Петербурга, данный в тюркском, азиатском звуковом материале" (там же: 195).
Отмечу также, что в более ранней работе той же исследовательницы проницательно сказано, что Чевенгур как топоним содержит фонетический контраст: в нем "центральная фонетическая тема" коррелирует с сюжетом романа, который представляет из себя - "устремление вдаль и погрязание в ужасе реальных событий" (Толстая-Сегал 1973: 203),.
Если проверить эту версию прочтения названия романа (подтвержденную в Николенко 1994), то гур можно перевести (с татарского) как 'могила, гробница', а чабата - как 'лапоть' (ТатРусСл). При этом ч(в(н - 'мчаться, нестись' или ч(вен - 'вставать на дыбы (о лошади); подниматься на цыпочки'. Кроме того, можно соотнести звукообраз слова Чевенгур еще и со словообразовательными татарскими глагольными суффиксами -дыр, -тыр,
-тер, выражающими значение 'принудительности' или -дер, -штыр, -штер, обозначающими 'многократность действия' (ТатРусСл:20).
Или, если сопоставлять с чувашским языком, то чав - это 'рыть, копать, ковырять; царапать; теребить, чесать; выдалбливать' (ЧувРусСл).
Корень ((b имеет в этимологоческом словаре тюрксих языков значение 'drehen, drechseln' (R(s(nen 1969), что значит 'вертеть, мотаться'.
...
В заключение можно сказать, что Платонов, конечно, маг языка. Смысл названия его романа множественен и включает в себя потенциально по крайней мере разобранные выше оттенки значений, но возможно и какие-то другие. Взаимное перепление этих смыслов "неаддитивно". Но эта неаддитивность присутствует практически в каждом акте творческого придания смысла и его же - извлечения из текста. Платонов служит просто одним из самых оригинальных провокаторов в нас самих этой способности.
ОТСТУПЛЕНИЕ ПОЭТИЧЕСКОЕ.
Жизни мышья беготня - или все-таки - тоска тщетности?
(о метафорической конструкции с родительным падежом)
Одним из наиболее распространенных и изученных синтаксических типов метафоры является конструкция с родительным, в которой на первом месте в именительном падеже помещается рема, а на втором - тема данного сочетания, в зависимом от него родительном.[146]
Одежда лести (Лермонтов); Иго бедствий (Жуковский); Лысины земли (Горький); Кинжалы кипарисов (Набоков) - все эти метафоры построены по образцу сравнительного оборота, у которого само сравнение, т.е. предикат сходства, опущен. В начале такого сочетания автор как бы загадывает загадку, чтобы заинтриговать слушателя (или читателя), привести в недоумение, "ошарашить" его чем-то новым и непонятным, или дать какое-то специальное, намеренно зашифрованное, несобственное наименование предмета (свойства, действия и т.п.), а потом, уже как бы задним числом, в виде необязательного пояснения дать отгадку или хотя бы намек на то, что, собственно, имелось в виду. Распутывать такую метафорическую конструкцию в любом случае приходится с конца:
а) кипарисы [которые в чем-то напоминают, похожи по форме,
, как] кинжалы;[147]
б) земля [точно так же имеющая на себе пустые места, как] - лысины [на головах (некоторых) людей];
в) бедствия [такие же тяжкие и непереносимые, как] - иго;
г) лесть [обычно так же старательно прикрывающая истынные намерения (отношение) человека, как] - одежда [прикрывает человеческое тело].
Мефафора - форма или содержание?
Происходящая "языковая игра" внутри данной конструкции состоит в следующем: ее логический предикат (рема) ставится на первое место и выражается именительным падежом, маскируясь под что-то само собой разумеющееся, т.е. под логический субъект, исходный пункт (некую "прагматическую презумпцию", или "пьедестал") высказывания, а его действительный логический субъект, или тема - прячется, отодвигается на второе место, ставится вслед за предикатом, посылается за ним "вдогонку" и делается от него зависим грамматически, облекаясь в форму родительного падежа. При этом толкующая их взаимоотношения связка (устанавливающая сходство или подобие двух предметов или ситуаций - в приведенных примерах она специально выделена квадратными скобками) оказывается опущена, оставляя желающего понять данное сочетание читателя в некотором недоумении: "То ли здесь имелось в виду?"
При этом я вовсе не ограничиваю объект исследования жестко заданным грамматически видом метафоры, а хотел бы смотреть на него шире - как на нетривиальное семантическое преобразование вообще, т.е. пере-движение (phora-meta) или: 'движение, за >' - в духе идей Ф.Уилрайта (1967:82-87), Э.Ортони (1979:221-222) и, как будто, самого Аристотеля. Одним из существенных признаков такой метафоры должна быть ее парадоксальность, нарушение привычных взглядов на вещи. Так, приводимые в книге первого из названных авторов типичные примеры синестезии:
У нее голос - как промокательная бумага (или же:)
голос - словно пуговки-глаза гремучей змеи,
вслед за Уилрайтом я бы предпочел отнести к метафорическим, хотя здесь предикат сходства и присутствует явно. То же относится к следующим сравнительным оборотам из Хлебникова и Есенина:
Она [калмычка] помнила, что девушка должна быть чистой, как рыбья чешуя, и тихой, как степной дым (Хлебников);
И с тобой целуясь по привычке (А),
Потому что многих целовал (Б),
И, как будто зажигая спички (В),
Говорю любовные слова (Г).
В последнем примере смысл центральной метафоры (В) из этого четверостишия Есенина я понимаю следующим образом[148]:[ ]
[вполне умышленно, намеренно и бесстрастно, как бы заранее зная, что дальше будет, а именно так же, как бывает, когда зажигают спички (В) , лирический герой Есенина делает (А) и (Г) - тем самым как бы отдавая себе отчет, что это может зажечь в его адресате огонь страсти, но при этом с сожалением констатирует, что : этому способствует еще и подчеркивание узуальности действий (Б)].
Присутствующее формально во всех перечисленных выше четырех примерах формально грамматическое сравнение перерастает (по содержанию) - в метафору. При этом метафора может быть выражена потенциально любым синтаксическим оборотом: и именной группой определения с прилагательным:
шелковые чулки поросячьего цвета; и приложением:
Идя к обеду, он [Ганин] не подумал о том, что эти люди, тени его изгнаннического сна, будут говорить о настоящей его жизни - о Машеньке; и, конечно, разнообразнейшими видами эксплицитного сравнения:
В профиль он был похож на большую поседевшую морскую свинку;
Прелестна, слов нет,... А все-таки в ней есть что-то от гадюки (все четыре примера выше из Набокова); а также собственно глаголами и предикативами:
Тишина цветет; Белое платье пело в луче (Блок); Луна, опаляющая глаз; Жара в окне так приторно желта; Далекий свет иль звук - чирк холодом по коже (три последних примера из Ахмадуллиной).
Преобразуясь из более обычной, эксплицитно-глагольной, т.е. рематической, "характеризующей" формы - в именную (презумптивную, т.е. тематическую, "идентифицирующую"), сравнение, так сказать, оживляется, еще более "поднимаясь в ранге" своей метафоричности:
Ожог глазам, рукам - простуда, любовь моя, мой плач Тифлис... (Ахмадуллина)
Тут какая-то потенциально даже "медицинская" терминология (ожог глаза такой-то степени...) остраняется тем, что зависимое слово метафорического сочетания оказывается не в родительном (что было бы стандартно), а - в дательном падеже. Возникает поэтическое наложение смысла двух грамматических конструкций (здесь - генитивной и дативной):
1) Тифлис [такой же яркий для] глаз [как] - ожог
и
где второе осмысление как бы на заднем плане.
Истолковать метафоры с генитивом: Иглы ресниц, Пятаки сыроежек, Рты колоколов, Булки фонарей, Оборки настурций, Глаза озер, - все примеры (без толкований) взяты из работы (Кнорина 1990:117-120) - можно следующим образом:
Ресницы [напоминающие, или торчащие в разные стороны, прямо как какие-то] - иголки; Сыроежки [похожие на] пятаки ; Колокола [с нижней частью, как раскрытые] - рты ; Фонари [похожие на] - булки; Настурции - оборки [у платьев]; Озера ?-при взгляде сверху, как бы с птичьего полета> - [будто] - глаза [самой земли].
Хотя грамматически должно выходить, вроде бы, что "в норме зависимое слово, стоящее в генитиве, всегда уточняет, доопределяет опорное слово конструкции" (Кнорина 1990: 116), но зато в действительности, реально опорным выступает, наоборот, то слово, которое стоит в родительном, а определяет его (т.е. служит предикатом) - слово в именительном.
Подробно описавший данные конструкции А.В.Бельский (1954) указывал, что слово в генитиве имеет прямое значение, а его слово-хозяин - метафорическое. Вот как им описывается сам кофликт, лежащий в основе данных сочетаний:
"Грамматика конструкции не совпадает со структурой логического суждения, лежащего в ее основе"; "интонация генитива при метафоре сообщает ему характер предиката, но по логике этой конструкции смысловым предикатом является метафора"[149]; "родительный падеж в этих конструкциях грамматически - определяющее слово, а семантически - определяемое" (Бельский 1954: 288-290). Сходным образом суть метафоры с генитивом описывалась и в работах (Григорьев 1979: 227, (Шендельс 1972: 49) и др.).[150]
В принципе та же структура - вначале загадка, а потом, вслед за ней намек на отгадку или какая-то подсказка, с помощью которой ее можно разгадать - описана как характерный прием построения поэтического текста у О.Мандельштама в работе [Успенский 1996]. Там показано, как поэтически остраненное слово "тянет за собой" цепь паронимически и ассоциативно связанных с ним слов и образов: ливень (бродит с плеткой ручьевой) парень>; улитки (губ людских) - улыбки>; настроживает - настраивает; держится настороже>; нарывал (о винограде) - созревал>; омут ока - и т.п.
Множественность осмыслений и противоречивость
Опущение связки и вынесение вперед "загадки" или смыслового центра, т.е. наиболее важного в сообщении, вообще сродни недоговоренности, в частности, таким ее проявлениям, какие мы встречаем в разговорной речи с характерным для нее порядком слов где на первое место выносится главное, или смысловой центр сообщения (Ширяев 1986), а также в речи внутренней, "эгоцентрической" (Выготский 1934 (Пиаже)); (Жинкин 1964). В любом случае читателю необходимо знание отсутствующего в высказывании контекста, иначе сама аналогия, взаимное соотнесение смыслов (условных "субъекта" и "предиката") рискует остаться непонятным. Это касается, конечно, не только генитивных сочетаний, но и любых других (вот пример - уже не собственно с метафорой, а с метонимией-загадкой, оформленной в виде согласованного прилагательного):
гитарные ночи (Набоков), т.е., видимо, ночи [проведенные без сна, с пением под] - гитару.
Оговорка. Метафора при генитиве совсем не обязательно бывает связана лишь с недоговоренностью. Иногда с ее же помощью автор нанизывает друг на друга как раз избыточные, "двоящиеся" самоповторами смыслы. Это выступает, например, одним из основных приемов "работы с языком" у А.Платонова:
Около паровоза... всегда стоял табор народонаселения (ВМ)[151]...
При помощи характерного нагромождения в словосочетании-неологизме табор народонаселения индуцируется некое поле "осциллирующих, просвечивающих через него" смыслов (Тынянов, Толстая-Сегал, Перцова), а именно приблизительно следующих (в квадратных и угловых скобках - фрагменты смысла, которые как бы следует достроить в нашем воображении):
около паровоза всегда стояла [толпа людей]; или
[толпой] стояло [все] население [поселка];
[люди] стояли табором - ;
[располагался как бы целый] табор;
[постоянно толпился какой-то] народ...
Следует заметить, что тут - даже при избыточности и нарочитом отступлении от языковой нормы имеет место и недоговоренность - с наложением, контаминацией и неопределенностью выбора между альтернативными вариантами-оттенками этих смыслов.[152]
С помощью генитивной метафоры (или, шире, с помощью смыслового переноса), как правило, достигаются две цели одновременно: происходит компрессия, сокращение речи (сокращение того, что иначе можно было бы сказать с помощью сравнительного оборота) и, в случае удачи, возникает особая экспрессивность, когда к толкованию исходной ситуации, угадываемой на основании слова-презумпции (т.е. в данных конструкциях - слова, стоящего в генитиве), как бы ненароком привносится, привлекается - и на нее накладывается уже иная ситуация, сходная, по мнению автора, в том или ином отношении с рассматриваемой. Она расширяет и "расшатывает" наши представления о связи явлений в возможных мирах - или вообще о границах реального, "умопостигаемого":
ухабистый матрац; холодок восторга (обе - Набоков) - Т.е., по-видимому,
матрац [такой же неровный, как по дороге, изрытой] ухабами;
восторг [ощутимый в душе как некий особого рода] - холодок .
Здесь при толковании второго примера примем во внимание сопутствующий контекст: герой "Дара", Мартын, стоит рядом с вызывающей в нем сложные чувства женщиной, к тому же - на берегу моря. (Помимо всего прочего, за этим выражением возможно "сквозит" еще и пушкинский быстрый холод вдохновенья.)
Или вот пример привычного для метафоры, подобного предыдущим случаям "развоения образа:
...Норд-ост, рассыпающий ноты оркестра в городском саду...(Набоков) То есть:
а) [сильный ветер] рассыпающий [разносящий в разные стороны листы нот из-под рук у музыкантов]; или же
б) - оркестр.
При эмфазе рема все же может оказаться в конце метафорической конструкции, но это воспринимается нами именно как нарушение обычного в ней порядка слов - ср. использованные словосочетания уже в измененном виде:
?-кипарисов кинжалы, ?-земли лысины, ?-бедствий иго, ?-лести одежда, ?-восторга холодок - так же как: ?-ночи гитарные, ?-матрас ухабистый.
То есть, становясь в поэтической строчке на последнее место, слово, несущее на себе основной вес в метафоре (слово в именительном падеже, его фокус) приобретает роль обычной ударной части высказывания, зато высказывание в целом отчасти теряет ореол загадывания загадки и становится похоже на более просто устроенное - сравнение, как, например, в строчках:
Каналов узкие пеналы (Мандельштам ) - или, его же:
Переулков лающих чулки,
И улиц перекошенных чуланы... - что, опять-таки намеренно огрубляя толкованием в прозе, предлагаю осмыслить следующим образом:
каналы [такие ровные и узкие, прямо как какие-то] - пеналы;
переулки [из которых раздается собачий] лай [откуда гулко разносится эхо собачьего лая]; (NB: здесь же олицетворение и/или метонимия - как будто это сами переулки лают), [способные так же сильно растягиваться в длину как какие-то] - чулки;
перекошенные улицы [такие же неудобные, загроможденные домами
, как] - чуланы.
Везде на заднем плане метафорических сочетаний "маячит" вспомогательный толкующий образ, ситуация (или целое множество вкладывающихся друг в друга образов или ситуаций), которые намеренно привлечены к исходной, толкуемой ситуации - по сходству. В чем состоит принципиальное отличие поэтического языка от языка обычного, повседневного? - Как хорошо известно, в соотнесении двух изначально несходных предметов (ситуаций), в насильственном (как будто вопреки логике) соположении того, что различно фактически, т.е. фактически в той или иной синестезии.[153] И чем дальше отстоят друг от друга толкуемое и толкующий образ ("оболочка метафоры")[154], тем выражение может стать экспрессивнее и более способно задеть ("царапнуть") наше восприятие. Так, в выражении Маяковского черствая булка вчерашней ласки
'токовать, ворковать, любезничать' - Голубь гуртовал, голубушку целовал - СлРНГов (-4б), но оно вполне может рассматриваться просто как вариант уже рассмотренного значения гуркать (-2а).
Все приведенные до сих пор осмысления названия романа (1+1;...2+2) все, так сказать, отрицательные, иронические, ерничающие, пародийные, саркастические и т.п. Но Чевенгур можно понять и по-другому. Ведь среди прочих имеются и положительные оттенки значения в этом же самом загадочном слове. В пользу "положительного" осмысления, как кажется, говорит следующий (и далеко не случайный - во всяком случае, не единичный) отрывок текста (из начала романа):
Минуя село, Захар Павлович увидел лапоть; лапоть[145] тоже ожил без людей и нашел свою судьбу - он дал из себя отросток шелюги, а остальным телом гнил в прах и хранил тень под корешком будущего куста. Под лаптем была, наверное, почва посырее, потому что сквозь него тщились пролезть множество бледных травинок (Ч: с.31).
Что такое отросток шелюги? - Обращаясь опять к словарю Даля, узнаем, что шелюга (шелю'га) - это ива, верба, или краснотал, а шелюжники, или ивняки - это лапти из ивовых прутьев. (Шелюга, по-видимому, и служила материалом при изготовлении лаптей!)
Так значит здесь, опираясь на эту ненавязчиво предлагаемую нам смысловую подсказку автора, мы можем увидеть дополнительное образное перетолкование смысла - добавляющую к рассмотренным выше, которые огрубленно можно свести к следующему:
(А): эта лапотная, "долбанная" страна с ее типично холуйским, характерным для нас, русских, шапкозакидательством (условно можно считать эту точку зрения "чаадаевской")
так вот к этому взгляду на окружающий мир и на самих себя Платонов добавляет важный противовес:
(не-А): ведь Чевенгур можно понять еще и как некое сказание (а также: раздумье, мечту, помышление, грезу) об ожившем, т.е., конечно, умершем, но все-равно как-то закрепившемся, укоренившемся в почве, проросшем новыми побегами и таким образом все-таки возникшем заново - в новых молодых веточках ивы - брошенном всеми лапте! И, конечно же, некое чаяние такого его будущего преобразования или воскрешения.
Этому же осмыслению, кажется, способствует и слово г(риться: по "Словарю народных говоров", оно может иметь несколько иное значение, отстоящее от вышеперечисленных следующим образом:
'признаваться в своей вине' Пск[овск.] (-6). То есть по-просу говоря, 'виниться'?
Этому значению соответствует и существительное
гур( - т.е. 'печаль, тоска' или 'хлопоты, суета' (Гура меня взяла Урал[ьское]).
Ср. здесь же очевидно исходное по смыслу для него *guriti (se) - србхв. гурити 'сгибать, горбить, корчить', гурити се 'съеживаться', рус.диал. гуриться 'виниться' - с развитием значения, которое указывает [ЭтимСл]: 'съеживаться' --> 'виниться'.
Теперь можно понять Чевенгур - уже как сожаление и покаяние - за то самое чванство, хвастливые бредни и за всю первоначальную пустую болтовню (1+6). Кажется, что и этот смысл Платонов вкладывал в свое произведение. Во всяком случае, может быть, неосознанно - он хотел (или должен был) его иметь в виду.
Есть и еще осмысления, но уже более далекие и имеющие более сомнительное касательство к толкованию с их помощью названия. Так, например, в архангельском говоре:
гург(н - это 'яма на дне реки или озера'. Так не в этом ли своем последнем пристанище (на дне прохладной воды) упокоился отец Дванова Дмитрий Иванович, рыбак с озера Мутево?
Далее можно было бы уже говорить о разложении самого слова "Чевенгур" не на две, а уже на большее количество частей:
Че- можно прочесть и как тще, т.е. 'напрасно, зря'. (3-) Согласно Фасмеру, здесь же и близкие по смыслу к этому слова тщета, тщетный, древне-русские тъщъ - 'пустой, напрасный, суетный', а также тъска 'стеснение, горе, печаль, беспокойство, волнение' (со ссылкой в этом последнем соотнесении на Срезневского).
Чев- как чивий, тчивый - или 'щедрый, великодушный, милостивый' (4-), по объяснению Потебни, из чьсть-ч-ив; но это сомнительно, как считает А.Г.Преображенский в своем "Этимологическом словаре русского языка" М.1958).
Кроме того, согласно М.Фасмеру:
тчивый - 'щедрый, великодушный' вероятно связано с древне-русским тъщивъ 'быстрый, усердный' и старославянскими тъштивъ, тъштати ся (5-).
Ср. (там же) тщательный - от *тъщатель, др.рус. тъщати 'торопить', тъщанийе 'поспешность, старание, стремление, усердие, забота'.
Но также, согласно все тому же Фасмеру,
чехвал - 'хвастун, зазнайка' (по Соболевскому, от *тще- и хвалить) (7-);
чевяк, чувак - кавк. терск. черк. шапсуг - 'башмак' (8-) - к этому осмыслению мы еще вернемся;
чебер, чеберь (ударение в конце) - 'щеголь, франт' Вятск. [Даль] (9-).
Теперь же остаток от осмысленной таким разноречивым образом (3-, ..., 9-) начальной части слова (че-, тще-, чев-, чеб-), и его концовки гур можно соотнести с находимым в словаре В.Даля глаголом:
веньгать, вяньгать - (нвг.вятск.волг.прм.) 'хныкать, плакать, плаксиво жалобиться или просить чего; канючить': О деньгах не веньгай // а также: 'говорить немо, картаво, вяло, медленно, с расстановкой, невнятно' // 'жалобно, нараспев, мямлить' (-7-).
Сравним также веньгаться - (нижг.) 'упрямиться, перекоряться, привередливо отказывать кому // (нвг.) валяться или нежиться на постели, как бы по нездоровью';
веньганье - 'хныканье, плаксивый говор // вялая, картавая речь';
в(ньгала, веньг( - (нвг.), веньгун, -нья - (влг), 'плаксивый, писклявый человек // клянча, мямля'.
Таким образом, становятся возможны множество дополнительных вариантов с комбинацией смыслов: 1-7-2, 3-7-2, ..., 8-7-6 и все приблизительно с единым общим смыслом, выразимым следующим образом:
жалоба (сожаление, брюзжание, тоска,...) - о напрасном (невразумительном, бессмысленном,...) - упрямстве (самоволии, неблагоразумии, непокорности, чванстве, зазнайстве).
Можно также соотносить название Чевенгур со следующими славянскими корнями (по ЭтимССЯз):
*сurъ II: рус. чур - междомет., возглас, означающий запрет касаться чего-либо, переходить за к-л. черту, за к-н. предел
*((va - рус. диал. ч(ва -'рукоять деревянной палки, которою кротят поймавшуюся на уду треску'
*(аvr(ti - рус. диал. ч(вереть, чаврать, чаврить - 'блекнуть, вянуть, чахнуть, сохнуть' 'хилеть, хизнуть', 'загнивать' (Даль);
*(аb(niti - рус. диал. чаб(нить - 'гнуть, ломать или коверкать'; чаб(ниться - 'капризничать', 'важничать'... очевидно, родственно рус. коб(нить 'ломать, корчить, неуклюже изворачивать', коб(ниться 'кривляться, ломаться, корчиться; важничать' (Даль).
Итак, здесь обобщающий смысл, как видим, становится явно недискретным, поэтому нет смысла фиксировать отдельные составляющие с помощью индексов.
Множество таких вкладывающихся, а часто и накладывающихся друг на друга, как бы "перебивающих один другой", противоречащих, но и дополняющих, "подкрепляющих" друг друга смыслов - и составляют основное пространство платоновского текста, его сложное, запутанное иносказание.
Почти во всех основных произведениях Платонова можно видеть особое ироническое изображение действительности. Но эта же ироничность постоянно сопрягается со своей, казалось бы, противоположностью - с лирикой и строгой серьезностью (даже патетичностью), доходящими до настоящего трагизма. Платонов - уникальный автор, сочетающий такое двойное зрение на предмет своего изображения. (Не зря Горький, по сути дела, отказывая ему в публикации "Чевенгура", проницательно заметил: Ваш иронический способ повествования совершенно неприемлем для нашей литературы.)
Но Платонов не скрывает свое лицо за маской постоянно отстраненной иронической позиции. Он смеется и ерничает вместе со своими героями - но над самим же собой. По большому счету, Платонов - действительно писатель глубоко трагический. К концу 20-х годов, наконец излечившись от очарования идеализированного образа революцией (которую, надо сказать, он первоначально принял с большим подьемом и воодушевлением - в Воронеже, в 1917-м году ему исполнилось 18 лет: тогда он писал восторженные, немного странные стихи и статьи, проникнутые огромным энтузиазмом скорого воплощения утопии). Но потом вскоре он увидел все трезвыми глазами и представил нам суть происходящего в нашей стране, результаты чего мы вынуждены расхлебывать по сей день.
Здесь невольно вспоминается высказывание Пушкина после прочтения "Ревизора": Да, ну и грустна же наша Россия!
А вот как сам Гоголь откликнулся на критику своей пьесы (в "Послесловии к Ревизору", написанном уже во время печально известных "Избранных мест из переписки с друзьями"):
Всмотритесь-ка пристально в : все до единого согласны, что этакого города нет во всей России... Ну, а что, если это наш же душевный город?
Точно так же, как Гоголь, и Платонов в Чевенгуре строит свой - то есть, как бы и наш - душевный город, город, в котором находят выражение и беспокоящие его страхи, опасения и милые его сердцу ожидания, и забавные чудачества его героев, но и - откровенные уродства русской души.
О близости Платонова к Гоголю (причем именно ко второй части его "Мертвых душ") убедительно сказано у Е.Толстой-Сегал:
"Кажется, что Платонова в Гоголе мог притягивать именно соблазн вырваться из литературы в проповедь, тайна литературно невозможного. Нельзя не вспомнить, что эволюция самого Платонова как бы повторяет эволюцию Гоголя: от романтики к сатире, и от сатиры к метафизике и морализированию" (Толстая-Сегал 1980: 203).
В той же работе исследовательница очень проницательно фиксирует также "некоторую полемическую соотнесенность названий романов" Чевенгур и Петербург Андрея Белого:
"...В противоположность Белому, [Платонов] свободен от страха перед хаосом, бесформенностью, связанного у Белого с восстанием окраин. Напротив, Платонов эту бесформенность поддерживает. Белого страшит азиатская угроза и в нигилизме, и в консерватизме - Платонов же азиатскому началу сочувствует, в духе евразийской идеи, захватившей всю русскую литературу 20-х годов.
Можно предположить некоторую полемическую соотнесенность названий романов Чевенгур и Петербург. Чевенгур - полный идеологический антипод Петербурга: антигород, антигосударство, победа стихии бесформенности, азиатской стихии, той самой, которой навязывал свою волю "рациональный", "европейский", "исторический" Петербург. При этом звукообраз Чевенгур - это звуковой слепок Петербурга, данный в тюркском, азиатском звуковом материале" (там же: 195).
Отмечу также, что в более ранней работе той же исследовательницы проницательно сказано, что Чевенгур как топоним содержит фонетический контраст: в нем "центральная фонетическая тема" коррелирует с сюжетом романа, который представляет из себя - "устремление вдаль и погрязание в ужасе реальных событий" (Толстая-Сегал 1973: 203),.
Если проверить эту версию прочтения названия романа (подтвержденную в Николенко 1994), то гур можно перевести (с татарского) как 'могила, гробница', а чабата - как 'лапоть' (ТатРусСл). При этом ч(в(н - 'мчаться, нестись' или ч(вен - 'вставать на дыбы (о лошади); подниматься на цыпочки'. Кроме того, можно соотнести звукообраз слова Чевенгур еще и со словообразовательными татарскими глагольными суффиксами -дыр, -тыр,
-тер, выражающими значение 'принудительности' или -дер, -штыр, -штер, обозначающими 'многократность действия' (ТатРусСл:20).
Или, если сопоставлять с чувашским языком, то чав - это 'рыть, копать, ковырять; царапать; теребить, чесать; выдалбливать' (ЧувРусСл).
Корень ((b имеет в этимологоческом словаре тюрксих языков значение 'drehen, drechseln' (R(s(nen 1969), что значит 'вертеть, мотаться'.
...
В заключение можно сказать, что Платонов, конечно, маг языка. Смысл названия его романа множественен и включает в себя потенциально по крайней мере разобранные выше оттенки значений, но возможно и какие-то другие. Взаимное перепление этих смыслов "неаддитивно". Но эта неаддитивность присутствует практически в каждом акте творческого придания смысла и его же - извлечения из текста. Платонов служит просто одним из самых оригинальных провокаторов в нас самих этой способности.
ОТСТУПЛЕНИЕ ПОЭТИЧЕСКОЕ.
Жизни мышья беготня - или все-таки - тоска тщетности?
(о метафорической конструкции с родительным падежом)
Одним из наиболее распространенных и изученных синтаксических типов метафоры является конструкция с родительным, в которой на первом месте в именительном падеже помещается рема, а на втором - тема данного сочетания, в зависимом от него родительном.[146]
Одежда лести (Лермонтов); Иго бедствий (Жуковский); Лысины земли (Горький); Кинжалы кипарисов (Набоков) - все эти метафоры построены по образцу сравнительного оборота, у которого само сравнение, т.е. предикат сходства, опущен. В начале такого сочетания автор как бы загадывает загадку, чтобы заинтриговать слушателя (или читателя), привести в недоумение, "ошарашить" его чем-то новым и непонятным, или дать какое-то специальное, намеренно зашифрованное, несобственное наименование предмета (свойства, действия и т.п.), а потом, уже как бы задним числом, в виде необязательного пояснения дать отгадку или хотя бы намек на то, что, собственно, имелось в виду. Распутывать такую метафорическую конструкцию в любом случае приходится с конца:
а) кипарисы [которые в чем-то напоминают, похожи по форме,
, как] кинжалы;[147]
б) земля [точно так же имеющая на себе пустые места, как] - лысины [на головах (некоторых) людей];
в) бедствия [такие же тяжкие и непереносимые, как] - иго;
г) лесть [обычно так же старательно прикрывающая истынные намерения (отношение) человека, как] - одежда [прикрывает человеческое тело].
Мефафора - форма или содержание?
Происходящая "языковая игра" внутри данной конструкции состоит в следующем: ее логический предикат (рема) ставится на первое место и выражается именительным падежом, маскируясь под что-то само собой разумеющееся, т.е. под логический субъект, исходный пункт (некую "прагматическую презумпцию", или "пьедестал") высказывания, а его действительный логический субъект, или тема - прячется, отодвигается на второе место, ставится вслед за предикатом, посылается за ним "вдогонку" и делается от него зависим грамматически, облекаясь в форму родительного падежа. При этом толкующая их взаимоотношения связка (устанавливающая сходство или подобие двух предметов или ситуаций - в приведенных примерах она специально выделена квадратными скобками) оказывается опущена, оставляя желающего понять данное сочетание читателя в некотором недоумении: "То ли здесь имелось в виду?"
При этом я вовсе не ограничиваю объект исследования жестко заданным грамматически видом метафоры, а хотел бы смотреть на него шире - как на нетривиальное семантическое преобразование вообще, т.е. пере-движение (phora-meta) или: 'движение, за >' - в духе идей Ф.Уилрайта (1967:82-87), Э.Ортони (1979:221-222) и, как будто, самого Аристотеля. Одним из существенных признаков такой метафоры должна быть ее парадоксальность, нарушение привычных взглядов на вещи. Так, приводимые в книге первого из названных авторов типичные примеры синестезии:
У нее голос - как промокательная бумага (или же:)
голос - словно пуговки-глаза гремучей змеи,
вслед за Уилрайтом я бы предпочел отнести к метафорическим, хотя здесь предикат сходства и присутствует явно. То же относится к следующим сравнительным оборотам из Хлебникова и Есенина:
Она [калмычка] помнила, что девушка должна быть чистой, как рыбья чешуя, и тихой, как степной дым (Хлебников);
И с тобой целуясь по привычке (А),
Потому что многих целовал (Б),
И, как будто зажигая спички (В),
Говорю любовные слова (Г).
В последнем примере смысл центральной метафоры (В) из этого четверостишия Есенина я понимаю следующим образом[148]:[ ]
[вполне умышленно, намеренно и бесстрастно, как бы заранее зная, что дальше будет, а именно так же, как бывает, когда зажигают спички (В) , лирический герой Есенина делает (А) и (Г) - тем самым как бы отдавая себе отчет, что это может зажечь в его адресате огонь страсти, но при этом с сожалением констатирует, что : этому способствует еще и подчеркивание узуальности действий (Б)].
Присутствующее формально во всех перечисленных выше четырех примерах формально грамматическое сравнение перерастает (по содержанию) - в метафору. При этом метафора может быть выражена потенциально любым синтаксическим оборотом: и именной группой определения с прилагательным:
шелковые чулки поросячьего цвета; и приложением:
Идя к обеду, он [Ганин] не подумал о том, что эти люди, тени его изгнаннического сна, будут говорить о настоящей его жизни - о Машеньке; и, конечно, разнообразнейшими видами эксплицитного сравнения:
В профиль он был похож на большую поседевшую морскую свинку;
Прелестна, слов нет,... А все-таки в ней есть что-то от гадюки (все четыре примера выше из Набокова); а также собственно глаголами и предикативами:
Тишина цветет; Белое платье пело в луче (Блок); Луна, опаляющая глаз; Жара в окне так приторно желта; Далекий свет иль звук - чирк холодом по коже (три последних примера из Ахмадуллиной).
Преобразуясь из более обычной, эксплицитно-глагольной, т.е. рематической, "характеризующей" формы - в именную (презумптивную, т.е. тематическую, "идентифицирующую"), сравнение, так сказать, оживляется, еще более "поднимаясь в ранге" своей метафоричности:
Ожог глазам, рукам - простуда, любовь моя, мой плач Тифлис... (Ахмадуллина)
Тут какая-то потенциально даже "медицинская" терминология (ожог глаза такой-то степени...) остраняется тем, что зависимое слово метафорического сочетания оказывается не в родительном (что было бы стандартно), а - в дательном падеже. Возникает поэтическое наложение смысла двух грамматических конструкций (здесь - генитивной и дативной):
1) Тифлис [такой же яркий для] глаз [как] - ожог
и
где второе осмысление как бы на заднем плане.
Истолковать метафоры с генитивом: Иглы ресниц, Пятаки сыроежек, Рты колоколов, Булки фонарей, Оборки настурций, Глаза озер, - все примеры (без толкований) взяты из работы (Кнорина 1990:117-120) - можно следующим образом:
Ресницы [напоминающие, или торчащие в разные стороны, прямо как какие-то] - иголки; Сыроежки [похожие на] пятаки ; Колокола [с нижней частью, как раскрытые] - рты ; Фонари [похожие на] - булки; Настурции - оборки [у платьев]; Озера ?-при взгляде сверху, как бы с птичьего полета> - [будто] - глаза [самой земли].
Хотя грамматически должно выходить, вроде бы, что "в норме зависимое слово, стоящее в генитиве, всегда уточняет, доопределяет опорное слово конструкции" (Кнорина 1990: 116), но зато в действительности, реально опорным выступает, наоборот, то слово, которое стоит в родительном, а определяет его (т.е. служит предикатом) - слово в именительном.
Подробно описавший данные конструкции А.В.Бельский (1954) указывал, что слово в генитиве имеет прямое значение, а его слово-хозяин - метафорическое. Вот как им описывается сам кофликт, лежащий в основе данных сочетаний:
"Грамматика конструкции не совпадает со структурой логического суждения, лежащего в ее основе"; "интонация генитива при метафоре сообщает ему характер предиката, но по логике этой конструкции смысловым предикатом является метафора"[149]; "родительный падеж в этих конструкциях грамматически - определяющее слово, а семантически - определяемое" (Бельский 1954: 288-290). Сходным образом суть метафоры с генитивом описывалась и в работах (Григорьев 1979: 227, (Шендельс 1972: 49) и др.).[150]
В принципе та же структура - вначале загадка, а потом, вслед за ней намек на отгадку или какая-то подсказка, с помощью которой ее можно разгадать - описана как характерный прием построения поэтического текста у О.Мандельштама в работе [Успенский 1996]. Там показано, как поэтически остраненное слово "тянет за собой" цепь паронимически и ассоциативно связанных с ним слов и образов: ливень (бродит с плеткой ручьевой) парень>; улитки (губ людских) - улыбки>; настроживает - настраивает; держится настороже>; нарывал (о винограде) - созревал>; омут ока - и т.п.
Множественность осмыслений и противоречивость
Опущение связки и вынесение вперед "загадки" или смыслового центра, т.е. наиболее важного в сообщении, вообще сродни недоговоренности, в частности, таким ее проявлениям, какие мы встречаем в разговорной речи с характерным для нее порядком слов где на первое место выносится главное, или смысловой центр сообщения (Ширяев 1986), а также в речи внутренней, "эгоцентрической" (Выготский 1934 (Пиаже)); (Жинкин 1964). В любом случае читателю необходимо знание отсутствующего в высказывании контекста, иначе сама аналогия, взаимное соотнесение смыслов (условных "субъекта" и "предиката") рискует остаться непонятным. Это касается, конечно, не только генитивных сочетаний, но и любых других (вот пример - уже не собственно с метафорой, а с метонимией-загадкой, оформленной в виде согласованного прилагательного):
гитарные ночи (Набоков), т.е., видимо, ночи [проведенные без сна, с пением под] - гитару.
Оговорка. Метафора при генитиве совсем не обязательно бывает связана лишь с недоговоренностью. Иногда с ее же помощью автор нанизывает друг на друга как раз избыточные, "двоящиеся" самоповторами смыслы. Это выступает, например, одним из основных приемов "работы с языком" у А.Платонова:
Около паровоза... всегда стоял табор народонаселения (ВМ)[151]...
При помощи характерного нагромождения в словосочетании-неологизме табор народонаселения индуцируется некое поле "осциллирующих, просвечивающих через него" смыслов (Тынянов, Толстая-Сегал, Перцова), а именно приблизительно следующих (в квадратных и угловых скобках - фрагменты смысла, которые как бы следует достроить в нашем воображении):
около паровоза всегда стояла [толпа людей]; или
[толпой] стояло [все] население [поселка];
[люди] стояли табором - ;
[располагался как бы целый] табор;
[постоянно толпился какой-то] народ...
Следует заметить, что тут - даже при избыточности и нарочитом отступлении от языковой нормы имеет место и недоговоренность - с наложением, контаминацией и неопределенностью выбора между альтернативными вариантами-оттенками этих смыслов.[152]
С помощью генитивной метафоры (или, шире, с помощью смыслового переноса), как правило, достигаются две цели одновременно: происходит компрессия, сокращение речи (сокращение того, что иначе можно было бы сказать с помощью сравнительного оборота) и, в случае удачи, возникает особая экспрессивность, когда к толкованию исходной ситуации, угадываемой на основании слова-презумпции (т.е. в данных конструкциях - слова, стоящего в генитиве), как бы ненароком привносится, привлекается - и на нее накладывается уже иная ситуация, сходная, по мнению автора, в том или ином отношении с рассматриваемой. Она расширяет и "расшатывает" наши представления о связи явлений в возможных мирах - или вообще о границах реального, "умопостигаемого":
ухабистый матрац; холодок восторга (обе - Набоков) - Т.е., по-видимому,
матрац [такой же неровный, как по дороге, изрытой] ухабами;
восторг [ощутимый в душе как некий особого рода] - холодок .
Здесь при толковании второго примера примем во внимание сопутствующий контекст: герой "Дара", Мартын, стоит рядом с вызывающей в нем сложные чувства женщиной, к тому же - на берегу моря. (Помимо всего прочего, за этим выражением возможно "сквозит" еще и пушкинский быстрый холод вдохновенья.)
Или вот пример привычного для метафоры, подобного предыдущим случаям "развоения образа:
...Норд-ост, рассыпающий ноты оркестра в городском саду...(Набоков) То есть:
а) [сильный ветер] рассыпающий [разносящий в разные стороны листы нот из-под рук у музыкантов]; или же
б) - оркестр.
При эмфазе рема все же может оказаться в конце метафорической конструкции, но это воспринимается нами именно как нарушение обычного в ней порядка слов - ср. использованные словосочетания уже в измененном виде:
?-кипарисов кинжалы, ?-земли лысины, ?-бедствий иго, ?-лести одежда, ?-восторга холодок - так же как: ?-ночи гитарные, ?-матрас ухабистый.
То есть, становясь в поэтической строчке на последнее место, слово, несущее на себе основной вес в метафоре (слово в именительном падеже, его фокус) приобретает роль обычной ударной части высказывания, зато высказывание в целом отчасти теряет ореол загадывания загадки и становится похоже на более просто устроенное - сравнение, как, например, в строчках:
Каналов узкие пеналы (Мандельштам ) - или, его же:
Переулков лающих чулки,
И улиц перекошенных чуланы... - что, опять-таки намеренно огрубляя толкованием в прозе, предлагаю осмыслить следующим образом:
каналы [такие ровные и узкие, прямо как какие-то] - пеналы;
переулки [из которых раздается собачий] лай [откуда гулко разносится эхо собачьего лая]; (NB: здесь же олицетворение и/или метонимия - как будто это сами переулки лают), [способные так же сильно растягиваться в длину как какие-то] - чулки;
перекошенные улицы [такие же неудобные, загроможденные домами
, как] - чуланы.
Везде на заднем плане метафорических сочетаний "маячит" вспомогательный толкующий образ, ситуация (или целое множество вкладывающихся друг в друга образов или ситуаций), которые намеренно привлечены к исходной, толкуемой ситуации - по сходству. В чем состоит принципиальное отличие поэтического языка от языка обычного, повседневного? - Как хорошо известно, в соотнесении двух изначально несходных предметов (ситуаций), в насильственном (как будто вопреки логике) соположении того, что различно фактически, т.е. фактически в той или иной синестезии.[153] И чем дальше отстоят друг от друга толкуемое и толкующий образ ("оболочка метафоры")[154], тем выражение может стать экспрессивнее и более способно задеть ("царапнуть") наше восприятие. Так, в выражении Маяковского черствая булка вчерашней ласки