Страница:
И вот когда она наконец должна была кончить, мы услышали какую-то возню у наших дверей. Пришлось оторваться от нее и выглянуть наружу. Пьяный искал свою комнату. Когда немного погодя я снова отправился в путь, чтобы снова остудить свой член еще одной порцией прохладительного, пьянчуга все еще мыкался в поисках. Все фрамуги над дверями были открыты, и оттуда доносилась жуткая какофония, словно имело место явление Иоанна, едока акрид. Когда я снова предстал перед строгим судом, мне показалось, что член сделан из заскорузлой изоляционной ленты. И ощущение было такое же, резиновое: как проталкивать кусок застывшего жира в дренажную трубку. Больше того: никаких других зарядов у батареи не осталось, и если б она сейчас выпалила, то только чем-то вроде желчи, или червей, или капель гноя. При этом он у меня стоял, крепкий, как молоток, но в то же время потерял все признаки инструмента для секса, выглядел омерзительно, словно дешевое дрянцо из десятицентовых лавочек, как раскрашенный рыболовный крючок. И на этой яркой блестящей дряни угрем извивалась Мара. В пароксизме страсти она перестала быть женщиной; это была масса каких-то не поддающихся определению, судорожно дергающихся, корчащихся контуров: так выглядит на рыбий взгляд кусок свежей наживки в перевернутом выпуклом зеркале волнующегося моря.
Меня уже не интересовали ее извивы, весь я, за исключением той моей части, что находилась в ней, был холодным, как огурец, и далеким, как Полярная звезда. Все это воспринималось мной как дошедшее издалека сообщение о смерти человека, о ком и думать позабыл давным-давно. Мне лишь оставалось уныло ждать того невероятно запаздывающего взрыва влажных звезд, которые осыпятся на дно ее утробы дохлыми улитками.
Ближе к рассвету, по точному восточному времени, по застывшей гримасе вокруг ее принявшего цвет сгущенного молока рта я понял, что это произошло. Лицо ее пережило все метаморфозы прежней, внутриутробной, жизни, но только в обратном порядке: последний проблеск погас, и лицо опало, словно проколотый воздушный шарик; глаза и ноздри потемнели, как задымленные желуди, на пошедшей легкими морщинами коже. Я отвалился от нее и сразу же нырнул в кому, кончившуюся лишь к вечеру вместе со стуком в дверь и свежими полотенцами. Я взглянул в окно и увидел скопище битумных крыш, усеянных там и сям темно-сизыми голубями. От океана катился рокот прибоя, а здесь его встречала металлическая симфония разъяренных сковородок и противней, остуженных дождем лишь до ста тридцати девяти градусов по Цельсию. Гостиница гудела и жужжала подобно огромной жирной мухе, издыхающей где-то в глухом сосняке. А по оси коридора между тем произошли новые изменения, сдвиги и перекосы. Сектор А, тот, что находился слева, оказался закрытым, заколоченным, похожим на те огромные купальни вдоль пляжных променадов, которые с окончанием сезона сворачиваются сами собой и испускают последние вздохи сквозь бесчисленные щели и трещины. Другой, безымянный, мир справа был уже размолочен тяжеленной кувалдой; несомненно, здесь поработал некий маньяк, который стремился оправдать свое существование такой усердной поденщиной. Под ногами было слякотно и скользко, словно армия непросохших тюленей весь день сновала в ванную и из ванной. Открытые там и сям двери позволяли любоваться неуклюжей грацией дебелых русалок, мучительно втискивавших могучие шары молочных желез в тонкие рыбацкие сети из стеклянного волокна и полосок влажной глины. Последняя роза лета угасала, превращаясь в разбухшее вымя с руками и ногами. Скоро эпидемия кончится, и океан снова обретет свое студенистое великолепие, вязкое, желатиновое достоинство, отрешенное и озлобленное одиночество.
Мы вытянулись с подветренной стороны макадамового шоссе 40, в углублении гноящейся песчаной дюны, рядом с остро пахнущими зарослями. А по шоссе катили сеятели прогресса и просвещения с тем привычным успокаивающим тарахтением, которое всегда сопровождает это мирное передвижение на харкающих и попердывающих хреновинах, плодах соитий жестяных коробок с проволокой. Солнце садилось на западе, как положено, но на этот раз без блеска и сияния, на этот раз закат выглядел омерзительно: огромную яркую глазунью заволакивали тучи соплей и мокроты. Это был идеальный фон для любви, такой же как среди аптечных стоек и ярких обложек покетбуков. Я снял туфли и осторожно дотянулся большим пальцем, исполненным нежности, до самой промежности. Мы лежали, закинув руки, она — головой на юг, я — на север. Наши тела отдыхали, плавали, почти не покачиваясь, — две большие ветки, застывшие на поверхности бензинового озера. Гость из Возрождения, наткнись он случайно на нас, решил бы, что нас забросило сюда из картины, изображающей жалкую смерть кого-то из окружения дожа-сибарита. Мы лежали у ног рухнувшего мира, и это был скорее стремительный этюд по перспективе и ракурсам, где наши распростертые тела являли собой забавные детали.
Разговор был бессвязный: то торопливый и сбивчивый, то вдруг обрывался тупым ударом, словно пуля запуталась в мускулах и сухожилиях. Да мы и не разговаривали, мы просто приткнули наши сексуальные аппараты на случайной стоянке антропоидных, жующих жвачку машин у кромки бензинового оазиса. Ночь весьма поэтически явится на сцене, словно укол трупного яда, смешанного с гниющим помидором. Ханна найдет свою искусственную челюсть, завалившуюся за механическое пианино; Флорри стибрит где-то ржавый консервный ножик и расковыряет себя до мощного кровотечения.
Мокрый песок липнет к нашим телам с цепкостью свежеоклеенных обоев. От близлежащих фабрик и больниц доносится восхитительный аромат отработанных химикалий, обмаранных простыней, ненужных органов, вырванных у живых и оставленных медленно догнивать целую вечность в запечатанных сосудах, с великим тщанием снабженных аккуратными этикетками. Недолгий сумеречный сон в Морфеевых лапах дунайской таксы 41.
Когда я вернулся в город, Мод с вежливой щучьей улыбочкой поинтересовалась, хорошо ли я провел уик-энд. Ей показалось, что у меня, пожалуй, несколько утомленный вид. И она добавила, что надумала устроить себе каникулы: от давней, еще монастырской, подруги получено приглашение провести несколько недель в ее загородном доме. Я нашел эту идею замечательной.
Через два дня я провожал ее с дочкой. На вокзале Мод спросила, не хотел бы я проехаться с ними несколько перегонов. Я подумал, что нет смысла отказываться. Может быть, она воспользуется этой поездкой, чтобы сказать мне нечто важное. Я сел в поезд и проехал несколько станций, болтая с ней ни о чем и удивляясь, что она не переходит к более серьезным темам. Ничего подобного так и не произошло. В конце концов я сошел с поезда и помахал ручкой. «Скажи папочке до свидания. Ты его теперь не увидишь несколько недель». До свидания! До свидания! Пока! Я прощался очень натурально, эдакий провинциальный папаша, провожающий женушку и дочурку. Она сказала: «Несколько недель». Как же это прекрасно! Я бегал взад и вперед по платформе в ожидании поезда, обдумывая все, что успею сделать за время ее отсутствия. Мара будет в восторге. У нас получится что-то вроде медового месяца: миллион вещей мы сумеем переделать за эти несколько недель.
На следующий день я проснулся со страшной болью в ухе. Позвонил Маре и попросил ее встретить меня возле приемной врача. Врач этот был один из друзей Мод, найденных для нее самим дьяволом. Однажды он едва не убил нашу дочь своими средневековыми пыточными инструментами. Теперь пришла моя очередь. Мара осталась ждать меня на скамейке у входа в парк.
Доктор явно обрадовался моему появлению. Затащив меня в псевдолитературную дискуссию, он принялся кипятить инструментарий. Потом проверил какую-то, действующую с помощью электричества стеклянную клетку, очень напоминавшую прозрачный телеграфный аппарат, но на самом деле оказавшуюся бесчеловечной убийственной дьявольской придумкой; он намеревался использовать ее против меня на прощание.
Так много докторов возилось с моим ухом, что к тому времени я вполне мог считаться ветераном. С каждым новым приступом омертвление кости все ближе и ближе подбиралось к моему мозгу. В конечном счете оно добралось бы туда, мастоид превратился бы в разъяренного мустанга, зазвучал бы концерт серебряных пил и серебряных молоточков, и как-нибудь я приплелся бы домой с головой, свернутой набок, как у парализованного скрипача.
— Вы этим ухом больше ничего не слышите, конечно? — спросил доктор, без всякого предупреждения вонзив раскаленную проволоку в самую сердцевину моего черепа.
— Нет, почему же, — ответил я, чуть не падая с кресла от боли.
— Сейчас будет немножко больно, — сказал он, орудуя своим дьявольским крючком.
И так это продолжалось — каждая операция была мучительнее предыдущей, — пока я, вне себя от боли, не понял, что вот-вот выпущу ему кишки. А оставалась еще электрическая клетка: она должна была прочистить каналы, выпустить весь до последней капли гной и вытолкнуть меня на улицу, как полудикую лошадку из загона.
— Противная процедура, — сказал доктор, закурив сигарету, чтобы я мог передохнуть, — не хотел бы я испытать ее на себе. Но надо продолжить. Боюсь, что все равно без операции не обойдемся.
Я уселся поудобнее и приготовился к промыванию. Он вставил трубку и повернул переключатель. Ощущение было такое, будто он промывал мой мозг раствором синильной кислоты. Гной вытекал из уха вместе с тонкой струйкой крови. Боль терзала меня.
— Неужели в самом деле так больно? — воскликнул врач, видя, как я побелел.
— Невмоготу, — сказал я. — Если вы сейчас не перестанете, я расколочу вдребезги всю эту вашу штуковину. Пусть меня всего перекосит, как раздутую лягушку.
Он выдернул трубку и вместе с ней все содержимое моих ушей, моего мозжечка, по крайней мере одну почку и весь костный мозг моего копчика.
— Отлично сделано, — проговорил я. — Когда мне снова прийти? Он немного подумал и решил, что лучше всего прийти завтра — надо будет взглянуть, как развивается процесс.
Мара пришла в ужас, увидев меня. Ей захотелось сразу же оттащить меня домой и взяться за мной ухаживать. Но я был настолько вывернут наизнанку, что мне не хотелось, чтобы кто-нибудь оставался рядом. Кое-как я попрощался с ней: «До завтра!»
Как пьяный я доплелся до дома и рухнул в кровать, в тяжелый, без сновидений, сон. Проснулся я на заре и в великолепном состоянии. Встал и отправился прогуляться по парку. Лебеди были полны жизни, они понятия не имели об отростках височной кости.
Когда боль отпускает, жизнь кажется великолепной, даже без денег, без друзей, без грандиозных замыслов. Всего лишь легко дышится, гуляешь себе без всяких там спазм и судорог. И лебеди красивы донельзя. И деревья тоже. И даже автомобили. Жизнь катит мимо на роликовых коньках. Земля полна чудес и раскапывает все новые и новые магнитные поля в пространстве. Взгляни, как наклоняется ветер к былинкам! И каждая былинка — чувствующая и говорящая, — все они отвечают ему. Если бы земля знала боль, мы ничего не могли бы с этим поделать. Но планеты не подвержены болям в ушах; у них иммунитет, хотя они и несут в себе бессчетные страдания и муки.
В виде исключения я появился на работе раньше всех. И героически трудился весь день без малейших признаков усталости. В назначенный час я встретил Мару. Она сидела все на той же парковой скамейке.
На этот раз доктор только заглянул мне в ухо, снял образовавшийся струпик, протер и снова заткнул тампон.
— Отлично смотрится, — пробормотал он. — Приходите через неделю.
Мы были в превосходном настроении, я и Мара. Обедали в придорожном ресторане, пили кьянти. Это был целительный вечер, весь, сверху донизу, созданный для прогулок влюбленных. Мы лежали в траве и смотрели на звезды.
— Ты думаешь, она на самом деле останется там на несколько недель? — спросила Мара.
Если бы так!
— Может быть, она вообще больше не вернется, — сказал я. — Может быть, она это и хотела мне сказать, когда попросила проехать с ней в поезде. Может, у нее нервы сдали в последнюю минуту.
Мара и не помышляла о такой жертве со стороны Мод. Наверное, она вообще не думала об этом. Просто на какое-то время мы могли быть счастливы, могли вообще забыть о существовании Мод.
— Я хочу, чтоб мы могли уехать отсюда вообще, — сказала Мара. — Перебрались бы куда-нибудь, совсем в другую страну, где никто бы нас не знал.
Да, это было бы отлично.
— В конце концов мы так, наверное, и сделаем, — сказал я. — Здесь нет ни единой души, о ком я мог бы пожалеть. Вся моя жизнь была бессмысленной, пока я не встретил тебя.
— Пошли покатаемся на лодке, — вдруг предложила Мара. Мы поднялись и неспешно отправились к лодочной пристани.
Поздно, все лодки были уже заперты. Мы побрели бесцельно по тропинке вдоль озера, подошли к маленькому дощатому павильончику над самой водой. Он был пуст, вокруг никого не было. Я сел на струганую деревянную скамейку, и Мара устроилась у меня на коленях. На ней был мой любимый швейцарский костюмчик, а под ним ровным счетом ничегошеньки. Она привстала на секунду, задрала юбку и решительно оседлала меня. Получилась чудная сцепка. Потом, когда все кончилось, мы долго еще сидели в молчании, покусывая друг другу губы и мочки ушей.
Потом мы спустились к воде и кое-как, с помощью носовых платков, обмылись. Я как раз вытирал член кончиком рубашки, когда Мара схватила меня за руку и показала в сторону кустов. Я ничего там не увидел, какой-то слабый проблеск — и только. Быстро застегнул штаны, и — Мару за руку — мы снова поднялись на дорожку и степенным шагом двинулись прочь.
— Это точно копы, — сказала Мара. — У них так заведено: спрячутся в кустах и подглядывают, извращенцы поганые.
И в тот же момент мы и в самом деле услышали тяжелые шаги, типичную походку толстокожего, тупого Мика 42.
— Эй вы, двое, — раздалось за нашей спиной. — Минуточку! Куда это вы спешите?
— Что вы имеете в виду? — Я повернулся к нему с возмущенным видом. — Мы гуляем, не видите разве?
— Самое время для прогулок. — Полицейский подошел к нам. — Я охотно прогуляюсь с вами до участка. Вы что думаете — здесь племенная ферма?
Я прикинулся непонимающим. Но он был Мик, и это его взбесило окончательно.
— Ишь, какой наглый! — сказал он. — Лучше-ка отпусти эту даму до того, как я тебя заберу.
— Это моя жена.
— Так это ваша жена, вот как? Ну-ну, значит, все отлично. Можно малость приголубить друг дружку, но подмываться в общественных местах — будь я проклят, если видел когда-нибудь этакое! Ну, тогда спешить особенно не будем. Ты, парень, совершил серьезное правонарушение, и раз она в самом деле твоя жена, она тоже за это ответит.
— Послушайте, неужели вы хотите сказать…
— Фамилия? — оборвал он меня, приготовившись записывать в блокнотик.
Я сказал.
— Где живете? Я сказал.
— Ее фамилия?
— Та же, что у меня. Она моя жена, я же вам говорил…
— Говорил. — Он гнусно осклабился. — Все верно. Так, теперь — на что вы живете. Вы работаете?
Я вытащил из бумажника свое космодемоническое удостоверение и предъявил ему — я всегда носил его с собой. Там было сказано, что я пользуюсь правом бесплатного проезда на всех видах общественного транспорта Большого Нью-Йорка. Это его слегка озадачило, он сдвинул фуражку на затылок.
— Так вы заведующий отделом. Очень ответственная должность для молодого человека вроде вас. Я думаю, что надо крепко держаться за эту должность, не так ли?
И тут перед моими глазами возникли аршинные буквы моей фамилии в завтрашних газетах. Хорошенькую историю состряпают при желании из всего этого репортеры. Пришла пора что-то предпринять.
— Послушайте, начальник, — сказал я. — Давайте обсудим все спокойно. Я живу совсем рядом — почему бы вам не зайти к нам? Может быть, мы с женой были немного легкомысленны, мы ведь поженились совсем недавно. Мы никогда не будем так себя вести в общественном месте, но ведь было темно и никого не было вокруг…
— Ладно, это все мы, может, и уладим, — сказал он. — Так вы, я вижу, не хотите потерять свою работу?
— Конечно, не хочу, — согласился я, мучительно соображая сколько у меня имеется в кармане и берет он или нет.
Мара копошилась в своей сумочке.
— Не надо так суетиться, леди, — произнес он. — Вы ведь знаете что нельзя предлагать взятку должностному лицу. Кстати, если я не слишком назойлив, в какую церковь вы ходите?
Я не задумываясь назвал католическую церковь на углу своей улицы.
— Так вы из паствы отца О'Мэйли! Что ж вы мне сразу не сказали? Конечно, вы не хотите опозорить свой приход, правильно я понимаю?
Я ответил, что если отец О'Мэйли узнает о моем поведении, я этого не переживу.
— Вы и венчались у отца О'Мэйли?
— Да, свят.. я хотел сказать «начальник». Мы венчались в этом апреле.
Я все старался не извлекая их на свет, сосчитать деньги в своем кармане. Получалось не больше четырех долларов. Интересно, сколько же у Мары?
Коп зашагал в сторону, и мы пристроились за ним. Вдруг он резко остановился и ткнул куда-то вперед своей дубинкой. И так, держа дубинку на весу и кивая головой в одном направлении, он начал тихий монолог о наступающем празднике нашей Матери Богородицы Всепомогающей и тому подобных вещах, левую же руку он вытянул таким образом, что кратчайший путь к выходу из парка лежал как раз мимо нее и воспользоваться этой дорогой зависело от нашей сообразительности и правильного поведения.
Мы с Марой поспешили сунуть ему в лапу по нескольку бумажек и, благодаря его за доброту, пулей вылетели на волю.
— Думаю, тебе лучше пойти ко мне домой, — сказал я. — Если мы ему дали мало, он может притащиться за доплатой. Я не верю этим грязным ублюдкам. Отец О'Мэйли, дерьмо!
Мы поспешили домой и заперлись там. Мара никак не могла унять дрожь. Я отыскал на кухне немного портвейна.
— Теперь только не хватало, — сказал я, отхлебнув портвейна, — чтобы Мод вернулась домой и застала нас.
— А она и вправду может вернуться?
— Один Бог ведает, что она может.
— Я думаю, мне лучше спать внизу. Мне будет не по себе в ее постели.
Мы покончили с вином, разделись. Мара пошла в ванную, накинув шелковое кимоно Мод.Я вздрогнул, увидев ее в облачении моей жены.
— Я твоя жена, правда? — сказала она, обняв меня, и я пришел в восторг от этих слов. А она двинулась по комнате, производя осмотр. — Где же ты пишешь? — спросила она. — За этим столиком?
Я кивнул в подтверждение.
— Тебе нужны большой стол и своя собственная комнат.а Какты умудряешься здесь писать?
— У меня наверху большой письменный стол.
— Где? В спальне?
— Нет, в гостиной. Но там на редкость мрачно. Хочешь взглянуть?
— Нет, — решительно отказалась она. — Пожалуй, я не стану подниматься. Теперь я всегда буду представлять, как ты сидишь в этом углу у окна. Ты и письма ко мне писал здесь?
— Нет, — сказал я. — Тебе я писал на кухне.
— Покажи, — сказала она, — покажи, где ты сидел, когда писал. Я хочу знать, как это выглядит.
Я взял ее за руку, и мы вернулись на кухню. Я сел в позу, которую принимал за этим столом. Она наклонилась и быстро расцеловала все пространство, заключенное между моими руками, лежащими на столе.
— Мне и не снилось, что я когда-нибудь увижу твой дом, — сказала она. — Удивительно увидеть место, так много значащее в твоей жизни. Это — священное место. Как жаль, что мы не можем взять с собой этот стул и стол — все, даже плиту. Как я хочу, чтобы мы взяли всю комнату и встроили бы ее в наш дом. Ведь она принадлежит нам, эта комната.
Мы решили устроиться на диване. Ночь была теплая, и спали мы нагишом. Где-то около семи утра, когда мы еще не разомкнули своих объятий, завизжали ролики, дверь поехала в сторону и — вот она, стоит на пороге, моя дорогая супруга, а с ней хозяин дома и его дочь. Нас застигли на месте преступления. Я спрыгнул с дивана как был, абсолютно голый, и, дотянувшись до висевшего на стуле полотенца, кое-как прикрылся им и стал ждать приговора. Мод жестом пригласила свидетелей войти и взглянуть на Мару, лежавшую под простыней, натянутой до подбородка.
— Пожалуйста, пусть эта женщина уйдет отсюда как можно скорее, — произнесла Мод, повернулась и двинулась вверх по лестнице, ведя за собой свидетелей.
— А что, если она спала себе наверху, в собственной постели всю ночь? Если так, чего ж она дожидалась до утра?
— Не бери в голову, Мара. Она сама себе яму вырыла. А мы остаемся здесь и сейчас позавтракаем.
Я побыстрее оделся и побежал купить бекона и яиц.
— Боже мой, не могу понять, как ты можешь оставаться таким спокойным. — Глядя, как я вожусь с завтраком, Мара дымила сигаретой. — У тебя что, нервов вообще нет?
— Нервы-то у меня есть, и они всегда ведут себя блестяще. Я свободен, ты можешь наконец уяснить себе это?
— И что же ты теперь собираешься делать?
— Первым делом отправлюсь на работу. Вечером буду у Ульрика, и ты туда приходи.
У меня зародилась мыслишка, что за всем этим стоит мой друг Стенли. Ладно, скоро увидим.
Из конторы я послал Стенли телеграмму, чтобы он явился вечером к Ульрику. А днем меня нашел телефонный звонок Мод. Мне надо будет подыскать себе комнату. Еще она сказала, что подаст на развод как можно скорее. Никаких комментариев по поводу ситуации — сухая деловая справка. Я должен дать ей знать, когда приеду забрать вещи.
Ульрик воспринял произошедшее очень серьезно. Это означало перемену жизни, а к переменам Ульрик всегда относился настороженно. Мара же вполне владела собой и бодро смотрела вперед, в новую жизнь. Оставалось узнать отношение Стенли.
Он появился с обычным выражением мрачного отвращения к жизни на лице и пьяный в стельку. Слишком важное, по его мнению, произошло событие, чтобы его не отметить. Но вытащить из него какие-нибудь детали оказалось невозможным. «Я ж тебе сказал, что я это устрою. Вот ты и влип, как муха. Я это себе так все и представлял. Не задаю тебе никаких вопросов, мне они ни к чему. Уж я-то свое дело знаю». Он сделал огромный глоток из появившейся из кармана куртки фляжки, даже не потрудившись снять шляпу. Теперь мне было ясно, как выглядел он там, в Форт-Оглтропе. Парней в подобном состоянии я всегда старался обойти стороной.
Зазвонил телефон. Это был доктор Кронский, попросивший МИСТЕРА МИЛЛЕРА.
— Поздравляю! — завопил он. — Я буду у вас через несколько минут. Мне есть что тебе рассказать.
— Послушай, — сказал я. — Не знаешь, не сдает ли кто-нибудь комнату?
— Так как раз об этом я и собираюсь с тобой поговорить! Я нашел подходящее для тебя место — в Бронксе. Там живет мой друг, врач. Ты можешь занять целое крыло в доме. И возьми с собой Мару. Вам понравится у него. Он отдает вам бильярдную на первом этаже, большую комнату под библиотекой и…
— Он еврей? — спросил я.
— Он? Он сионист, анархист, талмудист и абортист. Парень замечательный, надо будет — последнюю рубашку отдаст. А я знаешь только что откуда? Из твоего дома. Я чуть не умер со смеху: твоя жена собирается очень хорошо устроиться на те алименты, что ты будешь ей выплачивать.
Я рассказал Маре о предложении Кронского. Мы решили поехать сейчас же посмотреть квартиру. Стенли испарился. Ульрик решил, что он в ванной.
Я подошел к ванной, постучал в дверь. Молчание. Я толкнул дверь. Стенли лежал в ванне во всей одежде, шляпа надвинута на глаза, в руке пустая бутылка. Я осторожно закрыл дверь.
— Я думаю, он ушел, — сказал я Ульрику, и мы отправились в Бронкс.
8
Бронкс! Нам обещано здесь целое крыло дома — крылышко индюшки с пухом и перьями, циновками, пуховыми перинами! Воплощенная идея Кронского о надежном убежище.
Это был самоубийственный период нашей жизни, начавшийся с тараканов и сандвичей с копченой говядиной и закончившийся в Ньюбуре, в дыре на Риверсайд-драйв, где миссис Кронский-Два решала неблагодарную задачу проиллюстрировать, что такое циклотомия.
А сам Кронский внушил Маре сменить имя — вместо Мары она теперь звалась Моной. И другие значимые перемены будут обязаны своим происхождением Бронксу.
Мы явились в убежище доктора Онирифика уже ночью. Шел светлый мягкий снег, и цветные стекла парадной двери украшала девственно белая мантия. Именно так я и представлял себе место, которое Кронский подберет для нашего медового месяца. Даже тараканы, разбежавшиеся по стенам, едва мы включили свет, показались нам какими-то своими и предназначенными судьбой. Бильярдный стол, занимавший в комнате целый угол, поначалу казался лишним, но когда мальчонка доктора Онирифика мимоходом прислонился к ножке и, расстегнув штанишки, сделал пипи — все встало на свои места.
Входная дверь открывалась прямо в нашу комнату, где находились вышеупомянутый бильярдный стол, широченная, с латунными столбиками, кровать, покрытая стеганым одеялом, письменный стол, рояль, детская лошадка-качалка, засиженное мухами и в трещинах зеркало и небольшой диванчик. Ни больше ни меньше восемь окон имелось в нашей комнате. Пара из них была снабжена тяжелыми шторами, раздвигавшимися примерно на две трети окна; остальные были совершенно голы. Все выглядело очень мило. Никто не звонил в двери, никто не стучал, каждый входил без доклада и шествовал своим путем, куда ему было нужно. Словом, комната с видом. Как наружу, так и вовнутрь.
Меня уже не интересовали ее извивы, весь я, за исключением той моей части, что находилась в ней, был холодным, как огурец, и далеким, как Полярная звезда. Все это воспринималось мной как дошедшее издалека сообщение о смерти человека, о ком и думать позабыл давным-давно. Мне лишь оставалось уныло ждать того невероятно запаздывающего взрыва влажных звезд, которые осыпятся на дно ее утробы дохлыми улитками.
Ближе к рассвету, по точному восточному времени, по застывшей гримасе вокруг ее принявшего цвет сгущенного молока рта я понял, что это произошло. Лицо ее пережило все метаморфозы прежней, внутриутробной, жизни, но только в обратном порядке: последний проблеск погас, и лицо опало, словно проколотый воздушный шарик; глаза и ноздри потемнели, как задымленные желуди, на пошедшей легкими морщинами коже. Я отвалился от нее и сразу же нырнул в кому, кончившуюся лишь к вечеру вместе со стуком в дверь и свежими полотенцами. Я взглянул в окно и увидел скопище битумных крыш, усеянных там и сям темно-сизыми голубями. От океана катился рокот прибоя, а здесь его встречала металлическая симфония разъяренных сковородок и противней, остуженных дождем лишь до ста тридцати девяти градусов по Цельсию. Гостиница гудела и жужжала подобно огромной жирной мухе, издыхающей где-то в глухом сосняке. А по оси коридора между тем произошли новые изменения, сдвиги и перекосы. Сектор А, тот, что находился слева, оказался закрытым, заколоченным, похожим на те огромные купальни вдоль пляжных променадов, которые с окончанием сезона сворачиваются сами собой и испускают последние вздохи сквозь бесчисленные щели и трещины. Другой, безымянный, мир справа был уже размолочен тяжеленной кувалдой; несомненно, здесь поработал некий маньяк, который стремился оправдать свое существование такой усердной поденщиной. Под ногами было слякотно и скользко, словно армия непросохших тюленей весь день сновала в ванную и из ванной. Открытые там и сям двери позволяли любоваться неуклюжей грацией дебелых русалок, мучительно втискивавших могучие шары молочных желез в тонкие рыбацкие сети из стеклянного волокна и полосок влажной глины. Последняя роза лета угасала, превращаясь в разбухшее вымя с руками и ногами. Скоро эпидемия кончится, и океан снова обретет свое студенистое великолепие, вязкое, желатиновое достоинство, отрешенное и озлобленное одиночество.
Мы вытянулись с подветренной стороны макадамового шоссе 40, в углублении гноящейся песчаной дюны, рядом с остро пахнущими зарослями. А по шоссе катили сеятели прогресса и просвещения с тем привычным успокаивающим тарахтением, которое всегда сопровождает это мирное передвижение на харкающих и попердывающих хреновинах, плодах соитий жестяных коробок с проволокой. Солнце садилось на западе, как положено, но на этот раз без блеска и сияния, на этот раз закат выглядел омерзительно: огромную яркую глазунью заволакивали тучи соплей и мокроты. Это был идеальный фон для любви, такой же как среди аптечных стоек и ярких обложек покетбуков. Я снял туфли и осторожно дотянулся большим пальцем, исполненным нежности, до самой промежности. Мы лежали, закинув руки, она — головой на юг, я — на север. Наши тела отдыхали, плавали, почти не покачиваясь, — две большие ветки, застывшие на поверхности бензинового озера. Гость из Возрождения, наткнись он случайно на нас, решил бы, что нас забросило сюда из картины, изображающей жалкую смерть кого-то из окружения дожа-сибарита. Мы лежали у ног рухнувшего мира, и это был скорее стремительный этюд по перспективе и ракурсам, где наши распростертые тела являли собой забавные детали.
Разговор был бессвязный: то торопливый и сбивчивый, то вдруг обрывался тупым ударом, словно пуля запуталась в мускулах и сухожилиях. Да мы и не разговаривали, мы просто приткнули наши сексуальные аппараты на случайной стоянке антропоидных, жующих жвачку машин у кромки бензинового оазиса. Ночь весьма поэтически явится на сцене, словно укол трупного яда, смешанного с гниющим помидором. Ханна найдет свою искусственную челюсть, завалившуюся за механическое пианино; Флорри стибрит где-то ржавый консервный ножик и расковыряет себя до мощного кровотечения.
Мокрый песок липнет к нашим телам с цепкостью свежеоклеенных обоев. От близлежащих фабрик и больниц доносится восхитительный аромат отработанных химикалий, обмаранных простыней, ненужных органов, вырванных у живых и оставленных медленно догнивать целую вечность в запечатанных сосудах, с великим тщанием снабженных аккуратными этикетками. Недолгий сумеречный сон в Морфеевых лапах дунайской таксы 41.
Когда я вернулся в город, Мод с вежливой щучьей улыбочкой поинтересовалась, хорошо ли я провел уик-энд. Ей показалось, что у меня, пожалуй, несколько утомленный вид. И она добавила, что надумала устроить себе каникулы: от давней, еще монастырской, подруги получено приглашение провести несколько недель в ее загородном доме. Я нашел эту идею замечательной.
Через два дня я провожал ее с дочкой. На вокзале Мод спросила, не хотел бы я проехаться с ними несколько перегонов. Я подумал, что нет смысла отказываться. Может быть, она воспользуется этой поездкой, чтобы сказать мне нечто важное. Я сел в поезд и проехал несколько станций, болтая с ней ни о чем и удивляясь, что она не переходит к более серьезным темам. Ничего подобного так и не произошло. В конце концов я сошел с поезда и помахал ручкой. «Скажи папочке до свидания. Ты его теперь не увидишь несколько недель». До свидания! До свидания! Пока! Я прощался очень натурально, эдакий провинциальный папаша, провожающий женушку и дочурку. Она сказала: «Несколько недель». Как же это прекрасно! Я бегал взад и вперед по платформе в ожидании поезда, обдумывая все, что успею сделать за время ее отсутствия. Мара будет в восторге. У нас получится что-то вроде медового месяца: миллион вещей мы сумеем переделать за эти несколько недель.
На следующий день я проснулся со страшной болью в ухе. Позвонил Маре и попросил ее встретить меня возле приемной врача. Врач этот был один из друзей Мод, найденных для нее самим дьяволом. Однажды он едва не убил нашу дочь своими средневековыми пыточными инструментами. Теперь пришла моя очередь. Мара осталась ждать меня на скамейке у входа в парк.
Доктор явно обрадовался моему появлению. Затащив меня в псевдолитературную дискуссию, он принялся кипятить инструментарий. Потом проверил какую-то, действующую с помощью электричества стеклянную клетку, очень напоминавшую прозрачный телеграфный аппарат, но на самом деле оказавшуюся бесчеловечной убийственной дьявольской придумкой; он намеревался использовать ее против меня на прощание.
Так много докторов возилось с моим ухом, что к тому времени я вполне мог считаться ветераном. С каждым новым приступом омертвление кости все ближе и ближе подбиралось к моему мозгу. В конечном счете оно добралось бы туда, мастоид превратился бы в разъяренного мустанга, зазвучал бы концерт серебряных пил и серебряных молоточков, и как-нибудь я приплелся бы домой с головой, свернутой набок, как у парализованного скрипача.
— Вы этим ухом больше ничего не слышите, конечно? — спросил доктор, без всякого предупреждения вонзив раскаленную проволоку в самую сердцевину моего черепа.
— Нет, почему же, — ответил я, чуть не падая с кресла от боли.
— Сейчас будет немножко больно, — сказал он, орудуя своим дьявольским крючком.
И так это продолжалось — каждая операция была мучительнее предыдущей, — пока я, вне себя от боли, не понял, что вот-вот выпущу ему кишки. А оставалась еще электрическая клетка: она должна была прочистить каналы, выпустить весь до последней капли гной и вытолкнуть меня на улицу, как полудикую лошадку из загона.
— Противная процедура, — сказал доктор, закурив сигарету, чтобы я мог передохнуть, — не хотел бы я испытать ее на себе. Но надо продолжить. Боюсь, что все равно без операции не обойдемся.
Я уселся поудобнее и приготовился к промыванию. Он вставил трубку и повернул переключатель. Ощущение было такое, будто он промывал мой мозг раствором синильной кислоты. Гной вытекал из уха вместе с тонкой струйкой крови. Боль терзала меня.
— Неужели в самом деле так больно? — воскликнул врач, видя, как я побелел.
— Невмоготу, — сказал я. — Если вы сейчас не перестанете, я расколочу вдребезги всю эту вашу штуковину. Пусть меня всего перекосит, как раздутую лягушку.
Он выдернул трубку и вместе с ней все содержимое моих ушей, моего мозжечка, по крайней мере одну почку и весь костный мозг моего копчика.
— Отлично сделано, — проговорил я. — Когда мне снова прийти? Он немного подумал и решил, что лучше всего прийти завтра — надо будет взглянуть, как развивается процесс.
Мара пришла в ужас, увидев меня. Ей захотелось сразу же оттащить меня домой и взяться за мной ухаживать. Но я был настолько вывернут наизнанку, что мне не хотелось, чтобы кто-нибудь оставался рядом. Кое-как я попрощался с ней: «До завтра!»
Как пьяный я доплелся до дома и рухнул в кровать, в тяжелый, без сновидений, сон. Проснулся я на заре и в великолепном состоянии. Встал и отправился прогуляться по парку. Лебеди были полны жизни, они понятия не имели об отростках височной кости.
Когда боль отпускает, жизнь кажется великолепной, даже без денег, без друзей, без грандиозных замыслов. Всего лишь легко дышится, гуляешь себе без всяких там спазм и судорог. И лебеди красивы донельзя. И деревья тоже. И даже автомобили. Жизнь катит мимо на роликовых коньках. Земля полна чудес и раскапывает все новые и новые магнитные поля в пространстве. Взгляни, как наклоняется ветер к былинкам! И каждая былинка — чувствующая и говорящая, — все они отвечают ему. Если бы земля знала боль, мы ничего не могли бы с этим поделать. Но планеты не подвержены болям в ушах; у них иммунитет, хотя они и несут в себе бессчетные страдания и муки.
В виде исключения я появился на работе раньше всех. И героически трудился весь день без малейших признаков усталости. В назначенный час я встретил Мару. Она сидела все на той же парковой скамейке.
На этот раз доктор только заглянул мне в ухо, снял образовавшийся струпик, протер и снова заткнул тампон.
— Отлично смотрится, — пробормотал он. — Приходите через неделю.
Мы были в превосходном настроении, я и Мара. Обедали в придорожном ресторане, пили кьянти. Это был целительный вечер, весь, сверху донизу, созданный для прогулок влюбленных. Мы лежали в траве и смотрели на звезды.
— Ты думаешь, она на самом деле останется там на несколько недель? — спросила Мара.
Если бы так!
— Может быть, она вообще больше не вернется, — сказал я. — Может быть, она это и хотела мне сказать, когда попросила проехать с ней в поезде. Может, у нее нервы сдали в последнюю минуту.
Мара и не помышляла о такой жертве со стороны Мод. Наверное, она вообще не думала об этом. Просто на какое-то время мы могли быть счастливы, могли вообще забыть о существовании Мод.
— Я хочу, чтоб мы могли уехать отсюда вообще, — сказала Мара. — Перебрались бы куда-нибудь, совсем в другую страну, где никто бы нас не знал.
Да, это было бы отлично.
— В конце концов мы так, наверное, и сделаем, — сказал я. — Здесь нет ни единой души, о ком я мог бы пожалеть. Вся моя жизнь была бессмысленной, пока я не встретил тебя.
— Пошли покатаемся на лодке, — вдруг предложила Мара. Мы поднялись и неспешно отправились к лодочной пристани.
Поздно, все лодки были уже заперты. Мы побрели бесцельно по тропинке вдоль озера, подошли к маленькому дощатому павильончику над самой водой. Он был пуст, вокруг никого не было. Я сел на струганую деревянную скамейку, и Мара устроилась у меня на коленях. На ней был мой любимый швейцарский костюмчик, а под ним ровным счетом ничегошеньки. Она привстала на секунду, задрала юбку и решительно оседлала меня. Получилась чудная сцепка. Потом, когда все кончилось, мы долго еще сидели в молчании, покусывая друг другу губы и мочки ушей.
Потом мы спустились к воде и кое-как, с помощью носовых платков, обмылись. Я как раз вытирал член кончиком рубашки, когда Мара схватила меня за руку и показала в сторону кустов. Я ничего там не увидел, какой-то слабый проблеск — и только. Быстро застегнул штаны, и — Мару за руку — мы снова поднялись на дорожку и степенным шагом двинулись прочь.
— Это точно копы, — сказала Мара. — У них так заведено: спрячутся в кустах и подглядывают, извращенцы поганые.
И в тот же момент мы и в самом деле услышали тяжелые шаги, типичную походку толстокожего, тупого Мика 42.
— Эй вы, двое, — раздалось за нашей спиной. — Минуточку! Куда это вы спешите?
— Что вы имеете в виду? — Я повернулся к нему с возмущенным видом. — Мы гуляем, не видите разве?
— Самое время для прогулок. — Полицейский подошел к нам. — Я охотно прогуляюсь с вами до участка. Вы что думаете — здесь племенная ферма?
Я прикинулся непонимающим. Но он был Мик, и это его взбесило окончательно.
— Ишь, какой наглый! — сказал он. — Лучше-ка отпусти эту даму до того, как я тебя заберу.
— Это моя жена.
— Так это ваша жена, вот как? Ну-ну, значит, все отлично. Можно малость приголубить друг дружку, но подмываться в общественных местах — будь я проклят, если видел когда-нибудь этакое! Ну, тогда спешить особенно не будем. Ты, парень, совершил серьезное правонарушение, и раз она в самом деле твоя жена, она тоже за это ответит.
— Послушайте, неужели вы хотите сказать…
— Фамилия? — оборвал он меня, приготовившись записывать в блокнотик.
Я сказал.
— Где живете? Я сказал.
— Ее фамилия?
— Та же, что у меня. Она моя жена, я же вам говорил…
— Говорил. — Он гнусно осклабился. — Все верно. Так, теперь — на что вы живете. Вы работаете?
Я вытащил из бумажника свое космодемоническое удостоверение и предъявил ему — я всегда носил его с собой. Там было сказано, что я пользуюсь правом бесплатного проезда на всех видах общественного транспорта Большого Нью-Йорка. Это его слегка озадачило, он сдвинул фуражку на затылок.
— Так вы заведующий отделом. Очень ответственная должность для молодого человека вроде вас. Я думаю, что надо крепко держаться за эту должность, не так ли?
И тут перед моими глазами возникли аршинные буквы моей фамилии в завтрашних газетах. Хорошенькую историю состряпают при желании из всего этого репортеры. Пришла пора что-то предпринять.
— Послушайте, начальник, — сказал я. — Давайте обсудим все спокойно. Я живу совсем рядом — почему бы вам не зайти к нам? Может быть, мы с женой были немного легкомысленны, мы ведь поженились совсем недавно. Мы никогда не будем так себя вести в общественном месте, но ведь было темно и никого не было вокруг…
— Ладно, это все мы, может, и уладим, — сказал он. — Так вы, я вижу, не хотите потерять свою работу?
— Конечно, не хочу, — согласился я, мучительно соображая сколько у меня имеется в кармане и берет он или нет.
Мара копошилась в своей сумочке.
— Не надо так суетиться, леди, — произнес он. — Вы ведь знаете что нельзя предлагать взятку должностному лицу. Кстати, если я не слишком назойлив, в какую церковь вы ходите?
Я не задумываясь назвал католическую церковь на углу своей улицы.
— Так вы из паствы отца О'Мэйли! Что ж вы мне сразу не сказали? Конечно, вы не хотите опозорить свой приход, правильно я понимаю?
Я ответил, что если отец О'Мэйли узнает о моем поведении, я этого не переживу.
— Вы и венчались у отца О'Мэйли?
— Да, свят.. я хотел сказать «начальник». Мы венчались в этом апреле.
Я все старался не извлекая их на свет, сосчитать деньги в своем кармане. Получалось не больше четырех долларов. Интересно, сколько же у Мары?
Коп зашагал в сторону, и мы пристроились за ним. Вдруг он резко остановился и ткнул куда-то вперед своей дубинкой. И так, держа дубинку на весу и кивая головой в одном направлении, он начал тихий монолог о наступающем празднике нашей Матери Богородицы Всепомогающей и тому подобных вещах, левую же руку он вытянул таким образом, что кратчайший путь к выходу из парка лежал как раз мимо нее и воспользоваться этой дорогой зависело от нашей сообразительности и правильного поведения.
Мы с Марой поспешили сунуть ему в лапу по нескольку бумажек и, благодаря его за доброту, пулей вылетели на волю.
— Думаю, тебе лучше пойти ко мне домой, — сказал я. — Если мы ему дали мало, он может притащиться за доплатой. Я не верю этим грязным ублюдкам. Отец О'Мэйли, дерьмо!
Мы поспешили домой и заперлись там. Мара никак не могла унять дрожь. Я отыскал на кухне немного портвейна.
— Теперь только не хватало, — сказал я, отхлебнув портвейна, — чтобы Мод вернулась домой и застала нас.
— А она и вправду может вернуться?
— Один Бог ведает, что она может.
— Я думаю, мне лучше спать внизу. Мне будет не по себе в ее постели.
Мы покончили с вином, разделись. Мара пошла в ванную, накинув шелковое кимоно Мод.Я вздрогнул, увидев ее в облачении моей жены.
— Я твоя жена, правда? — сказала она, обняв меня, и я пришел в восторг от этих слов. А она двинулась по комнате, производя осмотр. — Где же ты пишешь? — спросила она. — За этим столиком?
Я кивнул в подтверждение.
— Тебе нужны большой стол и своя собственная комнат.а Какты умудряешься здесь писать?
— У меня наверху большой письменный стол.
— Где? В спальне?
— Нет, в гостиной. Но там на редкость мрачно. Хочешь взглянуть?
— Нет, — решительно отказалась она. — Пожалуй, я не стану подниматься. Теперь я всегда буду представлять, как ты сидишь в этом углу у окна. Ты и письма ко мне писал здесь?
— Нет, — сказал я. — Тебе я писал на кухне.
— Покажи, — сказала она, — покажи, где ты сидел, когда писал. Я хочу знать, как это выглядит.
Я взял ее за руку, и мы вернулись на кухню. Я сел в позу, которую принимал за этим столом. Она наклонилась и быстро расцеловала все пространство, заключенное между моими руками, лежащими на столе.
— Мне и не снилось, что я когда-нибудь увижу твой дом, — сказала она. — Удивительно увидеть место, так много значащее в твоей жизни. Это — священное место. Как жаль, что мы не можем взять с собой этот стул и стол — все, даже плиту. Как я хочу, чтобы мы взяли всю комнату и встроили бы ее в наш дом. Ведь она принадлежит нам, эта комната.
Мы решили устроиться на диване. Ночь была теплая, и спали мы нагишом. Где-то около семи утра, когда мы еще не разомкнули своих объятий, завизжали ролики, дверь поехала в сторону и — вот она, стоит на пороге, моя дорогая супруга, а с ней хозяин дома и его дочь. Нас застигли на месте преступления. Я спрыгнул с дивана как был, абсолютно голый, и, дотянувшись до висевшего на стуле полотенца, кое-как прикрылся им и стал ждать приговора. Мод жестом пригласила свидетелей войти и взглянуть на Мару, лежавшую под простыней, натянутой до подбородка.
— Пожалуйста, пусть эта женщина уйдет отсюда как можно скорее, — произнесла Мод, повернулась и двинулась вверх по лестнице, ведя за собой свидетелей.
— А что, если она спала себе наверху, в собственной постели всю ночь? Если так, чего ж она дожидалась до утра?
— Не бери в голову, Мара. Она сама себе яму вырыла. А мы остаемся здесь и сейчас позавтракаем.
Я побыстрее оделся и побежал купить бекона и яиц.
— Боже мой, не могу понять, как ты можешь оставаться таким спокойным. — Глядя, как я вожусь с завтраком, Мара дымила сигаретой. — У тебя что, нервов вообще нет?
— Нервы-то у меня есть, и они всегда ведут себя блестяще. Я свободен, ты можешь наконец уяснить себе это?
— И что же ты теперь собираешься делать?
— Первым делом отправлюсь на работу. Вечером буду у Ульрика, и ты туда приходи.
У меня зародилась мыслишка, что за всем этим стоит мой друг Стенли. Ладно, скоро увидим.
Из конторы я послал Стенли телеграмму, чтобы он явился вечером к Ульрику. А днем меня нашел телефонный звонок Мод. Мне надо будет подыскать себе комнату. Еще она сказала, что подаст на развод как можно скорее. Никаких комментариев по поводу ситуации — сухая деловая справка. Я должен дать ей знать, когда приеду забрать вещи.
Ульрик воспринял произошедшее очень серьезно. Это означало перемену жизни, а к переменам Ульрик всегда относился настороженно. Мара же вполне владела собой и бодро смотрела вперед, в новую жизнь. Оставалось узнать отношение Стенли.
Он появился с обычным выражением мрачного отвращения к жизни на лице и пьяный в стельку. Слишком важное, по его мнению, произошло событие, чтобы его не отметить. Но вытащить из него какие-нибудь детали оказалось невозможным. «Я ж тебе сказал, что я это устрою. Вот ты и влип, как муха. Я это себе так все и представлял. Не задаю тебе никаких вопросов, мне они ни к чему. Уж я-то свое дело знаю». Он сделал огромный глоток из появившейся из кармана куртки фляжки, даже не потрудившись снять шляпу. Теперь мне было ясно, как выглядел он там, в Форт-Оглтропе. Парней в подобном состоянии я всегда старался обойти стороной.
Зазвонил телефон. Это был доктор Кронский, попросивший МИСТЕРА МИЛЛЕРА.
— Поздравляю! — завопил он. — Я буду у вас через несколько минут. Мне есть что тебе рассказать.
— Послушай, — сказал я. — Не знаешь, не сдает ли кто-нибудь комнату?
— Так как раз об этом я и собираюсь с тобой поговорить! Я нашел подходящее для тебя место — в Бронксе. Там живет мой друг, врач. Ты можешь занять целое крыло в доме. И возьми с собой Мару. Вам понравится у него. Он отдает вам бильярдную на первом этаже, большую комнату под библиотекой и…
— Он еврей? — спросил я.
— Он? Он сионист, анархист, талмудист и абортист. Парень замечательный, надо будет — последнюю рубашку отдаст. А я знаешь только что откуда? Из твоего дома. Я чуть не умер со смеху: твоя жена собирается очень хорошо устроиться на те алименты, что ты будешь ей выплачивать.
Я рассказал Маре о предложении Кронского. Мы решили поехать сейчас же посмотреть квартиру. Стенли испарился. Ульрик решил, что он в ванной.
Я подошел к ванной, постучал в дверь. Молчание. Я толкнул дверь. Стенли лежал в ванне во всей одежде, шляпа надвинута на глаза, в руке пустая бутылка. Я осторожно закрыл дверь.
— Я думаю, он ушел, — сказал я Ульрику, и мы отправились в Бронкс.
8
Бронкс! Нам обещано здесь целое крыло дома — крылышко индюшки с пухом и перьями, циновками, пуховыми перинами! Воплощенная идея Кронского о надежном убежище.
Это был самоубийственный период нашей жизни, начавшийся с тараканов и сандвичей с копченой говядиной и закончившийся в Ньюбуре, в дыре на Риверсайд-драйв, где миссис Кронский-Два решала неблагодарную задачу проиллюстрировать, что такое циклотомия.
А сам Кронский внушил Маре сменить имя — вместо Мары она теперь звалась Моной. И другие значимые перемены будут обязаны своим происхождением Бронксу.
Мы явились в убежище доктора Онирифика уже ночью. Шел светлый мягкий снег, и цветные стекла парадной двери украшала девственно белая мантия. Именно так я и представлял себе место, которое Кронский подберет для нашего медового месяца. Даже тараканы, разбежавшиеся по стенам, едва мы включили свет, показались нам какими-то своими и предназначенными судьбой. Бильярдный стол, занимавший в комнате целый угол, поначалу казался лишним, но когда мальчонка доктора Онирифика мимоходом прислонился к ножке и, расстегнув штанишки, сделал пипи — все встало на свои места.
Входная дверь открывалась прямо в нашу комнату, где находились вышеупомянутый бильярдный стол, широченная, с латунными столбиками, кровать, покрытая стеганым одеялом, письменный стол, рояль, детская лошадка-качалка, засиженное мухами и в трещинах зеркало и небольшой диванчик. Ни больше ни меньше восемь окон имелось в нашей комнате. Пара из них была снабжена тяжелыми шторами, раздвигавшимися примерно на две трети окна; остальные были совершенно голы. Все выглядело очень мило. Никто не звонил в двери, никто не стучал, каждый входил без доклада и шествовал своим путем, куда ему было нужно. Словом, комната с видом. Как наружу, так и вовнутрь.