Это была опасная, непривычная и трудная игра. И я с удивлением почувствовал, что в моем отношении к ней появилось что-то новое: я стал жалеть ее. Я не мог постичь, почему, вынуждаемая открыть свои карты, она не пытается спастись в откровенности. Ведь понимала же она, что я все понимаю, и все-таки по-прежнему таилась и прикидывалась. Зачем? Почему передо мной! Чего она боялась? Что, обнаружив ее слабости, я стану меньше ее любить? Но ведь все наоборот — полюблю еще сильнее. Ее тайны станут моими тайнами, и, защищая ее, я тем самым и себя самого буду защищать. Разве не понимала она, что проснувшаяся во мне жалость только укрепит наш союз? А может быть, она об этом и не задумывалась, может быть, она считала, что время само все сделает?
   Оказаться неуязвимой — вот в чем была ее главная забота. И, видя это, я еще больше жалел ее. Почти так же, как если бы я вдруг обнаружил в ней какой-нибудь физический изъян, увечье, узнал бы, что она калека. Такое сплошь и рядом случается с любовниками. Но если двух людей соединила подлинная любовь, то открытие такого рода только обостряет чувство, делает любовь еще глубже и напряженнее. И тут следует не только стараться не замечать попыток того, кому не посчастливилось скрыть свою беду, напротив, нужно открыто приложить все усилия, чтобы распознать и признать эту беду. «Позволь нести мне груз твоих изъянов милых» — вот мольбы томящейся любовью души. Только закоренелый эгоист увернется от тягот, налагаемых таким неравенством. Тот же, кто любит, трепещет в предвкушении сурового испытания: он молчаливо умоляет, чтобы ему позволили сунуть руку в пламя. Если же предмет твоего обожания продолжает хитрить и таиться, тогда сердце любящего открыто всем зияющим могилам. Тогда не только «изъяны милые», но и все тело, душа, все существо любимого может оказаться действительно тяжким грузом.
   Это Ребекка завела Мону в пыточную камеру. Точнее сказать, позволила Моне самой туда войти. Ничто не могло втянуть ее в ту игру, в какую предлагала играть Мона. Не уступая ни дюйма, Ребекка стояла как утес. Она не проявляла ни жалости, ни жестокости, она просто была неприступна перед всеми изысками обольщения, которые Мона пускала в ход с женщинами так же охотно, как и с мужчинами. Решительный контраст между двумя «сестрами» становился все отчетливее и отчетливее. Антагонизм, чаще проявлявшийся в молчании, а не в словах, с драматической наглядностью открывал перед нами два полюса женской души. Мона при поверхностном взгляде представлялась типом «вечной женственности». Богатая же натура Ребекки, внешне не выражаясь определенным образом, обладала гибкой пластичностью подлинной женщины, которая умеет во всяком возрасте и ничуть не отказываясь от своей индивидуальности изменять контуры своей души в полном согласии с тем изменчивым представлением, которое мужчина создает, чтобы настроить на него орудие своей страсти.
   Творческие способности женщины проявляются незаметно: их епархия — становление человека. Если их не стеснять, качество вида повышается. Уровень эпохи всегда можно определить по общественному статусу женщины. Но сюда надо включать нечто большее, чем свобода и благоприятствование, потому что природа женщины никогда не проявляется в требовании прав. Женщина, как вода, сама находит свой должный уровень. И как вода, она честно отображает все, что проходит через человеческую душу.
   Вот отчего признаки «истинной женщины» есть всего лишь маскарадные уловки, которые мужчина, лишенный творческого начала, сослепу принимает за подлинную картину. Эта льстящая его самолюбию подмена нужна женщине для самозащиты. Это — гомосексуальное игрище, которое затевает нарциссизм. Наиболее отчетливо оно проявляется там, где в каждом партнере женское и мужское наличествуют в высшей степени. Более или менее удачно оно маскируется в теневом театре общепризнанных гомосексуалов. Незримая кульминация этого достигнута в Дон-Жуане. Ее высший бурлескный уровень демонстрирует Чарли Чаплин. А конец всегда один: Нарцисс тонет в своем собственном отражении.
   Только тогда мужчина начинает постигать глубину женской натуры, когда решается ясно и недвусмысленно отдать ей свою душу. Лишь после того он может начать ухаживать за этим растением и ждать от него плодов. И поскольку он поставил своим самопожертвованием предел своим собственным силам и своей власти, он может надеяться на безграничные, беспредельные дары. Вот в таком союзе, подлинном браке, заключенном между душами, он лицом к лицу оказывается с самой сутью созидания. Он втягивается в опыт, который — и он ясно осознает это — далеко за пределами его разумения. Он смутно чувствует эту драму и какую роль играет в ней женщина. А женщина, предстающая совсем в новом освещении, превращает все это в нечто поразительное и загадочное, как закон тяготения.
   В странную четырехстороннюю схватку втянулись мы, в игру, в которой Кронский был и подстрекателем, и судьей. Пока Мона безуспешно пыталась то очернить, то соблазнить Ребекку, Артур Реймонд из кожи лез, чтобы обратить меня в свою веру. Хотя никто из нас не обнародовал въявь своих наблюдений, было очевидно, что он полагает, что я невнимателен к Моне, а я считал, что он не понимает Ребекку. Во всех наших спорах я всегда поддерживал Ребекку, а она меня, и, конечно, он и Мона поступали точно таким же образом. Кронский, как и положено рефери, следил, чтобы мы не теряли боевого духа. А жена его никогда ни в чем не участвовала, ее начинало клонить ко сну, и она покидала сцену при первой же возможности. Но я почти уверен, что она лежала в постели, бодрствуя и прислушиваясь к разговору; как только Кронский возвращался к ней, она вцеплялась в него с упреками, что он так бессовестно пренебрегает ею. Все это кончалось визгом, воплями, стонами с последующими визитами к нашей находящейся в общем пользовании раковине.
   Часто после того, как мы с Моной уходили к себе, Артур останавливался возле нашей двери и, предварительно осведомившись, не спим ли мы, затевал долгие беседы. Я умышленно держал дверь закрытой, помня об ошибке, допущенной мной в начале нашей жизни здесь, когда я открывал дверь и приглашал его зайти: роковое решение, если тебе хочется прихватить хотя бы остаток ночи. Следом я допускал и другую ошибку: из-за идиотского нежелания показаться слишком невежливым я и сквозь запертую дверь посылал ему односложные «да… нет… да… нет». Пока Артур Реймонд чувствует в слушателе хотя бы проблеск сознания, он беспощадно катит вперед, как Ниагара, пробивающаяся сквозь валуны и скалы, попавшиеся на пути ее стремительного потока. Он попросту сметал всякое препятствие… Есть, однако, способ защиты от этих сокрушительных сил. Ему можно научиться, отправившись как-нибудь на Ниагару и увидев потрясающее зрелище — туристов, стоящих под потоком, которые прижались спинами к скале под стеклянной крышей и наблюдают, как могучая река проносится над ними и с оглушительным ревом валится в тесное ущелье. Грохот воды в их ушах действует на утомленные чувства как отличный стимулятор.
   Кажется, Артур Реймонд ощутил, что я открыл подобный способ защиты. Ему, следовательно, оставался единственный выход: обрушить верхний бьеф реки и лишить меня моего ненадежного убежища. Было даже что-то смешное в его неистребимой настойчивости, в монументальном, в духе Гаргантюа, напоре; позже такую стратегию покажет в прозе Томас Вулф, который сам определит ее как изъян двигателя перпетуум мобиле в своей гигантской книжище «О Времени и о Реке».
   Если бы Артур Реймонд был, допустим, книгой, я бы просто отшвырнул его в сторону. Но он представлял собой настоящий могучий поток, а русло, в котором он бился и вздрагивал как динамо-машина, было всего в нескольких шагах от спасительной ниши, выдолбленной для нас в скале. Даже во сне настигал нас рокочущий грохот потока, и мы выныривали из дремоты с растерянными лицами внезапно разбуженных людей. Эта сила, не умеющая сдерживать себя, неспособная претворить свою энергию во что-либо другое, постоянно и отовсюду грозила нам. Вспоминая через много лет Артура, я сравнивал его с рекой. Мечущейся в своих берегах, петляющей, свивающейся в змеиные кольца, которая потом, так и не найдя выхода своей энергии, агонизирует, впадая в море дюжиной бурлящих бестолковых потоков.
   Но именно из-за того, что эта сила, сводящая на нет Артура Реймонда, являла собой непрестанную угрозу, в ней было и нечто убаюкивающее, гипнотическое. И мы с Моной, подобно мандрагоре под стеклянным сводом, лежали, укоренившись на нашем ложе, на обычной человеческой постели, и лелеяли зародыш гермафродитной любви. Когда поток переставал колотить в стеклянную крышу нашей теплицы безразличия, из-под наших корней журчала жалобная песенка цветка, очеловеченного спермой дергающегося висельника. Маэстро токкат и фуг ужаснулся бы, услышав, во что могут превратиться его гремучие раскаты.
   Совсем немного времени прошло со дня нашего переезда в Дом Времени и Реки, когда однажды утром под душем я обнаружил вокруг головки моего члена кроваво-красные прыщи. Надо ли объяснять, как я перепугался. Сифон — сразу решил я, и подозревать в этом подарке можно было только Мону. Не в моем характере, однако, сразу же кинуться к врачу. На докторов мы всегда смотрели как на шарлатанов, если не как на прямых злодеев. Мы обычно терпели до хирурга, а они-то всегда в сговоре с похоронщиком. Вот как приходится оплачивать нашу постоянную заботу о могиле, наше memento mori 100.
   «Да может быть, само пройдет», — успокаивал я себя, раз по двадцать на дню разглядывая занедуживший орган.
   Это могло быть отрыжкой того густого навара, в который мы окунаемся иногда во время менструального цикла. Из глупой мужской самонадеянности мы принимаем часто месячные излияния за радостную предкоитальную смазку. Сколько же горделивых концов потонуло в этом Скапа-Флоу 101
   Самое простое — спросить Мону. В тот же вечер я так и сделал.
   — Послушай, — начал я с самым добродушным видом. — Если ты что-то подцепила, лучше скажи. Я не спрашиваю, как это тебя угораздило… Просто хочу знать правду.
   Такая прямота вызвала у нее взрыв смеха. Очень искреннего, пожалуй, слишком искреннего, подумал я.
   — Ты могла это подхватить, сидя в туалете. Тут она расхохоталась чуть ли не до истерики.
   — Или это старая болячка вылезла. Но мне все равно, как и когда. Я хочу только знать: было это у тебя или нет?
   Ответом было НЕТ! Самое категорическое НЕТ. Теперь, успокоившись, она могла разыграть небольшую сценку гнева. Да как я мог обвинить ее в этаком? За кого я ее принимаю, за потаскуху?
   — Да ладно тебе. — Я решил сделать вид, что ничего не происходит. — Чего тут волноваться. Может, просто ветром надуло. Забудем.
   Но забыть было не так-то просто. Прежде всего постельные радости оказались под запретом. Неделя прошла. А это долгий срок для того, кто привык этим заниматься каждую ночь, да еще и днем урвать, если получится. Каждую ночь у меня между ног как мачта торчала. Дошел до того, что однажды натянул гондон — просто мочи не было терпеть. Был и еще выход: пальцы и язык. Вот им-то мне все-таки удавалось иногда попользоваться, несмотря на все ее протесты.
   Лучшим заменителем оказалась мастурбация. Она открыла мне новое поле исследований. Исследований психологических. В моих объятиях, с пальцами, запущенными в нее, Мона становилась необычайно откровенной, словно я задевал эрогенные зоны ее сознания. И начинал выделяться сок, «пакость», как она однажды выразилась.
   Интересно, как женщины преподносят правду. Обычно они начинают с вранья, маленького безобидного вранья, с этакого прощупывания. Просто узнать, куда ветер дует, как вы расположены. Почувствовав, что вас это заденет не слишком, не слишком обидит, они отваживаются на первый кусочек правды, несколько ломтиков, искусно обернутых в ложь.
   Например, та дикая автомобильная прогулка, в которой она сейчас шепотом исповедуется. Не подумай, что она с радостью выскочила из дансинга вместе с тремя странными мужиками и парочкой ошалелых бабенок. Ей пришлось согласиться просто потому, что никакой другой девушки не было на месте. Ну и потом, она, конечно, надеялась, что кто-то из мужчин окажется гуманистом, выслушает ее историю и даже выручит полсотенной бумажкой (это она, как всегда, для матери старалась: мать — причина и мотор всякого преступления).
   Ну а дальше, как водится в автомобильных прогулках, им захотелось взбодриться. Но по-разному. Машина еще скорость не набрала, а две другие девицы уже задрали свои юбчонки выше колен и, что хуже всего, пили. Она тоже пила, но понарошку, только чтоб горло смочить, а те нагрузились как следует. Она не слишком возражала, когда кто-нибудь из мужчин целовал ее — в этом нет ничего страшного, но они начали сразу же ее хватать… вытащили грудь наружу, ляжки стали щупать, да еще сразу вдвоем. Они, как будто, были итальянцы. Скоты грязные.
   Тут она призналась еще в одном — я-то знал, что это чистейшее вранье, но вранье очень интересное. Что-то вроде тех «деформаций» и «перемещений», что бывают во сне. Дело в том, что, как ни странно это звучит, девицам стало стыдно. Им стало стыдно, что из-за них она попала в такую переделку, и они пожалели ее. Они-то ведь знали, что у нее не было привычки заваливаться со всяким Томом, или Диком, или Гарри. И вот они останавливают машину и меняются местами: пересаживают ее вперед к волосатому парню за рулем, который пока что, кажется, ведет себя вполне прилично. Сами перебираются на заднее сиденье и усаживаются на колени к двум другим мужикам; юбки у девиц все еще задраны, они дымят сигаретами, смеются, выпивают — словом, на заднем сиденье все живут в полное свое удовольствие.
   — Ну а что же все это время делал другой малый? — решил я наконец поинтересоваться.
   — Да ничего не делал, — ответила Мона, — я позволила ему держать меня за руку и все время говорила с ним, задавала вопрос за вопросом, чтобы его мысли были заняты другим.
   — Как же, рассказывай! — сказал я. — Что-то он ведь делал кроме этого?
    Я же говорю: держал меня за руку. Очень долго. Хочешь — верь, хочешь — не верь. А что ему еще было делать? Не останавливать же машину.
   — Ты хочешь сказать, что он и не подумал остановить машину?
   — Нет, напротив.
   Несколько раз пробовал, но она его заговаривала… Вот такой линии она держалась и лихорадочно соображала, как бы ей вырулить к правде.
   — Ну а дальше что было? — старался я помочь ей взобраться на крутую горку.
   — Ну, вдруг он совершенно неожиданно потянул мою руку к себе… — Она остановилась.
   — Давай дальше!
   — Положил мою руку к себе между ног, а ширинка у него была расстегнута… А там у него такая штука торчала, что я просто испугалась. А он все не отпускал мою руку. Вот и пришлось его дрочить. И тут он остановил машину и потащил было меня из нее. Я буквально взмолилась: «Ты поезжай потихоньку, я все сделаю, только попозже. Дай мне в себя прийти». Ну вот, он вытерся носовым платком и тронул машину дальше. А потом принялся говорить мне отвратительные гадости…
   — А какие именно? Можешь точно вспомнить?
   — Ох, да не хочу я вспоминать об этом. Так противно.
   — Да ты уже мне много чего рассказала. Не понимаю, что ты вдруг каких-то слов испугалась? Какая разница…
   — Ладно, раз уж тебе так хочется. Он мне сказал: «С твоего позволения я тебя выебу. У меня на тебя давно уже стоит. Мне и задница твоя нравится, и сиськи. И нечего из себя целку строить. Ты, видать, ебаная-переебаная». Вот такие вещи он говорил.
   — Так, ты, кажется, меня заводишь, — сказал я. — Давай дальше. Все рассказывай.
   Теперь-то я видел, как радует ее эта возможность облегчить душу. Да и нам обоим не надо было притворяться больше — мы оба наслаждались в эту минуту.
   Но мужчины как будто бы надумали устроить обмен дамами. Вот это ее по-настоящему испугало.
   — Мне только одно оставалось: показать, что я согласна дать сначала ему. Он сразу же приготовился остановить машину и приступить к делу. «Нет, ты езжай медленно дальше, — прошептала я ему на ухо. — Немного погодя я все тебе сделаю. Я только не хочу, чтобы они на меня накинулись». И я сграбастала его палку и начала ее массировать. Она у него еще больше выросла. Клянусь тебе, Вэл, я такого инструмента еще не встречала. Просто как у зверя какого-нибудь. Он и яйца свои мне подсунул, огромные такие и тяжелые. Я его очень быстро качала, хотелось, чтоб он поскорей кончил.
   — Послушай, — прервал я этот совсем распаливший меня рассказ о жеребячьем члене, — скажи честно, тебе ведь захотелось попробовать такую штуку?
   — Подожди, — глаза у нее блестели, и внизу все намокло — я ведь тоже занимался массажем все это время, — а то я сейчас кончу и не доскажу тебе эту историю. Господи, вот уж не думала, что тебе захочется все это выслушать.
   Она сжала ляжками мою руку.
   — Поцелуй меня. — И тут же ее язык скользнул ко мне в рот. — Черт возьми, если б мы могли сейчас… Это же пытка сущая. Я с ума сойду.
   — Ладно, не отвлекайся. Дальше что? Что он еще делал?
   — Он схватил меня за шею и сунул головой к себе… туда. И бормочет: «Ладно, будь по-твоему. Я поеду не спеша, а ты отсоси пока. А потом я тебя отделаю по первому классу». Ты знаешь, я боялась подавиться — такой у него был здоровенный… Честно тебе говорю, Вэл, никогда не видела ничего подобного. А он со мной все решил проделать. «Ты знаешь, чего я хочу? — говорит. — Давай поработай языком. Только сначала подержи во рту». И начал. Туда-сюда, взад-вперед. И все время держит меня за шею, никак не отпускает. Ужас! А потом из него как хлынет! Я думала, он никогда не остановится. Успела отдернуть голову, так он мне все лицо залил.
   К этому времени мне и самому впору было кончить. С члена у меня уже капало, как воск со свечи. Была не была, а я ей сегодня вдую, подумал я про себя.
   После небольшого перерыва она продолжала рассказывать. О том, как он затолкал ее в угол, заставил задрать ноги, потыкал вокруг и около, а свободной рукой все еще вел машину, и она выписывала по дороге немыслимые загогулины. О том, как приказал раздвинуть обеими руками щель, и направил туда свет карманного фонарика. А потом вставил туда сигарету, чтобы ее дыра попробовала затянуться дымом и покурила бы. О том, как один с заднего сиденья поднялся и стал заталкивать ей в рот свой член, но спьяну у него ничего не получилось. А девки — уже совсем голышом — все это время горланили похабные песни. И уже не понять было, куда они теперь едут и что случится дальше.
   — Нет, — говорила она. — Я была слишком напугана, чтобы чувствовать что-нибудь. От них всего можно было ожидать. Просто убийцы. Я была в ужасе. Единственное, о чем я могла думать, так это о том, как бы сбежать от них. А он все говорил: «Подожди, сучка, я тебя еще через туза попробую. Тебе сколько лет-то? Подожди… » А потом схватил свою штуку в кулак и начал ею размахивать как дубиной. «Вот когда я в тебя это засуну, вот тогда ты почувствуешь. Ты у меня через рот кончать будешь. Ну-ка, сколько раз, по-твоему, я тебя вздрючу? А ну говори». Пришлось ему ответить. «Два раза… три», — говорю. А он как взревет: «Вижу, ты еще не пробовала пилиться по-настоящему. Ну-ка подержи!» И сам стал качаться взад-вперед, а я держала в руке его штуку. Было липко и скользко… Он, наверное, все время кончал. «Кстати, а как насчет того, чтобы с другого конца попробовать? Когда я тебя отделаю, ты целый месяц даже подумать о ебле не сможешь». Вот такие вещи он говорил мне…
   — Ради Христа, не останавливайся! — закричал я. — Дальше что?
   — А дальше он остановил машину на краю поля. И теперь никаких штучек-дрючек. Девки хотели было одеться, но их вышибли из машины в чем мать родила. Они начали кричать, и тут одна из них так получила по зубам, что рухнула без чувств на обочину. А вторая сцепила руки, словно молиться собралась, но от страха ни словечка не смогла вымолвить. Я подождала, пока он откроет дверцу со своей стороны, — рассказывала Мона, — выскочила и бросилась бежать по полю. Туфли у меня слетели, стерня колола ноги, а я неслась вперед как сумасшедшая, и он за мной… Догнал меня, схватил и сорвал платье, просто разодрал одним рывком. А потом я увидела, как он замахивается, и от удара у меня искры из глаз посыпались. И вот я лежу, прижатая спиной к земле, а он набрасывается на меня как дикий зверь. Боль была жуткая. Я хотела кричать, но понимала, что тогда он ударит меня снова. И я замерла в страхе, позволив ему терзать меня. Он искусал мне все: губы, уши, шею, плечи, грудь и без малейшей передышки начал меня трахать как бешеный. Я думала, у меня внутри все разорвется. Когда он отвалился от меня, я решила, что все кончилось, и тут же заплакала. «Хватит реветь, — прикрикнул он, — а не то я тебе все зубы вышибу». Я чувствовала себя так, будто меня спиной по битому кирпичу катали. А он лег рядом навзничь и потребовал, чтобы я его сосала. Я взяла его штуку, она по-прежнему была большая и липкая, он, думаю, страдал постоянной эрекцией. Что делать — отказаться нельзя. «Языком, языком работай, — пробурчал он. — Слизывай все это». Он лежал, дышал тяжело, рот открыл, глаза бегают. Потом поднял меня, посадил на себя и стал подбрасывать как перышко, гнуть и выгибать меня, словно я из резины сделана. «Так-то лучше, — говорит. — Теперь ты, сучка, поработай». Я скакала и прыгала на нем изо всей мочи, а он держал меня за поясницу. Поверишь, Вэл, я ничего не чувствовала — только внутри все горело, словно меня раскаленным шомполом протыкали. А потом он сказал: «Ну ладно, хватит. А теперь вставай на четвереньки и зад приподними». Он приготовился все повторить, только вынуть из одного места и в другое вставить. А меня ткнул головой в землю, прямо в грязь, и еще велел взять его за яйца. «Потискай их малость, только не слишком, а то я тебя до полусмерти отделаю». Грязь ела мне глаза, кожу саднило ужасно. И тут я ощутила толчок, потом еще один, изо всех сил… горячий, толстый… Я не смогла удержаться на коленях, упала ничком, и последнее, что я услышала, были его проклятия. Наверное, он снова меня избил, потому что дальше я ничего не помню, а когда очнулась, дрожала от холода и вся была в синяках и ссадинах. Земля была мокрая, и вокруг никого не было видно.
   С этой точки ее рассказ переходит на другое. А потом перескакивает еще и еще раз. В своем рвении уследить за полетом ее фантазии я совсем позабыл об отправной точке этой занимательной истории. А суть была в том, что Мона заболела. Сначала она не могла установить, что это такое: на первых порах болезнь проявлялась вроде обострившегося геморроя. Лежание на сырой земле — вот что послужило причиной, так утверждала она. Да и доктор думал так же. Потом приступ повторился, и она снова пошла к врачу, и он ей помог.
   Для меня, интересовавшегося лишь тем, как все это происходило, учитывая, что мои прыщи не давали мне покоя, имел, оказывается, гораздо большее значение другой выяснившийся факт. Так или иначе, но я не обратил внимания на детали последующего: как она поднялась с земли, как добиралась до Нью-Йорка, как позаимствовала у Флорри кое-что из одежды и так далее. Я припомнил, как спросил ее, давно ли стряслось это жуткое приключение, и она ответила мне как-то неопределенно. И теперь, складывая все вместе, я вдруг понял, что она вела дело к Карузерсу: как она жила у него, как готовила ему и все такое. Как же это случилось?
   — Да я же тебе как раз и рассказываю, — сказала она. — Я пошла к нему, потому что не решалась появиться дома в таком виде. Он был ужасно мил. Обходился со мной как с собственной дочерью. Это я к его доктору обратилась. Он меня сам к нему и отвел.
   Я решил, что она жила с Карузерсом в том самом доме, где назначила мне свидание и куда он явился неожиданно и закатил сцену ревности. Но я ошибся.
   — Это было гораздо раньше, — объяснила она. — Он жил тогда на Манхэттене. — И она назвала одного известного американского юмориста, с которым Карузерс делил ту квартиру.