В панике я крикнул Джулию. Через запертую дверь я вопрошал: «Скажи скорей, что мне делать?»
   — Впусти меня, я все сделаю, — ответила она.
   — Нет уж, лучше ты мне скажи. — Я чуть не плакал. — Я сам все сделаю, нельзя тебе сюда заходить.
   — Так не объяснишь, — сказала Джулия, — надо, чтобы ты меня впустил.
   Делать было нечего, пришлось впустить. Никогда в жизни не переживал я большего позора. На полу был полный ужас. Джулия, однако, принялась за дело так проворно, словно занималась этим каждый день. В мгновение ока вода перестала течь, оставалось только навести порядок на полу.
   — Слушай, теперь ты можешь уйти, — взмолился я, — позволь мне этим заняться. Есть у тебя совок и швабра?
   — Иди, иди, — сказала она. — Я сама управлюсь.
   И с этими словами вытолкала меня за дверь и захлопнула ее.
   В ожидании ее возвращения я сидел как на иголках. Потом неподдельный ужас охватил меня. Я же не найду в себе сил еще раз взглянуть ей в глаза. Оставался единственный выход — исчезнуть как можно скорее.
   Какое-то время я еще размышлял, потом встал, сделал один шаг, прислушался, измерил глазами расстояние до двери и на цыпочках двинулся к выходу.
   Дожидаться лифта я не стал — бегом вниз, прыгая через три ступеньки, словно сам дьявол догонял меня.
   Первое, что я сделал, — отправился в ресторан, чтобы тщательно вымыть руки. Там в углу стоял парфюмерный автомат. Он брызнул на меня духами, и я вышел на яркий солнечный свет, так контрастирующий с мраком, в который погрузилась моя душа.
   Я шел и шел, без всякой цели, пока не оказался на берегу реки, рядом с маленьким парком, вернее, просто плевком травы с парой скамеек. Я сел на одну из них и погрузился в раздумья. Мысли мои сразу же обратились к Кольриджу. Утешение для души — возврат к вопросам чисто эстетическим. Раскрыв проспект, я снова наткнулся на тот самый отрывок, захвативший меня, — предшественник страшного финала у Джулии. А потом прошелся по всем разделам проспекта, от начала до конца. Там были воспроизведены знаки древних алфавитов с таблиц и монументов из различных частей света. Я вглядывался в таинственные письмена уйгуров, тех самых уйгуров, которые однажды выплеснулись из бурлящего котла Центральной Азии и затопили Европу 81. Я читал о городах, поднимавшихся к небу на высоту в десять тысяч футов еще тогда, когда горные хребты только начинали образовываться. Я читал о беседах Солона с Платоном 82 и о насчитывающих семьдесят столетий барельефах из Тибета, так отчетливо намекавших на существование тогда еще не открытых материков. Я наткнулся на источники Пифагоровых построений и с болью в сердце читал о гибели Александрийской библиотеки. Таблички майя живо напомнили мне холсты Пауля Клее. Письмена древних, их символы, их сочинения были поразительно похожи на то, что рисуют ребятишки в детских садах. С другой стороны, эта неразбериха, это безумие лежали в основании всех последующих интеллектуальных поисков. Я читал о Лао-цзы и Альберте Великом, о Калиостро и Корнелии Агриппе и о Ямвлихе 83, каждый — Вселенная, каждый — звено в невидимой цепи взорвавшихся миров. Я наткнулся на схему, представлявшую собой систему координат: по горизонтали располагались столетия «с первых шагов цивилизации», а по вертикали имена тех, кто своим творчеством осветил эти столетия, имена и названия их трудов. Годы средневековья выглядели как черные слепые окна небоскребов. Но то тут то там на огромной глухой стене появлялись пятна света, излучаемого разумом того или иного гиганта духа, чей голос сумел подняться над кваканьем копошащихся в вязкой тине холоднокровных обитателей болота. Когда над Европой царил мрак, свет сиял в других краях; человеческий дух был настоящим коммутатором, проявлявшим себя сигнальными вспышками среди кромешной тьмы. И замечательно, что на щите этого коммутатора вилки все еще были вставлены в ячейки, умы прошлого все еще отвечали на вызовы. Когда голос призвавшего их времени затихал, они выплывали из мрака, как покрытые снегами вершины Гималаев, и мне почему-то кажется, что не случись какая-нибудь катастрофа, эти светочи не погаснут никогда.
   Я остановил течение своих мыслей, словно плотину построил, и тут же, словно на экране, возник загадочный, как Сфинкс, образ: седобородый лик одного из магов Европы, Леонардо да Винчи. Маска, прятавшая его подлинное лицо, была, наверное, самой непостижимой личиной, под которой являлись посланцы вечности. Я вздрогнул, представив себе, что могли прозревать его острые, устремленные в будущее глаза.
   Я посмотрел за реку, на Джерсийский берег. Он был для меня необитаем, более необитаем, чем каменистое ложе высохшей реки. Ничего значительного для человеческого рода там не происходило и, может быть, не произойдет никогда. Африканские пигмеи куда интереснее, они более заслуживают изучения, чем граждане Нью-Джерси. Я смотрел на Гудзон. Эта река была мне отвратительна еще с тех времен, когда в первый раз я прочитал о Генри Гудзоне и его кровавой Discovery 84. Я одинаково ненавидел оба берега этой реки. Меня воротило от легенд, связанных с ней. Вся эта долина была лишь пустым бредом накачавшегося вином голландца. Плевал я и на Поухэтен 85, и на Манхэттен. И на папашу Никербокера 86 в придачу. Ах, как было бы хорошо, если бы десять тысяч пороховых заводов стояли на этих берегах и все разом взорвались!
 

14

 
   Решение было внезапным — мы покидаем Тараканий Зал. Почему? Потому, что я познакомился с Ребеккой.
   Ребекка была второй женой моего давнего приятеля Артура Реймонда. Они жили теперь в огромной квартире на Риверсайд-драйв и намеревались сдавать комнаты. Мне об этом рассказал Кронский, он и сам собирался взять одну.
   — Почему бы тебе не подъехать туда и не познакомиться с его женой? Она тебе понравится. Вполне может стать для Моны чем-то вроде сестры.
   — Как ее зовут?
   — Ребекка. Ребекка Валентина.
   Имя меня восхитило. Я всегда мечтал познакомиться с женщиной по имени Ребекка. Именно Ребекка, а не Бекки.
   Ребекка, Руфь, Роксана, Розалинда, Фредерика, Урсула, Шейла, Норма, Джиневра, Леонора, Сабина, Мальвина, Соланж, Дезире. Что за удивительные имена носят женщины! Они звучат как названия цветов, звезд, созвездий…
   Мона была не в восторге от переезда, но, когда мы явились на место и она увидела и услышала Артура Реймонда, ее настроение переменилось.
   Дверь нам открыла Рене, младшая сестра Артура. Ей было около девятнадцати, этакий живчик с крупными кудряшками на голове. Голос как у соловья. Не имело значения, что она говорила, вам сразу же хотелось с ней согласиться.
   Наконец появилась и Ребекка. Она была прямо из Ветхого Завета. Смуглокожая и насквозь просвеченная солнцем. Мона воспылала к ней сразу же, словно обрела потерянную сестру. Они обе были хороши. Ребекка была поосновательнее, посолиднее, более зрелой. Каким-то инстинктом я почувствовал в ней правду. Мне понравилось и то, как она крепко пожала руку и как прямо посмотрела мне в глаза, когда здоровалась. В ней вовсе не было обычных дамских штучек.
   А вскоре к нам присоединился и Артур Реймонд. Невысокий крепыш с металлом в голосе, часто разражавшийся резким, отрывистым смехом. И над собой, и над другими он смеялся равно охотно.
   Отменного здоровья, живой, общительный — таким я его знал с самых первых дней нашего знакомства, когда мы с Мод поселились с ним по соседству. Я очень любил его. Врывался к нему в любое время дня и ночи, и начинались многочасовые обсуждения только что прочитанной мной книги. Целый день могли мы говорить о Смердякове и Павле Павловиче или о генерале Иволгине. О добрых гениях, витавших вокруг Идиота, о Настасье Филипповне. Он был тогда женат на Ирме, она потом стала одним из моих помощников в «Космодемоник телегриб компани». В те давние дни с нами происходили потрясающие события — в нашем воображении, должен я добавить. Наши беседы напоминали пассажи из «Волшебной Горы» 87, только более возвышенные и более яростные, более обстоятельные и более смелые, более жаркие и грозящие большими последствиями. И самое главное, более выматывающие.
   Я проделал этот стремительный марш в прошлое, пока стоял, наблюдая за разговором Артура. Его сестра Рене пыталась в это время не дать окочуриться угасающей беседе с женой Кронского (эта всегда ухитрялась уморить любой разговор, о чем бы он ни велся). Я поинтересовался, как же мы, такая куча народа, будем жить под одной крышей? Кронский уже выбрал себе большую комнату из двух свободных, а та, где сейчас мы толпились вшестером, была словно перенесена сюда из детского игрушечного домика.
   — О, устроимся, — сказал Артур Реймонд. — Бог ты мой, чего вам беспокоиться, у вас целый дом будет. Переезжайте. Еще как весело мы здесь заживем, вот посмотрите! — И он опять отрывисто хохотнул.
   Я-то знал, что у них положение отчаянное. Но он был слишком щепетилен, чтобы признаться, что сидит без денег. Ребекка внимательно смотрела на меня, и все, что было написано на ее лице, было мне абсолютно ясно. Тут неожиданно вступила Мона:
   — Конечно. Мы берем комнату. Кронский радостно потер руки:
   — Я так и знал! Мы тут целый устричный питомник разведем! — и принялся было обсуждать цену.
   Но Артур не захотел говорить о деньгах, сказал только:
   — Назовите сами ваши условия, — и вышел в соседнюю комнату, где стоял рояль.
   Я попытался прислушаться к тому, что он стал наигрывать, но передо мной встала Ребекка и, глядя мне в лицо, стала задавать вопрос за вопросом.
   Мы переехали через несколько дней. Первое, что мы заметили в новом жилище, — желание всех попасть в ванную комнату чуть ли не одновременно. О том, кто пользовался ею последний, мы всегда могли узнать по следам, оставленным им. Раковина была полна длинных женских волос, а Артур, кажется, не имел своей зубной щетки и хватал первую подвернувшуюся под руку. Вдобавок там было полным-полно женщин. Начиная со старшей сестры Джессики, актрисы по профессии; она была частой гостьей в доме и обычно оставалась ночевать. Потом мать Ребекки, погруженная в скорбь старуха, то появлялась, то исчезала, еле волоча ноги по всей квартире. А еще друзья Кронского, подруги Ребекки, подруги Артура, подруги Рене, уж не говоря об ученицах, являвшихся в любое время суток. Сначала меня радовали звуки рояля. Бах, Равель, Дебюсси, Моцарт. Но потом это стало раздражать, особенно когда Артур музицировал в одиночестве. Он повторял одну и ту же фразу с упорством одержимого. Сначала одной рукой, громко и медленно. Потом другой, громко и медленно. Затем двумя руками, очень громко и очень медленно, а потом темп все убыстрялся и убыстрялся, пока не становился нормальным. И так двадцать, тридцать, сто раз подряд! Потом он двигался дальше — но не очень далеко. Так. Закончил. И, крабом пятясь, обратно, к самому началу. Вдруг он все бросал и начинал что-то новое, любимое. Играл вдохновенно, словно на концерте. Но где-то ближе к концу спотыкался. Тишина. И снова он спешил назад, все рушил и все строил заново; медленно, быстрее, еще быстрее; одной рукой, другой рукой, обеими руками, всем вместе: руками, ногами, локтями, кулаками, пер напролом как танк, сметая все на своем пути — деревья, заборы, постройки, ограды, стены. И все это корчилось в предсмертной агонии у него за спиной. Ведь не для своего удовольствия он играет, так он технику совершенствует. Стирает кончики пальцев, утюжит табуретку своим задом. И все время вперед — продвинуться, снять часовых, атаковать, победить, громить до конца, уничтожить, прочесать местность, перегруппировать свои силы, прикрыть тылы, рассортировать раненых, зарыться в землю, собрать пленных, провести рекогносцировку, послать людей в засаду, дать сигналы фонариком и ракетой, взорвать склады амуниции, железнодорожные узлы, изобрести новые торпеды, лучи смерти, огнеметы, зашифровать и расшифровать донесения…
   Впрочем, Артур — великий учитель. Любимый учитель. Вот он мечется, как пантера, по комнате, в рубашке с вечно незастегнутым воротом. Вот стоит, слушая, в углу — подбородок уперся в ладонь, одна рука подпирает локоть другой. Вот смотрит в окно, мурлычет в унисон отважным ученическим попыткам достичь того совершенства, какое он требует от своих учеников. С совсем юными ученицами он был кроток как ягненок: рассмешит девочку, возьмет за руку, поднимет с табуретки. «Ты понимаешь… » — и не спеша, очень ласково и нежно покажет, как надо было сыграть. Он был бесконечно терпелив с детьми — просто загляденье. Он любовался ими, как любуются цветами. Старался дотянуться до их души, успокоить или, наоборот, распалить, если требовалось. Но еще занятнее было наблюдать его обращение со старшими учениками. С ними он был особенно внимателен, насторожен как дикобраз, вздрагивал, раскачивался на носках, лицо дергалось, словно он старался не отставать от блестяще исполняемого пассажа. Со старшими он разговаривал как с уже готовыми мастерами. Он обсуждал с ними ту или иную манеру игры, ту или другую интерпретацию. Часто, прервав длившееся уже десять или пятнадцать минут исполнение, он принимался объяснять почерк разных виртуозов, сопоставляя одно с другим, оценивал их, сравнивал партитуру с исполнением, автора с автором, палитру с холстом, общую интонацию с персональными особенностями исполнения. Он творил музыку жизни. Она слышалась ему повсюду. И юная барышня, проплывая по холлу после окончания занятий, не сознавая этого, уносила с собой жар гения. Да, он был жизнедателем, богом солнца, посылавшим свои лучи кружить по улицам.
   И совсем по-другому выглядел он в спорах с Кронским. Эта страсть к совершенству, эта педагогическая ярость становилась смехотворно ненужной, когда его кидало из царства музыки в мир идей. Кронский играл с ним, как кошка с мышкой. Услаждал себя возможностью подставить противнику подножку. Если речь шла о его безопасности, запрещенных приемов для Кронского не существовало. В этих жарких спорах Артур Реймонд чем-то напоминал Джека Демпси 88 на ринге: он работал короткими стремительными джебами, этакая колода мясника на легких танцующих ногах. Время от времени он делал выпад, блестящий выпад, но удар его попадал в пустоту. Кронский владел искусством полностью испариться в опасный момент. Вот-вот его отбросят на канаты — и вдруг он исчезает, а через секунду видишь его свесившимся с люстры. Никакой осмысленной стратегии он не демонстрировал: просто уворачивался, дразнил и вышучивал соперника, а потом — бац! — цирковой трюк с исчезновением человека. Казалось, Артур все время кричит ему: «Да где же твои кулаки? Дерись! Слышишь ты, ублюдок!» Но Кронский никак не хотел превращаться в боксерскую грушу.
   Я ни разу не застал Артура Реймонда читающим книгу; не думаю, что он прочитал великое множество книг, но знал он чертовски много. И все прочитанное он помнил удивительно ярко, до деталей. Кроме моего друга Роя Гамильтона, я не знаю никого, кто мог бы выжать из любой книги больше; тот буквально потрошил текст. Рой Гамильтон двигался по книге, так сказать, дюйм за дюймом, копаясь в одной фразе целый день, а то и неделю. На какую-нибудь тощую книжицу он мог затратить год или два, но зато, закончив ее, он казался выросшим чуть ли не на голову. Полдюжины хороших книг обеспечили ему достаточно высокий интеллектуальный уровень на всю оставшуюся жизнь. Как и для Луи Ламбера, мысли были живыми существами для Роя Гамильтона. Дотошно прочитав одну книгу, он производил впечатление человека, прочитавшего чуть ли не все. Для него путь по книге, через ее страницы, был выходом к новому ослепительному существованию. Полная противоположность школяру, чья уверенность уменьшается с каждой прочитанной книгой. Для Роя Гамильтона книги были то же, что йога для искателя истины, — они помогали его слиянию с Высшим.
   Артур Реймонд же читал книги с мускульными усилиями. Он казался мне буквально пожирателем книг. Так, во всяком случае, мне представлялось, судя по результатам. Он прилипал к книге, как пиявка, впитывая мысли автора. У него была одна забота: проглотить, усвоить, переработать. Вандал — вот кто он был. Каждая новая книга — как разграбленная, разоренная новая провинция. Книги помогали ему самоутверждаться. Не то чтобы он рос — он надувался. Надувался чувством собственного достоинства и уверенности. Это были дополнительные мотивы, чтобы совершить вылазку и ввязаться в бой. Никакой перемены он не мог себе разрешить. Платить дань полюбившемуся автору — да, но склонять шею под его ярмо — ни в коем случае. Артур оставался непреклонным и непробиваемым; панцирь все твердел и твердел.
   Прочитав книгу, он целыми неделями ни о чем другом не мог говорить. Пусть собеседник пытается затронуть совершенно другую тему — Артур упрямо сворачивает к только что проглоченной им книге. Любопытно при этом, что чем больше он говорил о ней, тем яснее вы чувствовали его подсознательное стремление опровергнуть эту книгу, прикончить ее. В глубине души он, как мне казалось, считал для себя позором, чтобы чужой разум подмял его под себя. Он и говорил-то не столько о книге, сколько о том, как тонко и глубоко он, Артур Реймонд, проник в ее суть. Ждать от него изложения содержания прочитанной книги было бесполезно. Он давал о ней ровно столько информации, чтобы вы могли следить за ходом его блестящих рассуждений. Хотя он и повторял все время: «Тебе следует прочитать, это великолепная штука», на самом деле он имел в виду несколько другое: «Можешь мне поверить, это стоящая вещь, иначе я не стал бы тратить время на рассуждения о ней». И более того, он, казалось, внушал, что тебе не следует и вообще-то читать ее, потому что она тебе не по зубам, своим умишком ты не откроешь тех сокровищ, которые открыл в этой книге он, Артур Реймонд. «Когда я закончу свой рассказ, то тебе и не надо будет ее читать. Я смог открыть не только то, что сказал автор, но и то, что он лишь подразумевал, да не высказал».
   В то время, о котором я говорю, его страстью был Зигмунд Фрейд. Это не значит, что он знал только Фрейда. Нет, по его разговорам было ясно, что он знаком со всей стаей — от Крафта-Эбинга до Штекля 89. Кстати говоря, во Фрейде Артур Реймонд ценил не только мыслителя, но и поэта. С другой стороны, Кронский, чьи познания в этой области были шире и глубже, да прибавим еще сюда и клиническую практику, и сравнительное изучение психоанализа, и попытки внести свой вклад в это дело, — так вот Кронский возмущал Артура Реймонда скрытым за словами «вашим разъедающим скептицизмом» — так изволил Артур называть шуточки Кронского.
   Местом для этих столь же острых, сколь и бесконечных споров служила наша комнатенка. Мона к тому времени бросила дансинг и вовсю занималась поисками работы в театре. Мы часто ужинали все вместе на кухне и ближе к полуночи пытались унять и развести в стороны разбушевавшихся диспутантов. Но на время Артур Реймонд совершенно не обращал внимания: когда он заинтересовывался предметом, ему не было дела ни до еды, ни до сна, ни до секса. Он мог отправиться спать в пять утра и встать в восемь, а мог проваляться в постели до вечера, если ему так хотелось. Ребекке предоставлял он право производить перемены в его расписании. Когда все запутывалось окончательно, Артур воздевал руки к небесам и выскакивал из дому; иногда исчезал на несколько дней. И после каждого такого отсутствия к нам просачивались странные слухи, истории, проливавшие совсем другой свет на его характер. По-видимому, ему были необходимы эти экскурсии для совершенствования своего физического развития, жизнь музыканта, очевидно, не удовлетворяла до конца его могучую натуру. Ему надо было время от времени скрываться из дому и смешиваться со сворой своих дружков — самый нелепый набор личностей, добавлю в скобках. Некоторые из его эскапад выглядели невинными забавами, другие были безобразны до омерзения. Неженка по воспитанию, взращенный в неге и ласке, он, казалось, нуждался в развитии животных сторон своего темперамента. Ему доставляло удовольствие затеять драку с какой-нибудь безмозглой горой мышц и совершенно хладнокровно сломать этому человеку руку или ногу. Потому что Артур Реймонд добился того, о чем мечтают многие подростки, — в совершенстве овладел приемами джиу-джитсу. Он научился этому, чтобы справляться с теми, кто придумал мир, где правит грубая сила и где маленький человек трепещет. Он не слишком пускал в ход кулаки: боялся повредить руки; он действовал, я считаю, подловато: сначала имитировал бой, а потом заставал расслабившегося врага врасплох. И чем сильнее были его соперники, тем большее удовольствие он получал. Как-то я сказал ему: «Мне это противно. Попробовал бы ты со мной такие штучки, и я бы хватил тебя бутылкой по башке, и все». Артур взглянул на меня с удивлением: до сих пор он не замечал во мне ни интереса к дракам, ни подобного жаргона. «Было бы простительно, — добавил я, — если б ты выкидывал эти фокусы в крайних случаях, когда припрет, но ты ведь просто хвастаешься ими. Ты маленький бандюга, вот ты кто. А маленький — куда хуже большого. Когда-нибудь ты нарвешься».
   Он рассмеялся и сказал, что у меня всегда был своеобразный взгляд на вещи.
   — Вот почему ты мне нравишься. Ты непредсказуем. У тебя нет принципов. — Тут он заржал своим здоровым искренним смехом. — Ты по сути своей ненадежен. Если мы все-таки создадим новое общество, тебе в нем места не найдется. Ты, кажется, понятия не имеешь о компромиссе, то есть не знаешь, что значит «дать, чтобы получить». Ты интеллектуальный босяк. Иногда я тебя совершенно не понимаю. Ты постоянно улыбаешься, со всеми приветлив, можно сказать, компанейский малый, и в то же время… ну… у тебя нет устоев. Я пытался стать твоим другом… мы были друзьями одно время, ты помнишь… но ты так изменился… ты внутренне очень жесток… ты недоступен. Черт побери, ты считаешь меня железным… что ты, я тщеславный забияка, а вот ты… Ты человек железный, а не я. — Он вдруг хихикнул. — Да, Генри, ты гангстер в душе, вот точное определение. Я тебе не могу доверять.
   Артур с раздражением наблюдал ту легкость отношений, которая установилась у нас с Ребеккой. Не ревновал, да, по правде говоря, для ревности и поводов не было. Он завидовал, как гладко сложилось у нас с ней, как хорошо общаемся мы друг с другом. Он не раз говорил мне о достоинствах ее интеллекта, словно старался пробудить во мне интерес к ней, но во время обычных наших дискуссий, если при этом присутствовала Ребекка, он относился к ее высказываниям как к чему-то, не имеющему большого значения. А вот Мону он слушал с почти комической серьезностью. Правда, и здесь, давая ей, разумеется, договорить, перебивая ее лишь короткими «да-да, конечно», он не обращал никакого внимания на ее слова.
   Оставаясь вдвоем с Ребеккой, глядя на ее занятия стряпней или глажкой, я разговаривал с ней только так, как должен мужчина разговаривать с женщиной, принадлежащей другому. Вот где присутствовал дух компромисса, то самое «дать, чтобы получить», о котором я, по словам Артура, не имел никакого понятия. Ребекка была натурой практической, ни в малейшей степени не интеллектуалка. Она предпочитала, чтобы с ней обращались как с женщиной, а не как с выдающимся умом. И мы говорили с ней о самых простых, обыденных предметах, которые профессор музыки посчитал бы, конечно, недостойными обсуждения.