Страница:
— И это совершенно бесполезно, — прервал я, — не надо меня втягивать в споры. Если твоя единственная цель — доказать, что ты знаешь больше моего, — тогда ты ничего не добьешься. Охотно признаю, что твои знания превосходят мои, и это тоже часть твоего заболевания, ты вообще много знаешь, но ты никогда не будешь знать всего. Если бы эрудиция могла тебя спасти, ты не лежал бы на этой кушетке.
— Ты прав, — словно принимая сказанное мной за заслуженное наказание, смиренно отозвался он. — Теперь давай посмотрим… Где я остановился? Я ведь собирался добраться до самой сути вещей…
В этот момент я случайно взглянул на часы: оказывается, прошло уже больше часа.
— Время кончилось. — Я встал и направился к нему.
— Подожди минутку, что с тобой? — взмолился он. — Как раз теперь до меня дошло, что я должен тебе рассказать. Присядь-ка на минуту.
— Нет-нет, — сказал я. — Никак нельзя. У тебя было время — целый час. В следующий раз распорядишься им лучше. Иначе тебя ничему не научишь. — И я помог ему подняться с кушетки.
Он виновато улыбнулся: мол, кого винить, кроме самого себя? Протянул мне руку, рукопожатие получилось вполне дружеским.
— Ей-богу, ты прав, — сказал он. — Попал в самую точку. И я бы так же поступил на твоем месте.
Я подал ему пальто, шляпу и слегка подтолкнул к двери.
— Ты что же, гонишь меня? — спросил он. — Может, еще немного поговорим?
— Тебе хочется обсудить ситуацию, так, что ли? — Я по-прежнему осторожно выпроваживал его. — На сегодня хватит, доктор Кронский. Увидимся завтра, в это же время.
— А ты разве вечером не останешься дома?
— НЕТ. На этом все. И вообще, пока продолжаются сеансы, у нас с тобой отношения только как у врача и пациента. Так будет лучше, сам увидишь.
Я еще раз пожал его мягкую влажную руку, распахнул дверь и на прощание крепко хлопнул по спине. Почти испуганный, он выкатился за порог.
Сначала он приходил ко мне через день. Но спустя неделю попросил сделать расписание не таким плотным — денег, мол, не хватает. Я знал, что так оно и есть с тех пор как он забросил практику, единственным местом, где ему платили, была страховая компания. Вероятно, он отложил крупную сумму раньше, еще до аварии. Да и жена его что-то зарабатывала школьной учительницей. Но надо же было выдернуть его из состояния зависимости, отучить дрожать над каждым своим центом, вернуть желание вновь зарабатывать на жизнь. Тяжко примириться с тем, что человек его энергии, его таланта, его силы, сознательно кастрирует себя для того лишь, чтобы перехитрить страховую компанию. Нет сомнения, авария сильно пошатнула его здоровье. Прежде всего он превратился в сущего монстра. Взглянув глубже, я убедился, что несчастный случай только ускорил роковую метаморфозу. Когда он высунулся с идеей психоанализа, я понял, что в нем еще сохранилась искра надежды. Я принял его предложение за чистую монету, зная, что гордыня никогда не позволит ему признаться, что он теперь — «клинический случай». Умышленно употреблял я постоянно слово «заболевание» — надо было ошарашить его, заставить признать, что ему нужна помощь. И еще я понимал, что, если у него появится хоть полшанса, он в итоге сломается и попадет в мои руки полностью.
Однако с моей стороны было слишком самонадеянно предположить, что я смогу преодолеть его гордыню. Он накопил ее целые слои, она залегала в нем, как жир в беконе. Он представлял собой мощную защитную систему и со всей своей энергией устремлялся латать бреши и пробоины, которые возникали то здесь то там. С гордыней легко уживается подозрительность. Вот она и привела к тому, что он неверно оценил мои возможности разобраться в этом «случае». Он всегда тешился тем, что отлично знает слабые места своих друзей. Так оно и было, что, впрочем, ничуть не удивительно. Он холил и лелеял эти слабости, укрепляя тем самым чувство своего превосходства. И если кто-либо из его друзей более или менее успешно преодолевал их, в глазах Кронского это выглядело предательством. Вот где проявлялась завистливая ущербность его натуры. Короче, это была ужасная скукота — копаться в его отношении к другим.
Несчастье не изменило его по существу. Оно изменило его внешне, вытащив на поверхность то, что существовало в латентном состоянии. Потенциальное чудовище явилось теперь во плоти и крови. Он мог смотреть на себя каждый день в зеркало и видеть, что он с собой сделал. Он мог смотреть в глаза своей жены и видеть отвращение, которое он внушает другим. Скоро и дети его начнут странно посматривать на папашу, и это станет последней каплей.
Все эти изменения многие опрометчиво относили на счет случившегося с Кронским несчастья, и он ловко подбирал крошки утешения и сожалений. К тому же он сделал так, что все обращали внимание на его физический, а не психический облик. Но наедине с собой он понимал, что козыри его на исходе. Вечно прятать свою тушу за дымовой завесой он не сможет.
Вот что интересно, когда он лежал на кушетке, пробуждая подсознание в своей душе, не имело никакого значения, откуда он начнет вспоминать прошлое. В любой точке этого прошлого он представлялся самому себе странным и уродливым, чудным и чудовищным. Обреченный — вот самый точный образ, который представал перед ним. Обреченный с самого начала. Не доверять никому — это было предопределено самой судьбой Естественно и неизбежно он переносил это ощущение и на других. Тем или иным путем он умудрялся так управиться со своими друзьями или любовницами, что одни его подводили, а другие изменяли ему. Он выбирал их с тем же предсознанием, с каким Христос выбрал в ученики Иуду.
Кронскому был нужен блистательный провал, такой блистательный, перед которым померк бы любой успех. Он словно хотел доказать всем, что может понимать больше, чем кто-либо, и может стать кем угодно, полагая при этом, что быть кем-то или понимать что-то — совершеннейшая бессмыслица. У него была врожденная неспособность принять, что все имеет свой смысл и значение. И он надрывался в тщетных потугах доказать, что нет никаких окончательных доказательств, никогда не уставал он твердить об этом, даже в момент осознания абсурдности победить логику логикой. Глядя на него, мне приходило на память то, что прокричал в бешенстве молодой Селин: «Она может пуститься во все тяжкие, стать еще соблазнительней, в сто тысяч раз привлекательней — ни черта от меня не получит, ни вздоха, ни куска хлеба. Пусть выкидывает всякие штучки, пусть хоть догола разденется, придумает еще что-нибудь, пусть хоть разорвется, пальцы себе отхватит, пусть звезды в своей прическе зажжет — не стану я с ней говорить. Даже шепота от меня не услышит. Только одно я скажу — нет!» 96
Многообразие защитных конструкций в человеческом организме так же поразительно, как и в мире животных и насекомых. Вы обнаруживаете это сразу же, как только попытаетесь проникнуть в запретные зоны «эго». Самые трудные пациенты вовсе не те, что прикрываются панцирем из железа, стали, олова или цинка. И не те — хотя они оказывают мощное сопротивление, — что упакованы в каучуковую оболочку, укрепленную mirabile dictum 97 вулканизированными пористыми стенками. Самые трудные — те, кого я бы назвал «косящими под Рыбу», — под каким знаком они ни родились бы, они стараются быть похожими на рожденных под знаком Рыбы. Этакое текучее, растворяющееся «эго» лежит себе спокойненько, как зародыш в материнской утробе, и кажется ничем не защищенным. Но там ничего не найдешь! Проколешь капсулу — ага! Вот я тебя и поймал наконец! А в руках всего лишь жалкий комочек слизи. Нет, эти натуры, по-моему, непостижимы. Они из сюрреалистической метапсихологии. У них нет хребта, они могут бесконечно распадаться. Все, что ты сумеешь ухватить — какие-то мельчайшие, неразрушившиеся крупицы, зародыши болезни. Глядя на таких индивидуумов, понимаешь, что тело, разум, душа — все в них сплошная болезнь. Они рождены, чтобы служить наглядным пособием для занятий. В царстве духа они — гинекологические чудища, предназначенные в заспиртованном виде украшать лабораторные полки.
Но как они умеют прикидываться! И наиболее им удается личина сострадания. Как они заботливы, чутки, внимательны! Как трогательно сочувствуют! Но если б вы могли бросить на них взгляд — флюоресцирующий, все просвечивающий взгляд, — какие самовлюбленные маньяки предстали бы перед вами! Чья бы душа ни кровоточила в мире — они обливаются кровью вместе с ней, но нутро их при этом не дрогнет. Вас будут распинать — они будут держать вас за руки, поднесут испить, будут смотреть на вас коровьими глазами и реветь в три ручья. С незапамятных времен они — профессиональные плакальщицы. Они лили слезы даже в дни Золотого века, когда, казалось, и плакать было не с чего. Горе и скорбь — вот их среда обитания, и все калейдоскопические узоры жизни они затягивают тусклой серой клейковиной.
В психоанализе есть что-то, напоминающее операционные. Обычно на него соглашаются, когда уже поздно. Столкнувшись с безнадежно искалеченной душой, психоаналитик вынужден выбирать единственный путь — лепку, пластическую операцию. Долго ли, кратко ли объяснять метод, суть его в том, что хороший аналитик предпочитает изготовить для инвалида протезы, чем протянуть ему костыли.
Впрочем, чаще всего у него нет и выбора. Как у военно-полевого хирурга, который ампутирует конечности, лепит из месива костей и сухожилий новое лицо, отхватывает яички, вставляет искусственную прямую кишку, и бог знает, что он еще делает — лишь бы у него хватило времени. Куда гуманнее было бы просто покончить с этим изрубленным шматком мяса, но ирония нашего цивилизованного века в том и состоит, чтобы попытаться заставить жить эти несчастные останки. Время от времени в жутких медицинских анналах вы натыкаетесь на поразительные образчики живучести какого-нибудь обструганного туловища, этакой человеческой груши, которую Бранкузи 98 вполне мог бы посчитать objet d'art 99. Вы можете прочитать и о случаях, когда такое человеческое нечто даже поддерживает своих дряхлых родителей, зарабатывая на жизнь потрясающим ремеслом, единственный инструмент которого — искусственный рот, прорезанный скальпелем на изуродованном лице.
Подобные экземпляры выходят и из кабинета психоаналитика, умело сокращенные до небольшой коллекции изуродованных рефлексов. Они не только себе зарабатывают на жизнь, но еще и содержат своих стариков. Не хотят они занимать почетные ниши в залах ужасов, на которые имеют полное право; они выбирают состязание без гандикапа с душами других человеческих существ. Как старые узловатые дубы, они умирают трудно и сопротивляются топору даже в минуту падения.
Не стану утверждать, что Кронский был одним из таких, но не раз он казался мне чем-то вроде этого. Не раз хотелось мне схватить топор и прикончить его. Никто бы и не заметил, никто бы не оплакал его кончину. Он калекой родился, калекой и умрет — вот что поражало меня. Как психоаналитик я не видел, чем он может помочь другим. Ему ведь повсюду мерещились уроды, даже среди богоподобных созданий. Другие психоаналитики, а я знал таких умельцев, справлялись со своим увечьем и помогали другим, обучая их пользоваться своими протезами. Они были отличными демонстраторами.
Но одна мысль, как острый буравчик сверлила меня во время сеансов с Кронским. Мне казалось, что каждого, как бы ни был он запущен, можно спасти, хватило бы только времени и терпения. Я подумал даже, что искусство врачевания вовсе не то, чем оно представляется многим, что это очень простая вещь, настолько простая, что рядовому уму ее не ухватить.
Коротко то, к чему я пришел, можно сформулировать так: всякий становится целителем с той минуты, как только забывает о себе. Мы видим повсюду мерзость, жизнь вызывает у нас горечь и отвращение, но все это лишь отражение болезни, которую мы носим в себе. Никакая профилактика не спасет нас от болезней мира — мы тащим этот мир внутри себя. Каким бы великолепным ни становилось человеческое существование, главным все равно останется мир внешний, полный болезней и изъянов. И нам никогда не преодолеть его, пока мы живем с оглядкой, робко, застенчиво. Нет необходимости умирать, чтобы лицом к лицу увидеть подлинную реальность. Она здесь и сейчас, она повсюду, она отражена во всем, на что мы бросаем взгляд. Тюрьмы и даже дома умалишенных освобождаются от своих обитателей, когда более грозная опасность нависает над обществом. Когда подступают враги, вместе со всеми на защиту страны призывают встать даже политических эмигрантов. В медных наших лбах, когда нас припрут к стенке, гудит не смолкая, что все мы — неотъемлемая частица рода человеческого. Только общая опасность заставляет нас начать жить по-настоящему. Даже инвалид от психики выбрасывает к черту свои костыли в такие минуты. И как великую радость воспринимает он открытие, что есть нечто куда более важное, чем он сам. Всю жизнь он суетился возле вертела, на котором жарилось его «я». Своими руками он разводил огонь, поливал соусом, сам отщипывал вкусные кусочки для демонов, выпущенных им на свободу. Вот как выглядит жизнь на планете Земля. Каждый на ней невротик — до последнего человечка. Целитель, психоаналитик, если вам так больше нравится, — суперневротик. Он кладет на нас индейскую метку. Чтобы выздороветь, мы должны подняться из наших могил, сбросить погребальные саваны. И так поступить должны все — каждый за себя и все вместе. Нам надо умереть в «я» и родиться в «мы». Не разъединенные и самозагипнотизированные, но каждый сам по себе и все вместе…
А как спасение, так и все остальное… Величайшие учителя, истинные целители, хотел я сказать, всегда подчеркивали, что они только указывают путь. Будда пошел еще дальше, когда говорил: «Не верьте ничему, где бы вы ни прочли это, кто бы вам это ни сказал, даже если это говорю я, пока с этим не согласится ваш разум и ваше чувство».
Великие не открывают конторы, не выписывают счета, не читают лекции, не пишут книги. Мудрость молчалива, а самая действенная пропаганда — сила личного примера. За ними следуют ученики, собратья меньшие, чья миссия — проповедовать и учить. Эти апостолы, чья задача несоразмерна их силам, проводят свою жизнь в стремлении обратить других. Великие исполнены в глубочайшем смысле безразличия. Они не просят довериться им; они электризуют вас своими поступками. Они пробуждают. Кажется, они говорят вам: «Главное, что ты должен сделать в своей жизни, так это сосредоточиться на себе, познать себя». Словом, их единственное назначение на земле — вдохновлять. Можно ли от человеческого существа требовать большего?
Быть больным или, если вас это больше устроит, быть невротиком — значит просить гарантий. Невротик — рыбешка, залегшая на речном дне, зарывшаяся для безопасности в ил в ожидании, когда ее проткнут острогой. Смерть для него — единственная неизбежность, и ужас перед этой неумолимой неизбежностью, которую он может вообразить, ничего в ней не понимая, ввергает его в состояние бесконечного страдания.
Путь жизни, где бы и как бы он ни пролегал, направлен к завершению. Вернуть человеческое существо в поток жизни значит не только придать ему уверенности в себе, но и упрочить в нем веру в правильность и справедливость Всеобщего. Укрепленного таким образом человека перестают тревожить вопросы уместности тех или иных вещей, отношений со своим ближним, верного или неверного, справедливости и несправедливости. Теперь он поплывет в потоке жизни, как лотос по воде, и будет цвести и плодоносить. Он будет впитывать живительные силы, черпать их и сверху и снизу; корни его будут распространяться во все стороны, не страшась ни глубин, ни высот.
Жизнь станет развитием, а развитие — процесс бесконечный и непрерывный. И ужаса исчезновения в человеке не останется, потому что распад и смерть есть продолжение развития. В семени было его начало, в семя он и вернется. Начала и концы — ступени вечного движения. Все на свете движение… Путь… Дао…
Путь жизни! Главное слово. Великое. Подобно произнесенной Истине. Дальше искать нечего. Здесь все.
Вот так и психоаналитик говорит: «Приспособьтесь!» Но это вовсе не означает, как склонны думать многие, приспособиться к скверному состоянию дел. Он предлагает другое — приспособиться к жизни! Познать ее! Вот самый верный путь преодоления — сделать кого-то сведущим.
На каждой высоте, которую мы достигаем, нам грозят все новые и новые опасности. Трус часто гибнет под обломками той самой стены, за которой в страхе и ужасе пытался укрыться. Самая надежная кольчуга не защитит от ловкого удара. Великие Армады тонут в бушующем океане, линию Мажино обходят с флангов. Троянский конь всегда готов и ждет, когда его выкатят к стенам. Так где же она прячется, эта чертова безопасность? Какую новую, еще не ведомую никому защиту вы можете изобрести? Безнадежно думать о безопасности: ее просто нет. Человек, который жаждет безопасности, даже всего-навсего просто думает о ней, подобен тому, кто отрубает себе конечности, чтобы заменить их протезами: они-то болеть не будут.
А вот в мире насекомых мы наблюдаем действие защитных систем во всем их великолепии. Другой вид защиты мы видим в стадной жизни животных. В сравнении с ними человек кажется совершенно беззащитным. В том смысле, что каждый новый шаг его по жизни сопряжен со все новыми и новыми опасностями. Но именно эта его способность рисковать на каждом шагу как раз и есть его сила. Господь Бог вообще не имеет никакой видимой защиты. Но Господь Бог един с жизнью, Он свободно движется во всех измерениях.
Страх, гидроголовый страх, буйствующий внутри каждого из нас, — рудимент низших форм жизни. Мы барахтаемся между двумя мирами: миром, из которого вышли, и миром, к которому движемся. Самый глубочайший смысл слова «человеческий» заключается в том, что мы — связь, мост, обещание. Толчок к осуществлению процесса жизни лежит внутри нас. Мы несем огромную ответственность, эта тяжкая ноша и пробуждает наши страхи. Мы осознаем, что если мы не движемся вперед, если не реализуем наше потенциальное существование, то обернемся вспять, зачахнем, потащим весь мир в бездну вместе с собой. И Рай и Ад — все это внутри нас. Мы — космогонические строители. У нас есть выбор, и все сотворенное — наша арена.
Кого-то такая перспектива пугает. Было бы лучше, думают они, если бы Рай был над нами, а Ад под нами. Рай вверху, Ад внизу, и все вовне, а не внутри нас. Как бы не так! На этом не успокоишься, успокоение ускользает из-под ног. И идти некуда, ни за награду, ни под страхом наказания. Все всегда Здесь и Теперь, в вашем собственном «я» и в согласии с вашим собственным воображением. Мир всегда таков, каким вы его себе представляете, всегда, в любое мгновение. Невозможно переменить декорации и играть совсем другую пьесу, ту, что вам захочется. Постановка всегда одна и та же, отличия зависят от вашего ума и сердца, а не от желания какого-то невидимого режиссера. Вы — и режиссер, и автор, и актер одновременно; драма, которую вы играете, — это ваша собственная жизнь, а не чья-нибудь. Театральный костюм сшит из вашей собственной кожи. Великолепная, страшная, неотвратимая драма… Вы хотите чего-нибудь другого? Вы можете создать лучшую вещь?
Тогда ложитесь на мягкую кушетку психоаналитика и постарайтесь подумать совсем о другом. У психоаналитика куча времени и терпения; каждая минута, проведенная вами у него, прибавляет денег в его карманы. Он как Господь, в том смысле, что он Господь вашего собственного Творения. Вы ноете, воете, просите, плачете, упрашиваете, умоляете или проклинаете, а он слушает. Он всего-навсего Большое Ухо минус симпатическая нервная система. Он глух ко всему, кроме правды. Если вы считаете, что платите за то, чтобы одурачить его, — дурачьте. Кто будет в проигрыше? Если вы считаете, что он должен помочь вам, а не вы сами себе, прилепитесь к нему, не отставайте, пока не сгниете. Ему-то терять нечего. Но если вы поймете, что он не Бог, а всего лишь такое же, как и вы, человеческое существо со своими заботами, бедами, амбициями и слабостями, что он не сосуд всеохватывающей мудрости, а такой же, как и вы, странник, бредущий по дороге, тогда, возможно, вы прекратите извергать из себя потоки подобно сточной трубе, как бы чарующе для вашего слуха ни звучали их звуки, а встанете на обе ноги и запоете своим собственным голосом, голосом, дарованным вам Богом. Признания, жалобы, скулеж, просьбы о сочувствии заканчиваются взиманием платы. Пение же не стоит вам ни гроша. Мало того — вы при этом делаете богачами других. Вознеси хвалу Всевышнему и ты возрадуешься! Изливайся в песне! Пой, Мастер-Всестроитель! Пой, счастливый воитель!
Да что вы мне мозги крутите! Как это «пой», когда мир вокруг рушится, когда все вокруг меня тонет в слезах и крови? А разве вам не ведомо, что мученики пели, когда языки пламени лизали их, прикрученных к столбу? Но ничего рушащегося они не видели, до их слуха не доходили крики боли. Они пели потому, что были наполнены верой. Кто может разрушить веру? Кто может погубить радость? Многие пытались сделать это во все времена, но ничего не вышло. Радость и вера имманентны Вселенной. В процессе роста всегда присутствуют боль и борьба; в осуществлении — радость и изобилие, в завершении — мир и спокойствие. Между плоскостями и сферами бытия, между земным и неземным существуют стремянки и решетки. Тот, кто карабкается по ним вверх, поет. Он пьянеет, он приходит в восторг от открывающихся перед ним горизонтов. Он поднимается уверенно, не думая о том, что с ним случится, если он поскользнется и упадет; он думает о том, что впереди. Все — впереди! Дорога бесконечна, и чем дальше двигаешься, тем длиннее она становится. Болота, трясины, топи, воронки, ямы и западни — все впереди. Помни о них, они ждут, они поглотят тебя в тот самый момент, когда ты остановишься. Мир иллюзий — это мир, еще не завоеванный полностью. Это всегда мир прошлого, а не будущего. Идти вперед, опираясь на прошлое, — значит тащить на своей ноге тяжелое ядро каторжника, а тот, кто прикован к прошлому, снова и снова переживает его. Мы все виноваты в преступлении, в величайшем преступлении — мы проживаем жизнь не взахлеб. Но все мы потенциально свободны. И можем перестать думать о том, что у нас не получилось, и тогда у нас получится все, что нам по силам. А в действительности никто не может представить себе, каковы они, эти силы, заключенные в нас. Не может представить, что они безграничны. Воображение — это голос дерзания. Если и есть что-то божественное в Боге, так именно это. Он дерзнул вообразить все.
15
Мону и Ребекку все принимали за сестер. Внешне они и в самом деле были похожи, внутренне же между ними не было никакого сходства. Ребекка, никогда, кстати, не отрекавшаяся от своей еврейской крови, полностью жила насущным; она была обыкновенной, здоровой, неглупой женщиной, с аппетитом ела, искренне смеялась, непринужденно разговаривала, представляю, как отлично она управлялась в постели и как спокойно спала. Она была совершенно приспособлена, совершенно укоренена и из каждого житейского положения умела извлекать лучшее. В ней было все, что может желать мужчина от своей жены. Она была настоящей женщиной. В ее присутствии любая средняя американка выглядела уродиной и дурой.
Отличительной ее чертой была практичность, чтобы не сказать приземленность. Родившись на юге России, не изведавшая ужаса гетто, она впитала в себя лучшие качества простых русских людей, среди которых росла. Она была инстинктивной коммунисткой, потому что натура ее была простой, здоровой и цельной.
Она была дочерью раввина, но очень рано ушла из семьи. От отца она унаследовала острый ум и ту чистоту, которая спокон веков придавала благочестивому еврею ореол безгрешности и строгости. Набожные евреи никогда не отличались угодливостью и изворотливостью, у них была другая слабость: так же как китайцы, они чрезмерно почитали написанное. Для них Слово приобретало значение, недоступное пониманию язычников. Когда они распалялись, они и сами становились похожими на пламенеющие буквы.
Что касается Моны, то установить ее происхождение было невозможно. Долгое время она утверждала, что родом из Нью-Гемпшира и что посещала колледж в Новой Англии. Но она могла выдавать себя за португалку, басконку, румынскую цыганку, венгерку, грузинку — все зависело от того, во что, по ее мнению, вы легче поверите. Ее английский был безукоризнен, без малейшего акцента. Она могла родиться где угодно, потому что ее английский был языком, которым она овладела, чтобы отмести все вопросы о своем происхождении и своих предках.
Когда она входила в комнату, комната начинала вибрировать. У Моны была своя длина волны: резкая, мощная, разрушительная, направленная для создания помех для других сигналов, особенно для тех, что посылались в надежде на реальный контакт с ней. Она действовала как молния над штормовым морем.
В той атмосфере, что была создана собранными под общей крышей яркими индивидуальностями нашей новой семьи, для Моны было что-то тревожное. Она чувствовала вызов и была совершенно не способна принять его. Паспорт у нее в порядке, а вот багаж может вызвать подозрения. К концу каждой схватки ей приходилось собирать все свои силы, но даже ей самой было ясно, что их остается все меньше. С ней наедине в нашей комнатке-каюте я лечил ее раны, старался вооружить ее перед новыми испытаниями. Разумеется, всем своим видом я показывал, что она держится превосходно. Часто я повторял некоторые из ее выражений, хитро переиначивая их или поворачивая неожиданной стороной, чтобы дать ей в руки столь необходимую путеводную нить. Но я старался не вынуждать ее задавать мне прямые вопросы, старался не унижать ее этим. Я знал, где лед особенно тонок, и проскакивал опасные участки с искусством настоящего профессионала.
— Ты прав, — словно принимая сказанное мной за заслуженное наказание, смиренно отозвался он. — Теперь давай посмотрим… Где я остановился? Я ведь собирался добраться до самой сути вещей…
В этот момент я случайно взглянул на часы: оказывается, прошло уже больше часа.
— Время кончилось. — Я встал и направился к нему.
— Подожди минутку, что с тобой? — взмолился он. — Как раз теперь до меня дошло, что я должен тебе рассказать. Присядь-ка на минуту.
— Нет-нет, — сказал я. — Никак нельзя. У тебя было время — целый час. В следующий раз распорядишься им лучше. Иначе тебя ничему не научишь. — И я помог ему подняться с кушетки.
Он виновато улыбнулся: мол, кого винить, кроме самого себя? Протянул мне руку, рукопожатие получилось вполне дружеским.
— Ей-богу, ты прав, — сказал он. — Попал в самую точку. И я бы так же поступил на твоем месте.
Я подал ему пальто, шляпу и слегка подтолкнул к двери.
— Ты что же, гонишь меня? — спросил он. — Может, еще немного поговорим?
— Тебе хочется обсудить ситуацию, так, что ли? — Я по-прежнему осторожно выпроваживал его. — На сегодня хватит, доктор Кронский. Увидимся завтра, в это же время.
— А ты разве вечером не останешься дома?
— НЕТ. На этом все. И вообще, пока продолжаются сеансы, у нас с тобой отношения только как у врача и пациента. Так будет лучше, сам увидишь.
Я еще раз пожал его мягкую влажную руку, распахнул дверь и на прощание крепко хлопнул по спине. Почти испуганный, он выкатился за порог.
Сначала он приходил ко мне через день. Но спустя неделю попросил сделать расписание не таким плотным — денег, мол, не хватает. Я знал, что так оно и есть с тех пор как он забросил практику, единственным местом, где ему платили, была страховая компания. Вероятно, он отложил крупную сумму раньше, еще до аварии. Да и жена его что-то зарабатывала школьной учительницей. Но надо же было выдернуть его из состояния зависимости, отучить дрожать над каждым своим центом, вернуть желание вновь зарабатывать на жизнь. Тяжко примириться с тем, что человек его энергии, его таланта, его силы, сознательно кастрирует себя для того лишь, чтобы перехитрить страховую компанию. Нет сомнения, авария сильно пошатнула его здоровье. Прежде всего он превратился в сущего монстра. Взглянув глубже, я убедился, что несчастный случай только ускорил роковую метаморфозу. Когда он высунулся с идеей психоанализа, я понял, что в нем еще сохранилась искра надежды. Я принял его предложение за чистую монету, зная, что гордыня никогда не позволит ему признаться, что он теперь — «клинический случай». Умышленно употреблял я постоянно слово «заболевание» — надо было ошарашить его, заставить признать, что ему нужна помощь. И еще я понимал, что, если у него появится хоть полшанса, он в итоге сломается и попадет в мои руки полностью.
Однако с моей стороны было слишком самонадеянно предположить, что я смогу преодолеть его гордыню. Он накопил ее целые слои, она залегала в нем, как жир в беконе. Он представлял собой мощную защитную систему и со всей своей энергией устремлялся латать бреши и пробоины, которые возникали то здесь то там. С гордыней легко уживается подозрительность. Вот она и привела к тому, что он неверно оценил мои возможности разобраться в этом «случае». Он всегда тешился тем, что отлично знает слабые места своих друзей. Так оно и было, что, впрочем, ничуть не удивительно. Он холил и лелеял эти слабости, укрепляя тем самым чувство своего превосходства. И если кто-либо из его друзей более или менее успешно преодолевал их, в глазах Кронского это выглядело предательством. Вот где проявлялась завистливая ущербность его натуры. Короче, это была ужасная скукота — копаться в его отношении к другим.
Несчастье не изменило его по существу. Оно изменило его внешне, вытащив на поверхность то, что существовало в латентном состоянии. Потенциальное чудовище явилось теперь во плоти и крови. Он мог смотреть на себя каждый день в зеркало и видеть, что он с собой сделал. Он мог смотреть в глаза своей жены и видеть отвращение, которое он внушает другим. Скоро и дети его начнут странно посматривать на папашу, и это станет последней каплей.
Все эти изменения многие опрометчиво относили на счет случившегося с Кронским несчастья, и он ловко подбирал крошки утешения и сожалений. К тому же он сделал так, что все обращали внимание на его физический, а не психический облик. Но наедине с собой он понимал, что козыри его на исходе. Вечно прятать свою тушу за дымовой завесой он не сможет.
Вот что интересно, когда он лежал на кушетке, пробуждая подсознание в своей душе, не имело никакого значения, откуда он начнет вспоминать прошлое. В любой точке этого прошлого он представлялся самому себе странным и уродливым, чудным и чудовищным. Обреченный — вот самый точный образ, который представал перед ним. Обреченный с самого начала. Не доверять никому — это было предопределено самой судьбой Естественно и неизбежно он переносил это ощущение и на других. Тем или иным путем он умудрялся так управиться со своими друзьями или любовницами, что одни его подводили, а другие изменяли ему. Он выбирал их с тем же предсознанием, с каким Христос выбрал в ученики Иуду.
Кронскому был нужен блистательный провал, такой блистательный, перед которым померк бы любой успех. Он словно хотел доказать всем, что может понимать больше, чем кто-либо, и может стать кем угодно, полагая при этом, что быть кем-то или понимать что-то — совершеннейшая бессмыслица. У него была врожденная неспособность принять, что все имеет свой смысл и значение. И он надрывался в тщетных потугах доказать, что нет никаких окончательных доказательств, никогда не уставал он твердить об этом, даже в момент осознания абсурдности победить логику логикой. Глядя на него, мне приходило на память то, что прокричал в бешенстве молодой Селин: «Она может пуститься во все тяжкие, стать еще соблазнительней, в сто тысяч раз привлекательней — ни черта от меня не получит, ни вздоха, ни куска хлеба. Пусть выкидывает всякие штучки, пусть хоть догола разденется, придумает еще что-нибудь, пусть хоть разорвется, пальцы себе отхватит, пусть звезды в своей прическе зажжет — не стану я с ней говорить. Даже шепота от меня не услышит. Только одно я скажу — нет!» 96
Многообразие защитных конструкций в человеческом организме так же поразительно, как и в мире животных и насекомых. Вы обнаруживаете это сразу же, как только попытаетесь проникнуть в запретные зоны «эго». Самые трудные пациенты вовсе не те, что прикрываются панцирем из железа, стали, олова или цинка. И не те — хотя они оказывают мощное сопротивление, — что упакованы в каучуковую оболочку, укрепленную mirabile dictum 97 вулканизированными пористыми стенками. Самые трудные — те, кого я бы назвал «косящими под Рыбу», — под каким знаком они ни родились бы, они стараются быть похожими на рожденных под знаком Рыбы. Этакое текучее, растворяющееся «эго» лежит себе спокойненько, как зародыш в материнской утробе, и кажется ничем не защищенным. Но там ничего не найдешь! Проколешь капсулу — ага! Вот я тебя и поймал наконец! А в руках всего лишь жалкий комочек слизи. Нет, эти натуры, по-моему, непостижимы. Они из сюрреалистической метапсихологии. У них нет хребта, они могут бесконечно распадаться. Все, что ты сумеешь ухватить — какие-то мельчайшие, неразрушившиеся крупицы, зародыши болезни. Глядя на таких индивидуумов, понимаешь, что тело, разум, душа — все в них сплошная болезнь. Они рождены, чтобы служить наглядным пособием для занятий. В царстве духа они — гинекологические чудища, предназначенные в заспиртованном виде украшать лабораторные полки.
Но как они умеют прикидываться! И наиболее им удается личина сострадания. Как они заботливы, чутки, внимательны! Как трогательно сочувствуют! Но если б вы могли бросить на них взгляд — флюоресцирующий, все просвечивающий взгляд, — какие самовлюбленные маньяки предстали бы перед вами! Чья бы душа ни кровоточила в мире — они обливаются кровью вместе с ней, но нутро их при этом не дрогнет. Вас будут распинать — они будут держать вас за руки, поднесут испить, будут смотреть на вас коровьими глазами и реветь в три ручья. С незапамятных времен они — профессиональные плакальщицы. Они лили слезы даже в дни Золотого века, когда, казалось, и плакать было не с чего. Горе и скорбь — вот их среда обитания, и все калейдоскопические узоры жизни они затягивают тусклой серой клейковиной.
В психоанализе есть что-то, напоминающее операционные. Обычно на него соглашаются, когда уже поздно. Столкнувшись с безнадежно искалеченной душой, психоаналитик вынужден выбирать единственный путь — лепку, пластическую операцию. Долго ли, кратко ли объяснять метод, суть его в том, что хороший аналитик предпочитает изготовить для инвалида протезы, чем протянуть ему костыли.
Впрочем, чаще всего у него нет и выбора. Как у военно-полевого хирурга, который ампутирует конечности, лепит из месива костей и сухожилий новое лицо, отхватывает яички, вставляет искусственную прямую кишку, и бог знает, что он еще делает — лишь бы у него хватило времени. Куда гуманнее было бы просто покончить с этим изрубленным шматком мяса, но ирония нашего цивилизованного века в том и состоит, чтобы попытаться заставить жить эти несчастные останки. Время от времени в жутких медицинских анналах вы натыкаетесь на поразительные образчики живучести какого-нибудь обструганного туловища, этакой человеческой груши, которую Бранкузи 98 вполне мог бы посчитать objet d'art 99. Вы можете прочитать и о случаях, когда такое человеческое нечто даже поддерживает своих дряхлых родителей, зарабатывая на жизнь потрясающим ремеслом, единственный инструмент которого — искусственный рот, прорезанный скальпелем на изуродованном лице.
Подобные экземпляры выходят и из кабинета психоаналитика, умело сокращенные до небольшой коллекции изуродованных рефлексов. Они не только себе зарабатывают на жизнь, но еще и содержат своих стариков. Не хотят они занимать почетные ниши в залах ужасов, на которые имеют полное право; они выбирают состязание без гандикапа с душами других человеческих существ. Как старые узловатые дубы, они умирают трудно и сопротивляются топору даже в минуту падения.
Не стану утверждать, что Кронский был одним из таких, но не раз он казался мне чем-то вроде этого. Не раз хотелось мне схватить топор и прикончить его. Никто бы и не заметил, никто бы не оплакал его кончину. Он калекой родился, калекой и умрет — вот что поражало меня. Как психоаналитик я не видел, чем он может помочь другим. Ему ведь повсюду мерещились уроды, даже среди богоподобных созданий. Другие психоаналитики, а я знал таких умельцев, справлялись со своим увечьем и помогали другим, обучая их пользоваться своими протезами. Они были отличными демонстраторами.
Но одна мысль, как острый буравчик сверлила меня во время сеансов с Кронским. Мне казалось, что каждого, как бы ни был он запущен, можно спасти, хватило бы только времени и терпения. Я подумал даже, что искусство врачевания вовсе не то, чем оно представляется многим, что это очень простая вещь, настолько простая, что рядовому уму ее не ухватить.
Коротко то, к чему я пришел, можно сформулировать так: всякий становится целителем с той минуты, как только забывает о себе. Мы видим повсюду мерзость, жизнь вызывает у нас горечь и отвращение, но все это лишь отражение болезни, которую мы носим в себе. Никакая профилактика не спасет нас от болезней мира — мы тащим этот мир внутри себя. Каким бы великолепным ни становилось человеческое существование, главным все равно останется мир внешний, полный болезней и изъянов. И нам никогда не преодолеть его, пока мы живем с оглядкой, робко, застенчиво. Нет необходимости умирать, чтобы лицом к лицу увидеть подлинную реальность. Она здесь и сейчас, она повсюду, она отражена во всем, на что мы бросаем взгляд. Тюрьмы и даже дома умалишенных освобождаются от своих обитателей, когда более грозная опасность нависает над обществом. Когда подступают враги, вместе со всеми на защиту страны призывают встать даже политических эмигрантов. В медных наших лбах, когда нас припрут к стенке, гудит не смолкая, что все мы — неотъемлемая частица рода человеческого. Только общая опасность заставляет нас начать жить по-настоящему. Даже инвалид от психики выбрасывает к черту свои костыли в такие минуты. И как великую радость воспринимает он открытие, что есть нечто куда более важное, чем он сам. Всю жизнь он суетился возле вертела, на котором жарилось его «я». Своими руками он разводил огонь, поливал соусом, сам отщипывал вкусные кусочки для демонов, выпущенных им на свободу. Вот как выглядит жизнь на планете Земля. Каждый на ней невротик — до последнего человечка. Целитель, психоаналитик, если вам так больше нравится, — суперневротик. Он кладет на нас индейскую метку. Чтобы выздороветь, мы должны подняться из наших могил, сбросить погребальные саваны. И так поступить должны все — каждый за себя и все вместе. Нам надо умереть в «я» и родиться в «мы». Не разъединенные и самозагипнотизированные, но каждый сам по себе и все вместе…
А как спасение, так и все остальное… Величайшие учителя, истинные целители, хотел я сказать, всегда подчеркивали, что они только указывают путь. Будда пошел еще дальше, когда говорил: «Не верьте ничему, где бы вы ни прочли это, кто бы вам это ни сказал, даже если это говорю я, пока с этим не согласится ваш разум и ваше чувство».
Великие не открывают конторы, не выписывают счета, не читают лекции, не пишут книги. Мудрость молчалива, а самая действенная пропаганда — сила личного примера. За ними следуют ученики, собратья меньшие, чья миссия — проповедовать и учить. Эти апостолы, чья задача несоразмерна их силам, проводят свою жизнь в стремлении обратить других. Великие исполнены в глубочайшем смысле безразличия. Они не просят довериться им; они электризуют вас своими поступками. Они пробуждают. Кажется, они говорят вам: «Главное, что ты должен сделать в своей жизни, так это сосредоточиться на себе, познать себя». Словом, их единственное назначение на земле — вдохновлять. Можно ли от человеческого существа требовать большего?
Быть больным или, если вас это больше устроит, быть невротиком — значит просить гарантий. Невротик — рыбешка, залегшая на речном дне, зарывшаяся для безопасности в ил в ожидании, когда ее проткнут острогой. Смерть для него — единственная неизбежность, и ужас перед этой неумолимой неизбежностью, которую он может вообразить, ничего в ней не понимая, ввергает его в состояние бесконечного страдания.
Путь жизни, где бы и как бы он ни пролегал, направлен к завершению. Вернуть человеческое существо в поток жизни значит не только придать ему уверенности в себе, но и упрочить в нем веру в правильность и справедливость Всеобщего. Укрепленного таким образом человека перестают тревожить вопросы уместности тех или иных вещей, отношений со своим ближним, верного или неверного, справедливости и несправедливости. Теперь он поплывет в потоке жизни, как лотос по воде, и будет цвести и плодоносить. Он будет впитывать живительные силы, черпать их и сверху и снизу; корни его будут распространяться во все стороны, не страшась ни глубин, ни высот.
Жизнь станет развитием, а развитие — процесс бесконечный и непрерывный. И ужаса исчезновения в человеке не останется, потому что распад и смерть есть продолжение развития. В семени было его начало, в семя он и вернется. Начала и концы — ступени вечного движения. Все на свете движение… Путь… Дао…
Путь жизни! Главное слово. Великое. Подобно произнесенной Истине. Дальше искать нечего. Здесь все.
Вот так и психоаналитик говорит: «Приспособьтесь!» Но это вовсе не означает, как склонны думать многие, приспособиться к скверному состоянию дел. Он предлагает другое — приспособиться к жизни! Познать ее! Вот самый верный путь преодоления — сделать кого-то сведущим.
На каждой высоте, которую мы достигаем, нам грозят все новые и новые опасности. Трус часто гибнет под обломками той самой стены, за которой в страхе и ужасе пытался укрыться. Самая надежная кольчуга не защитит от ловкого удара. Великие Армады тонут в бушующем океане, линию Мажино обходят с флангов. Троянский конь всегда готов и ждет, когда его выкатят к стенам. Так где же она прячется, эта чертова безопасность? Какую новую, еще не ведомую никому защиту вы можете изобрести? Безнадежно думать о безопасности: ее просто нет. Человек, который жаждет безопасности, даже всего-навсего просто думает о ней, подобен тому, кто отрубает себе конечности, чтобы заменить их протезами: они-то болеть не будут.
А вот в мире насекомых мы наблюдаем действие защитных систем во всем их великолепии. Другой вид защиты мы видим в стадной жизни животных. В сравнении с ними человек кажется совершенно беззащитным. В том смысле, что каждый новый шаг его по жизни сопряжен со все новыми и новыми опасностями. Но именно эта его способность рисковать на каждом шагу как раз и есть его сила. Господь Бог вообще не имеет никакой видимой защиты. Но Господь Бог един с жизнью, Он свободно движется во всех измерениях.
Страх, гидроголовый страх, буйствующий внутри каждого из нас, — рудимент низших форм жизни. Мы барахтаемся между двумя мирами: миром, из которого вышли, и миром, к которому движемся. Самый глубочайший смысл слова «человеческий» заключается в том, что мы — связь, мост, обещание. Толчок к осуществлению процесса жизни лежит внутри нас. Мы несем огромную ответственность, эта тяжкая ноша и пробуждает наши страхи. Мы осознаем, что если мы не движемся вперед, если не реализуем наше потенциальное существование, то обернемся вспять, зачахнем, потащим весь мир в бездну вместе с собой. И Рай и Ад — все это внутри нас. Мы — космогонические строители. У нас есть выбор, и все сотворенное — наша арена.
Кого-то такая перспектива пугает. Было бы лучше, думают они, если бы Рай был над нами, а Ад под нами. Рай вверху, Ад внизу, и все вовне, а не внутри нас. Как бы не так! На этом не успокоишься, успокоение ускользает из-под ног. И идти некуда, ни за награду, ни под страхом наказания. Все всегда Здесь и Теперь, в вашем собственном «я» и в согласии с вашим собственным воображением. Мир всегда таков, каким вы его себе представляете, всегда, в любое мгновение. Невозможно переменить декорации и играть совсем другую пьесу, ту, что вам захочется. Постановка всегда одна и та же, отличия зависят от вашего ума и сердца, а не от желания какого-то невидимого режиссера. Вы — и режиссер, и автор, и актер одновременно; драма, которую вы играете, — это ваша собственная жизнь, а не чья-нибудь. Театральный костюм сшит из вашей собственной кожи. Великолепная, страшная, неотвратимая драма… Вы хотите чего-нибудь другого? Вы можете создать лучшую вещь?
Тогда ложитесь на мягкую кушетку психоаналитика и постарайтесь подумать совсем о другом. У психоаналитика куча времени и терпения; каждая минута, проведенная вами у него, прибавляет денег в его карманы. Он как Господь, в том смысле, что он Господь вашего собственного Творения. Вы ноете, воете, просите, плачете, упрашиваете, умоляете или проклинаете, а он слушает. Он всего-навсего Большое Ухо минус симпатическая нервная система. Он глух ко всему, кроме правды. Если вы считаете, что платите за то, чтобы одурачить его, — дурачьте. Кто будет в проигрыше? Если вы считаете, что он должен помочь вам, а не вы сами себе, прилепитесь к нему, не отставайте, пока не сгниете. Ему-то терять нечего. Но если вы поймете, что он не Бог, а всего лишь такое же, как и вы, человеческое существо со своими заботами, бедами, амбициями и слабостями, что он не сосуд всеохватывающей мудрости, а такой же, как и вы, странник, бредущий по дороге, тогда, возможно, вы прекратите извергать из себя потоки подобно сточной трубе, как бы чарующе для вашего слуха ни звучали их звуки, а встанете на обе ноги и запоете своим собственным голосом, голосом, дарованным вам Богом. Признания, жалобы, скулеж, просьбы о сочувствии заканчиваются взиманием платы. Пение же не стоит вам ни гроша. Мало того — вы при этом делаете богачами других. Вознеси хвалу Всевышнему и ты возрадуешься! Изливайся в песне! Пой, Мастер-Всестроитель! Пой, счастливый воитель!
Да что вы мне мозги крутите! Как это «пой», когда мир вокруг рушится, когда все вокруг меня тонет в слезах и крови? А разве вам не ведомо, что мученики пели, когда языки пламени лизали их, прикрученных к столбу? Но ничего рушащегося они не видели, до их слуха не доходили крики боли. Они пели потому, что были наполнены верой. Кто может разрушить веру? Кто может погубить радость? Многие пытались сделать это во все времена, но ничего не вышло. Радость и вера имманентны Вселенной. В процессе роста всегда присутствуют боль и борьба; в осуществлении — радость и изобилие, в завершении — мир и спокойствие. Между плоскостями и сферами бытия, между земным и неземным существуют стремянки и решетки. Тот, кто карабкается по ним вверх, поет. Он пьянеет, он приходит в восторг от открывающихся перед ним горизонтов. Он поднимается уверенно, не думая о том, что с ним случится, если он поскользнется и упадет; он думает о том, что впереди. Все — впереди! Дорога бесконечна, и чем дальше двигаешься, тем длиннее она становится. Болота, трясины, топи, воронки, ямы и западни — все впереди. Помни о них, они ждут, они поглотят тебя в тот самый момент, когда ты остановишься. Мир иллюзий — это мир, еще не завоеванный полностью. Это всегда мир прошлого, а не будущего. Идти вперед, опираясь на прошлое, — значит тащить на своей ноге тяжелое ядро каторжника, а тот, кто прикован к прошлому, снова и снова переживает его. Мы все виноваты в преступлении, в величайшем преступлении — мы проживаем жизнь не взахлеб. Но все мы потенциально свободны. И можем перестать думать о том, что у нас не получилось, и тогда у нас получится все, что нам по силам. А в действительности никто не может представить себе, каковы они, эти силы, заключенные в нас. Не может представить, что они безграничны. Воображение — это голос дерзания. Если и есть что-то божественное в Боге, так именно это. Он дерзнул вообразить все.
15
Мону и Ребекку все принимали за сестер. Внешне они и в самом деле были похожи, внутренне же между ними не было никакого сходства. Ребекка, никогда, кстати, не отрекавшаяся от своей еврейской крови, полностью жила насущным; она была обыкновенной, здоровой, неглупой женщиной, с аппетитом ела, искренне смеялась, непринужденно разговаривала, представляю, как отлично она управлялась в постели и как спокойно спала. Она была совершенно приспособлена, совершенно укоренена и из каждого житейского положения умела извлекать лучшее. В ней было все, что может желать мужчина от своей жены. Она была настоящей женщиной. В ее присутствии любая средняя американка выглядела уродиной и дурой.
Отличительной ее чертой была практичность, чтобы не сказать приземленность. Родившись на юге России, не изведавшая ужаса гетто, она впитала в себя лучшие качества простых русских людей, среди которых росла. Она была инстинктивной коммунисткой, потому что натура ее была простой, здоровой и цельной.
Она была дочерью раввина, но очень рано ушла из семьи. От отца она унаследовала острый ум и ту чистоту, которая спокон веков придавала благочестивому еврею ореол безгрешности и строгости. Набожные евреи никогда не отличались угодливостью и изворотливостью, у них была другая слабость: так же как китайцы, они чрезмерно почитали написанное. Для них Слово приобретало значение, недоступное пониманию язычников. Когда они распалялись, они и сами становились похожими на пламенеющие буквы.
Что касается Моны, то установить ее происхождение было невозможно. Долгое время она утверждала, что родом из Нью-Гемпшира и что посещала колледж в Новой Англии. Но она могла выдавать себя за португалку, басконку, румынскую цыганку, венгерку, грузинку — все зависело от того, во что, по ее мнению, вы легче поверите. Ее английский был безукоризнен, без малейшего акцента. Она могла родиться где угодно, потому что ее английский был языком, которым она овладела, чтобы отмести все вопросы о своем происхождении и своих предках.
Когда она входила в комнату, комната начинала вибрировать. У Моны была своя длина волны: резкая, мощная, разрушительная, направленная для создания помех для других сигналов, особенно для тех, что посылались в надежде на реальный контакт с ней. Она действовала как молния над штормовым морем.
В той атмосфере, что была создана собранными под общей крышей яркими индивидуальностями нашей новой семьи, для Моны было что-то тревожное. Она чувствовала вызов и была совершенно не способна принять его. Паспорт у нее в порядке, а вот багаж может вызвать подозрения. К концу каждой схватки ей приходилось собирать все свои силы, но даже ей самой было ясно, что их остается все меньше. С ней наедине в нашей комнатке-каюте я лечил ее раны, старался вооружить ее перед новыми испытаниями. Разумеется, всем своим видом я показывал, что она держится превосходно. Часто я повторял некоторые из ее выражений, хитро переиначивая их или поворачивая неожиданной стороной, чтобы дать ей в руки столь необходимую путеводную нить. Но я старался не вынуждать ее задавать мне прямые вопросы, старался не унижать ее этим. Я знал, где лед особенно тонок, и проскакивал опасные участки с искусством настоящего профессионала.