Страница:
Репетиции казались мне бесконечными. Я никогда не знал, когда Мона появится дома. А если нам и выпадал совместный вечер, это было все равно что слушать пьяного. Она была опоена волшебным зельем новой жизни. Оставаясь дома один, я иногда пробовал писать, но куда там! Артур Реймонд был тут как тут, выныривая из засады, как осьминог на охоте.
— Чего это тебя вдруг писать потянуло? — восклицал он. — Разве мало писателей в нашем мире?
И он принимался рассуждать о писателях, о тех, кого обожал, а я сидел за машинкой так, словно мне оставалось только дождаться его ухода и я тотчас же смогу закончить свою работу. А работа эта часто состояла в том, что я сочинял письмо. Письмо какому-нибудь знаменитому писателю; рассказывал ему, как высоко ставлю его работы, давая понять, что если он обо мне пока ничего не слышал, то услышит в самом скором времени. Так и случилось: однажды утром я получил письмо от того, кого называли Достоевским Севера — от Кнута Гамсуна. Написанное его секретаршей на ломаном английском, оно было для человека, недавно получившего Нобелевскую премию, мягко говоря, примером неудачного диктанта. Изъяснив, как он был рад, даже растроган моими добрыми словами, он перешел к жалобам (через своего косноязычного толкователя) на то, что его американский издатель не может порадовать его успешной продажей книг. Боится, что, пока в публике не возникнет новый интерес к Гамсуну, с изданиями придется подождать. Все это было изложено тоном измученного исполина. Он желал бы знать, что можно предпринять для изменения ситуации не ради него самого, а ради его замечательного издателя, который так из-за него пострадал. И дальше он спешит поделиться со мной удачной мыслью, которая пришла ему в голову. Его надоумило письмо мистера Бойла, который тоже живет в Нью-Йорке и с которым я — несомненно! — знаком. Он подумал, что мы с мистером Бойлом могли бы встретиться, поломать голову над ситуацией и, весьма возможно, найти какой-нибудь блестящий выход. Может быть, мы рассказали бы другим американцам, что среди лесов и пустошей Норвегии живет писатель по имени Кнут Гамсун, чьи произведения, превосходно переведенные на английский язык, томятся сейчас на складских полках его издателей. Он был уверен, что, если я смогу помочь в продаже хотя бы нескольких сотен экземпляров, его издатель воспрянет духом и снова поверит в него. Он бывал в Америке, сообщал он далее, и, хотя не настолько владеет английским языком, чтобы написать мне собственноручно, он уверен, что его секретарша смогла ясно изложить его мысли и его намерения. Я должен отыскать мистера Бойла, чей адрес он, к сожалению, не помнит. Сделайте все, что можете, настаивал он, может быть, в Нью-Йорке найдутся и другие люди, слышавшие о его произведениях, с кем мы могли бы действовать сообща. Заканчивал он на скорбной, но величественной ноте. Я тщательно исследовал все письмо — не остались ли где-нибудь на бумаге следы слез.
Если бы не норвежская марка на конверте и не его подпись — а в ее подлинности я позже убедился, — я подумал бы, что меня разыгрывают. Обсуждение было жарким и перемежалось оглушительным смехом. Было решено, что за дурацкое преклонение мой герой рассчитался со мной по-королевски. Кумира низвергли, а мои критические способности получили нулевую отметку. Никто и представить не мог, что я когда-нибудь снова возьмусь за Гамсуна. Если говорить честно, я был готов расплакаться. Случилась какая-то ужасная ошибка — вопреки очевидному я никак не мог поверить, что автор «Голода», «Пана», «Виктории», «Соков земли» продиктовал такое письмо. Вполне возможно, что это работа секретарши, что он полностью ей доверился и поставил свое имя, не поинтересовавшись содержанием письма. Разумеется, такая знаменитость получает дюжины писем в день от своих почитателей со всего света, и в моем телячьем восторге для человека его положения не было ничего интересного. А возможно, он вообще презирал американцев: слишком натерпелся от них во время своих странствий по Америке. Скорее всего он не раз говорил своей безмозглой секретарше, что книги его плохо расходятся в Америке. Возможно, и издатели надоедали ему — а издатели оценивают писателя только по тому, как он продается. Возможно, он как-то проворчал в ее присутствии, что у американцев на все есть деньги, кроме самых ценных вещей на свете, и эта тупица, наверняка преклоняющаяся перед своим хозяином, решила воспользоваться случаем и сунуться с идиотским предложением, чтобы поправить дела. Да уж, она менее всего походила на Дагмару или Эдварду. Не было в ней даже простоты Марты Гуде, отчаянно пытавшейся не пускать господина Нагеля в его романтические бунтарские полеты 104. Она была, вероятно, образованной норвежской хрюшкой, эмансипированной и с воображением, умела мыслить по-научному и в то же время могла поддерживать порядок в доме, не приносила никому вреда и видела себя в мечтах во главе какого-нибудь учебного заведения или яслей для незаконнорожденных детишек.
Да, мои иллюзии рушились. Я специально взялся перечитать некоторые книги моего бога и, наивная душа, снова плакал над иными его пассажами. Это так потрясло меня, что я начал подумывать, а не приснилось ли мне это письмо.
Результат этой «ошибки» был совершенно необычным. Я сделался резким, ожесточенным, язвительным. Я превратился в странника, играющего под сурдинку на железных струнах. Я воображал себя то одним, то другим персонажем моего идола. Я нес полнейшую чепуху и бессмыслицу; я поливал жаркой мочой все на свете. Я раздвоился: это был я сам и одновременно кто-нибудь из моих многочисленных воплощений.
Бракоразводный процесс приближался, и я стал еще угрюмее и злее. Мне был омерзителен фарс, разыгрываемый во имя справедливости. Мне был омерзителен адвокат, нанятый Мод для защиты ее интересов. Этакая ромен-роллановская деревенщина, chauwe-souris 105, только без капельки юмора и воображения. Казалось, ему было поручено вызывать отвращение: совершеннейший, самодовольный мерзавец, проныра, ловкач, трус. Меня от него сразу в дрожь бросало.
Но в день пикника мы выбросили его из головы. Лежим в траве где-то неподалеку от Минеолы. Дочка убежала собирать цветы. Тепло, очень тепло, дует сухой горячий нервный ветер. Он возбуждает. Я вынул свой член и дал Мод в руки. Она осторожно исследовала его, стараясь при этом скрыть свой медицинский интерес и все же желая убедиться, что с ним все в порядке. Немного погодя выпустила его из рук, перекатилась на спину, поджав колени; теплый ветер задувал ей под задницу. Я оценил ее удобную позицию, заставил стянуть трусики. Но оказывается, у Мод как раз сегодня неуступчивое настроение. Нельзя же этим заниматься в чистом поле! Да ведь вокруг ни души. Я продолжал настаивать и заставил ее раздвинуть ноги пошире, а рука моя подобралась к ее норе. Там было мокро.
Я подтянул ее к себе и приготовился вставить, но она заартачилась: а как же дочка? Я посмотрел по сторонам.
— За нее не волнуйся. Она в полном порядке, про нас и думать забыла.
— Но представь себе, она прибежит и увидит…
— Ну так решит, что мы спим. Она ж еще не понимает, чем мы занимаемся…
И тут Мод с силой оттолкнула меня. Это уж было чересчур.
— Ты собираешься брать меня на глазах у нашей дочери? Это ужасно.
— Да ничего нет здесь ужасного. Только для тебя это выглядит ужасно. Говорю тебе, это совершенно невинная вещь. Даже если и вспомнит, когда вырастет, — к тому времени она уже будет женщиной и все поймет. И грязного здесь ничего нет. Ты грязно думаешь об этом, вот и все.
А она между тем и трусики успела натянуть. Я свой член убирать обратно не спешил. Правда, он уже обмяк и вяло ткнулся в траву.
— Ладно, давай тогда пожуем чего-нибудь, — сказал я. — Раз уж нам перепихнуться нельзя, есть-то можно.
— Вот-вот, все твои заботы только об этом — поесть да поспать.
— Перепихнуться, — сказал я. — А не поспать.
— Я бы хотела, чтобы ты прекратил так со мной разговаривать. — Она начала распаковывать еду. — Ты все умудряешься испортить. Я думала, что мы хотя бы раз спокойно проведем целый день. Ты всегда говорил, что хочешь устроить для нас пикник, и всегда обманывал. Ты о себе только думаешь, о своих приятелях и женщинах. А я, дура такая, надеялась, что ты можешь перемениться. Тебе и на дочку нашу плевать. Ты едва ее замечаешь. Ты даже при ней не смог удержаться, полез ко мне чуть ли не у нее на глазах и уверяешь, что ничего страшного в этом нет. Ты ужасен… Но, слава Богу, все кончается. В это время на будущей неделе я уже буду свободна. Избавлюсь от тебя. Ведь ты мне жизнь отравил. Сделал из меня раздражительную, злобную бабу. Заставил саму себя презирать. С тех пор как я с тобой, я себя узнать не могу. Превратил меня в то, во что хотел. И никогда ты не любил меня, никогда. Только похоть свою тешил. Как с животным со мной обходился. Получишь что хотел, и бежать. Бежать от меня к следующей женщине, все равно какой, лишь бы ноги раздвинула. Ни капли верности, заботы, понимания… На, подавись! — И она сунула мне в руку сандвич.
Я поднес сандвич ко рту и почувствовал на пальцах ее запах. Глядя на нее с улыбкой, я принюхался к пальцам.
— Ты отвратителен, — сказала она.
— Успокойтесь, миледи. Все равно запах прекрасный, несмотря на то что вы такая зануда. Люблю это. Единственная вещь, которую в вас люблю.
Она чуть не задохнулась от гнева. Слезы брызнули из ее глаз.
— Я сказал, что люблю твой запах, а ты из-за этого плачешь. Ну и ну! Бог ты мой, что же ты за женщина!
Она разревелась еще пуще, и как раз в эту минутку появилась дочка. В чем дело? Почему мама плачет?
— Ничего. — Мод вытерла слезы. — Просто ногу подвернула. Но она не смогла удержаться от нескольких судорожных всхлипываний и поспешно наклонилась к корзинке за сандвичем для девочки.
— А ты почему ничего не сделаешь, Генри? — спросила дочка. Она сидела на траве и переводила настороженный взгляд с одного на другого.
Я встал на колени и потер Мод лодыжку.
— Не трогай меня! — взвизгнула она.
— Но он тебе помочь хочет, — сказала дочка.
— Да, папочка хочет помочь мамочке. — Я ласково потирал лодыжку и поглаживал икры Мод.
— Поцелуй ее, — сказала дочка. — Поцелуй, и пусть она перестанет плакать.
Я потянулся и поцеловал Мод в щеку. Удивительно, но она вдруг обняла меня и крепко прижалась к моим губам. Девочка обвила нас ручонками и тоже стала целовать. И вдруг у Мод начался новый приступ рыданий. На этот раз на нее и в самом деле было больно смотреть. Мне стало так жаль ее. Успокаивая, я ласково обнял ее.
— Боже мой! — всхлипнула она. — Фарс какой-то!
— Да нет же, — сказал я, — это искренне. Прости меня, пожалуйста, прости за все.
— Ты больше не плачь, — сказала дочка. — Мне есть хочется. И пусть Генри меня потом туда возьмет. — И ее пальчик ткнул в сторону рощицы, у которой кончалось поле. — И ты пойдешь с нами.
— Подумать только, что это единственный раз… а могло бы… И она опять всхлипнула.
— Не надо так говорить, Мод. День еще не кончился. Забудем обо всем этом, хватит, давай поедим.
Нехотя, словно через силу, она поднесла сандвич ко рту.
— Да не могу я есть! — И сандвич выпал из ее руки.
— Нет, сможешь, перестань. — Я снова обнял ее.
— Вот ты сейчас такой… А потом возьмешь и все испортишь.
— Нет, не испорчу. Обещаю тебе.
— Поцелуй ее, — опять попросила дочка.
Нежным долгим поцелуем я прижался к губам Мод. Кажется, теперь она в самом деле успокоилась, взгляд ее смягчился. После короткой паузы она проговорила:
— Почему ты не можешь быть таким всегда?
— Я такой, — ответил я, — когда мне позволяют. Не могу же я радоваться оттого, что мне приходится сражаться с тобой. Да к тому же теперь мы не муж с женой.
— Что ж ты тогда так со мной обращаешься? Почему всегда норовишь любовью со мной заняться? Почему не оставишь меня в покое?
— Я не любовью с тобой занимаюсь, — ответил я. — Это не любовь, а страсть. Но разве это преступление? Ради Бога, только давай не будем по новой, договорились? Так и быть, я буду с тобой обращаться, как тебе хочется, — сегодня. Я к тебе не притронусь…
— Я не об этом прошу. Разве я говорила, чтобы ты ко мне не притрагивался? Мне не нравится то, как ты это делаешь! Словно ни во что меня не ставишь. Никакого уважения ко мне… к моей личности. Вот что мне неприятно. Я знаю, что ты меня больше не любишь, но ты же можешь вести себя порядочно со мной, даже если тебе уже все равно. Да и я не такая уж ханжа, как ты воображаешь. Мои чувства, может быть, еще поглубже и посильнее твоих. И я могу найти желающих на твое место, вот посмотришь. Нужно только немного времени…
Она все-таки откусила от сандвича и замолчала, чтобы прожевать кусок. Но взгляд ее просветлел, и в нем помимо ее воли сквозило едва уловимое лукавство.
— Я хоть завтра могу замуж выйти, если захочу, — продолжала она. — Ты не думал, что так будет, а? У меня уже есть три предложения. Последнее сделал… — И она назвала имя того самого адвоката.
— Он? — Я не удержался от презрительной ухмылки.
— Да, он! — сказала она. — И он совсем не такой, каким тебе кажется. К тому же мне он очень нравится.
— Вот оно что! То-то он с таким пылом взялся за наше дело! Я-то понимал, что сам по себе этот Рокамболишка волнует ее не больше, чем тот доктор, с резиновым пальцем в ее вагине. Ее, по сути, не интересовал никто: ей хотелось только покоя и чтобы не было никаких страданий. Ей нужны были колени, на которых можно сидеть в полумраке, мужской член, таинственно проникающий в нее, невнятные слова, бормотания, в которых спрятаны ее запретные, невыразимые желания. Адвокат Как-Бишь-Его — мог ли он ей все это обеспечить? А почему бы и нет? Он будет надежным, как перьевая ручка, неприхотливым, как развалюха-крысятник, осмотрительным, как страховой полис. Самодвижущийся портфель, доверху набитый бумагами, саламандра с сердцем из пастрами 106. Возмущен ли он был, узнав, что я приводил в свой дом другую женщину? Шокировало ли его, что я бросил использованный презерватив в раковину? Был ли он потрясен, узнав, что я оставил у себя завтракать свою любовницу? Улитка в шоке, когда дождевая капля проникает в ее раковину. Генерал потрясен, когда узнает, что в его отсутствие вырезали весь его гарнизон. Сам Господь Бог наверняка потрясен, когда видит, насколько тупо и бесчувственно человечье стадо. Но я сомневаюсь, чтобы когда-либо возмущались ангелы — даже тогда, когда к ним врывается буйнопомешанный.
Я пробовал ей внушить понятие о диалектичности и динамике морали. И так и сяк, даже язык заболел, старался растолковать ей тесную связь между животным и божеством. Мод разбиралась во всем этом так же хорошо, как разбирается первоклассник в четвертом измерении. Об уважении и приличиях она говорила как о кусочках рождественского пирога. Секс для нее оставался зверем, живущим в зоопарке; иногда, объясняя эволюцию, водят посмотреть и на него. Мы возвращались в город к вечеру, последний этап — надземка, ребенок уснул у меня на руках. Мамочка и папочка после отдыха на лоне природы. Город расстилался внизу в неумолимой геометрической неестественности — дьявольский сон, воплощенный в архитектуре. Сон, из которого не выбраться. Мистер и миссис Мегаполитен со своим отпрыском. Спутаны и скованы. Вздернуты к небу, как провяливаемая оленина. Пары всех сортов висят на крюках. На одном конце — медленная смерть от голода, на другом — банкротство, крах. Между станциями — ростовщик, закладчик с тремя золотыми шариками, символизирующими триединого Бога рождения, распутства, разрушения. Счастливые денечки. Туман, ползущий от Рокавэй 107, день, сворачивающийся, как опавший лист в Минеоле. А двери то открываются, то закрываются: свежатину отправляют на скотобойню. Обрывки разговора похожи на щебетание синиц. Кто мог бы подумать, что пухлый мальчуган рядом с вами через десять — пятнадцать лет обделается с перепугу на заморских полях сражений? Весь долгий день вы придумываете какую-то хреновину, а вечером сидите в зале и на серебряном экране перед вами проплывают тени. Может быть, подлинную реальность вы постигаете лишь тогда, когда сидите один-одинешенек в туалете и делаете ка-ка. Это ничего вам не стоит и совершается одним-единственным способом. Не то что есть, или совокупляться, или создавать произведения искусства. И вот вы выходите из туалета и оказываетесь в огромном сплошном сортире. К чему бы вы ни прикоснулись — все дерьмо. Даже завернутое в целлофан — все равно воняет. Кака! Философский камень индустриального века. Смерть и преображение — в дерьме! Живешь в универсальном магазине: в одном углу — прозрачные шелка, в другом — бомбы. Как бы ты это ни называл, каждая мысль, каждый поступок учтены в кассовом аппарате: ты охвачен с первого своего вздоха. Одна огромная интернациональная деловая машина. Материально-техническое обеспечение, как они говорят.
Мамочка и папочка стали тихими, как кровяная колбаса. Ни капли боевого духа в них не осталось. Как славно провести денек на воздухе среди червяков и прочих божьих тварей. Какой изумительный привал! Жизнь плывет словно во сне. Если бы в разгар этого тихого теплого вечера можно было обнажить их тела, обнажить до самой сути, вы бы не обнаружили там ничего идиллического. Лучше бы вы распотрошили их и набили камнями, они бы пошли на дно морское, как дохлые утки.
Начинается дождь. Полил как из ведра. Город выглядит словно муравьиная куча, сдобренная сальварсаном. Канализационные люки извергают блевотину. В небе угрюмое свечение, как на донце индикаторной трубки.
А я вдруг начинаю радоваться. Радость убийцы. Я уповаю на Господа Бога, что дождь будет лить сорок дней и сорок ночей; и я бы любовался, как этот город тонет в собственном дерьме, любовался бы плывущими по реке манекенами, на кассовые аппараты, хрустящие под колесами грузовиков; я бы любовался на безумцев, выскакивающих из сумасшедших домов с резаками в руках, косящих всех налево и направо. Водные процедуры! Вроде тех, что прописали на Филиппинах в девяносто восьмом! Но где же наш Агинальдо? 108 И где же та отважная крыса, что поплывет против течения, сжимая в зубах мачете?
Я повез их домой в такси и правильно сделал: как раз в тот момент молния ударила в шпиль этого вонючего костела на углу улицы. Колокола раскололись вдребезги о мостовую, а внутри алебастровая Дева Мария рухнула на пол и разбилась на мелкие кусочки. Попа застигло врасплох, и он выскочил на улицу, не успев даже штаны застегнуть. Яйца у него были как пара булыжников.
Мелани кружит вокруг нас, как ошалевший альбатрос. Вопит: «Переоденьтесь в сухое!» Великое переодевание со вздохами, причитаниями, упреками. Я влезаю в широкий сак, сшитый Мод из шелка марабу. Смотрюсь я в этом наряде как педик, исполняющий роль Лулу Харлабурлу. Все сикось-накось. А у меня стой, «очень характерный» для меня стой, если вы понимаете, что я имею в виду.
Мод наверху укладывает девочку спать. Я разгуливаю босиком, весь нараспашку. Очень приятное состояние. Заглядывает Мелани, ей просто хочется узнать, все ли со мной в порядке. Она в исподнем, и попугай торчит у нее на плече.
Молний она боится. Я разговариваю с ней, рука стыдливо опущена вниз. Можно принять за сцену из «Волшебника из страны Оз» Мемлинга, размер три четверти. Молнии вспыхивают то и дело. Во рту привкус жженой резины.
Мод застает меня за тем, что стою перед большим зеркалом и любуюсь моим распахнувшим крылья петушком. Мод игрива, как котенок, и наряжена в тюль и муслин. И ее как будто ничуть не пугает отражение в зеркале. Подходит, становится рядом. «Распахнись», — прошу я. «Проголодался?» — спрашивает она, нарочито медленно распуская пояс. Я прижимаю ее к себе. Она отставляет в сторону ногу, чтобы впустить меня. Мы оба видим себя в зеркале. Мод в восторге. Я задираю ее накидку — пусть она еще лучше выглядит. Потом отрываю ее от земли, и она обвивает меня ногами. «Да, давай! — шепчет она. — Возьми меня, возьми». И вдруг отталкивает меня, подбегает к креслу, разворачивает его, опирается руками о спинку и гостеприимно оттопыривает попку. И не ждет, пока я начну, — сама хватает его и тут же находит для него место. И все это не отрывая глаз от зеркала. Я медленно двигаю его вперед-назад, придерживая полы своего одеяния, как ступающая по лужам дама. А ей нравится видеть, как он выныривает наружу и снова погружается в глубину; она протягивает руку и забавляется с моими яйцами. Вконец распоясалась. Я почти вытаскиваю его, но не настолько, чтобы он совсем выскользнул, а она вовсю вращает задом, стараясь удержать его и затащить поглубже.
Наконец ей это надоедает. Теперь захотелось улечься на пол и закинуть ноги мне на плечи. «Иди глубже, — умоляет она. — Не бойся, мне не больно… Я хочу так. Я все для тебя сделаю!» Я двигаю его еще глубже, он словно меж створок раковины попадает. Потом я наклонился, стал сосать ее груди, соски мгновенно отвердели. И вдруг она обхватила мою голову и начала исступленно кусать меня: губы, мочки ушей, шею, плечи. «Ты этого хочешь… ты этого хочешь… хочешь… хочешь… — приговаривала она. — Ты этого хочешь… хочешь… хочешь… » — плясали ее губы. В исступлении она чуть ли не взлетала над полом. Потом стон, судорога, дикий, искаженный взгляд, словно по зеркалу, в котором отражалось ее лицо, двинули тяжелым молотком. «Пока не уходи», — пробормотала она, лежа неподвижно. Ноги ее все еще у меня на плечах, а флажок внутри начинает трепыхаться и биться. «Господи, — шепчет она, — опять начинается». Он у меня по-прежнему тверд. Припадаю к ее мокрым нижним губам, словно у распутного ангела причащаюсь. Она снова кончила, будто пакет с молоком гармошкой сморщился. А я заводился все больше. Взял ее за ноги, вытянул на полу и устроился между ними. «Теперь, черт побери, не шевелись! — прикрикнул я. — Теперь я тебя по-настоящему отделаю».
Я двигался в ней медленно и яростно. «А-а-ах… О-о-ох… » — клокотало в ней, словно насос втягивал воздух. Я двигался как колесница Джаггернаута 109, Молох, пропарывающий кусок бумазеи. Органца-Фриганца. Страсти-Мордасти. Удары, четкие джебы 110 в ритме болеро. Глаза ее обезумели. Она выглядела как слон, ступающий по мячам. Не хватало только хобота, чтоб затрубить. Это была сцена в замедленном темпе. Я изжевал ее губы до лохмотьев.
И тут я внезапно вспомнил, как она всегда торопилась под душ.
— Вставай! Вставай! — сказал я, рванув ее за руку.
— Да мне не надо, — тихо ответила она, взглянув на меня с понимающей улыбкой.
— Что это значит? — удивился я.
— Мне это незачем… А ты-то в порядке? Не хочешь пойти вымыться?
В ванной она сообщила, что была у доктора — не у того, у другого. И беспокоиться ей теперь не о чем.
— Ну дела, — присвистнул я.
Она попудрила мне член, разглаживая его, словно перчатку для примерки, а потом наклонилась и поцеловала.
— Боже мой, — вздохнула она, — если бы…
— Что «если бы»?
— Если бы ты знал, о чем я сейчас думаю.
Я отошел на шаг, внимательно посмотрел на нее.
— Да я знаю. Наверное, ты меня больше не ненавидишь?
— Я никого не ненавижу, — ответила она. — Мне только жалко, что все так случилось. А ведь я могла бы делить тебя… с ней. Ты наверняка голодный, — поспешила она добавить. — Давай я тебе приготовлю что-нибудь перед уходом.
— Чего это тебя вдруг писать потянуло? — восклицал он. — Разве мало писателей в нашем мире?
И он принимался рассуждать о писателях, о тех, кого обожал, а я сидел за машинкой так, словно мне оставалось только дождаться его ухода и я тотчас же смогу закончить свою работу. А работа эта часто состояла в том, что я сочинял письмо. Письмо какому-нибудь знаменитому писателю; рассказывал ему, как высоко ставлю его работы, давая понять, что если он обо мне пока ничего не слышал, то услышит в самом скором времени. Так и случилось: однажды утром я получил письмо от того, кого называли Достоевским Севера — от Кнута Гамсуна. Написанное его секретаршей на ломаном английском, оно было для человека, недавно получившего Нобелевскую премию, мягко говоря, примером неудачного диктанта. Изъяснив, как он был рад, даже растроган моими добрыми словами, он перешел к жалобам (через своего косноязычного толкователя) на то, что его американский издатель не может порадовать его успешной продажей книг. Боится, что, пока в публике не возникнет новый интерес к Гамсуну, с изданиями придется подождать. Все это было изложено тоном измученного исполина. Он желал бы знать, что можно предпринять для изменения ситуации не ради него самого, а ради его замечательного издателя, который так из-за него пострадал. И дальше он спешит поделиться со мной удачной мыслью, которая пришла ему в голову. Его надоумило письмо мистера Бойла, который тоже живет в Нью-Йорке и с которым я — несомненно! — знаком. Он подумал, что мы с мистером Бойлом могли бы встретиться, поломать голову над ситуацией и, весьма возможно, найти какой-нибудь блестящий выход. Может быть, мы рассказали бы другим американцам, что среди лесов и пустошей Норвегии живет писатель по имени Кнут Гамсун, чьи произведения, превосходно переведенные на английский язык, томятся сейчас на складских полках его издателей. Он был уверен, что, если я смогу помочь в продаже хотя бы нескольких сотен экземпляров, его издатель воспрянет духом и снова поверит в него. Он бывал в Америке, сообщал он далее, и, хотя не настолько владеет английским языком, чтобы написать мне собственноручно, он уверен, что его секретарша смогла ясно изложить его мысли и его намерения. Я должен отыскать мистера Бойла, чей адрес он, к сожалению, не помнит. Сделайте все, что можете, настаивал он, может быть, в Нью-Йорке найдутся и другие люди, слышавшие о его произведениях, с кем мы могли бы действовать сообща. Заканчивал он на скорбной, но величественной ноте. Я тщательно исследовал все письмо — не остались ли где-нибудь на бумаге следы слез.
Если бы не норвежская марка на конверте и не его подпись — а в ее подлинности я позже убедился, — я подумал бы, что меня разыгрывают. Обсуждение было жарким и перемежалось оглушительным смехом. Было решено, что за дурацкое преклонение мой герой рассчитался со мной по-королевски. Кумира низвергли, а мои критические способности получили нулевую отметку. Никто и представить не мог, что я когда-нибудь снова возьмусь за Гамсуна. Если говорить честно, я был готов расплакаться. Случилась какая-то ужасная ошибка — вопреки очевидному я никак не мог поверить, что автор «Голода», «Пана», «Виктории», «Соков земли» продиктовал такое письмо. Вполне возможно, что это работа секретарши, что он полностью ей доверился и поставил свое имя, не поинтересовавшись содержанием письма. Разумеется, такая знаменитость получает дюжины писем в день от своих почитателей со всего света, и в моем телячьем восторге для человека его положения не было ничего интересного. А возможно, он вообще презирал американцев: слишком натерпелся от них во время своих странствий по Америке. Скорее всего он не раз говорил своей безмозглой секретарше, что книги его плохо расходятся в Америке. Возможно, и издатели надоедали ему — а издатели оценивают писателя только по тому, как он продается. Возможно, он как-то проворчал в ее присутствии, что у американцев на все есть деньги, кроме самых ценных вещей на свете, и эта тупица, наверняка преклоняющаяся перед своим хозяином, решила воспользоваться случаем и сунуться с идиотским предложением, чтобы поправить дела. Да уж, она менее всего походила на Дагмару или Эдварду. Не было в ней даже простоты Марты Гуде, отчаянно пытавшейся не пускать господина Нагеля в его романтические бунтарские полеты 104. Она была, вероятно, образованной норвежской хрюшкой, эмансипированной и с воображением, умела мыслить по-научному и в то же время могла поддерживать порядок в доме, не приносила никому вреда и видела себя в мечтах во главе какого-нибудь учебного заведения или яслей для незаконнорожденных детишек.
Да, мои иллюзии рушились. Я специально взялся перечитать некоторые книги моего бога и, наивная душа, снова плакал над иными его пассажами. Это так потрясло меня, что я начал подумывать, а не приснилось ли мне это письмо.
Результат этой «ошибки» был совершенно необычным. Я сделался резким, ожесточенным, язвительным. Я превратился в странника, играющего под сурдинку на железных струнах. Я воображал себя то одним, то другим персонажем моего идола. Я нес полнейшую чепуху и бессмыслицу; я поливал жаркой мочой все на свете. Я раздвоился: это был я сам и одновременно кто-нибудь из моих многочисленных воплощений.
Бракоразводный процесс приближался, и я стал еще угрюмее и злее. Мне был омерзителен фарс, разыгрываемый во имя справедливости. Мне был омерзителен адвокат, нанятый Мод для защиты ее интересов. Этакая ромен-роллановская деревенщина, chauwe-souris 105, только без капельки юмора и воображения. Казалось, ему было поручено вызывать отвращение: совершеннейший, самодовольный мерзавец, проныра, ловкач, трус. Меня от него сразу в дрожь бросало.
Но в день пикника мы выбросили его из головы. Лежим в траве где-то неподалеку от Минеолы. Дочка убежала собирать цветы. Тепло, очень тепло, дует сухой горячий нервный ветер. Он возбуждает. Я вынул свой член и дал Мод в руки. Она осторожно исследовала его, стараясь при этом скрыть свой медицинский интерес и все же желая убедиться, что с ним все в порядке. Немного погодя выпустила его из рук, перекатилась на спину, поджав колени; теплый ветер задувал ей под задницу. Я оценил ее удобную позицию, заставил стянуть трусики. Но оказывается, у Мод как раз сегодня неуступчивое настроение. Нельзя же этим заниматься в чистом поле! Да ведь вокруг ни души. Я продолжал настаивать и заставил ее раздвинуть ноги пошире, а рука моя подобралась к ее норе. Там было мокро.
Я подтянул ее к себе и приготовился вставить, но она заартачилась: а как же дочка? Я посмотрел по сторонам.
— За нее не волнуйся. Она в полном порядке, про нас и думать забыла.
— Но представь себе, она прибежит и увидит…
— Ну так решит, что мы спим. Она ж еще не понимает, чем мы занимаемся…
И тут Мод с силой оттолкнула меня. Это уж было чересчур.
— Ты собираешься брать меня на глазах у нашей дочери? Это ужасно.
— Да ничего нет здесь ужасного. Только для тебя это выглядит ужасно. Говорю тебе, это совершенно невинная вещь. Даже если и вспомнит, когда вырастет, — к тому времени она уже будет женщиной и все поймет. И грязного здесь ничего нет. Ты грязно думаешь об этом, вот и все.
А она между тем и трусики успела натянуть. Я свой член убирать обратно не спешил. Правда, он уже обмяк и вяло ткнулся в траву.
— Ладно, давай тогда пожуем чего-нибудь, — сказал я. — Раз уж нам перепихнуться нельзя, есть-то можно.
— Вот-вот, все твои заботы только об этом — поесть да поспать.
— Перепихнуться, — сказал я. — А не поспать.
— Я бы хотела, чтобы ты прекратил так со мной разговаривать. — Она начала распаковывать еду. — Ты все умудряешься испортить. Я думала, что мы хотя бы раз спокойно проведем целый день. Ты всегда говорил, что хочешь устроить для нас пикник, и всегда обманывал. Ты о себе только думаешь, о своих приятелях и женщинах. А я, дура такая, надеялась, что ты можешь перемениться. Тебе и на дочку нашу плевать. Ты едва ее замечаешь. Ты даже при ней не смог удержаться, полез ко мне чуть ли не у нее на глазах и уверяешь, что ничего страшного в этом нет. Ты ужасен… Но, слава Богу, все кончается. В это время на будущей неделе я уже буду свободна. Избавлюсь от тебя. Ведь ты мне жизнь отравил. Сделал из меня раздражительную, злобную бабу. Заставил саму себя презирать. С тех пор как я с тобой, я себя узнать не могу. Превратил меня в то, во что хотел. И никогда ты не любил меня, никогда. Только похоть свою тешил. Как с животным со мной обходился. Получишь что хотел, и бежать. Бежать от меня к следующей женщине, все равно какой, лишь бы ноги раздвинула. Ни капли верности, заботы, понимания… На, подавись! — И она сунула мне в руку сандвич.
Я поднес сандвич ко рту и почувствовал на пальцах ее запах. Глядя на нее с улыбкой, я принюхался к пальцам.
— Ты отвратителен, — сказала она.
— Успокойтесь, миледи. Все равно запах прекрасный, несмотря на то что вы такая зануда. Люблю это. Единственная вещь, которую в вас люблю.
Она чуть не задохнулась от гнева. Слезы брызнули из ее глаз.
— Я сказал, что люблю твой запах, а ты из-за этого плачешь. Ну и ну! Бог ты мой, что же ты за женщина!
Она разревелась еще пуще, и как раз в эту минутку появилась дочка. В чем дело? Почему мама плачет?
— Ничего. — Мод вытерла слезы. — Просто ногу подвернула. Но она не смогла удержаться от нескольких судорожных всхлипываний и поспешно наклонилась к корзинке за сандвичем для девочки.
— А ты почему ничего не сделаешь, Генри? — спросила дочка. Она сидела на траве и переводила настороженный взгляд с одного на другого.
Я встал на колени и потер Мод лодыжку.
— Не трогай меня! — взвизгнула она.
— Но он тебе помочь хочет, — сказала дочка.
— Да, папочка хочет помочь мамочке. — Я ласково потирал лодыжку и поглаживал икры Мод.
— Поцелуй ее, — сказала дочка. — Поцелуй, и пусть она перестанет плакать.
Я потянулся и поцеловал Мод в щеку. Удивительно, но она вдруг обняла меня и крепко прижалась к моим губам. Девочка обвила нас ручонками и тоже стала целовать. И вдруг у Мод начался новый приступ рыданий. На этот раз на нее и в самом деле было больно смотреть. Мне стало так жаль ее. Успокаивая, я ласково обнял ее.
— Боже мой! — всхлипнула она. — Фарс какой-то!
— Да нет же, — сказал я, — это искренне. Прости меня, пожалуйста, прости за все.
— Ты больше не плачь, — сказала дочка. — Мне есть хочется. И пусть Генри меня потом туда возьмет. — И ее пальчик ткнул в сторону рощицы, у которой кончалось поле. — И ты пойдешь с нами.
— Подумать только, что это единственный раз… а могло бы… И она опять всхлипнула.
— Не надо так говорить, Мод. День еще не кончился. Забудем обо всем этом, хватит, давай поедим.
Нехотя, словно через силу, она поднесла сандвич ко рту.
— Да не могу я есть! — И сандвич выпал из ее руки.
— Нет, сможешь, перестань. — Я снова обнял ее.
— Вот ты сейчас такой… А потом возьмешь и все испортишь.
— Нет, не испорчу. Обещаю тебе.
— Поцелуй ее, — опять попросила дочка.
Нежным долгим поцелуем я прижался к губам Мод. Кажется, теперь она в самом деле успокоилась, взгляд ее смягчился. После короткой паузы она проговорила:
— Почему ты не можешь быть таким всегда?
— Я такой, — ответил я, — когда мне позволяют. Не могу же я радоваться оттого, что мне приходится сражаться с тобой. Да к тому же теперь мы не муж с женой.
— Что ж ты тогда так со мной обращаешься? Почему всегда норовишь любовью со мной заняться? Почему не оставишь меня в покое?
— Я не любовью с тобой занимаюсь, — ответил я. — Это не любовь, а страсть. Но разве это преступление? Ради Бога, только давай не будем по новой, договорились? Так и быть, я буду с тобой обращаться, как тебе хочется, — сегодня. Я к тебе не притронусь…
— Я не об этом прошу. Разве я говорила, чтобы ты ко мне не притрагивался? Мне не нравится то, как ты это делаешь! Словно ни во что меня не ставишь. Никакого уважения ко мне… к моей личности. Вот что мне неприятно. Я знаю, что ты меня больше не любишь, но ты же можешь вести себя порядочно со мной, даже если тебе уже все равно. Да и я не такая уж ханжа, как ты воображаешь. Мои чувства, может быть, еще поглубже и посильнее твоих. И я могу найти желающих на твое место, вот посмотришь. Нужно только немного времени…
Она все-таки откусила от сандвича и замолчала, чтобы прожевать кусок. Но взгляд ее просветлел, и в нем помимо ее воли сквозило едва уловимое лукавство.
— Я хоть завтра могу замуж выйти, если захочу, — продолжала она. — Ты не думал, что так будет, а? У меня уже есть три предложения. Последнее сделал… — И она назвала имя того самого адвоката.
— Он? — Я не удержался от презрительной ухмылки.
— Да, он! — сказала она. — И он совсем не такой, каким тебе кажется. К тому же мне он очень нравится.
— Вот оно что! То-то он с таким пылом взялся за наше дело! Я-то понимал, что сам по себе этот Рокамболишка волнует ее не больше, чем тот доктор, с резиновым пальцем в ее вагине. Ее, по сути, не интересовал никто: ей хотелось только покоя и чтобы не было никаких страданий. Ей нужны были колени, на которых можно сидеть в полумраке, мужской член, таинственно проникающий в нее, невнятные слова, бормотания, в которых спрятаны ее запретные, невыразимые желания. Адвокат Как-Бишь-Его — мог ли он ей все это обеспечить? А почему бы и нет? Он будет надежным, как перьевая ручка, неприхотливым, как развалюха-крысятник, осмотрительным, как страховой полис. Самодвижущийся портфель, доверху набитый бумагами, саламандра с сердцем из пастрами 106. Возмущен ли он был, узнав, что я приводил в свой дом другую женщину? Шокировало ли его, что я бросил использованный презерватив в раковину? Был ли он потрясен, узнав, что я оставил у себя завтракать свою любовницу? Улитка в шоке, когда дождевая капля проникает в ее раковину. Генерал потрясен, когда узнает, что в его отсутствие вырезали весь его гарнизон. Сам Господь Бог наверняка потрясен, когда видит, насколько тупо и бесчувственно человечье стадо. Но я сомневаюсь, чтобы когда-либо возмущались ангелы — даже тогда, когда к ним врывается буйнопомешанный.
Я пробовал ей внушить понятие о диалектичности и динамике морали. И так и сяк, даже язык заболел, старался растолковать ей тесную связь между животным и божеством. Мод разбиралась во всем этом так же хорошо, как разбирается первоклассник в четвертом измерении. Об уважении и приличиях она говорила как о кусочках рождественского пирога. Секс для нее оставался зверем, живущим в зоопарке; иногда, объясняя эволюцию, водят посмотреть и на него. Мы возвращались в город к вечеру, последний этап — надземка, ребенок уснул у меня на руках. Мамочка и папочка после отдыха на лоне природы. Город расстилался внизу в неумолимой геометрической неестественности — дьявольский сон, воплощенный в архитектуре. Сон, из которого не выбраться. Мистер и миссис Мегаполитен со своим отпрыском. Спутаны и скованы. Вздернуты к небу, как провяливаемая оленина. Пары всех сортов висят на крюках. На одном конце — медленная смерть от голода, на другом — банкротство, крах. Между станциями — ростовщик, закладчик с тремя золотыми шариками, символизирующими триединого Бога рождения, распутства, разрушения. Счастливые денечки. Туман, ползущий от Рокавэй 107, день, сворачивающийся, как опавший лист в Минеоле. А двери то открываются, то закрываются: свежатину отправляют на скотобойню. Обрывки разговора похожи на щебетание синиц. Кто мог бы подумать, что пухлый мальчуган рядом с вами через десять — пятнадцать лет обделается с перепугу на заморских полях сражений? Весь долгий день вы придумываете какую-то хреновину, а вечером сидите в зале и на серебряном экране перед вами проплывают тени. Может быть, подлинную реальность вы постигаете лишь тогда, когда сидите один-одинешенек в туалете и делаете ка-ка. Это ничего вам не стоит и совершается одним-единственным способом. Не то что есть, или совокупляться, или создавать произведения искусства. И вот вы выходите из туалета и оказываетесь в огромном сплошном сортире. К чему бы вы ни прикоснулись — все дерьмо. Даже завернутое в целлофан — все равно воняет. Кака! Философский камень индустриального века. Смерть и преображение — в дерьме! Живешь в универсальном магазине: в одном углу — прозрачные шелка, в другом — бомбы. Как бы ты это ни называл, каждая мысль, каждый поступок учтены в кассовом аппарате: ты охвачен с первого своего вздоха. Одна огромная интернациональная деловая машина. Материально-техническое обеспечение, как они говорят.
Мамочка и папочка стали тихими, как кровяная колбаса. Ни капли боевого духа в них не осталось. Как славно провести денек на воздухе среди червяков и прочих божьих тварей. Какой изумительный привал! Жизнь плывет словно во сне. Если бы в разгар этого тихого теплого вечера можно было обнажить их тела, обнажить до самой сути, вы бы не обнаружили там ничего идиллического. Лучше бы вы распотрошили их и набили камнями, они бы пошли на дно морское, как дохлые утки.
Начинается дождь. Полил как из ведра. Город выглядит словно муравьиная куча, сдобренная сальварсаном. Канализационные люки извергают блевотину. В небе угрюмое свечение, как на донце индикаторной трубки.
А я вдруг начинаю радоваться. Радость убийцы. Я уповаю на Господа Бога, что дождь будет лить сорок дней и сорок ночей; и я бы любовался, как этот город тонет в собственном дерьме, любовался бы плывущими по реке манекенами, на кассовые аппараты, хрустящие под колесами грузовиков; я бы любовался на безумцев, выскакивающих из сумасшедших домов с резаками в руках, косящих всех налево и направо. Водные процедуры! Вроде тех, что прописали на Филиппинах в девяносто восьмом! Но где же наш Агинальдо? 108 И где же та отважная крыса, что поплывет против течения, сжимая в зубах мачете?
Я повез их домой в такси и правильно сделал: как раз в тот момент молния ударила в шпиль этого вонючего костела на углу улицы. Колокола раскололись вдребезги о мостовую, а внутри алебастровая Дева Мария рухнула на пол и разбилась на мелкие кусочки. Попа застигло врасплох, и он выскочил на улицу, не успев даже штаны застегнуть. Яйца у него были как пара булыжников.
Мелани кружит вокруг нас, как ошалевший альбатрос. Вопит: «Переоденьтесь в сухое!» Великое переодевание со вздохами, причитаниями, упреками. Я влезаю в широкий сак, сшитый Мод из шелка марабу. Смотрюсь я в этом наряде как педик, исполняющий роль Лулу Харлабурлу. Все сикось-накось. А у меня стой, «очень характерный» для меня стой, если вы понимаете, что я имею в виду.
Мод наверху укладывает девочку спать. Я разгуливаю босиком, весь нараспашку. Очень приятное состояние. Заглядывает Мелани, ей просто хочется узнать, все ли со мной в порядке. Она в исподнем, и попугай торчит у нее на плече.
Молний она боится. Я разговариваю с ней, рука стыдливо опущена вниз. Можно принять за сцену из «Волшебника из страны Оз» Мемлинга, размер три четверти. Молнии вспыхивают то и дело. Во рту привкус жженой резины.
Мод застает меня за тем, что стою перед большим зеркалом и любуюсь моим распахнувшим крылья петушком. Мод игрива, как котенок, и наряжена в тюль и муслин. И ее как будто ничуть не пугает отражение в зеркале. Подходит, становится рядом. «Распахнись», — прошу я. «Проголодался?» — спрашивает она, нарочито медленно распуская пояс. Я прижимаю ее к себе. Она отставляет в сторону ногу, чтобы впустить меня. Мы оба видим себя в зеркале. Мод в восторге. Я задираю ее накидку — пусть она еще лучше выглядит. Потом отрываю ее от земли, и она обвивает меня ногами. «Да, давай! — шепчет она. — Возьми меня, возьми». И вдруг отталкивает меня, подбегает к креслу, разворачивает его, опирается руками о спинку и гостеприимно оттопыривает попку. И не ждет, пока я начну, — сама хватает его и тут же находит для него место. И все это не отрывая глаз от зеркала. Я медленно двигаю его вперед-назад, придерживая полы своего одеяния, как ступающая по лужам дама. А ей нравится видеть, как он выныривает наружу и снова погружается в глубину; она протягивает руку и забавляется с моими яйцами. Вконец распоясалась. Я почти вытаскиваю его, но не настолько, чтобы он совсем выскользнул, а она вовсю вращает задом, стараясь удержать его и затащить поглубже.
Наконец ей это надоедает. Теперь захотелось улечься на пол и закинуть ноги мне на плечи. «Иди глубже, — умоляет она. — Не бойся, мне не больно… Я хочу так. Я все для тебя сделаю!» Я двигаю его еще глубже, он словно меж створок раковины попадает. Потом я наклонился, стал сосать ее груди, соски мгновенно отвердели. И вдруг она обхватила мою голову и начала исступленно кусать меня: губы, мочки ушей, шею, плечи. «Ты этого хочешь… ты этого хочешь… хочешь… хочешь… — приговаривала она. — Ты этого хочешь… хочешь… хочешь… » — плясали ее губы. В исступлении она чуть ли не взлетала над полом. Потом стон, судорога, дикий, искаженный взгляд, словно по зеркалу, в котором отражалось ее лицо, двинули тяжелым молотком. «Пока не уходи», — пробормотала она, лежа неподвижно. Ноги ее все еще у меня на плечах, а флажок внутри начинает трепыхаться и биться. «Господи, — шепчет она, — опять начинается». Он у меня по-прежнему тверд. Припадаю к ее мокрым нижним губам, словно у распутного ангела причащаюсь. Она снова кончила, будто пакет с молоком гармошкой сморщился. А я заводился все больше. Взял ее за ноги, вытянул на полу и устроился между ними. «Теперь, черт побери, не шевелись! — прикрикнул я. — Теперь я тебя по-настоящему отделаю».
Я двигался в ней медленно и яростно. «А-а-ах… О-о-ох… » — клокотало в ней, словно насос втягивал воздух. Я двигался как колесница Джаггернаута 109, Молох, пропарывающий кусок бумазеи. Органца-Фриганца. Страсти-Мордасти. Удары, четкие джебы 110 в ритме болеро. Глаза ее обезумели. Она выглядела как слон, ступающий по мячам. Не хватало только хобота, чтоб затрубить. Это была сцена в замедленном темпе. Я изжевал ее губы до лохмотьев.
И тут я внезапно вспомнил, как она всегда торопилась под душ.
— Вставай! Вставай! — сказал я, рванув ее за руку.
— Да мне не надо, — тихо ответила она, взглянув на меня с понимающей улыбкой.
— Что это значит? — удивился я.
— Мне это незачем… А ты-то в порядке? Не хочешь пойти вымыться?
В ванной она сообщила, что была у доктора — не у того, у другого. И беспокоиться ей теперь не о чем.
— Ну дела, — присвистнул я.
Она попудрила мне член, разглаживая его, словно перчатку для примерки, а потом наклонилась и поцеловала.
— Боже мой, — вздохнула она, — если бы…
— Что «если бы»?
— Если бы ты знал, о чем я сейчас думаю.
Я отошел на шаг, внимательно посмотрел на нее.
— Да я знаю. Наверное, ты меня больше не ненавидишь?
— Я никого не ненавижу, — ответила она. — Мне только жалко, что все так случилось. А ведь я могла бы делить тебя… с ней. Ты наверняка голодный, — поспешила она добавить. — Давай я тебе приготовлю что-нибудь перед уходом.