Страница:
– Да! – воскликнула она. – Следовало бы изъять из оборота выражения «великий писатель», «великий учёный». Запрещено!
– А «известный», «знаменитый», фррр… что ещё?., «прославленный», «выдающийся»? Можно?
– «Выдающийся» – ни в коем случае, это дискриминация того ряда, из которого он выдаётся, а остальное можно.
– Не-е. – засмеялась Марина. – Ничего нельзя. Тоже дискриминация. Надо упразднить… это всё. А то получится, что тот, кто известен, лучше тех, кто неизвестен. Обида людям! Подумаешь, одного в лицо знают миллионы, другого тридцать человек, ну и что?
– Правильно, – согласилась Анна. – И вообще, знаете, Марина, я никогда не могла этого понять, что понаписано везде… и в русской литре тоже… что человек – это тайна и бездна. Я не вижу никаких что-то бездн… безднов. Все такие элементарные… вроде автоматов с напитками. Положишь денежку, нажмёшь на кнопочку – льётся в стаканчик. Какие бездны-тайны? Все переварено-выговорено. Заболтано.
Они нашли на Большой Н….ской старорежимную забегаловку с дешёвой водкой и котлетами, где сидели уютные потрёпанные люди, по-хорошему размякнув своими насупленными лицами. Напротив располагался Театр имени Маяковского, и Марина, взяв порцию котлет и вдохновенно повизгивая, принялась мечтать о том, что вот сейчас войдет актриса Н. или режиссёр А. и она скажет им: «Ребята, привет! Я была Марина Фанардина, я нахамила Бисову и теперь я стала бомжом! купите бывшей актрисе водки!» Но випы маяковские не появились, и от котлет набравшись сил, двинулись к устрицам в ресторан на К…рском переулке, где располагалась, по словам Марины, могила русского художественного театра. «Да, помер он и погребён, и за тобой черёд… – пела она Офелией. – Могила! И при ней могильщики с жёнами, и детьми, и внуками, и все это брюхатое, мохнатое… мхатое… кодло выращивает на могилке какие-то свои монструозные огурцы…»Миска и Хорошо Пописавший тем временем лежали в машине, чуток поблевав, блаженно сопя и заслужив от Марины титул «хлипкая молодёжь». Её же саму чёрт не брал.
Однажды оказались вместе в клозете перед зеркалом: Анна увидела двух похожих, небольшого роста, стройных молодых женщин в белых свитерах. Заметила, что Марина что-то достала из сумочки и запила водой прямо из-под крана. «Хочешь?» – спросила она Анну, но та отказалась, и Марина, приблизившись, быстро и хищно укусила её в губы. Анна резко отпихнула Марину, та надулась и с полчаса не разговаривала вовсе. Потом потребовала от официанта изготовить коктейль «Зелёный дракон» (водка, мятный ликёр, лёд) и выкушала трёх «драконов» подряд, после чего Анна сказала, что Вера Комиссаржевская уж точно не могла уговорить за двадцать минут три стакана эдакого пойла. Марина ответила, что, разумеется, эта перехваленная дегенератка ничего такого не могла, раз позволила себе сдохнуть от какой-то пошлой оспы. «Ей было положено покончить с собой, а она всё тянула, тянула – вот и убрали некрасиво, как скотину какую-то. А я тянуть не буду». – «Хотите покончить с собой?» – «Нет, не хочу. Надо». – «Лилия Ильинична позвала?» – «Не позвала. Дверь открыла». – «Ой, не смешите меня, Марина Валентиновна. С вашей любовью к себе…» – «Разве люди не убивают то, что любят?» – «Так то люди, а не актёры. Актёры… того… самоубиваются редко. Гораздо реже писателей, например». – «Ваша правда, госпожа историк. Но можно таблеточками ошибиться, не так ли?» – «Желаете стать Второй лилией? Там было четыре…» – «Как ты мне уже надоела, деушка из Пр…брга… Ехала ты бы уж обратно в этот свой Прбрг… там ваше люди не знают, живы они или уже умерли…»– «Можно подумать, вы здесь это знаете…» – «Нет, это что-то изумительное… постоянно вырастают какие-то лица без спросу, я их пою-кормлю, а они мявкают…» – «Так я пойду себе, чтоб вас не раздражать». – «Вот ещё! А кто наши брёвна будет таскать? Не забывай, что у нас в машине пара гнедых без домкрата…»
По дороге домой Миска очнулась и помогла донести до квартиры Хорошо Пописавшего, который ласково улыбался и хлопал чудными зелёными глазами в слипшихся ресницах. Куда бы он ни повернул голову, перед ним возникало женское лицо, и счастливый человек, красноярский бизнесмен, забытый на мосту одуревшими столичными товарищами, смекнул, что движется в сторону неба. Тем более в ухе звенел тот самый голос, из его любимого сериала «Звёздный час», голос Ангелины, роковой возлюбленной отставного полковника Мурина. Голос, правда, кричал и матерился, но это была вина Пописавшего, который позволил себе уйти в звёзды неприбранным, нераскаянным, вдребезги пьяным и укрывающимся от налогов.
А чего было не пить? Все равно уже три года как не стоял.
Теперь уходить не было сил, и пришлось, скорчившись в кресле, слушать записи Эдит Пиаф. Пописавший, сложив руки на груди, как бы обнимая что-то заветное, лежал на диване, Миска и Анна скорчились в креслах, а Марине не лежалось и не сиделось – она металась по зале. Марина все-таки добралась, допилась до души, и её душа, истеричная девчонка-подросток, редко выбирающаяся из-под завала профессиональных деформаций и спекулятивных построений хитрого ума, теперь требовала немедленной выпивки и себе – искренних слов, отчаянных воплей, слёз побольше, песен понадрывистей. «Mon Dieu, mors Dieu…» – завопила утробным голосом французская святая шлюха, душа получала свою дозу, и Марина принималась рыдать, поминая то Алёшу, второго своего мужа, отца Али, погибшего случайно в пьяной драке, то Лилю, и Анна остатками сознания пыталась было уловить какую-то информацию – вотще! Лиличка Лиля прости меня господи как я могла уехать я видела что ты погибаешь Лиличка и уехала тварь сука гадина выродок Лиличка я выродок ты просила помочь никогда себе не прощу Лиличка
И какая тут информация? Ноль информации. Как всегда, когда «в чистом поле душа гуляет». Анна тоже немножко поплакала, оросила свою душу – кроткую вежливую девочку, – всё-таки тридцать два года, а счастья нет. и накормленная слезами душа, всхлипнув, удовлетворённо заснула.
Неранним утром, когда тела ещё валялись в живописном беспорядке, Анна твёрдо решила избавиться от этой компании и нажитой с нею за два дня «маленькой жизни», которая её порядком уморила. Она тихо покинула квартиру. Внизу, на выходе из лифта, ей встретился носорожий мужчина-буржуин с оптимистическими пакетами в руках. Анна подумала, что это, наверное, и есть нынешний муж Марины Гарик, и заранее порадовалась за него, едущего навстречу оригинальной картине семейного счастья.
Якову Михайловичу Анна позвонила на следующий день после возвращения домой.
– Ну что вам сказать, – начала Анна. – Ничего особенно существенного я и не узнала. Так, детали прошлого, психологические подробности. Судя по всему, конечно, у Лилии Ильиничны было… ну, наложение разных факторов, стрессов… Я при встрече могу рассказать…
В трубке висело глубокое, тяжёлое молчание.
– Ау, Яков Михайлович, вы меня слышите?
– Аня. Мне позвонили из Москвы часа два назад. Марина…
– Что – Марина? – вскрикнула Анна, уже поняв, что – Марина…
– Остановка сердца. Официально – так. Вечером будет в новостях культуры…
– О господи. О, чёрт возьми. В новостях культурки, понятно… Мать твою мать твою мать…
– Согласен.
– Поедете на похороны?
– Наверное, поеду, придётся поехать. Всё-таки… И она у меня в биографии, и я у неё в биографии, куда денешься…
«Марина, боже мой, – подумала Анна. – А я её подначивала, помню, – не сделаете вы этого, не сможете… Ни черта я в людях не понимаю. Я же думала, она так, пустельга, поплавок, блуждающий огонёк такой… Но – почему? почему? Вторая лилия… Лимра… Ничего не догоняю…»
«А всё потому му-му, что деушка из Прбрга у нас… фъю-фъю-фъю… дурочка мрр… с переулочка…» – раздался в ушах знакомый голос.
Как, ты не полюбил мою Марину? Да почему, за что? Вот чугунок какой. До чего ж вы, солнечные, не любите их, лунных. Что ваше солнце-то? Зажарит, замутит кровь, наплодит червей. А что луна – безделушка! По ней человек гулял, она родная наша игрушечка, да… Мне нравится Марина, мне вообще нравится в избранных женщинах их красивое бесплодие, знак лунных и звездных привилегий. Я люблю то, чем не была и никогда не буду… Теперь соберись, мой дорогой, нынче придётся потерпеть. При всём моём бесстрашии, что-то цепенеет и замирает во мне – только бы мне выкрутиться на этот раз, как-нибудь извертеться, уйти от расплаты. Ах, только бы не отобрали слово, не ослепили за дерзость глаза…
Мы покидаем легкомысленный луна-парк Марины, мы приближаемся к угрюмой твердыне – нас ждёт Дом Розы.
Нас ждёт Дом Розы, сказала я, ибо имею власть открыть двери этого дома – где гостей никогда не ждут.
Действие третье:
17п
Как не хотелось Анне избежать этой встречи, после смерти Марины она стала неизбежной. Роза Борисовна Штейн, ещё не увиденная, мерещилась в полусне, слышался её хриплый надменный голос. Яков Михайлович хлопотал, Яков Михайлович, опечаленный и напуганный, храбрился и черпал силу, как все благоразумные люди, в мелких движениях но ходу жизни.
– Состоялось, – сказал он наконец промёрзшим январским голосом. – Иди. Она тебя приме!:..
Роза жила в доме на К.жовом канале, напротив Ни….ского собора, в просторной четырёхкомнатной квартире, в которой и родилась когда-то. Борис Иосифович и Анна Абрамовна, её родители, поначалу занимали две комнаты в этой квартире, а затем заполнили и её всю, по мере жизненных перемен у прочих обитателей жилплощади – старушки Захаржевской и семейства Петровых. Старушка Захаржевская решила свои проблемы с жилплощадью наиболее кардинально, Петровы – наименее: вступили в кооператив Борис Иосифович, критик, переводчик, драматург (как драматург он звался Борис Рурин и писал в соавторстве с Вадимом Бориным; Борин и Гурин – звонко верещало с афиши, Борин тоже был не Борин и даже не Вадим, но эту тропинку рассказа мы прикроем властной рукой: выживали себе люди и ладно, нам-то что?), жил с Анной Абрамовной, редактором ленинградского радио, мирно и согласно. Так же мирно и согласно в 1988 году они решили уехать из Советского Союза всем семейством, в котором кроме Розы было ещё двое детей, брат Дмитрий и сестра Соня.
И они уехали, и поселились в Нью-Йорке, и как люди толковые и работящие, нашли себе занятия – но без Розы. Она осталась одна в квартире, которую удалось закрепить за ней, прописав туда престарелых боковых родственников. Сколь отчаянно ни взывали новые американцы к своему упрямому отпрыску, сколько ни стращали разрухой, трусом, мором и гладом, на которые так щедра мать-Россия, девушка проявила характер, который в ней, впрочем, обитал с рождения.
«Если я говорю „нет», то это „нет», а если я говорю „да”, то это „да”», – не раз объясняла Роза своим родным, обескураженным библейской крутизной своей дщери. Но они и сами знали, что такое бывает, случается: среди тысяч конформных, услужливых, мерцающих, клубящихся вдруг зарождается ещё тот, ужасный, ветхозаветный, древлего письма образ, и тут уж вали в сторонку – не то раздавит.
А Роза была воистину ужасна. Роза была урод живописный, незабываемый. Из-за сильной сутулости и короткой шеи она выглядела горбатой, её длинное, бледно-жёлтое лицо с горящими чёрными глазами было точно вдавленным в плечи, и всё это в сочетании с огромным носом, крупными зубами и скошенным подбородком врезалось в память навечно. Над ней никогда не смеялись в школе – маленькие звери чуяли, что такая может запросто убить и ей за это ничего не будет. Ещё во втором классе случилось: шпанистый мальчик со смещёнными центрами безопасности отнял у Розы красивый карандашик, с резинкой на тыльной стороне. Роза взяла деревянный пенал и молча стала бить мальчишку по голове, вздымая руки так, как будто в них был меч. Очевидцы оцепенели. Она училась всегда лучше всех, и, чтобы не допустить Розу к золотой медали, ей пришлось поставить четвёрку по физкультуре, хотя она прекрасно сдала нормы ГТО, «Готов к труду и обороне», комплекс обязательных упражнений для учащегося. А не допустить Розу к золотой медали начальство было вынуждено: в параллельном классе на медаль шёл сын академика Раппопорта, и два еврея с золотом в зубах – это был уже сильный перебор по району. Слова незабвенного Передонова из «Мелкого беса» о том, что нельзя допускать евреев в профессора, потому что тогда все профессора будут из евреев, в истощённой войнами и революциями Красной России грозили сбыться буквально. Лучше пусть профессоров не станет вообще, чем допускать такое – решили жоповатые Иван Иванычи, но это им, правда, не помогло, а евреям не помешало. Ноль-ноль, главный русский счёт.
Семья была возмущена очевидной несправедливостью, негодовали и подруги, но сама Роза невозмутимо улыбалась. Она с самого рождения знала, что она – чужая, чужая всему и всем, земле, на которой родилась, людям, с которыми вместе в одно время живёт, даже родным и близким – чужая. Разве что для Лили, Марины и Алёны она была отчасти своя. Кругом были враги, готовые убить, обокрасть, опозорить, а потому Роза жила по законам войны, где мораль мирного времени недействительна.
Ей доставляло удовольствие воровать в магазинах, обсчитывать продавцов, проходить в метро без пятака, дурить контролёров, морочить голову доверчивым учителям. Она подделывала билеты в театр, доставала липовые справки о болезни себе и подружкам, писала анонимные письма, полные всякого смешного вздора, – никому, просто так, опускала в ящик по прихоти. Развлекалась. Маринка веселилась – Роза иногда придумывала классные трюки, Алёна пожимала плечами, равнодушная к таким развлечениям, Лиля – та, конечно, негодовала. «С таким умом!» – «Да, с таким умом, – парировала Роза. – Если б не я, тебя бы забили, дура, затравили». – «Да, я дура!» – «А дура, так и молчи. Я таким манером отдыхаю. У вас мечты, танцы, мальчики, тряпки, а у меня ничего нет и не будет». Тут Лиля осекалась – что возразишь?
Липовые справки о болезни доставать было легко – Роза действительно много болела в детстве и юности, знала наизусть скорбно-весёлый мир Большой Болезни. Терпеливым и внимательным родителям удалось вылечить её от хронической пневмонии, но головные боли так и остались на всю жизнь, и причину их установить не удалось. Аллергию же выявили классическую, на домашних животных, так что – ни кошечки тебе, ни собачки. Месячные пришли рано и своей идиотской регулярностью приводили Розу в бешенство. «Не идиотизм ли вся эта природа, а? Ну вот сделала выродка, прекрасно, большое спасибо, так хоть избавь от этого своего обыкновенного женского, ведь ничего обыкновенного женского у меня не будет! Нет, изволь протекать, как все твари. Какая сволочь природа! Правильно Достоевский сказал – тарантул». На это Алёна обычно отвечала спокойно и лениво: «Не бунтуй, Розанчик. Может, пригодится…»
Нет, не пригодилось. Биологический оптимизм Алёны действовал только в границах жизни Алёны.
На выпускном вечере многие запомнили на всю жизнь горбатую еврейскую девочку в алом платье, которая, получив аттестат, громко заявила: «Спасибо от всей души ненавистной советской школе за эту бумажку, которой даже подтереться нельзя», – и ушла. Скандал затушили, списав на болезнь и обиду за неполученную медаль. Родители принесли справку от психиатра. Психиатр там намечался давно, поздненько они спохватились. Даже самой добродушной из девчонок, Алёне, часто казалось, что Роза безумна. Но в своём кружке она имела громадное влияние.
Роза говорила девочкам, что нет и не может быть моральных законов, которым бы подчинились миллионы человек надолго. Насилие, производимое такой сверхагрессивной моралью, приводит исключительно к падению нравов. Человек от природы – слабое говно, и на крупное зло не способен. Только если вооружить его хищной моралью, он пойдёт подчинять ей прочих тварей, и всегда – огнём и мечом. Когда у него опять ничего не получится, он затоскует и станет ещё хуже, чем был до обольщения Большой Моралью. Мораль может быть только небольшой, красивой, для узкого круга избранных – например, для их сообщества такой моралью будет поддержка друг друга всегда, во все времена. То хорошо, что хорошо для нас. Роза первой из девочек прочла «Один день Ивана Денисовича» и восхищённо говорила им: «Вот это книга! Как они так сами себя разоблачили, а! Какая ещё там партия, какой народ – зона, и существа в зоне, и ничего нет, кроме этого, и ничего не будет!» Лиля, с робким гневом, интересовалась: а что, разве не существует естественной симпатии человека к человеку? Но ведь такое бывает? «Что-о?» – выкатывала Роза изумлённые, гипнотические глаза.
Глаз, точно, был дурной, тяжёлый, от него и в институте шарахались, но на работу брали, даже охотно – Роза вписывалась в типаж советской учительницы, в самый устрашающий вариант. Она преподавала английский и немецкий, а в последнее время читала курс МХК, мировой художественной культуры, в одной почтенной гимназии. Жалоб не было никогда – учила Роза отменно, а на собраниях сидела в углу, всегда молчала, только кашляла. Учителя нервно озирались. «Может быть. Роза Борисовна хочет что-то сказать?» – «Нет. Всё нормально. Ученики по-прежнему ничего не знают». Коллеги думали, что она шутит, но Роза нисколько не шутила. Преподавала она исключительно в старших классах, потому что маленькие очень боялись.
У неё непременно водились деньги, и при жизни в семье, и когда она осталась одна. Семья, где она была нелюбима и знала это, как бы тщательно родители ни скрывали неумолимый факт, щедро помогала и в перестройку, и в эпоху реформ. Но Роза имела и свою денежку, охотно ввязываясь в разные спекуляции с выгодой для себя. Девчонки всегда могли занять, и занимали, порой и без отдачи – Роза, ни копейки не ссудившая чужим, своим помогала легко, даже с пафосом. «Налетайте, мои птички, – любила говорить она подругам. – Мама Роза ещё покрошит. Это всё бумажки, бумажки, гадкие бессмысленные бумажки…» В молодости Роза писала яркие, тяжёлые, безумные стихи про сумасшедшего Бога, про Кровавый Путь на месте Млечного, про хищную звезду Антарес, про Агасфера и Носферату, про цветы с когтями и зубами, про злую фею, крадущую спящих детей, про солнечных псов и лунных волков, кикимор, отъедающихся гнилым картофелем на пустых полях (а в рифму к картофелю, конечно, спешил der Teufel, совершенно неизбежный и даже где-то необходимый)… Потом, кажется, перестала. На занятия по МХК она являлась с чёрной лакированной квадратной сумкой семидесятых годов, вынимала носовой платок, утирала вечно текущий нос и объявляла тему, которую никогда нельзя было угадать заранее. «Афины и Спарта». Или: «Рим. Классика бандитского государства». Или: «Ловушки рока в трагедиях Шекспира». Или: «Томас Манн и Владимир Набоков: история одной ненависти». Говорила ровно сорок пять минут, после чего опять доставала платок, опять утирала нос, прятала платок в сумку и уходила. Ни здравствуйте, ни до свидания. Ученики между тем медленно приходили в себя. Её никто не любил, но, по единодушному мнению, горбатая Роза была круче всех.
Кстати, выдающаяся уродливость её вызывала живейшее мужское любопытство, и не будь Роза столь надменна, могла бы сделать недурную женскую карьеру. Ещё в старших классах нашлись два товарища, поспорившие между собой насчёт пылкости черноглазого страшилища, однако смельчака ждал воинственный отпор. Уродам положено тяготеть к прекрасному, и Роза не была исключением – она любила классический балет, академическую живопись, восхищалась воздушными гимнастами в цирке и всегда, если удавалось, вырезала и похищала портреты иностранных актёров. Эротический интерес к таким существам, как она, вызывал брезгливую злость. Она твёрдо решила, что единственная цель посягающих – посмеяться над ней.
Но кто хотел смеяться – чахоточный, придурковатый поэтик, втайне покорённый Розой и воспевший её в стихах под именем «Руфь, ангел-истребитель». или опившийся книжный график, тишайший человек, буйный во хмелю, который однажды рухнул перед Розой на колени и предложил руку и сердце навечно, «ебэжэ» – добавил несчастный, и Роза, решив, что он ругается матом засветила рыцарю по сопатке. Но график всего лишь кстати вспомнил знаменитое сокращение Льва Толстого – «е. б. ж.», «если буду жив. Что-то такое главное о Розе некоторые мужчины чувствовали безошибочно, но стену никто не прошиб. Роза не воспринимала никаких чувств, направленных к ней, в её сторону.
Мама её недолюбливала, потому что Роза вольно или невольно излучала грозное обвинение – мать не справилась со своей главной женской работой и родила бесполезное, а может быть и вредное существо. Вредное по глубокому отчуждению от дел и забот рода. Папа свою вину охотно признавал – нос и подбородок было трудно не признать – и относился к дочери ласково до приторности, а потому Роза мать терпела, но отца почти ненавидела. Пожалуй, она любила только Соню, пока та оставалась резвой, симпатичной малышкой, которая совсем не боялась старшей сестры и даже просилась «на ручки». Для маленьких ведь нет уродов и красавцев.
Дружба с девочками немного оттянула жар её личности в общение, в кружок, в болтовню, рассеяла опасную концентрацию энергии во внутреннем мире. Кружок сложился именно с приходом в класс Лили и Марины – Розе нравилась Алёна, но она не осмеливалась предложить ей дружбу, боясь быть отвергнутой. А тут они обе сошлись, защищая новеньких, и с удовольствием разглядели благородство друг друга.
Да, несмотря на краски и кисточки, стянутые в канцелярских магазинах, на безбилетный проезд и лютое домашнее враньё. Роза была благородна. Она не могла унизить слабого, не заискивала перед сильными, была надёжным товарищем и другом и даже в своих сомнительных «развлечениях» не искала выгоды, а просто щекотала шальные, скучающие нервы…
К этой женщине и направлялась сейчас Анна. Ноги не шли – и буквально, поскольку навалило тяжёлого, мокрого снегу, и фигурально, поскольку настроение у Анны было тягостное. Вот как будто обязательно надо добраться до театра, где наверняка вымотают все нервы, и автор пьесы не внушает доверия, и о режиссёре ничего утешительного не слыхать, но почему-то всё равно ритуал исполняешь прилежно: попал в свою зрительскую колею, терпи.
Уже смеркалось, когда Анна добралась до солидной стальной двери с глазком.
– Это вы – Анна?
– Это я Анна. Добрый день.
– Прошу.
Величественная женщина в бордовом платье, с чёрной ажурной шалью на плечах, с аккуратно уложенными на затылке чёрно-бурыми волосами, вовсе не показалась Анне отталкивающей. Пожалуй, с годами, уносившими красоту красоток, Роза лишь набирала выразительности, становясь всё более интересным существом. Но запах, исходивший от её пространства, встревожил Анну. Это был сильный, назойливо сладкий запах каких-то старых духов, в котором звучала нота издевательской пародии на запах ладана, нечто вызывающе-пошлое, насмешливое, душное и агрессивное.
Роза приняла у Анны её скромную дублёнку, отряхнула от снега на пороге и повесила в добротный, старинный гардероб. Любезно нашла мягкие замшевые тапочки как раз по ноге своей гостьи.
– Хотите посмотреть квартиру?
– Если можно.
– Прошу.
Роза потрудилась над квартирой своего детства – комната Петровых, выходившая окнами во двор-колодец, обратилась в спальню, обитую зелёным шёлком, с тяжёлыми плюшевыми шторами и узким трюмо-модерн. Обитель старушки Захаржевской, лучшее место в квартире, зала с эркером и видом на канал, стала гостиной. Здесь царили антикварная мебель и синий шёлк, но другие комнаты – кабинет и библиотека—были аскетично окрашены в нейтральный бежевый тон, какой бывает на изнанке обоев и на упаковочной бумаге. Кухня же казалась чистым уголком самолётной современности – вся техника принадлежала последнему поколению инженерной мысли. Запах двигался по квартире вместе с Розой, это был её запах.
– Здесь я живу всю жизнь, – чуть улыбнулась Роза. – Я ещё помню, как в нашей кухне стояла чугунная дровяная плита…
– А «известный», «знаменитый», фррр… что ещё?., «прославленный», «выдающийся»? Можно?
– «Выдающийся» – ни в коем случае, это дискриминация того ряда, из которого он выдаётся, а остальное можно.
– Не-е. – засмеялась Марина. – Ничего нельзя. Тоже дискриминация. Надо упразднить… это всё. А то получится, что тот, кто известен, лучше тех, кто неизвестен. Обида людям! Подумаешь, одного в лицо знают миллионы, другого тридцать человек, ну и что?
– Правильно, – согласилась Анна. – И вообще, знаете, Марина, я никогда не могла этого понять, что понаписано везде… и в русской литре тоже… что человек – это тайна и бездна. Я не вижу никаких что-то бездн… безднов. Все такие элементарные… вроде автоматов с напитками. Положишь денежку, нажмёшь на кнопочку – льётся в стаканчик. Какие бездны-тайны? Все переварено-выговорено. Заболтано.
Они нашли на Большой Н….ской старорежимную забегаловку с дешёвой водкой и котлетами, где сидели уютные потрёпанные люди, по-хорошему размякнув своими насупленными лицами. Напротив располагался Театр имени Маяковского, и Марина, взяв порцию котлет и вдохновенно повизгивая, принялась мечтать о том, что вот сейчас войдет актриса Н. или режиссёр А. и она скажет им: «Ребята, привет! Я была Марина Фанардина, я нахамила Бисову и теперь я стала бомжом! купите бывшей актрисе водки!» Но випы маяковские не появились, и от котлет набравшись сил, двинулись к устрицам в ресторан на К…рском переулке, где располагалась, по словам Марины, могила русского художественного театра. «Да, помер он и погребён, и за тобой черёд… – пела она Офелией. – Могила! И при ней могильщики с жёнами, и детьми, и внуками, и все это брюхатое, мохнатое… мхатое… кодло выращивает на могилке какие-то свои монструозные огурцы…»Миска и Хорошо Пописавший тем временем лежали в машине, чуток поблевав, блаженно сопя и заслужив от Марины титул «хлипкая молодёжь». Её же саму чёрт не брал.
Однажды оказались вместе в клозете перед зеркалом: Анна увидела двух похожих, небольшого роста, стройных молодых женщин в белых свитерах. Заметила, что Марина что-то достала из сумочки и запила водой прямо из-под крана. «Хочешь?» – спросила она Анну, но та отказалась, и Марина, приблизившись, быстро и хищно укусила её в губы. Анна резко отпихнула Марину, та надулась и с полчаса не разговаривала вовсе. Потом потребовала от официанта изготовить коктейль «Зелёный дракон» (водка, мятный ликёр, лёд) и выкушала трёх «драконов» подряд, после чего Анна сказала, что Вера Комиссаржевская уж точно не могла уговорить за двадцать минут три стакана эдакого пойла. Марина ответила, что, разумеется, эта перехваленная дегенератка ничего такого не могла, раз позволила себе сдохнуть от какой-то пошлой оспы. «Ей было положено покончить с собой, а она всё тянула, тянула – вот и убрали некрасиво, как скотину какую-то. А я тянуть не буду». – «Хотите покончить с собой?» – «Нет, не хочу. Надо». – «Лилия Ильинична позвала?» – «Не позвала. Дверь открыла». – «Ой, не смешите меня, Марина Валентиновна. С вашей любовью к себе…» – «Разве люди не убивают то, что любят?» – «Так то люди, а не актёры. Актёры… того… самоубиваются редко. Гораздо реже писателей, например». – «Ваша правда, госпожа историк. Но можно таблеточками ошибиться, не так ли?» – «Желаете стать Второй лилией? Там было четыре…» – «Как ты мне уже надоела, деушка из Пр…брга… Ехала ты бы уж обратно в этот свой Прбрг… там ваше люди не знают, живы они или уже умерли…»– «Можно подумать, вы здесь это знаете…» – «Нет, это что-то изумительное… постоянно вырастают какие-то лица без спросу, я их пою-кормлю, а они мявкают…» – «Так я пойду себе, чтоб вас не раздражать». – «Вот ещё! А кто наши брёвна будет таскать? Не забывай, что у нас в машине пара гнедых без домкрата…»
По дороге домой Миска очнулась и помогла донести до квартиры Хорошо Пописавшего, который ласково улыбался и хлопал чудными зелёными глазами в слипшихся ресницах. Куда бы он ни повернул голову, перед ним возникало женское лицо, и счастливый человек, красноярский бизнесмен, забытый на мосту одуревшими столичными товарищами, смекнул, что движется в сторону неба. Тем более в ухе звенел тот самый голос, из его любимого сериала «Звёздный час», голос Ангелины, роковой возлюбленной отставного полковника Мурина. Голос, правда, кричал и матерился, но это была вина Пописавшего, который позволил себе уйти в звёзды неприбранным, нераскаянным, вдребезги пьяным и укрывающимся от налогов.
А чего было не пить? Все равно уже три года как не стоял.
Теперь уходить не было сил, и пришлось, скорчившись в кресле, слушать записи Эдит Пиаф. Пописавший, сложив руки на груди, как бы обнимая что-то заветное, лежал на диване, Миска и Анна скорчились в креслах, а Марине не лежалось и не сиделось – она металась по зале. Марина все-таки добралась, допилась до души, и её душа, истеричная девчонка-подросток, редко выбирающаяся из-под завала профессиональных деформаций и спекулятивных построений хитрого ума, теперь требовала немедленной выпивки и себе – искренних слов, отчаянных воплей, слёз побольше, песен понадрывистей. «Mon Dieu, mors Dieu…» – завопила утробным голосом французская святая шлюха, душа получала свою дозу, и Марина принималась рыдать, поминая то Алёшу, второго своего мужа, отца Али, погибшего случайно в пьяной драке, то Лилю, и Анна остатками сознания пыталась было уловить какую-то информацию – вотще! Лиличка Лиля прости меня господи как я могла уехать я видела что ты погибаешь Лиличка и уехала тварь сука гадина выродок Лиличка я выродок ты просила помочь никогда себе не прощу Лиличка
И какая тут информация? Ноль информации. Как всегда, когда «в чистом поле душа гуляет». Анна тоже немножко поплакала, оросила свою душу – кроткую вежливую девочку, – всё-таки тридцать два года, а счастья нет. и накормленная слезами душа, всхлипнув, удовлетворённо заснула.
Неранним утром, когда тела ещё валялись в живописном беспорядке, Анна твёрдо решила избавиться от этой компании и нажитой с нею за два дня «маленькой жизни», которая её порядком уморила. Она тихо покинула квартиру. Внизу, на выходе из лифта, ей встретился носорожий мужчина-буржуин с оптимистическими пакетами в руках. Анна подумала, что это, наверное, и есть нынешний муж Марины Гарик, и заранее порадовалась за него, едущего навстречу оригинальной картине семейного счастья.
Якову Михайловичу Анна позвонила на следующий день после возвращения домой.
– Ну что вам сказать, – начала Анна. – Ничего особенно существенного я и не узнала. Так, детали прошлого, психологические подробности. Судя по всему, конечно, у Лилии Ильиничны было… ну, наложение разных факторов, стрессов… Я при встрече могу рассказать…
В трубке висело глубокое, тяжёлое молчание.
– Ау, Яков Михайлович, вы меня слышите?
– Аня. Мне позвонили из Москвы часа два назад. Марина…
– Что – Марина? – вскрикнула Анна, уже поняв, что – Марина…
– Остановка сердца. Официально – так. Вечером будет в новостях культуры…
– О господи. О, чёрт возьми. В новостях культурки, понятно… Мать твою мать твою мать…
– Согласен.
– Поедете на похороны?
– Наверное, поеду, придётся поехать. Всё-таки… И она у меня в биографии, и я у неё в биографии, куда денешься…
«Марина, боже мой, – подумала Анна. – А я её подначивала, помню, – не сделаете вы этого, не сможете… Ни черта я в людях не понимаю. Я же думала, она так, пустельга, поплавок, блуждающий огонёк такой… Но – почему? почему? Вторая лилия… Лимра… Ничего не догоняю…»
«А всё потому му-му, что деушка из Прбрга у нас… фъю-фъю-фъю… дурочка мрр… с переулочка…» – раздался в ушах знакомый голос.
Как, ты не полюбил мою Марину? Да почему, за что? Вот чугунок какой. До чего ж вы, солнечные, не любите их, лунных. Что ваше солнце-то? Зажарит, замутит кровь, наплодит червей. А что луна – безделушка! По ней человек гулял, она родная наша игрушечка, да… Мне нравится Марина, мне вообще нравится в избранных женщинах их красивое бесплодие, знак лунных и звездных привилегий. Я люблю то, чем не была и никогда не буду… Теперь соберись, мой дорогой, нынче придётся потерпеть. При всём моём бесстрашии, что-то цепенеет и замирает во мне – только бы мне выкрутиться на этот раз, как-нибудь извертеться, уйти от расплаты. Ах, только бы не отобрали слово, не ослепили за дерзость глаза…
Мы покидаем легкомысленный луна-парк Марины, мы приближаемся к угрюмой твердыне – нас ждёт Дом Розы.
Нас ждёт Дом Розы, сказала я, ибо имею власть открыть двери этого дома – где гостей никогда не ждут.
Действие третье:
РОЗА
Бог повелел быть равнодушию; Бог не желал, чтобы на земле стала известна Его ужасающая тайна… Он почувствовал, что на его голову обрушиваются все древние проклятия Господни; он вспомнил Илью и Моисея, которые на горе закрыли себе лица, чтобы не видеть Бога; Исайю, павшего ниц, когда его глаза узрели Того, чьей славой полнится земля; Саула, глаза которого ослепли на пути в Дамаск; раввина Симона Бен-Аззаи, который узрел рай и умер; знаменитого колдуна Джованни из Витербо, который обезумел, когда ему удалось узреть Троицу; мидрашим, которые презирают нечестивцев, произносящих Шем-Гамфораш, Тайное Имя Бога… А не стал ли он повинен в этом таинственном преступлении?
Хорхе Луи Борхес. Три версии предательства Иуды
17п
…а мысли стреляли в космос. Они попадали где-то, может быть в глуши Млечного Пути, в сердце планет и расстраивали их пульс – и планеты сворачивали с орбит и гибли, падая и забываясь, как пьяные бродяги.
Андрей Платонов. Эфирный тракт
Как не хотелось Анне избежать этой встречи, после смерти Марины она стала неизбежной. Роза Борисовна Штейн, ещё не увиденная, мерещилась в полусне, слышался её хриплый надменный голос. Яков Михайлович хлопотал, Яков Михайлович, опечаленный и напуганный, храбрился и черпал силу, как все благоразумные люди, в мелких движениях но ходу жизни.
– Состоялось, – сказал он наконец промёрзшим январским голосом. – Иди. Она тебя приме!:..
Роза жила в доме на К.жовом канале, напротив Ни….ского собора, в просторной четырёхкомнатной квартире, в которой и родилась когда-то. Борис Иосифович и Анна Абрамовна, её родители, поначалу занимали две комнаты в этой квартире, а затем заполнили и её всю, по мере жизненных перемен у прочих обитателей жилплощади – старушки Захаржевской и семейства Петровых. Старушка Захаржевская решила свои проблемы с жилплощадью наиболее кардинально, Петровы – наименее: вступили в кооператив Борис Иосифович, критик, переводчик, драматург (как драматург он звался Борис Рурин и писал в соавторстве с Вадимом Бориным; Борин и Гурин – звонко верещало с афиши, Борин тоже был не Борин и даже не Вадим, но эту тропинку рассказа мы прикроем властной рукой: выживали себе люди и ладно, нам-то что?), жил с Анной Абрамовной, редактором ленинградского радио, мирно и согласно. Так же мирно и согласно в 1988 году они решили уехать из Советского Союза всем семейством, в котором кроме Розы было ещё двое детей, брат Дмитрий и сестра Соня.
И они уехали, и поселились в Нью-Йорке, и как люди толковые и работящие, нашли себе занятия – но без Розы. Она осталась одна в квартире, которую удалось закрепить за ней, прописав туда престарелых боковых родственников. Сколь отчаянно ни взывали новые американцы к своему упрямому отпрыску, сколько ни стращали разрухой, трусом, мором и гладом, на которые так щедра мать-Россия, девушка проявила характер, который в ней, впрочем, обитал с рождения.
«Если я говорю „нет», то это „нет», а если я говорю „да”, то это „да”», – не раз объясняла Роза своим родным, обескураженным библейской крутизной своей дщери. Но они и сами знали, что такое бывает, случается: среди тысяч конформных, услужливых, мерцающих, клубящихся вдруг зарождается ещё тот, ужасный, ветхозаветный, древлего письма образ, и тут уж вали в сторонку – не то раздавит.
А Роза была воистину ужасна. Роза была урод живописный, незабываемый. Из-за сильной сутулости и короткой шеи она выглядела горбатой, её длинное, бледно-жёлтое лицо с горящими чёрными глазами было точно вдавленным в плечи, и всё это в сочетании с огромным носом, крупными зубами и скошенным подбородком врезалось в память навечно. Над ней никогда не смеялись в школе – маленькие звери чуяли, что такая может запросто убить и ей за это ничего не будет. Ещё во втором классе случилось: шпанистый мальчик со смещёнными центрами безопасности отнял у Розы красивый карандашик, с резинкой на тыльной стороне. Роза взяла деревянный пенал и молча стала бить мальчишку по голове, вздымая руки так, как будто в них был меч. Очевидцы оцепенели. Она училась всегда лучше всех, и, чтобы не допустить Розу к золотой медали, ей пришлось поставить четвёрку по физкультуре, хотя она прекрасно сдала нормы ГТО, «Готов к труду и обороне», комплекс обязательных упражнений для учащегося. А не допустить Розу к золотой медали начальство было вынуждено: в параллельном классе на медаль шёл сын академика Раппопорта, и два еврея с золотом в зубах – это был уже сильный перебор по району. Слова незабвенного Передонова из «Мелкого беса» о том, что нельзя допускать евреев в профессора, потому что тогда все профессора будут из евреев, в истощённой войнами и революциями Красной России грозили сбыться буквально. Лучше пусть профессоров не станет вообще, чем допускать такое – решили жоповатые Иван Иванычи, но это им, правда, не помогло, а евреям не помешало. Ноль-ноль, главный русский счёт.
Семья была возмущена очевидной несправедливостью, негодовали и подруги, но сама Роза невозмутимо улыбалась. Она с самого рождения знала, что она – чужая, чужая всему и всем, земле, на которой родилась, людям, с которыми вместе в одно время живёт, даже родным и близким – чужая. Разве что для Лили, Марины и Алёны она была отчасти своя. Кругом были враги, готовые убить, обокрасть, опозорить, а потому Роза жила по законам войны, где мораль мирного времени недействительна.
Ей доставляло удовольствие воровать в магазинах, обсчитывать продавцов, проходить в метро без пятака, дурить контролёров, морочить голову доверчивым учителям. Она подделывала билеты в театр, доставала липовые справки о болезни себе и подружкам, писала анонимные письма, полные всякого смешного вздора, – никому, просто так, опускала в ящик по прихоти. Развлекалась. Маринка веселилась – Роза иногда придумывала классные трюки, Алёна пожимала плечами, равнодушная к таким развлечениям, Лиля – та, конечно, негодовала. «С таким умом!» – «Да, с таким умом, – парировала Роза. – Если б не я, тебя бы забили, дура, затравили». – «Да, я дура!» – «А дура, так и молчи. Я таким манером отдыхаю. У вас мечты, танцы, мальчики, тряпки, а у меня ничего нет и не будет». Тут Лиля осекалась – что возразишь?
Липовые справки о болезни доставать было легко – Роза действительно много болела в детстве и юности, знала наизусть скорбно-весёлый мир Большой Болезни. Терпеливым и внимательным родителям удалось вылечить её от хронической пневмонии, но головные боли так и остались на всю жизнь, и причину их установить не удалось. Аллергию же выявили классическую, на домашних животных, так что – ни кошечки тебе, ни собачки. Месячные пришли рано и своей идиотской регулярностью приводили Розу в бешенство. «Не идиотизм ли вся эта природа, а? Ну вот сделала выродка, прекрасно, большое спасибо, так хоть избавь от этого своего обыкновенного женского, ведь ничего обыкновенного женского у меня не будет! Нет, изволь протекать, как все твари. Какая сволочь природа! Правильно Достоевский сказал – тарантул». На это Алёна обычно отвечала спокойно и лениво: «Не бунтуй, Розанчик. Может, пригодится…»
Нет, не пригодилось. Биологический оптимизм Алёны действовал только в границах жизни Алёны.
На выпускном вечере многие запомнили на всю жизнь горбатую еврейскую девочку в алом платье, которая, получив аттестат, громко заявила: «Спасибо от всей души ненавистной советской школе за эту бумажку, которой даже подтереться нельзя», – и ушла. Скандал затушили, списав на болезнь и обиду за неполученную медаль. Родители принесли справку от психиатра. Психиатр там намечался давно, поздненько они спохватились. Даже самой добродушной из девчонок, Алёне, часто казалось, что Роза безумна. Но в своём кружке она имела громадное влияние.
Роза говорила девочкам, что нет и не может быть моральных законов, которым бы подчинились миллионы человек надолго. Насилие, производимое такой сверхагрессивной моралью, приводит исключительно к падению нравов. Человек от природы – слабое говно, и на крупное зло не способен. Только если вооружить его хищной моралью, он пойдёт подчинять ей прочих тварей, и всегда – огнём и мечом. Когда у него опять ничего не получится, он затоскует и станет ещё хуже, чем был до обольщения Большой Моралью. Мораль может быть только небольшой, красивой, для узкого круга избранных – например, для их сообщества такой моралью будет поддержка друг друга всегда, во все времена. То хорошо, что хорошо для нас. Роза первой из девочек прочла «Один день Ивана Денисовича» и восхищённо говорила им: «Вот это книга! Как они так сами себя разоблачили, а! Какая ещё там партия, какой народ – зона, и существа в зоне, и ничего нет, кроме этого, и ничего не будет!» Лиля, с робким гневом, интересовалась: а что, разве не существует естественной симпатии человека к человеку? Но ведь такое бывает? «Что-о?» – выкатывала Роза изумлённые, гипнотические глаза.
Глаз, точно, был дурной, тяжёлый, от него и в институте шарахались, но на работу брали, даже охотно – Роза вписывалась в типаж советской учительницы, в самый устрашающий вариант. Она преподавала английский и немецкий, а в последнее время читала курс МХК, мировой художественной культуры, в одной почтенной гимназии. Жалоб не было никогда – учила Роза отменно, а на собраниях сидела в углу, всегда молчала, только кашляла. Учителя нервно озирались. «Может быть. Роза Борисовна хочет что-то сказать?» – «Нет. Всё нормально. Ученики по-прежнему ничего не знают». Коллеги думали, что она шутит, но Роза нисколько не шутила. Преподавала она исключительно в старших классах, потому что маленькие очень боялись.
У неё непременно водились деньги, и при жизни в семье, и когда она осталась одна. Семья, где она была нелюбима и знала это, как бы тщательно родители ни скрывали неумолимый факт, щедро помогала и в перестройку, и в эпоху реформ. Но Роза имела и свою денежку, охотно ввязываясь в разные спекуляции с выгодой для себя. Девчонки всегда могли занять, и занимали, порой и без отдачи – Роза, ни копейки не ссудившая чужим, своим помогала легко, даже с пафосом. «Налетайте, мои птички, – любила говорить она подругам. – Мама Роза ещё покрошит. Это всё бумажки, бумажки, гадкие бессмысленные бумажки…» В молодости Роза писала яркие, тяжёлые, безумные стихи про сумасшедшего Бога, про Кровавый Путь на месте Млечного, про хищную звезду Антарес, про Агасфера и Носферату, про цветы с когтями и зубами, про злую фею, крадущую спящих детей, про солнечных псов и лунных волков, кикимор, отъедающихся гнилым картофелем на пустых полях (а в рифму к картофелю, конечно, спешил der Teufel, совершенно неизбежный и даже где-то необходимый)… Потом, кажется, перестала. На занятия по МХК она являлась с чёрной лакированной квадратной сумкой семидесятых годов, вынимала носовой платок, утирала вечно текущий нос и объявляла тему, которую никогда нельзя было угадать заранее. «Афины и Спарта». Или: «Рим. Классика бандитского государства». Или: «Ловушки рока в трагедиях Шекспира». Или: «Томас Манн и Владимир Набоков: история одной ненависти». Говорила ровно сорок пять минут, после чего опять доставала платок, опять утирала нос, прятала платок в сумку и уходила. Ни здравствуйте, ни до свидания. Ученики между тем медленно приходили в себя. Её никто не любил, но, по единодушному мнению, горбатая Роза была круче всех.
Кстати, выдающаяся уродливость её вызывала живейшее мужское любопытство, и не будь Роза столь надменна, могла бы сделать недурную женскую карьеру. Ещё в старших классах нашлись два товарища, поспорившие между собой насчёт пылкости черноглазого страшилища, однако смельчака ждал воинственный отпор. Уродам положено тяготеть к прекрасному, и Роза не была исключением – она любила классический балет, академическую живопись, восхищалась воздушными гимнастами в цирке и всегда, если удавалось, вырезала и похищала портреты иностранных актёров. Эротический интерес к таким существам, как она, вызывал брезгливую злость. Она твёрдо решила, что единственная цель посягающих – посмеяться над ней.
Но кто хотел смеяться – чахоточный, придурковатый поэтик, втайне покорённый Розой и воспевший её в стихах под именем «Руфь, ангел-истребитель». или опившийся книжный график, тишайший человек, буйный во хмелю, который однажды рухнул перед Розой на колени и предложил руку и сердце навечно, «ебэжэ» – добавил несчастный, и Роза, решив, что он ругается матом засветила рыцарю по сопатке. Но график всего лишь кстати вспомнил знаменитое сокращение Льва Толстого – «е. б. ж.», «если буду жив. Что-то такое главное о Розе некоторые мужчины чувствовали безошибочно, но стену никто не прошиб. Роза не воспринимала никаких чувств, направленных к ней, в её сторону.
Мама её недолюбливала, потому что Роза вольно или невольно излучала грозное обвинение – мать не справилась со своей главной женской работой и родила бесполезное, а может быть и вредное существо. Вредное по глубокому отчуждению от дел и забот рода. Папа свою вину охотно признавал – нос и подбородок было трудно не признать – и относился к дочери ласково до приторности, а потому Роза мать терпела, но отца почти ненавидела. Пожалуй, она любила только Соню, пока та оставалась резвой, симпатичной малышкой, которая совсем не боялась старшей сестры и даже просилась «на ручки». Для маленьких ведь нет уродов и красавцев.
Дружба с девочками немного оттянула жар её личности в общение, в кружок, в болтовню, рассеяла опасную концентрацию энергии во внутреннем мире. Кружок сложился именно с приходом в класс Лили и Марины – Розе нравилась Алёна, но она не осмеливалась предложить ей дружбу, боясь быть отвергнутой. А тут они обе сошлись, защищая новеньких, и с удовольствием разглядели благородство друг друга.
Да, несмотря на краски и кисточки, стянутые в канцелярских магазинах, на безбилетный проезд и лютое домашнее враньё. Роза была благородна. Она не могла унизить слабого, не заискивала перед сильными, была надёжным товарищем и другом и даже в своих сомнительных «развлечениях» не искала выгоды, а просто щекотала шальные, скучающие нервы…
К этой женщине и направлялась сейчас Анна. Ноги не шли – и буквально, поскольку навалило тяжёлого, мокрого снегу, и фигурально, поскольку настроение у Анны было тягостное. Вот как будто обязательно надо добраться до театра, где наверняка вымотают все нервы, и автор пьесы не внушает доверия, и о режиссёре ничего утешительного не слыхать, но почему-то всё равно ритуал исполняешь прилежно: попал в свою зрительскую колею, терпи.
Уже смеркалось, когда Анна добралась до солидной стальной двери с глазком.
– Это вы – Анна?
– Это я Анна. Добрый день.
– Прошу.
Величественная женщина в бордовом платье, с чёрной ажурной шалью на плечах, с аккуратно уложенными на затылке чёрно-бурыми волосами, вовсе не показалась Анне отталкивающей. Пожалуй, с годами, уносившими красоту красоток, Роза лишь набирала выразительности, становясь всё более интересным существом. Но запах, исходивший от её пространства, встревожил Анну. Это был сильный, назойливо сладкий запах каких-то старых духов, в котором звучала нота издевательской пародии на запах ладана, нечто вызывающе-пошлое, насмешливое, душное и агрессивное.
Роза приняла у Анны её скромную дублёнку, отряхнула от снега на пороге и повесила в добротный, старинный гардероб. Любезно нашла мягкие замшевые тапочки как раз по ноге своей гостьи.
– Хотите посмотреть квартиру?
– Если можно.
– Прошу.
Роза потрудилась над квартирой своего детства – комната Петровых, выходившая окнами во двор-колодец, обратилась в спальню, обитую зелёным шёлком, с тяжёлыми плюшевыми шторами и узким трюмо-модерн. Обитель старушки Захаржевской, лучшее место в квартире, зала с эркером и видом на канал, стала гостиной. Здесь царили антикварная мебель и синий шёлк, но другие комнаты – кабинет и библиотека—были аскетично окрашены в нейтральный бежевый тон, какой бывает на изнанке обоев и на упаковочной бумаге. Кухня же казалась чистым уголком самолётной современности – вся техника принадлежала последнему поколению инженерной мысли. Запах двигался по квартире вместе с Розой, это был её запах.
– Здесь я живу всю жизнь, – чуть улыбнулась Роза. – Я ещё помню, как в нашей кухне стояла чугунная дровяная плита…