Страница:
– Напрямую определить трудно… это нечто, связанное с творческим критическим разумом… самосознание жизни…
– Не имеющее материальной формы?
– Не имеющее видимой глазу материальной формы.
– Человек вырабатывает его сам или он вселяется в человека?
– Опаньки, – засмеялась Анна. – Откуда же мне знать? Может, и так и эдак. И ещё как-нибудь.
– В человечестве, – заметила Роза, – давненько бродит идея о великих божественных существах, в которых дух, называющийся также «премудрость», соединён с женской природой. Или, во всяком случае, выступает в женском образе. Хтонические женские божества чудовищны, в них все свойства бесформенны, громадны, они рождают и уничтожают порождённую жизнь, их страсти неотрывны от преступлений. И вдруг от монструозной Иштар мы переходим к эллинской Афине! Строгая воительница, вышедшая из головы Зевса, заведует мудрым и серьёзным мироустройством и не замечена в бесконечных адюльтерах и мезальянсах. Она, рожденная непорочно (прямо из головы), воплощает какую-то одну, но важную мысль отца, и только её. В православном космосе мы находим странный образ по имени «София, премудрость Божья», фигурирующий на иконах как довольно крупная полуженщина-полуптица, в красном одеянии. Однако в Книге книг ни о какой красной женщине с крыльями не говорится – образ проник контрабандой, из гностических еретических учений, вычищенных ортодоксами из богословской жизни грубо и оттого нетщательно. София гностиков – падшее, заблудшее божество, сделавшее ошибку в выборе супруга и родившее несовершенного Демиурга, который, собственно, и есть творец нашего мира.
Но ни о каком несовершенстве Бога для христиан речи идти не могло, а потому София была омыта от подозрений, переодета и переназвана. Из матери несовершенного Демиурга она становится мудрой мыслью всеблагого и всеведущего Творца… Отголоски образа «Божественной премудрости» мы найдём и в сказках, где постоянно встречается нам некая «умница», спасающая мужа, город, царство, а вспомните нашу блуждающую по сказкам Василису Премудрую – откуда она взялась со своим запасом молодильных яблочек и ясновидящих блюдечек? Афина, София, Василиса, мудрые царицы и «умницы» сказок – не есть ли это развитие одной и той же темы, столь же коварной и двойственной, как всё на этом свете? Поскольку из-под величавого лика «Божественной премудрости» в женском виде все-таки торчит гнилая, ядовитая, но непреодолимая, преступная, ужасная, но столь многое объясняющая, такая простая и очевидная мысль гностиков?
– Всё это бесконечно любопытно… – растерянно ответила Анна. – Но вы это к чему?
– К тому, что вижу повседневно и о чем много читала. К тому, что прививка духа к женской земной природе – назойливо повторяющийся, мучительный, трагический и неудачный эксперимент. Вот будто кто-то – да хоть та же Премудрость Божья, Афина, София, Василиса – хочет воплотиться и не может. Потому, что мир, который создал её сын, ещё ниже и несовершеннее, можно сказать – дегенеративнее, чем она сама, если продолжать бредни гностиков…
«А, это она о чём-то своём, заветном», – подумала Анна.
– Так ли всё безнадёжно и трагично. Роза Борисовна? Кое-что ведь удаётся. Вся Премудрость целиком, конечно, в отдельную ограниченную индивидуальность не влезает. Но ведь были и есть и святые, и подвижницы, и воительницы, и правительницы… и сочинительницы. Да и вообще, наверное, прививка духа к любой природе, хоть женской, хоть мужской – дело трудное…
– Развитие духовного начала в женщине в девяноста девяти случаях из ста приводит её к самоотрицанию и ненависти к своей природе.
– Да неправда!
– В одном оставшемся, в лучшем случае – к равнодушию.
– Не могу согласиться. Вот вы сами, вы лично, что – разве ненавидите себя?
– Ненавижу, – сказала Роза.
Они уже возвращались, подходили к дому, и Роза остановилась у решетки К..кова канала, напротив колокольни Ни….ского собора. Роза отвернулась от собеседницы, оперлась о решётку и глухо сказала:
– У меня странное ощущение: когда я говорю с вами, я вот будто бы ни с кем не говорю, и тем не менее я не одна. Чувство присутствия никого… Говорить легко. Вы словно бы ничего не излучаете… Вы не подумайте, будто я какой-то бунтарь, еретик, восстающий против порядка вещей в Божьем мире. Эдакий горбатый Иван Карамазов пятидесяти шести лет, еврейского происхождения и в юбке, который собирается властной рукой ткнуть Создателя, как нашкодившего котёнка, носом в смрадные страдания человечества… Поймите – это не бунт. Бунтовать может тот, кто ощущает хоть какую-то силу в себе, за собой, чувствует истину, пусть и ложным чувством, – но я-то знаю, что ни силы, ни истины во мне и со мной нет. Какой же возможен бунт на таких основаниях? Истина вне меня. И она мне… отвратительна. Это так и я с этим живу и буду… наверное… смиренно жить дальше, зная истину и зная, что она мне отвратительна.
– Роза Борисовна, простите, о чем вы говорите сейчас?
– О себе. Знаете, до девяти лет моя жизнь была адом. Меня не удалось сдать в детский сад – дети, эти ангелы, избивали маленького уродца до крови, до обморока. Но потом пришёл великий гнев, такой, что я чуть не убила сама нескольких сволочонков – и с тех пор бояться стали меня. Тут я окрепла, затем встретила девочек—Алёну, потом Лилю и Марину – и спасительный круг замкнулся. Моя омерзительная, отталкивающая внешность не вредила дружбе – дружба ведь не ищет внешности. По принципу полноты развития форм если на свете есть красавцы – должны быть и уроды. Мне выпало быть одним из воплотителей этого великого принципа, вот и всё. Какой-нибудь прихвостень старинного мыслеблудия мог бы тут вставить, что я в прошлой жизни очень сильно нагрешила, вот и уродилась уродкой… славно! Чего ж только не выдумает человек, чтобы оправдать свои несчастья! Но мы это сразу и навсегда отметём за ненадобностью. Вина, оправдание – ни к чему. Есть факт рождения уродливого существа, в которое втиснули искру разума, что очень мило со стороны ваявших меня мастеров. Мерси. Но скажите, пожалуйста, для каких надобностей мне была дана ещё и огромная, яростная женская природа, для чего она раскалённым углем жгла мои внутренности десятками лет и не угасла до сих пор? Что вы хотели этим сказать, скульпторы меня? Для чего женскому уродцу дикая сила желания, которое ничем не утолить и ни во что не воплотить? А вы знаете, сколько нас на свете – отвратительных женщин с вечно раскалённым угольком внутри? Для чего, для каких надобностей нужна эта мука?
– Ох, как вы всё преувеличиваете, Роза Борисовна… Ничего отвратительного в вас нет. Своеобразная такая внешность, не более того. Это всё… психология. Вы сами создали отталкивающий образ себя, в своем воображении, и решили кого-то в этом обвинить, вот вам и нужен образ нехорошего Творца-мучителя. На Бога вообще что хочешь можно свалить, ведь никаких возражений не поступит. И доказательств не надо… Я знала женщин пострашнее вас, и ничего… как говорится, нашли они своё женское счастье.
– Счастье! – усмехнулась Роза. – Вы о чём? Ничего вы не поняли. Какое для меня возможно счастье? Я прирождённый отщепенец. У меня нет чувства родства ни с чем, ни с кем на свете. Никого не было, кроме девочек, а вот и девочек моих нет.
– Алёна…
– Мы могли быть… только вместе, вчетвером. Теперь всё рассыпалось. Теперь впереди только ночь и зима.
– Разве ваша жизнь так уж безрадостна? Вы освоили компьютерные технологии, и так ловко, что вас опытные люди поймать не могут. Вы много знаете, по слухам – отлично преподаёте, вас уважают. Есть родственники… Прекрасная, удобная квартира… Извините, Роза Борисовна, не слишком ли многого вы хотите от жизни?
– Вообще ничего не хочу. Я сейчас… пишу одно сочинение, мне его обязательно следует закончить, хотя закончить его невозможно. Вот, пожалуй, единственное, чего я хочу по-настоящему, – написать это свое сочинение. На вольную тему, ха-ха…
– О чём?
– Если угодно – о Боге. В конце концов, Единый Бог – это наша еврейская сказка, и я не намерена её никому уступать… А вы знаете, – и Роза пристально взглянула на Анну чёрными глазами, – я вам его покажу. Допишу и дам прочесть. И про договор расскажу, всю правду расскажу.
– Про ваш договор с Лилей, Мариной и Алёной?
– Да, именно так. Договор от девятого мая тысяча девятьсот семьдесят второго года… очень надеюсь, что вы будете разочарованы…
20т
Неделя миновала со дня встречи Анны с Розой, и это была спокойная неделя, без тревог и неприятностей. Анна задёшево купила в секонд-хэнде мягкий чёрный свитер интересной фактуры – мелкий неровный рубчик. Как многие закоренелые петербуржцы, Анна азартно радовалась, когда удавалось артистически сэкономить, обуздать демона транжирства. Свитер был удачно обновлён за ужином в кафе «Снежинка» на улице Ле…а, чудом оставшегося ещё с советских времён. Конечно, поменяли стулья, прибили телевизор, облицевали поддельным мрамором, но всё же – хотя бы название осталось, хотя бы чашка чая не стоила три доллара, хотя бы в людях было что-то помято-родное, тихо-светящееся… Ужинала Анна не одна, а в компании давнего приятеля – учителя пения, хронически весёлого кудлатого чудака. Юрий Адольфович везде, где бы он ни появлялся, заводил хоры и утверждал, что русские инстинктивно знают, где их спасение, – но ленятся пойти верным путём. Спасти и утолить русскую душу может только ежедневное хоровое пение, но под профессиональным руководством. А не безобразный рёв в пьяном виде. Юрий Адольфович славился обыкновением подходить к угарным компаниям и предлагать услуги по грамотной организации вокального экстаза. И успешно: чуть не каждый день приносил занимательные знакомства. Анну он знал ещё ученицей школы, любил за прилежание и чистый, чуть надтреснутый голосок. «Тебе бы под шарманку петь – озолотилась бы! Классическое уличное пение…»
Он и замуж звал. Говорил: да мы с тобой так споём!
Роза Борисовна возникла в телефоне как хриплый, явно больной голос и попросила зайти. Анна опять подивилась ощущению, возникшему на подходе к дому, – ноги не шли, заплетались, и в том месте, где у человеческой плоти располагается желудок, а у человеческой души – неназываемый, неведомый центр тяжести, бегали тонкие холодные змейки, которые сопровождают страх, но сами не являются страхом.
Роза долго не открывала дверь. Она пожелтела, осунулась, дышала тяжело, куталась в серый пуховый платок, пахла лекарствами, с трудом передвигала ноги, обутые в затейливые, сказочно-восточные шлёпанцы с загнутыми носами. Но прежней враждебной настороженности не было: Роза искрилась лихорадочным, энтузиастическим восторгом. Она попросила Анну сесть у её кровати и сама прилегла. Рядом лежала тетрадь в красной обложке, Роза взяла её и прижала к груди.
– Вот и всё, Анечка, – сказала Роза, слабо улыбаясь. – Я написала…
– Ваше сочинение, о котором вы мечтали?
– Да.
– А вы напрасно тогда расстёгивали шубу – я говорила, простудитесь.
– Какая там ещё простуда… Это лихорадка духа, воспаление разума, так сказать…
– Ну, от лихорадки духа температуры не бывает.
– Вы ужасно заблуждаетесь. Неверные пути ума, опасные рассуждения могут повести и к болезням, и даже к физической смерти носителя рассудка. Правда, это по большей части несчастные случаи. Человек попадает под машину, и всё шито-крыто, и никто не будет думать: отчего это человек ни с того ни с сего попал под машину?
– А это его устранили мистические хранители тайных знаний. Понятно. Я читала что-то такое…
– Конечно, сейчас всё заболтано и опошлено, и тем не менее рисунок угадывается. Как вы относитесь к поэме Лермонтова «Демон»? Нравится?
– Я её со школы не перечитывала. Не знаю. Стихи эффектные, хорошо запоминаются…
– По-моему, – сказала Роза со вздохом, – эта поэма – сущее безобразие. Немыслимый парфюмерный кич: какой-то надутый красавец, летающий над горами Кавказа, как будто бы князю мира сего больше негде летать, как только по месту ссылки юного нахала-автора… Какая-то кондитерская Тамара – ну имечко! – которую он якобы возлюбил и усиленно занялся ликвидацией её жениха, жгучий поцелуй смерти в келье… Бредятина полная! Одеколон! Мыло! Русский шансон! Можно обожать образы зла, можно их ненавидеть, но делать из них красивое мыло – это извините. Этого вам никто не позволит. Романтизм был призван оправдать Люцифера, а не понаделать из него глянцевых картинок для потехи обывателя – потому-то романтизм был разгромлен начисто, а его деятели казнены. Буквально казнены – расстреляны, заточены в психушку. Вот и Лермонтов пошел по этой самой статье. А попозже – посредственный художник Врубель. Этот несчастный мог бы стать приличным, хоть и несколько безвкусным дизайнером, но вместо этого, вдохновлённый лермонтовским «Демоном», принялся рисовать какого-то кудрявого опереточного тенора-наркомана, валяющегося в кустах сирени. Мыло «Демон» обрело материальную обёртку!
– Романтизм был призван оправдать Люцифера?
– Оправдать и возвысить, что и дало нам такое развитие индивидуальностей в жизни и в искусстве. Такое развитие индивидуальностей и такую уродливую их гипертрофию. Ведь вместо того чтобы выполнить миссию, эти бурные гении, тираны, революционеры, поэты, художники – сами сделались маленькими пошлыми Люциферами. Всем захотелось летать над горами и смертельно целовать перепуганных тамар. В результате в разделе «Новое время» мы имеем кучу карикатурных кукол, самовлюблённых и самонадеянных идиотов, а вместо оправданного Люцифера – мыло «Демон»…
– Это неплохо. Роза Борисовна, – одобрительно заметила Анна. – Остроумно, по крайней мере. Конечно, если вы это рассказываете в гимназии, ученики вряд ли вас понимают. А вы верите в Люцифера?
– Я думаю, это Старший Сын, – ответила Роза. – Там же семья, там – целое кодло…
Она сильно закашлялась, продолжая прижимать к груди красную тетрадь.
– Вы здесь прочтёте… Я решила вам это отдать… Прочтите на досуге и скажите мне о ваших впечатлениях. Тут почти всё. Приходите, когда прочтёте, поговорим, я вам расскажу всё, что вы хотите знать про наше прошлое, про девочек, про глупость, которую мы тогда сделали… Возьмите, – и она протянула Анне красную тетрадь.
Анна, помедлив, взяла тетрадь.
Но вернуть её автору ей уже не довелось.
Красная тетрадь подарила ей несколько мгновений чистого ужаса, о котором она потом даже вспоминать не хотела. Три часа времени она провела внутри чужого космоса, внутри чужого, острого и разъярённого разума, и этого было достаточно. Впоследствии Анна никому эту тетрадь не давала и ни с кем не обсуждала её содержимое. Единственным её желанием было как можно скорее забыть прочитанное.
Но забыть не удавалось. Красная тетрадь впечаталась в память с тем злым шипением, с каким раскалённое железо прижаривает живое мясо. Главный пункт помешательства Розы был чужд Анне, никогда не испытывавшей желания усиленно размышлять о личности Творца и тому подобных удалённых от жизни предметах, но тем силён безумец, что в экстатическом порыве он делает чужое своим и далёкое близким, тем он и заражает, что соединяет несоединимое в одной голове, в одной душе… ведь безумие – это революция из одного человека.
Впрочем, была ли Роза подлинно безумна? Анна сомневалась в этом. Так было, конечно, проще всего – пожать плечами и забыть писания сумашайки, с удовольствием почувствовав твёрдые и хорошо охраняемые границы собственного разума. И хуже всего было увлечься путём автора красной тетради, пойти вместе с ним. Хорошо охраняемые границы растворялись, впуская лютую еретическую контрабанду..
Роза писала почти без помарок и выражалась ясными, простыми словами, отчего становилось ещё хуже. Некоторые места красной тетради вызывали особую, ментальную пюшноту —Анна не хотела бы когда-нибудь испытать это вновь. Красной тетради так и суждено было остаться у Анны навсегда. Несколько раз она давала её читать, и каждый раз с одним и тем же результатом – никто из читателей не вымолвил о прочитанном ни слова, а когда Анна спрашивала напрямую, смотрел ошарашено, как бы не понимая вопроса.
Сначала Анна хранила тетрадь в ящике письменного стола, но затем обратила внимание на то, что в этом месте завелась какая-то зона несчастья: слишком быстро перегорали, да ещё с грозовыми вспышками, настольные лампы; исчезали мелкие предметы, бесследно таяли визитки и квитанции, да и резкая боль в левом виске стала регулярной, стоило только сесть за стол. Тогда Анна обернула тетрадь в пищевую фольгу и сунула в бельевой шкаф: и ничего, никаких аномалий. Там красная тетрадь, надо думать, лежит и сейчас. Автор, разумеется, знает весь текст красной тетради – ещё бы не знать! – но, щадя читателя, особенно его левый висок, бдительно охраняя его душевный покой, намерен обнародовать только избранные фрагменты, поскольку духовное здоровье автора, без преувеличения, феноменально, чего никак нельзя сказать наверняка о его читателе.
«Начну с самого простого: наступает моя очередь. Или очередь меня? Как это сказать по-русски? И почему-то с утра в голове играет дешёвый мнимо-экстатический вальс из какого-то их сериала. Драгоценное содержимое моей головы, лихо вращаясь, пузырится какими-то дикими формами чужого мусора. Музыка, отдельные фразы, картинки. Да, Солярис, Солярис, каша из разума и пустоты. Я понимаю, что уже скоро. Скоро. Интересно, как они это устроят? Изящно или примитивно? „Дупло, где ворон складывает крылья, поток, где неизменны три струи, и ты, кто остановит дни мои, в единый ствол, в последнее усилье…» Как там дальше? „Мешок, что отложили для меня, убийца, что спускается по сходням…»[2] . Это моё? Нет? Собственные стихи забыла, и хорошо: я же их нарочно перестала записывать, когда поняла, как важно быть осторожной. Я хитрила, петляла. Подруга моя, дорогая Лиличка, не понимала, для чего я подворовываю в магазинах. Ругала за цинизм. А я-то знала, что нарушающий одни законы делается неуязвим, когда нарушает абсолютно другие, – путает ведомства, сбивает отчётность. Небесная канцелярия – тоже канцелярия! Для врагов народа в своё время было одно спасение: совершить реальное уголовное преступление, а они не додумались. Я додумалась. Моё „дело» всё время переходило из рук в руки – из лап в лапы? из крыльев в крылья? – и наказание то запаздывало, то настигало вовсе не меня. Кого-то невиновного. Так бывает – путаница в исполнении человечьих судеб несомненна. „Бог не умер, а только сошел с ума…» А какая там рифма была?
Господи, неужели „Кострома»?
Не помню. Может, и не Кострома, а Колыма. Но что-то русское.
Россия это вещь. В России ещё так много действительности!! Крупной, нажористой, дурно пахнущей, аппетитной действительности. Они этого ничего не понимают, аборигены. Я понимаю. Но мне туда, в действительность, уже никогда не попасть. Я очерчена – вокруг меня ментальная пустыня, моя пустыня. Пустыня, звёзды, ночь, тишина. Я полежу на песке и пойду дальше, сама себе странник и верблюд несущий.
Да, пришлют убийцу и не предупредят. Почему-то мне кажется, что это будет быстро и сразу. Не болезнь. Не безумие. Что-то иное.
Но я не готова еще. Мне следует записать кое-что – для порядка. Я всегда любила порядок. „Приключилась на твёрдую вещь напасть». Что, разве это я написала? Если и не я, то почти что я».
«Я Роза Штейн, хотя это ничего не значит. Я решила записать некоторые ходы своих мыслей. Вот и всё. Кто это прочтёт, мне безразлично.
Ведь это всё равно – опубликовать книгу тиражом сто тысяч или исписать одну-единственную тетрадь. И то и другое будет принято к рассмотрению. Будет. Я знаю. Я знаю даже, что можно и ничего не писать, только думать, а можно и не думать вовсе – весь человек, каждый человек от рождения до смерти принят к рассмотрению.
Как звук или изображение жалкая человечья техника переводит на цифру, так они переводят человека на свой язык.
Так что им я известна. Я пишу не для них. Я пишу для тех, чья жизнь ещё находится в фазе соединения с материальным носителем. Для экспериментальных существ, воображающих иногда, что кого-то интересуют их счастье или страдание.
Для низов, для заключённых, для «терпил» творения. Для людей. Для воображаемых людей, которые эдакими пёстрыми облаками сейчас колышутся перед моим мысленным взором. Потому что никто этого читать на самом деле не будет, а если и будет, то это всё равно – нет ничего более фантастически ненужного людям, чем то, что я хочу написать. К тому же я пишу голыми смыслами и не умею рисовать обольстительные картинки, а им нужны картинки. Весёлые картинки, страшные картинки. Ещё им нужны любовь и жалость, а у меня ни любви, ни жалости нет. Я дочь пустыни, где нет таких источников. Любовь и жалость – это для вечно мокрой Алёнки…»
«Самой загадочной мыслью, когда-либо пришедшей в голову человека, была мысль о существовании доброго и справедливого Бога, а самым поразительным явлением в человеческой истории – упрямство, с каким человек защищал и оправдывал этот фантомный образ. Впрочем, можно ли это называть мыслью? Ни одна мысль не продержалась бы так долго, и ни один образ не передавали столько веков из рук в руки. Значит, тут «горячая точка», тут, на этом месте, ловят человеков и тут не одна чья-то голова вскипала. Трудились всем миром! Сколько изворотливости, сколько хитрости, сколько таланта ушло на эту мечту-химеру.. Так поступают только страстно влюблённые, когда вопреки очевидности желают удержать в своём сердце желанный предмет, и главное – заветное к нему чувство.
Человек влюблён в Бога! Влюблён, как глупая женщина, наделяющая возлюбленного всеми существующими и несуществующими достоинствами! Он и благ, и всеведущ, и всемогущ, и вездесущ, и совершенен, и прекрасен. Он податель всего… „Пусть мне докажут, математически докажут, что истина вне Христа – я останусь с Христом, а не с истиной», – воскликнул ФМ. Разве же это голос разума? Это голос любви. Может, для того и были налеплены куклы из праха, чтоб умную и холодную Вселенную вдруг пронизал дурацкий и трогательный вопль любви? Неистовой, безрассудной любви. Жаждущей и ждущей ответа.
А ответа нет. Как – столько веков страстных молений, подвигов, уверений в любви и верности, тысячеустые хоры, вопящие о милости и снисхождении, – а „красавица» наша даже и не взглянула на бедного влюблённого? Как же быть тогда с её добротой и справедливостью?
Да очень просто: надо объявить, что воздыхатель недостоин. Какой-то он шлимазл вообще. Жалкий какой-то, неинтересный. Всё умоляет, сочиняет стишки да книжки, плачет… Тут много кто постарался, объясняя нам, до чего ж мы грешны, несовершенны, слабы, дурны и глупы. Ай-ай! Как детки-то плохи! В кого бы это они уродились, вот что интересно? Не в мать, не в отца, а в проезжего молодца, что ли?
Ну, словом, мы извернёмся в любом случае. Подыхая на больничной койке, заточённые безвинно в темнице, потеряв близких, проживая среди рехнувшихся соотечественников в обезумевшей стране, – мы всегда сможем объяснить, почему сами виноваты, дурны, грешны, а никак не Он. Нет, только не это. Лучше пусть Его не будет, чем Он будет и будет виноват…»
21у
– Не имеющее материальной формы?
– Не имеющее видимой глазу материальной формы.
– Человек вырабатывает его сам или он вселяется в человека?
– Опаньки, – засмеялась Анна. – Откуда же мне знать? Может, и так и эдак. И ещё как-нибудь.
– В человечестве, – заметила Роза, – давненько бродит идея о великих божественных существах, в которых дух, называющийся также «премудрость», соединён с женской природой. Или, во всяком случае, выступает в женском образе. Хтонические женские божества чудовищны, в них все свойства бесформенны, громадны, они рождают и уничтожают порождённую жизнь, их страсти неотрывны от преступлений. И вдруг от монструозной Иштар мы переходим к эллинской Афине! Строгая воительница, вышедшая из головы Зевса, заведует мудрым и серьёзным мироустройством и не замечена в бесконечных адюльтерах и мезальянсах. Она, рожденная непорочно (прямо из головы), воплощает какую-то одну, но важную мысль отца, и только её. В православном космосе мы находим странный образ по имени «София, премудрость Божья», фигурирующий на иконах как довольно крупная полуженщина-полуптица, в красном одеянии. Однако в Книге книг ни о какой красной женщине с крыльями не говорится – образ проник контрабандой, из гностических еретических учений, вычищенных ортодоксами из богословской жизни грубо и оттого нетщательно. София гностиков – падшее, заблудшее божество, сделавшее ошибку в выборе супруга и родившее несовершенного Демиурга, который, собственно, и есть творец нашего мира.
Но ни о каком несовершенстве Бога для христиан речи идти не могло, а потому София была омыта от подозрений, переодета и переназвана. Из матери несовершенного Демиурга она становится мудрой мыслью всеблагого и всеведущего Творца… Отголоски образа «Божественной премудрости» мы найдём и в сказках, где постоянно встречается нам некая «умница», спасающая мужа, город, царство, а вспомните нашу блуждающую по сказкам Василису Премудрую – откуда она взялась со своим запасом молодильных яблочек и ясновидящих блюдечек? Афина, София, Василиса, мудрые царицы и «умницы» сказок – не есть ли это развитие одной и той же темы, столь же коварной и двойственной, как всё на этом свете? Поскольку из-под величавого лика «Божественной премудрости» в женском виде все-таки торчит гнилая, ядовитая, но непреодолимая, преступная, ужасная, но столь многое объясняющая, такая простая и очевидная мысль гностиков?
– Всё это бесконечно любопытно… – растерянно ответила Анна. – Но вы это к чему?
– К тому, что вижу повседневно и о чем много читала. К тому, что прививка духа к женской земной природе – назойливо повторяющийся, мучительный, трагический и неудачный эксперимент. Вот будто кто-то – да хоть та же Премудрость Божья, Афина, София, Василиса – хочет воплотиться и не может. Потому, что мир, который создал её сын, ещё ниже и несовершеннее, можно сказать – дегенеративнее, чем она сама, если продолжать бредни гностиков…
«А, это она о чём-то своём, заветном», – подумала Анна.
– Так ли всё безнадёжно и трагично. Роза Борисовна? Кое-что ведь удаётся. Вся Премудрость целиком, конечно, в отдельную ограниченную индивидуальность не влезает. Но ведь были и есть и святые, и подвижницы, и воительницы, и правительницы… и сочинительницы. Да и вообще, наверное, прививка духа к любой природе, хоть женской, хоть мужской – дело трудное…
– Развитие духовного начала в женщине в девяноста девяти случаях из ста приводит её к самоотрицанию и ненависти к своей природе.
– Да неправда!
– В одном оставшемся, в лучшем случае – к равнодушию.
– Не могу согласиться. Вот вы сами, вы лично, что – разве ненавидите себя?
– Ненавижу, – сказала Роза.
Они уже возвращались, подходили к дому, и Роза остановилась у решетки К..кова канала, напротив колокольни Ни….ского собора. Роза отвернулась от собеседницы, оперлась о решётку и глухо сказала:
– У меня странное ощущение: когда я говорю с вами, я вот будто бы ни с кем не говорю, и тем не менее я не одна. Чувство присутствия никого… Говорить легко. Вы словно бы ничего не излучаете… Вы не подумайте, будто я какой-то бунтарь, еретик, восстающий против порядка вещей в Божьем мире. Эдакий горбатый Иван Карамазов пятидесяти шести лет, еврейского происхождения и в юбке, который собирается властной рукой ткнуть Создателя, как нашкодившего котёнка, носом в смрадные страдания человечества… Поймите – это не бунт. Бунтовать может тот, кто ощущает хоть какую-то силу в себе, за собой, чувствует истину, пусть и ложным чувством, – но я-то знаю, что ни силы, ни истины во мне и со мной нет. Какой же возможен бунт на таких основаниях? Истина вне меня. И она мне… отвратительна. Это так и я с этим живу и буду… наверное… смиренно жить дальше, зная истину и зная, что она мне отвратительна.
– Роза Борисовна, простите, о чем вы говорите сейчас?
– О себе. Знаете, до девяти лет моя жизнь была адом. Меня не удалось сдать в детский сад – дети, эти ангелы, избивали маленького уродца до крови, до обморока. Но потом пришёл великий гнев, такой, что я чуть не убила сама нескольких сволочонков – и с тех пор бояться стали меня. Тут я окрепла, затем встретила девочек—Алёну, потом Лилю и Марину – и спасительный круг замкнулся. Моя омерзительная, отталкивающая внешность не вредила дружбе – дружба ведь не ищет внешности. По принципу полноты развития форм если на свете есть красавцы – должны быть и уроды. Мне выпало быть одним из воплотителей этого великого принципа, вот и всё. Какой-нибудь прихвостень старинного мыслеблудия мог бы тут вставить, что я в прошлой жизни очень сильно нагрешила, вот и уродилась уродкой… славно! Чего ж только не выдумает человек, чтобы оправдать свои несчастья! Но мы это сразу и навсегда отметём за ненадобностью. Вина, оправдание – ни к чему. Есть факт рождения уродливого существа, в которое втиснули искру разума, что очень мило со стороны ваявших меня мастеров. Мерси. Но скажите, пожалуйста, для каких надобностей мне была дана ещё и огромная, яростная женская природа, для чего она раскалённым углем жгла мои внутренности десятками лет и не угасла до сих пор? Что вы хотели этим сказать, скульпторы меня? Для чего женскому уродцу дикая сила желания, которое ничем не утолить и ни во что не воплотить? А вы знаете, сколько нас на свете – отвратительных женщин с вечно раскалённым угольком внутри? Для чего, для каких надобностей нужна эта мука?
– Ох, как вы всё преувеличиваете, Роза Борисовна… Ничего отвратительного в вас нет. Своеобразная такая внешность, не более того. Это всё… психология. Вы сами создали отталкивающий образ себя, в своем воображении, и решили кого-то в этом обвинить, вот вам и нужен образ нехорошего Творца-мучителя. На Бога вообще что хочешь можно свалить, ведь никаких возражений не поступит. И доказательств не надо… Я знала женщин пострашнее вас, и ничего… как говорится, нашли они своё женское счастье.
– Счастье! – усмехнулась Роза. – Вы о чём? Ничего вы не поняли. Какое для меня возможно счастье? Я прирождённый отщепенец. У меня нет чувства родства ни с чем, ни с кем на свете. Никого не было, кроме девочек, а вот и девочек моих нет.
– Алёна…
– Мы могли быть… только вместе, вчетвером. Теперь всё рассыпалось. Теперь впереди только ночь и зима.
– Разве ваша жизнь так уж безрадостна? Вы освоили компьютерные технологии, и так ловко, что вас опытные люди поймать не могут. Вы много знаете, по слухам – отлично преподаёте, вас уважают. Есть родственники… Прекрасная, удобная квартира… Извините, Роза Борисовна, не слишком ли многого вы хотите от жизни?
– Вообще ничего не хочу. Я сейчас… пишу одно сочинение, мне его обязательно следует закончить, хотя закончить его невозможно. Вот, пожалуй, единственное, чего я хочу по-настоящему, – написать это свое сочинение. На вольную тему, ха-ха…
– О чём?
– Если угодно – о Боге. В конце концов, Единый Бог – это наша еврейская сказка, и я не намерена её никому уступать… А вы знаете, – и Роза пристально взглянула на Анну чёрными глазами, – я вам его покажу. Допишу и дам прочесть. И про договор расскажу, всю правду расскажу.
– Про ваш договор с Лилей, Мариной и Алёной?
– Да, именно так. Договор от девятого мая тысяча девятьсот семьдесят второго года… очень надеюсь, что вы будете разочарованы…
20т
«Над жизнью нет судьи». Так ли? Ведь как-никак в человеке природа и жизнь перерастают самих себя, в нём они утрачивают свою «невинность» и обретают дух, а дух есть критическое суждение жизни о самой себе.
Томас Манн. Философия Ницше в свете нашего опыта
Неделя миновала со дня встречи Анны с Розой, и это была спокойная неделя, без тревог и неприятностей. Анна задёшево купила в секонд-хэнде мягкий чёрный свитер интересной фактуры – мелкий неровный рубчик. Как многие закоренелые петербуржцы, Анна азартно радовалась, когда удавалось артистически сэкономить, обуздать демона транжирства. Свитер был удачно обновлён за ужином в кафе «Снежинка» на улице Ле…а, чудом оставшегося ещё с советских времён. Конечно, поменяли стулья, прибили телевизор, облицевали поддельным мрамором, но всё же – хотя бы название осталось, хотя бы чашка чая не стоила три доллара, хотя бы в людях было что-то помято-родное, тихо-светящееся… Ужинала Анна не одна, а в компании давнего приятеля – учителя пения, хронически весёлого кудлатого чудака. Юрий Адольфович везде, где бы он ни появлялся, заводил хоры и утверждал, что русские инстинктивно знают, где их спасение, – но ленятся пойти верным путём. Спасти и утолить русскую душу может только ежедневное хоровое пение, но под профессиональным руководством. А не безобразный рёв в пьяном виде. Юрий Адольфович славился обыкновением подходить к угарным компаниям и предлагать услуги по грамотной организации вокального экстаза. И успешно: чуть не каждый день приносил занимательные знакомства. Анну он знал ещё ученицей школы, любил за прилежание и чистый, чуть надтреснутый голосок. «Тебе бы под шарманку петь – озолотилась бы! Классическое уличное пение…»
Он и замуж звал. Говорил: да мы с тобой так споём!
Роза Борисовна возникла в телефоне как хриплый, явно больной голос и попросила зайти. Анна опять подивилась ощущению, возникшему на подходе к дому, – ноги не шли, заплетались, и в том месте, где у человеческой плоти располагается желудок, а у человеческой души – неназываемый, неведомый центр тяжести, бегали тонкие холодные змейки, которые сопровождают страх, но сами не являются страхом.
Роза долго не открывала дверь. Она пожелтела, осунулась, дышала тяжело, куталась в серый пуховый платок, пахла лекарствами, с трудом передвигала ноги, обутые в затейливые, сказочно-восточные шлёпанцы с загнутыми носами. Но прежней враждебной настороженности не было: Роза искрилась лихорадочным, энтузиастическим восторгом. Она попросила Анну сесть у её кровати и сама прилегла. Рядом лежала тетрадь в красной обложке, Роза взяла её и прижала к груди.
– Вот и всё, Анечка, – сказала Роза, слабо улыбаясь. – Я написала…
– Ваше сочинение, о котором вы мечтали?
– Да.
– А вы напрасно тогда расстёгивали шубу – я говорила, простудитесь.
– Какая там ещё простуда… Это лихорадка духа, воспаление разума, так сказать…
– Ну, от лихорадки духа температуры не бывает.
– Вы ужасно заблуждаетесь. Неверные пути ума, опасные рассуждения могут повести и к болезням, и даже к физической смерти носителя рассудка. Правда, это по большей части несчастные случаи. Человек попадает под машину, и всё шито-крыто, и никто не будет думать: отчего это человек ни с того ни с сего попал под машину?
– А это его устранили мистические хранители тайных знаний. Понятно. Я читала что-то такое…
– Конечно, сейчас всё заболтано и опошлено, и тем не менее рисунок угадывается. Как вы относитесь к поэме Лермонтова «Демон»? Нравится?
– Я её со школы не перечитывала. Не знаю. Стихи эффектные, хорошо запоминаются…
– По-моему, – сказала Роза со вздохом, – эта поэма – сущее безобразие. Немыслимый парфюмерный кич: какой-то надутый красавец, летающий над горами Кавказа, как будто бы князю мира сего больше негде летать, как только по месту ссылки юного нахала-автора… Какая-то кондитерская Тамара – ну имечко! – которую он якобы возлюбил и усиленно занялся ликвидацией её жениха, жгучий поцелуй смерти в келье… Бредятина полная! Одеколон! Мыло! Русский шансон! Можно обожать образы зла, можно их ненавидеть, но делать из них красивое мыло – это извините. Этого вам никто не позволит. Романтизм был призван оправдать Люцифера, а не понаделать из него глянцевых картинок для потехи обывателя – потому-то романтизм был разгромлен начисто, а его деятели казнены. Буквально казнены – расстреляны, заточены в психушку. Вот и Лермонтов пошел по этой самой статье. А попозже – посредственный художник Врубель. Этот несчастный мог бы стать приличным, хоть и несколько безвкусным дизайнером, но вместо этого, вдохновлённый лермонтовским «Демоном», принялся рисовать какого-то кудрявого опереточного тенора-наркомана, валяющегося в кустах сирени. Мыло «Демон» обрело материальную обёртку!
– Романтизм был призван оправдать Люцифера?
– Оправдать и возвысить, что и дало нам такое развитие индивидуальностей в жизни и в искусстве. Такое развитие индивидуальностей и такую уродливую их гипертрофию. Ведь вместо того чтобы выполнить миссию, эти бурные гении, тираны, революционеры, поэты, художники – сами сделались маленькими пошлыми Люциферами. Всем захотелось летать над горами и смертельно целовать перепуганных тамар. В результате в разделе «Новое время» мы имеем кучу карикатурных кукол, самовлюблённых и самонадеянных идиотов, а вместо оправданного Люцифера – мыло «Демон»…
– Это неплохо. Роза Борисовна, – одобрительно заметила Анна. – Остроумно, по крайней мере. Конечно, если вы это рассказываете в гимназии, ученики вряд ли вас понимают. А вы верите в Люцифера?
– Я думаю, это Старший Сын, – ответила Роза. – Там же семья, там – целое кодло…
Она сильно закашлялась, продолжая прижимать к груди красную тетрадь.
– Вы здесь прочтёте… Я решила вам это отдать… Прочтите на досуге и скажите мне о ваших впечатлениях. Тут почти всё. Приходите, когда прочтёте, поговорим, я вам расскажу всё, что вы хотите знать про наше прошлое, про девочек, про глупость, которую мы тогда сделали… Возьмите, – и она протянула Анне красную тетрадь.
Анна, помедлив, взяла тетрадь.
Но вернуть её автору ей уже не довелось.
Красная тетрадь. Записки Розы
Эту тетрадь в тёмно-красной обложке, исписанную классическими фиолетовыми чернилами, ровным, твёрдым-чётким почерком, Анна долго не решалась открыть. Там пульсировала опасность, тяжесть и одновременно – свет, тяжёлый и опасный, тёмно-красный свет. Анна прочла эту тетрадь за три часа, прочла только один раз и более никогда в жизни её не открывала.Красная тетрадь подарила ей несколько мгновений чистого ужаса, о котором она потом даже вспоминать не хотела. Три часа времени она провела внутри чужого космоса, внутри чужого, острого и разъярённого разума, и этого было достаточно. Впоследствии Анна никому эту тетрадь не давала и ни с кем не обсуждала её содержимое. Единственным её желанием было как можно скорее забыть прочитанное.
Но забыть не удавалось. Красная тетрадь впечаталась в память с тем злым шипением, с каким раскалённое железо прижаривает живое мясо. Главный пункт помешательства Розы был чужд Анне, никогда не испытывавшей желания усиленно размышлять о личности Творца и тому подобных удалённых от жизни предметах, но тем силён безумец, что в экстатическом порыве он делает чужое своим и далёкое близким, тем он и заражает, что соединяет несоединимое в одной голове, в одной душе… ведь безумие – это революция из одного человека.
Впрочем, была ли Роза подлинно безумна? Анна сомневалась в этом. Так было, конечно, проще всего – пожать плечами и забыть писания сумашайки, с удовольствием почувствовав твёрдые и хорошо охраняемые границы собственного разума. И хуже всего было увлечься путём автора красной тетради, пойти вместе с ним. Хорошо охраняемые границы растворялись, впуская лютую еретическую контрабанду..
Роза писала почти без помарок и выражалась ясными, простыми словами, отчего становилось ещё хуже. Некоторые места красной тетради вызывали особую, ментальную пюшноту —Анна не хотела бы когда-нибудь испытать это вновь. Красной тетради так и суждено было остаться у Анны навсегда. Несколько раз она давала её читать, и каждый раз с одним и тем же результатом – никто из читателей не вымолвил о прочитанном ни слова, а когда Анна спрашивала напрямую, смотрел ошарашено, как бы не понимая вопроса.
Сначала Анна хранила тетрадь в ящике письменного стола, но затем обратила внимание на то, что в этом месте завелась какая-то зона несчастья: слишком быстро перегорали, да ещё с грозовыми вспышками, настольные лампы; исчезали мелкие предметы, бесследно таяли визитки и квитанции, да и резкая боль в левом виске стала регулярной, стоило только сесть за стол. Тогда Анна обернула тетрадь в пищевую фольгу и сунула в бельевой шкаф: и ничего, никаких аномалий. Там красная тетрадь, надо думать, лежит и сейчас. Автор, разумеется, знает весь текст красной тетради – ещё бы не знать! – но, щадя читателя, особенно его левый висок, бдительно охраняя его душевный покой, намерен обнародовать только избранные фрагменты, поскольку духовное здоровье автора, без преувеличения, феноменально, чего никак нельзя сказать наверняка о его читателе.
«Начну с самого простого: наступает моя очередь. Или очередь меня? Как это сказать по-русски? И почему-то с утра в голове играет дешёвый мнимо-экстатический вальс из какого-то их сериала. Драгоценное содержимое моей головы, лихо вращаясь, пузырится какими-то дикими формами чужого мусора. Музыка, отдельные фразы, картинки. Да, Солярис, Солярис, каша из разума и пустоты. Я понимаю, что уже скоро. Скоро. Интересно, как они это устроят? Изящно или примитивно? „Дупло, где ворон складывает крылья, поток, где неизменны три струи, и ты, кто остановит дни мои, в единый ствол, в последнее усилье…» Как там дальше? „Мешок, что отложили для меня, убийца, что спускается по сходням…»[2] . Это моё? Нет? Собственные стихи забыла, и хорошо: я же их нарочно перестала записывать, когда поняла, как важно быть осторожной. Я хитрила, петляла. Подруга моя, дорогая Лиличка, не понимала, для чего я подворовываю в магазинах. Ругала за цинизм. А я-то знала, что нарушающий одни законы делается неуязвим, когда нарушает абсолютно другие, – путает ведомства, сбивает отчётность. Небесная канцелярия – тоже канцелярия! Для врагов народа в своё время было одно спасение: совершить реальное уголовное преступление, а они не додумались. Я додумалась. Моё „дело» всё время переходило из рук в руки – из лап в лапы? из крыльев в крылья? – и наказание то запаздывало, то настигало вовсе не меня. Кого-то невиновного. Так бывает – путаница в исполнении человечьих судеб несомненна. „Бог не умер, а только сошел с ума…» А какая там рифма была?
Господи, неужели „Кострома»?
Не помню. Может, и не Кострома, а Колыма. Но что-то русское.
Россия это вещь. В России ещё так много действительности!! Крупной, нажористой, дурно пахнущей, аппетитной действительности. Они этого ничего не понимают, аборигены. Я понимаю. Но мне туда, в действительность, уже никогда не попасть. Я очерчена – вокруг меня ментальная пустыня, моя пустыня. Пустыня, звёзды, ночь, тишина. Я полежу на песке и пойду дальше, сама себе странник и верблюд несущий.
Да, пришлют убийцу и не предупредят. Почему-то мне кажется, что это будет быстро и сразу. Не болезнь. Не безумие. Что-то иное.
Но я не готова еще. Мне следует записать кое-что – для порядка. Я всегда любила порядок. „Приключилась на твёрдую вещь напасть». Что, разве это я написала? Если и не я, то почти что я».
«Я Роза Штейн, хотя это ничего не значит. Я решила записать некоторые ходы своих мыслей. Вот и всё. Кто это прочтёт, мне безразлично.
Ведь это всё равно – опубликовать книгу тиражом сто тысяч или исписать одну-единственную тетрадь. И то и другое будет принято к рассмотрению. Будет. Я знаю. Я знаю даже, что можно и ничего не писать, только думать, а можно и не думать вовсе – весь человек, каждый человек от рождения до смерти принят к рассмотрению.
Как звук или изображение жалкая человечья техника переводит на цифру, так они переводят человека на свой язык.
Так что им я известна. Я пишу не для них. Я пишу для тех, чья жизнь ещё находится в фазе соединения с материальным носителем. Для экспериментальных существ, воображающих иногда, что кого-то интересуют их счастье или страдание.
Для низов, для заключённых, для «терпил» творения. Для людей. Для воображаемых людей, которые эдакими пёстрыми облаками сейчас колышутся перед моим мысленным взором. Потому что никто этого читать на самом деле не будет, а если и будет, то это всё равно – нет ничего более фантастически ненужного людям, чем то, что я хочу написать. К тому же я пишу голыми смыслами и не умею рисовать обольстительные картинки, а им нужны картинки. Весёлые картинки, страшные картинки. Ещё им нужны любовь и жалость, а у меня ни любви, ни жалости нет. Я дочь пустыни, где нет таких источников. Любовь и жалость – это для вечно мокрой Алёнки…»
«Самой загадочной мыслью, когда-либо пришедшей в голову человека, была мысль о существовании доброго и справедливого Бога, а самым поразительным явлением в человеческой истории – упрямство, с каким человек защищал и оправдывал этот фантомный образ. Впрочем, можно ли это называть мыслью? Ни одна мысль не продержалась бы так долго, и ни один образ не передавали столько веков из рук в руки. Значит, тут «горячая точка», тут, на этом месте, ловят человеков и тут не одна чья-то голова вскипала. Трудились всем миром! Сколько изворотливости, сколько хитрости, сколько таланта ушло на эту мечту-химеру.. Так поступают только страстно влюблённые, когда вопреки очевидности желают удержать в своём сердце желанный предмет, и главное – заветное к нему чувство.
Человек влюблён в Бога! Влюблён, как глупая женщина, наделяющая возлюбленного всеми существующими и несуществующими достоинствами! Он и благ, и всеведущ, и всемогущ, и вездесущ, и совершенен, и прекрасен. Он податель всего… „Пусть мне докажут, математически докажут, что истина вне Христа – я останусь с Христом, а не с истиной», – воскликнул ФМ. Разве же это голос разума? Это голос любви. Может, для того и были налеплены куклы из праха, чтоб умную и холодную Вселенную вдруг пронизал дурацкий и трогательный вопль любви? Неистовой, безрассудной любви. Жаждущей и ждущей ответа.
А ответа нет. Как – столько веков страстных молений, подвигов, уверений в любви и верности, тысячеустые хоры, вопящие о милости и снисхождении, – а „красавица» наша даже и не взглянула на бедного влюблённого? Как же быть тогда с её добротой и справедливостью?
Да очень просто: надо объявить, что воздыхатель недостоин. Какой-то он шлимазл вообще. Жалкий какой-то, неинтересный. Всё умоляет, сочиняет стишки да книжки, плачет… Тут много кто постарался, объясняя нам, до чего ж мы грешны, несовершенны, слабы, дурны и глупы. Ай-ай! Как детки-то плохи! В кого бы это они уродились, вот что интересно? Не в мать, не в отца, а в проезжего молодца, что ли?
Ну, словом, мы извернёмся в любом случае. Подыхая на больничной койке, заточённые безвинно в темнице, потеряв близких, проживая среди рехнувшихся соотечественников в обезумевшей стране, – мы всегда сможем объяснить, почему сами виноваты, дурны, грешны, а никак не Он. Нет, только не это. Лучше пусть Его не будет, чем Он будет и будет виноват…»
21у
– Это всё? – спросил Господь Бог.
Ангел с книгой в руках взглянул на нас и, казалось, в одно мгновение всех пересчитал.
– Всё, – отвечал он и добавил: – Это была, о Господь, очень маленькая планета.
Бог внимательно оглядел всех нас.
– Итак, начнём, – промолвил он.
Герберт Уэллс. Видение Страшного суда
Красная тетрадь. Записки Розы
(продолжение)
«Вопрос об ответственности творца за творение существует исключительно для людей, занятых так называемым „творчеством». Сами с себя, а уж тем более с себе подобных мы частенько спрашиваем строго. Дескать, а что это ты тут понаделал, понаписал? Ты на кого руку поднял? А что это у тебя герой вытворяет – ты куда смотрел? Чего ты взялся людей мутить?
Вопроса об ответственности Творца за творение мы не можем ни решить, ни даже поставить толком. Их было лишь двое: библейский Иов и наш ФМ (скорее всего, то было одно и то же существо). Им (ему) – было позволено задать свои вопросы. Дух великого страдания возопил к Творцу и был выслушан. Это много. Это вообще предел возможного – что он был допущен и выслушан.
Дух великого страдания был настолько красноречив, насколько это возможно человеку. Если у Иова аргументами были только его собственные муки, то ФМ разжился ещё и бесспорными фактами всей последующей истории. Он хорошо и длительно готовился. Он старался.
Вопроса об ответственности Творца за творение мы не можем ни решить, ни даже поставить толком. Их было лишь двое: библейский Иов и наш ФМ (скорее всего, то было одно и то же существо). Им (ему) – было позволено задать свои вопросы. Дух великого страдания возопил к Творцу и был выслушан. Это много. Это вообще предел возможного – что он был допущен и выслушан.
Дух великого страдания был настолько красноречив, насколько это возможно человеку. Если у Иова аргументами были только его собственные муки, то ФМ разжился ещё и бесспорными фактами всей последующей истории. Он хорошо и длительно готовился. Он старался.