Страница:
Сначала эта идея казалась ей дикой, идиотской: поменять жизнь! Потом в голове начались измерения и взвешивания: а что теряем-то? Этот мучительный и всем известный процесс самоизмерения и самовзвешивания способен довести до бешенства, но не до сумасшествия, он изнурителен, но не разрушителен: в отсутствие настоящей Меры и настоящих Весов человек обязан делать всё сам. Алёна вытряхнула содержимое своей жизни в ум, как вытряхивают забитую хламом сумку на видное место. Работа? Алёна на тот момент второй год работала в медицинском центре «Дом здоровья», уйдя туда из районной поликлиники вслед за Владимиром Альбертовичем, который эту поликлинику возглавлял. Человек способный, человек недюжинной воли, он был склонен к размашистым авантюрам, любил дружить с неожиданными людьми, любил поверхностный блеск быстрого самоутверждения, и оттого от новорожденного «Дома здоровья» за версту пахло позёрством и шарлатанством. Правда, у населения нюх давно отбило… Алёне, замечательному терапевту с фантастическим чутьем на болезнь, частенько хотелось посоветовать пациенту направиться в другое место, ибо дивная аппаратура, приобретенная Владимиром Альбертовичем, всего лишь диагностировала болезнь, не более того. А Горбатов между тем год жил без медицинской помощи, и чуть что, приходилось отправляться в Мучкап, поскольку горбатовский врач сбежал в центр вселенной, то есть в Тамбов к родственникам, у которых были родственники, родственные Самим Тамбовцам.
А Сами Тамбовцы на ту пору вовсю куражились в Петербурге, составляя заслуженную славу Великой Русской Организованной Преступности. Горбатовский врач имел виды на невские берега, и виды солидные, поскольку ВРОП земляческие и родственные связи чтила свято. Стало быть, работа в Горбатове ждала Алёну, как, впрочем, ждала бы её в любом русском месте. Работа ждала Алёну всегда. Потерю в зарплате компенсировало явление живого законного мужа – Агуркин твёрдо предлагал настоящий брак. Алёна стала подумывать, не есть ли Огурчик тот самый муж, о котором она просила, и это, конечно, решило исход дела. Тем более что переезд мог хоть как-то умерить главную боль, главную тревогу Алёны. Это были дети.
26ш
Алёна знала толк в любви. Она любила родителей, любила подруг, любила свою работу, любила мужей. Но ни в одно из этих чувств не было заметено столько ужаса и тревоги, сколько их было в Алёниной любви к детям. Любовь к первому сыну ещё как-то приглушалась уймой бытовых хлопот, учёбой, неурядицами с первым мужем, не созданным для семейной жизни красавцем двумя курсами старше её. И всё-таки каждую ночь, даже когда младенец мирно спал, Алёна вставала и шла посмотреть, жив ли он, не случилось ли что. Не помогали и профессиональные знания – напротив, Алёна слишком хорошо знала, сколько в жизни тела необъяснимого и странного.
На второго же сына обрушился весь безумный жар материнской души. Если он задерживался, Алёна выбегала на улицу и ходила взад-вперёд возле подъезда, не отлучаясь далеко – ведь неизвестно, с какой стороны придёт, можно пропустить, не заметить. Так и металась часами, всклокоченная, часто в домашних тапках, вся превратившись в горячечный комок ожидания. Мыслей никаких не было, рассудок молчал. Увидев знакомый тоненький, ладный силуэт, начинала сразу кричать, плакать. Но все объяснения с ребёнком были бессмысленны – он сам таких чувств не испытывал и понять, чего мать орёт, не мог. Терзающий душу страх за близкого человека, как правило, не входит в арсенал душевного снаряжения подростка. Не входит – и всё. Он осваивает сложный реальный мир, и ему не до фантастических картин возможных несчастий. Многие дети всерьёз думают, что их родители – больные, неуравновешенные люди, которые устраивают безобразные сцены на голом месте. Ну задержался, ну пошли в кино, а потом к Димке, ну не позвонить было – чего ты, в самом деле, да что со мной может случиться-то!
Алёна впадала в такое отчаяние, когда он болел, что ребёнок, на подсознательном уровне, благоразумно решил не болеть, поскольку видеть материнское беснование был не в силах. Он рос здоровеньким, проворным, смышлёным, и тут бы жить да радоваться, но как было жить да радоваться, когда напротив матери стоял Весь Мир, и Весь Мир был – против матери.
Мишка родился в перестройку и не застал советской жизни, на его юные мозги обрушился бесконечно путаный, бесконечно меняющий исполнителей прямо по ходу действия русский спектакль, с его угрожающе и постоянно растущей ценой на билет. Всё крутом расслоилось, укрылось в герметичные пространства собственных интересов, и Мишке надо было бы укрыться от мира в семье – но он не мог, ведь только в борьбе с матерью он имел шансы сформировать свою личность, да и семья к тому же распалась, когда ему было всего-то восемь годочков. С двумя парнями на руках, без мужа, в маленькой двухкомнатной квартирке на проспекте Космонавтов, врач-терапевт районной поликлиники Алёна Царёва сражалась со Всем Миром за своих детей. О себе пришлось забыть надолго.
Что вывозят из России, как говорили в старину, в края заморские? Нефть, газ, металлы, икру, меха – и женщин. После того как прогрессивные иностранки перестали спасать путём брака избранных диссидентов, русские мужчины никаким спросом не пользуются, оставаясь продуктом исключительно для внутреннего употребления, навроде свиной тушёнки. Так было не всегда. Выведенный в дворянских оранжереях элитный сорт мужских фруктов привлекал внимание европейских дам; некоторое эротическое электричество пробежало и по проводам Интернационала: рэволюционеры казались интересными, ведь свирепое желание истреблять себе подобных ещё никогда не остужало в женщинах любовного пыла. Однако уже послевоенный запрет на браки с иностранцами обездолил совсем немногих иноземок, в основном из числа заезжих студенток, что и обессмертил Леонид Зорин в популярной мелодраме «Варшавская мелодия». Предоставленные самим себе русские женщины и русские мужчины оказались в сильно неравном положении. Мужчины, повреждённые войнами и репрессиями генетически, уверенно деградировали, но представляли собой предмет местного повышенного спроса со стороны женщин, которые по сути изменились мало, а значит, были фатально настроены на любовь и семью.
Начинается великая русская девальвация женской любви. Драгоценность, из-за которой начинались войны и писались поэмы, обращается в бумагу для заклейки окон. В семидесятых годах любой более-менее привлекательный мужчина мог позволить себе бесчестить девушек десятками, и ему ничего за это не было – всё происходило без насилия, по любви. Несчастные сами бросались к нему, ведомые основным инстинктом и напичканные стихами и песнями, в которых преступные литераторы продолжали превозносить любовь и обещать её жертвам райское блаженство. «Советские послевоенные мужчины – это позор цивилизации», – отчеканила как-то Роза в конце семидесятых, и Алёна, тогда возражавшая ей и приводившая в пример дивных врачей своей поликлиники, потом, вспоминая эту формулу обвинения, частенько готова была согласиться. Урождённых подлецов-то, собственно, было немного, но по всей России, казалось, была разлита смутная и печальная, бесконечная и беспросветная мужская слабость. Они пожирали ясноглазую, восторженную девичью любовь – и становились всё слабее, всё жиже. Неудивительно, что при первых же просветах свободы женщины повалили из России взбешёнными стадами. Исход приостановился только тогда, когда отечественные женщины просекли фишку, вышли на общемировой уровень дерьма и смогли, избавленные наконец от стихов Цветаевой, выдохнуть в лицо сокамерникам: «Плати!»
И вот что удивительно – многие охотно стали платить. Как будто давно этого ждали. Как будто дармовая дешёвая баланда этой дурацкой любви им осточертела и они сами бессознательно мечтали хоть как-то поднять ей цену. Но цена должна была бы в идеале измеряться отнюдь не реальными деньгами, а подвигами! Русские женщины, потребовав от мужчин не подвигов, но денег, укрепили отчасти свое материальное положение – но стали постепенно утрачивать то, что их сравняло когда-то с нефтью и соболем. Глупую, милую свою, бескорыстную душеньку.
Алёну эти процессы не затронули. Она была неизлечима.
«Алёнка, ну вот что ты за дурища? Как тебе мужчина глянется – ты ему тут же пирожки печёшь», – сетовала Марина, и Алёна только улыбалась и разводила руками: да, пеку, а как иначе? Она не чувствовала никакой своей особенной ценности, не умела себя поставить. Ей казалось, что это ужасно сложно – всё время выдумывать собственное поведение, и ничто так не обескураживало Алёну, как ужасная разница внутреннего и внешнего, которую так часто приходилось обнаруживать в хитроскрученных русских людях. Наверное, и от этого они так мучительно и разнообразно болели, хотя главную причину болезней Алёна угадывала, знала и ничего с ней поделать не могла. Главной причиной была ненависть природы к человеку, и как бы мог бороться с ней обычный терапевт из рядовой поликлиники? Роза однажды с изумлением установила, что Алёна, не имевшая вкуса к отвлечённым суждениям, считает природу чем-то имеющим реальный человекоподобный облик, характер, образ действий.
– Интересно, и как она выглядит, твоя природа? – веселилась Роза.
– Ну., такая женщина… вроде Ираиды Васильевны, – отвечала Алёна. Ираида Васильевна была их школьной учительницей географии, необычайно могучей тёткой с длинными золотистыми волосами и огромным ртом. – Только она, конечно, не в наших размерах… Большая…
– Большая, говоришь? И сколько в ней метров, и литров, и килограммов?
– Там не метры и не литры, – грустно, понимая свою незначительность перед лицом Розы, говорила Царёва. – Там что-то другое. И всякие наши природные явления – это у неё такие… вроде как мысли или настроения. И она нас теперь совсем не любит, мы ей противны, как вши там или блохи. Паразиты, в общем… Чем нас меньше, тем ей лучше…
– Алёна, ты же врач, ты должна понимать, что человек тоже природа, при чём тут твоя мифическая тётка, которая где-то сидит и гневается на паразитов?
– Да не сидит она! – волновалась Алёна. – Она всё время здесь!
– И слушает наш разговор, так?
– Не знаю… Может, ей вообще человеческие языки не нужны, она как-то иначе нас чувствует, без слов… Ну, Роза, я дурочка, я ничего не знаю, просто говорю, как думаю.
– Это в тебе самое сверхъестественное, – подводила итог Роза глупому разговору, который вёлся у манежа, где ползал сероглазый, классически толстощёкий Ванечка – сын Алёны; малыш, который не плакал даже тогда, когда его белые, ставшие от частой стирки серенькими ползунки были полны какашек. Смирно ждал своей участи, подметив, что мама рано или поздно освободит его от положенных по его ангельскому чину неприятностей.
Получив отлуп от Розы, которая в то время считала, что мир создан и управляется исключительно Богом-мужчиной и о женщинах тут не может быть и речи, Алёна затаилась надолго со своей большой женщиной, не говорящей на человечьих языках и чешущейся от укусов человеко-вшей. Но мысленно всегда старалась её задобрить, объяснить, почему тот или другой её пациент достоин ещё пожить, и обязательно называла «Мамой».
Она хотела всего лишь огородить свой участок жизни, чтоб на нём не топтались чужие свиньи, но вот этого как раз и не выходило: мусор мира лез изо всех щелей. Нечистая сила уводила детей из дома, она была реально нечистой, грязной и притом ядовито-нарядной, как дешёвая шлюха. Видеосалоны, игровые автоматы, ночные дискотеки росли погаными грибами возле дома, тянули щупальца – детям всё было интересно, дети ничего не понимали. На краю гибели – эти слова для Алёны не были пошло-величественным штампом, она въявь чуяла этот край гибели, ведь исчезновение детей, подростков стало обыденностью. Каждый день где-то. Бумажки висели на столбах – ушёл из дома и не вернулся. А они не понимали, почему мать кричит, дурачки.
Да, думала иногда Алёна, если бы Мама любила нас, она сошла бы с ума и кричала веками, прерываясь только на краткий сон изнеможенья, но Она нас не любит, вот и молчит. Бывало, что это молчание Матери приводило Алёну в отчаяние, особенно когда она встречала на приёмах в поликлинике кротких, вялых, оборвавших душу, чистых женщин с явной печатью смерти на челе. Голубицы приходили к ней отвратительно поздно, и, как правило, болезнь пожирала их в пожарном порядке, но они-то, они-то чем могли прогневать страшную Мать? С тайным изумлением Алёна подметила, что некоторой благосклонностью Мамаши пользуются отнюдь не смиренные, а, напротив, жёсткие, вредные старухи-ругательницы, с огнём в глазах, с характером, зарождённым между двумя мировыми войнами: у этих шанс всегда был.
Алевтина Константиновна, бывшая учительница математики, 1928 года рождения, высокая, сухая, с квадратными плечами, военной выправки спиной и седыми, вздыбленными волосами, вышла победительницей рака прямой кишки! Год ходила с дерьмоотводом в боку потом сделали операцию – удачно. Алевтина, которую когда-то ученики величали Шваброй, не упустила ни одной положенной ей капли лекарства, ни одной таблеточки, она сладострастно, громовым учительским голосом говорила со всеми о своей болезни, ничуть и ничем не стесняясь. Была старой девой: никаких внуков, дачных участков, зачем цепляться за жизнь, спрашивается? Но, глядя в ярко-голубые глаза Швабры, Алёна думала, что те, кто ищут причин жить, копят аргументы в её пользу или защиту, на самом деле недостойны жизни. Спрашивающий сам себя «быть или не быть» уже обречён.
Однажды, похвалив Алевтину Константиновну за образцовое поведение, Алёна спросила осторожно: что придает ей силы так ревностно бороться за свою жизнь?
– А я ИМ статистику хочу испортить, – прехладнокровно отвечала бывшая учительница математики.
Ненаучный факт: битву за жизнь чаще всего выигрывали живущие назло, обладатели роскошного сволочного характера. В земной природе человека и не пахло христианством. Может быть, поэтому среди врачей немного сыщется истово набожных. Чтобы верить в воскрешение во плоти, лучше всего поменьше об этой самой плоти знать – а кто знает, тому трудно удержаться от горестного вздоха.
Родители её жили грязненько, попивали, нуждались, и образом счастья надолго стал у Алёны праздничный вечер у соседки Тамары (день рождения старшего сына) – круглый стол, застеленный белой скатертью, «Киевский» торт на блюде, синие с золотом, «кобальтовые» чашки. Семья. Постепенно образ удалось воплотить – и чашки купила, и белую скатерть, и даже завёлся стол, хоть и не такой обширный, как у Тамары. Получилось. Мещанское счастье – а бывает, что ль, другое? Так вот нет же, муж ушёл, уходил трудно, с рецидивами, с обещаниями, и Алёна сидела на крючке плотно, надеялась, хотя давно догадывалась об истинном положении дел. Они любили то, что поджигало кровь, давало иллюзию полёта, могущества, воли. Они любили алкоголь, машины, бизнес, азартные игры, спорт, секс. Попить чаю на белой скатерти – ну да, можно раз в месяц, ничего, в качестве отдыха. Но то, что поджигало кровь, было куда сильнее. Главнее. Алёна тоже, бывало, чего-то хотела, о чём-то мечтала, но ей никогда было даже не представить себе, какой гормональный пожар, какая буря желаний бушуют внутри рядом живущих мужчин. Самые слабенькие, и те – ради алкогольного полёта растаптывали семью, а уж сильные отваживались и на уголовные преступления, могли запросто уничтожить чьё-то досадное, мешающее полёту тело, бестрепетно прихватить чужие деньги или казённое имущество. И это были не единицы, а десятки, сотни тысяч особей! Фантастический пожар их алчности горел вокруг Алёны, рядом с Алёной, и она в ужасе озиралась: как сберечь своё маленькое имущество?
Она боялась стать «сухой розочкой». Так Алёна называла субтильных жёнушек, которых мужчины брали замуж в их двадцать лет, а потом, после рождения ребёнка, напрочь переставали поливать. Они, оставаясь вечными девочками, сохраняя жалкий и нежный силуэтик, по-девичьи подкалывая волосы и одеваясь в те же свитерочки, засыхали до прозрачности цветочков из гербария. Старые замужние девочки, сухие розочки. После пятидесяти их в охотку, с хрустом, кучами сжирала смерть. Алёна зря боялась, она по природе своей не могла засохнуть, риск был в том, что тесто, из которого она была замешена, прокиснет, вспучится и расползётся бесполезной массой, бездарно подгорая в огне материнских тревог. Она решилась. Она уехала с Огурчиком в Горбатов и увезла детей.
27щ
В конце мая, нежарким днем, поезд «Санкт-Петербург—Саратов» подходил к Тамбову.
Его уже поджидали внушительные женщины тамбовщины, в основном бывшие и настоящие труженицы Мичуринского прядильного комбината, торговавшие в проходящих поездах косынками из козьего пуха, поясами из собачьей шерсти и пёстрыми, жизнерадостными гетрами из шерсти овечьей. К лету ассортимент пополнялся шарфами и носками из ириса и хлопка. Привычно распределившись по длине поезда, чтоб у каждой был свой кусок торгового пространства (давно договорились, выскочек опускали жёстко), тамбовские женщины, навесив на руки товары, готовились к сеансу. Анна, уже стоявшая в тамбуре с лёгким чемоданчиком, подумала, что на обратном пути надо непременно что-нибудь купить. И товары, и торговки выглядели аппетитно.
Алёну, невысокую русоволосую женщину, широко и щедро улыбавшуюся навстречу всему поезду, Анна приметила ещё в окне вагона. Та, в белом плаще и белой кофточке в мелкий чёрный горошек, спешила по перрону вместе с высоким, плотным, краснолицым мужчиной лет шестидесяти. Тот был одет представительски: коричневый костюм, галстук. Но и без костюма было видно за километр, что это настоящий, коренной начальник, да не тот, что оторвался от почвы и висит в чиновном небе, как надутая жаба, оторванная игрою судьбы от родного болота навсегда и оттого вечно угрюмая и неизреченно злобная, нет! То был подлинный начальник земли, мужичок с кулаком, с матерком, из тех, что весь день мечется около своего дела, а вечером, медленно, сладострастно выпив стакан водки, валится спать без снов.
– Аня! – воскликнула Алёна. – Вот точно как Яша написал – говорит, чёрненькая, изящная, на француженку похожая. Давайте ваш чемоданчик Пете. Это Пётр Иванович Касимов, директор нашего завода… Весь Горбатов наш стоит на трёх Петрах – мой Петя, муж мой Огурчик, Пётр Иванович да Пётр Степанович, директор школы. Они же со мной вместе – депутаты совета. Так что принимаем вас на высшем уровне. Добро пожаловать!
– На машине сейчас, – сказал Касимов. – Часа полтора.
– Он лишнего у нас не говорит! – залилась смехом Алёна. – Ну как доехали?
– Так, ничего. Храпят все, как обычно, – отвечала Анна. – Обратно поеду – у ваших женщин что-нибудь куплю.
Касимов издал носом звук неодобрения.
– Здесь, Анечка, ничего не надо покупать, тут цены космические, для проезжающих. Что вам надо – мы вам достанем.
– Носки – сорок рублей, – фыркнул Касимов. – Косынка – сто!
– Всего? – удивилась Анна. – Всего сто рублей за косынку ручной работы из настоящего козьего пуха?
– «Всего сто рублей»! О, столичные жители! У нас на сто рублей, – заметила Алёна, – неделю прожить можно.
– Это без водки. Если. – сказал Касимов.
За рулём пожилой белой «Волги» – официальной машины поселковой администрации – сидел Василь Палыч, настоящий водила, чьи предки, видно, были тоже из племени извозчиков. Он что-то тихонько напевал под нос, замечал «хорошо – не жарко», предупреждал: «щас немножко потряхнёт» и казался человеком, полностью и с удовольствием совпадающим со своим занятием. Но и вся обстановка, в которую попала Анна, излучала это счастливое совпадение: ничто не лезло вон из кожи, чтоб заявить о претензиях, поманить, обмануть, ничто не притворялось ничем. Всё как-то ровно, чётко укладывалось в свои места и границы.
– …семьдесят восемь километров, – говорила Алёна Анне, сидевшей рядом с нею на заднем сиденье. – По дороге ничего особенного не будет. Волка не ждите.
– Волка, какого волка?
– Ну как, – тамбовского.
– Жалко, – засмеялась Анна. – Я думала посмотреть, что за зверь такой.
– В городе памятник ему есть и ресторанчик открыли – «Тамбовский волк». Огурцы там наши идут хорошо. А так я восемь лет здесь живу – волка не видела.
– Я видел! – отозвался Василь Палыч. – В прошлом году с тестем на охоту ходили, десять кэмэ от нас. Сели на опушке позавтракать – он вышел, посмотрел, ушёл. Деловой такой, ё! И спокойный, слушай, – посмотрел, как инспектор, строго так, повернулся и пошёл начальником главка. Никакого мандража тебе. А у нас два ружа было – ему пофиг.
– Тамбовский, – одобрительно заметил Касимов.
– Так вы на сколько дней? – спросила Алёна Анну.
– Как писала, – на три. Больше никак.
– Да, спасибо вам огромное за статью про Лиличку. Всё у вас так точно, так обстоятельно получилось. Я так плакала… Нет, не от вашей статьи конкретно, а просто – жизню вспоминая. Это у нас Касимов любит говорить – «Эх, жизня!»
– Какие у вас женщины проворные – столько навязали, так бойко торгуют. А до Тамбова ничего не продавали.
– И после Тамбова ничего не будет. Это же наши тамбовчанки, их знать надо.
– Да! – возрадовался Василь Палыч. – Наших баб не аист приносит, а вертолёт! Они прям от пелёнок с пропеллером!
– Я привезла тетрадь вашей подруги Розы – вдруг она вам нужна.
– Какая тетрадь, Анечка? Что в ней?
– Красная тетрадь, записки Розы.
– О чем?
– О жизни там… о Боге, – нехотя сказала Анна.
– Господи, что Роза, бедняжка, могла знать о жизни? Она по-людски-то и не жила никогда. Всё какие-то отвлечённости. Книжная девочка. Ну и что там, в этой тетради, умное что-нибудь?
– Умное, только… безумное.
– Хорошее определение! Верю! Похоже на Розу! Ну и везите назад эту тетрадь, покажите в Питере учёным людям. А на что это нам в Горбатове? Роза нам помогла по-настоящему, когда зимой посылку мне прислала. Представляете – получаю диски, фильмы, все на криминальную тему, «Менты» там, «Агент национальной безопасности», «Тайны следствия»… Упакованы, запаяны как следует. Открываю – в каждой коробочке деньги. Пятитысячные купюры. И записка – благодарит за дружбу и просит потратить, как я пожелаю. Триста тысяч!
– Зимой послала?
– Зимой. Дней за десять до… как чувствовала, голубка моя. Мы в клуб плазменную панель купили, Октябрь Платонович диски из города возит и лекции читает. Это наша знаменитость – Октябрь Платонович. Я вас познакомлю обязательно.
– А Роза Борисовна была у вас когда-нибудь?
– Нет, никогда. Она ведь никуда не ездила. Разве к Марине в Москву. Даже ни разу на море не была. Говорила, что ей неинтересно, я, правда, думаю, что тела своего очень уж стеснялась. Дурочка. А что тело? Говорят, просто машина для перевозки души.
Поля. Перелески. Пустота. Покой.
– Как у вас губернатор? Приличный? Горбатовцы помолчали с несколько отсутствующим выражением лица.
– Да они все из одного инкубатора, – наконец улыбнулась Алёна. – Раньше покорявей были, сейчас пополированнеи, что ли. Огурчики наши в администраторскую столовую берут, и славбогу.
– Не, щас нормальное начальство пошло. – встрял Василь Палыч. —Такое… ну, понятное, что ли. Они кушать хотят, и мы кушать хотим. Идей никаких нету.
– Зато случись что, и власти нету, – ответила Алёна.
– Да чего случиться-то у нас может? В Моршанске революция, что ль, случится?
– Маньяка семь лет ловили, ни хера не шевелились, – пробурчал Касимов.
– Дак нашли же, – ответил Василь Палыч.
А Сами Тамбовцы на ту пору вовсю куражились в Петербурге, составляя заслуженную славу Великой Русской Организованной Преступности. Горбатовский врач имел виды на невские берега, и виды солидные, поскольку ВРОП земляческие и родственные связи чтила свято. Стало быть, работа в Горбатове ждала Алёну, как, впрочем, ждала бы её в любом русском месте. Работа ждала Алёну всегда. Потерю в зарплате компенсировало явление живого законного мужа – Агуркин твёрдо предлагал настоящий брак. Алёна стала подумывать, не есть ли Огурчик тот самый муж, о котором она просила, и это, конечно, решило исход дела. Тем более что переезд мог хоть как-то умерить главную боль, главную тревогу Алёны. Это были дети.
26ш
Егорушка. Мама, мама, слышишь, как лес шумит?
Фёдор. И все деревья одно говорят.
Егорушка. «Братцы клёны. Бедные ребята!»
Фёдор. «Береги-и-и-тесь! Береги-и-и-тесь!»
Егорушка. «Выползла баба-яга из своей избушки!»
Фёдор.«А в руках у неё то, что деревцу страшнее всего».
Егорушка. «Топор да пила, пила да топор».
Евгений Шварц. Два клёна
Алёна знала толк в любви. Она любила родителей, любила подруг, любила свою работу, любила мужей. Но ни в одно из этих чувств не было заметено столько ужаса и тревоги, сколько их было в Алёниной любви к детям. Любовь к первому сыну ещё как-то приглушалась уймой бытовых хлопот, учёбой, неурядицами с первым мужем, не созданным для семейной жизни красавцем двумя курсами старше её. И всё-таки каждую ночь, даже когда младенец мирно спал, Алёна вставала и шла посмотреть, жив ли он, не случилось ли что. Не помогали и профессиональные знания – напротив, Алёна слишком хорошо знала, сколько в жизни тела необъяснимого и странного.
На второго же сына обрушился весь безумный жар материнской души. Если он задерживался, Алёна выбегала на улицу и ходила взад-вперёд возле подъезда, не отлучаясь далеко – ведь неизвестно, с какой стороны придёт, можно пропустить, не заметить. Так и металась часами, всклокоченная, часто в домашних тапках, вся превратившись в горячечный комок ожидания. Мыслей никаких не было, рассудок молчал. Увидев знакомый тоненький, ладный силуэт, начинала сразу кричать, плакать. Но все объяснения с ребёнком были бессмысленны – он сам таких чувств не испытывал и понять, чего мать орёт, не мог. Терзающий душу страх за близкого человека, как правило, не входит в арсенал душевного снаряжения подростка. Не входит – и всё. Он осваивает сложный реальный мир, и ему не до фантастических картин возможных несчастий. Многие дети всерьёз думают, что их родители – больные, неуравновешенные люди, которые устраивают безобразные сцены на голом месте. Ну задержался, ну пошли в кино, а потом к Димке, ну не позвонить было – чего ты, в самом деле, да что со мной может случиться-то!
Алёна впадала в такое отчаяние, когда он болел, что ребёнок, на подсознательном уровне, благоразумно решил не болеть, поскольку видеть материнское беснование был не в силах. Он рос здоровеньким, проворным, смышлёным, и тут бы жить да радоваться, но как было жить да радоваться, когда напротив матери стоял Весь Мир, и Весь Мир был – против матери.
Мишка родился в перестройку и не застал советской жизни, на его юные мозги обрушился бесконечно путаный, бесконечно меняющий исполнителей прямо по ходу действия русский спектакль, с его угрожающе и постоянно растущей ценой на билет. Всё крутом расслоилось, укрылось в герметичные пространства собственных интересов, и Мишке надо было бы укрыться от мира в семье – но он не мог, ведь только в борьбе с матерью он имел шансы сформировать свою личность, да и семья к тому же распалась, когда ему было всего-то восемь годочков. С двумя парнями на руках, без мужа, в маленькой двухкомнатной квартирке на проспекте Космонавтов, врач-терапевт районной поликлиники Алёна Царёва сражалась со Всем Миром за своих детей. О себе пришлось забыть надолго.
Что вывозят из России, как говорили в старину, в края заморские? Нефть, газ, металлы, икру, меха – и женщин. После того как прогрессивные иностранки перестали спасать путём брака избранных диссидентов, русские мужчины никаким спросом не пользуются, оставаясь продуктом исключительно для внутреннего употребления, навроде свиной тушёнки. Так было не всегда. Выведенный в дворянских оранжереях элитный сорт мужских фруктов привлекал внимание европейских дам; некоторое эротическое электричество пробежало и по проводам Интернационала: рэволюционеры казались интересными, ведь свирепое желание истреблять себе подобных ещё никогда не остужало в женщинах любовного пыла. Однако уже послевоенный запрет на браки с иностранцами обездолил совсем немногих иноземок, в основном из числа заезжих студенток, что и обессмертил Леонид Зорин в популярной мелодраме «Варшавская мелодия». Предоставленные самим себе русские женщины и русские мужчины оказались в сильно неравном положении. Мужчины, повреждённые войнами и репрессиями генетически, уверенно деградировали, но представляли собой предмет местного повышенного спроса со стороны женщин, которые по сути изменились мало, а значит, были фатально настроены на любовь и семью.
Начинается великая русская девальвация женской любви. Драгоценность, из-за которой начинались войны и писались поэмы, обращается в бумагу для заклейки окон. В семидесятых годах любой более-менее привлекательный мужчина мог позволить себе бесчестить девушек десятками, и ему ничего за это не было – всё происходило без насилия, по любви. Несчастные сами бросались к нему, ведомые основным инстинктом и напичканные стихами и песнями, в которых преступные литераторы продолжали превозносить любовь и обещать её жертвам райское блаженство. «Советские послевоенные мужчины – это позор цивилизации», – отчеканила как-то Роза в конце семидесятых, и Алёна, тогда возражавшая ей и приводившая в пример дивных врачей своей поликлиники, потом, вспоминая эту формулу обвинения, частенько готова была согласиться. Урождённых подлецов-то, собственно, было немного, но по всей России, казалось, была разлита смутная и печальная, бесконечная и беспросветная мужская слабость. Они пожирали ясноглазую, восторженную девичью любовь – и становились всё слабее, всё жиже. Неудивительно, что при первых же просветах свободы женщины повалили из России взбешёнными стадами. Исход приостановился только тогда, когда отечественные женщины просекли фишку, вышли на общемировой уровень дерьма и смогли, избавленные наконец от стихов Цветаевой, выдохнуть в лицо сокамерникам: «Плати!»
И вот что удивительно – многие охотно стали платить. Как будто давно этого ждали. Как будто дармовая дешёвая баланда этой дурацкой любви им осточертела и они сами бессознательно мечтали хоть как-то поднять ей цену. Но цена должна была бы в идеале измеряться отнюдь не реальными деньгами, а подвигами! Русские женщины, потребовав от мужчин не подвигов, но денег, укрепили отчасти свое материальное положение – но стали постепенно утрачивать то, что их сравняло когда-то с нефтью и соболем. Глупую, милую свою, бескорыстную душеньку.
Алёну эти процессы не затронули. Она была неизлечима.
«Алёнка, ну вот что ты за дурища? Как тебе мужчина глянется – ты ему тут же пирожки печёшь», – сетовала Марина, и Алёна только улыбалась и разводила руками: да, пеку, а как иначе? Она не чувствовала никакой своей особенной ценности, не умела себя поставить. Ей казалось, что это ужасно сложно – всё время выдумывать собственное поведение, и ничто так не обескураживало Алёну, как ужасная разница внутреннего и внешнего, которую так часто приходилось обнаруживать в хитроскрученных русских людях. Наверное, и от этого они так мучительно и разнообразно болели, хотя главную причину болезней Алёна угадывала, знала и ничего с ней поделать не могла. Главной причиной была ненависть природы к человеку, и как бы мог бороться с ней обычный терапевт из рядовой поликлиники? Роза однажды с изумлением установила, что Алёна, не имевшая вкуса к отвлечённым суждениям, считает природу чем-то имеющим реальный человекоподобный облик, характер, образ действий.
– Интересно, и как она выглядит, твоя природа? – веселилась Роза.
– Ну., такая женщина… вроде Ираиды Васильевны, – отвечала Алёна. Ираида Васильевна была их школьной учительницей географии, необычайно могучей тёткой с длинными золотистыми волосами и огромным ртом. – Только она, конечно, не в наших размерах… Большая…
– Большая, говоришь? И сколько в ней метров, и литров, и килограммов?
– Там не метры и не литры, – грустно, понимая свою незначительность перед лицом Розы, говорила Царёва. – Там что-то другое. И всякие наши природные явления – это у неё такие… вроде как мысли или настроения. И она нас теперь совсем не любит, мы ей противны, как вши там или блохи. Паразиты, в общем… Чем нас меньше, тем ей лучше…
– Алёна, ты же врач, ты должна понимать, что человек тоже природа, при чём тут твоя мифическая тётка, которая где-то сидит и гневается на паразитов?
– Да не сидит она! – волновалась Алёна. – Она всё время здесь!
– И слушает наш разговор, так?
– Не знаю… Может, ей вообще человеческие языки не нужны, она как-то иначе нас чувствует, без слов… Ну, Роза, я дурочка, я ничего не знаю, просто говорю, как думаю.
– Это в тебе самое сверхъестественное, – подводила итог Роза глупому разговору, который вёлся у манежа, где ползал сероглазый, классически толстощёкий Ванечка – сын Алёны; малыш, который не плакал даже тогда, когда его белые, ставшие от частой стирки серенькими ползунки были полны какашек. Смирно ждал своей участи, подметив, что мама рано или поздно освободит его от положенных по его ангельскому чину неприятностей.
Получив отлуп от Розы, которая в то время считала, что мир создан и управляется исключительно Богом-мужчиной и о женщинах тут не может быть и речи, Алёна затаилась надолго со своей большой женщиной, не говорящей на человечьих языках и чешущейся от укусов человеко-вшей. Но мысленно всегда старалась её задобрить, объяснить, почему тот или другой её пациент достоин ещё пожить, и обязательно называла «Мамой».
Она хотела всего лишь огородить свой участок жизни, чтоб на нём не топтались чужие свиньи, но вот этого как раз и не выходило: мусор мира лез изо всех щелей. Нечистая сила уводила детей из дома, она была реально нечистой, грязной и притом ядовито-нарядной, как дешёвая шлюха. Видеосалоны, игровые автоматы, ночные дискотеки росли погаными грибами возле дома, тянули щупальца – детям всё было интересно, дети ничего не понимали. На краю гибели – эти слова для Алёны не были пошло-величественным штампом, она въявь чуяла этот край гибели, ведь исчезновение детей, подростков стало обыденностью. Каждый день где-то. Бумажки висели на столбах – ушёл из дома и не вернулся. А они не понимали, почему мать кричит, дурачки.
Да, думала иногда Алёна, если бы Мама любила нас, она сошла бы с ума и кричала веками, прерываясь только на краткий сон изнеможенья, но Она нас не любит, вот и молчит. Бывало, что это молчание Матери приводило Алёну в отчаяние, особенно когда она встречала на приёмах в поликлинике кротких, вялых, оборвавших душу, чистых женщин с явной печатью смерти на челе. Голубицы приходили к ней отвратительно поздно, и, как правило, болезнь пожирала их в пожарном порядке, но они-то, они-то чем могли прогневать страшную Мать? С тайным изумлением Алёна подметила, что некоторой благосклонностью Мамаши пользуются отнюдь не смиренные, а, напротив, жёсткие, вредные старухи-ругательницы, с огнём в глазах, с характером, зарождённым между двумя мировыми войнами: у этих шанс всегда был.
Алевтина Константиновна, бывшая учительница математики, 1928 года рождения, высокая, сухая, с квадратными плечами, военной выправки спиной и седыми, вздыбленными волосами, вышла победительницей рака прямой кишки! Год ходила с дерьмоотводом в боку потом сделали операцию – удачно. Алевтина, которую когда-то ученики величали Шваброй, не упустила ни одной положенной ей капли лекарства, ни одной таблеточки, она сладострастно, громовым учительским голосом говорила со всеми о своей болезни, ничуть и ничем не стесняясь. Была старой девой: никаких внуков, дачных участков, зачем цепляться за жизнь, спрашивается? Но, глядя в ярко-голубые глаза Швабры, Алёна думала, что те, кто ищут причин жить, копят аргументы в её пользу или защиту, на самом деле недостойны жизни. Спрашивающий сам себя «быть или не быть» уже обречён.
Однажды, похвалив Алевтину Константиновну за образцовое поведение, Алёна спросила осторожно: что придает ей силы так ревностно бороться за свою жизнь?
– А я ИМ статистику хочу испортить, – прехладнокровно отвечала бывшая учительница математики.
Ненаучный факт: битву за жизнь чаще всего выигрывали живущие назло, обладатели роскошного сволочного характера. В земной природе человека и не пахло христианством. Может быть, поэтому среди врачей немного сыщется истово набожных. Чтобы верить в воскрешение во плоти, лучше всего поменьше об этой самой плоти знать – а кто знает, тому трудно удержаться от горестного вздоха.
Родители её жили грязненько, попивали, нуждались, и образом счастья надолго стал у Алёны праздничный вечер у соседки Тамары (день рождения старшего сына) – круглый стол, застеленный белой скатертью, «Киевский» торт на блюде, синие с золотом, «кобальтовые» чашки. Семья. Постепенно образ удалось воплотить – и чашки купила, и белую скатерть, и даже завёлся стол, хоть и не такой обширный, как у Тамары. Получилось. Мещанское счастье – а бывает, что ль, другое? Так вот нет же, муж ушёл, уходил трудно, с рецидивами, с обещаниями, и Алёна сидела на крючке плотно, надеялась, хотя давно догадывалась об истинном положении дел. Они любили то, что поджигало кровь, давало иллюзию полёта, могущества, воли. Они любили алкоголь, машины, бизнес, азартные игры, спорт, секс. Попить чаю на белой скатерти – ну да, можно раз в месяц, ничего, в качестве отдыха. Но то, что поджигало кровь, было куда сильнее. Главнее. Алёна тоже, бывало, чего-то хотела, о чём-то мечтала, но ей никогда было даже не представить себе, какой гормональный пожар, какая буря желаний бушуют внутри рядом живущих мужчин. Самые слабенькие, и те – ради алкогольного полёта растаптывали семью, а уж сильные отваживались и на уголовные преступления, могли запросто уничтожить чьё-то досадное, мешающее полёту тело, бестрепетно прихватить чужие деньги или казённое имущество. И это были не единицы, а десятки, сотни тысяч особей! Фантастический пожар их алчности горел вокруг Алёны, рядом с Алёной, и она в ужасе озиралась: как сберечь своё маленькое имущество?
Она боялась стать «сухой розочкой». Так Алёна называла субтильных жёнушек, которых мужчины брали замуж в их двадцать лет, а потом, после рождения ребёнка, напрочь переставали поливать. Они, оставаясь вечными девочками, сохраняя жалкий и нежный силуэтик, по-девичьи подкалывая волосы и одеваясь в те же свитерочки, засыхали до прозрачности цветочков из гербария. Старые замужние девочки, сухие розочки. После пятидесяти их в охотку, с хрустом, кучами сжирала смерть. Алёна зря боялась, она по природе своей не могла засохнуть, риск был в том, что тесто, из которого она была замешена, прокиснет, вспучится и расползётся бесполезной массой, бездарно подгорая в огне материнских тревог. Она решилась. Она уехала с Огурчиком в Горбатов и увезла детей.
27щ
В одном из далёких углов России есть город, который как-то особенно говорит моему сердцу. Не то чтобы он отличался великолепными зданиями, нет в нем садов семирамидиных. ни одного даже трёхэтажного дома не встретите вы в длинном ряде улиц, да и улицы-то все немощёные; но есть что-то мирное, патриархальное во всей его физиономии, что-то успокаивающее душу в тишине, которая царствует на стогнах его. Въезжая в этот город, вы как будто чувствуете, что карьера ваша здесь кончилась, что вы ничего уже не можете требовать от жизни… Из этого города даже дороги дальше никуда нет.
М. Е. Салтыков-Щедрин. Губернские очерки
В конце мая, нежарким днем, поезд «Санкт-Петербург—Саратов» подходил к Тамбову.
Его уже поджидали внушительные женщины тамбовщины, в основном бывшие и настоящие труженицы Мичуринского прядильного комбината, торговавшие в проходящих поездах косынками из козьего пуха, поясами из собачьей шерсти и пёстрыми, жизнерадостными гетрами из шерсти овечьей. К лету ассортимент пополнялся шарфами и носками из ириса и хлопка. Привычно распределившись по длине поезда, чтоб у каждой был свой кусок торгового пространства (давно договорились, выскочек опускали жёстко), тамбовские женщины, навесив на руки товары, готовились к сеансу. Анна, уже стоявшая в тамбуре с лёгким чемоданчиком, подумала, что на обратном пути надо непременно что-нибудь купить. И товары, и торговки выглядели аппетитно.
Алёну, невысокую русоволосую женщину, широко и щедро улыбавшуюся навстречу всему поезду, Анна приметила ещё в окне вагона. Та, в белом плаще и белой кофточке в мелкий чёрный горошек, спешила по перрону вместе с высоким, плотным, краснолицым мужчиной лет шестидесяти. Тот был одет представительски: коричневый костюм, галстук. Но и без костюма было видно за километр, что это настоящий, коренной начальник, да не тот, что оторвался от почвы и висит в чиновном небе, как надутая жаба, оторванная игрою судьбы от родного болота навсегда и оттого вечно угрюмая и неизреченно злобная, нет! То был подлинный начальник земли, мужичок с кулаком, с матерком, из тех, что весь день мечется около своего дела, а вечером, медленно, сладострастно выпив стакан водки, валится спать без снов.
– Аня! – воскликнула Алёна. – Вот точно как Яша написал – говорит, чёрненькая, изящная, на француженку похожая. Давайте ваш чемоданчик Пете. Это Пётр Иванович Касимов, директор нашего завода… Весь Горбатов наш стоит на трёх Петрах – мой Петя, муж мой Огурчик, Пётр Иванович да Пётр Степанович, директор школы. Они же со мной вместе – депутаты совета. Так что принимаем вас на высшем уровне. Добро пожаловать!
– На машине сейчас, – сказал Касимов. – Часа полтора.
– Он лишнего у нас не говорит! – залилась смехом Алёна. – Ну как доехали?
– Так, ничего. Храпят все, как обычно, – отвечала Анна. – Обратно поеду – у ваших женщин что-нибудь куплю.
Касимов издал носом звук неодобрения.
– Здесь, Анечка, ничего не надо покупать, тут цены космические, для проезжающих. Что вам надо – мы вам достанем.
– Носки – сорок рублей, – фыркнул Касимов. – Косынка – сто!
– Всего? – удивилась Анна. – Всего сто рублей за косынку ручной работы из настоящего козьего пуха?
– «Всего сто рублей»! О, столичные жители! У нас на сто рублей, – заметила Алёна, – неделю прожить можно.
– Это без водки. Если. – сказал Касимов.
За рулём пожилой белой «Волги» – официальной машины поселковой администрации – сидел Василь Палыч, настоящий водила, чьи предки, видно, были тоже из племени извозчиков. Он что-то тихонько напевал под нос, замечал «хорошо – не жарко», предупреждал: «щас немножко потряхнёт» и казался человеком, полностью и с удовольствием совпадающим со своим занятием. Но и вся обстановка, в которую попала Анна, излучала это счастливое совпадение: ничто не лезло вон из кожи, чтоб заявить о претензиях, поманить, обмануть, ничто не притворялось ничем. Всё как-то ровно, чётко укладывалось в свои места и границы.
– …семьдесят восемь километров, – говорила Алёна Анне, сидевшей рядом с нею на заднем сиденье. – По дороге ничего особенного не будет. Волка не ждите.
– Волка, какого волка?
– Ну как, – тамбовского.
– Жалко, – засмеялась Анна. – Я думала посмотреть, что за зверь такой.
– В городе памятник ему есть и ресторанчик открыли – «Тамбовский волк». Огурцы там наши идут хорошо. А так я восемь лет здесь живу – волка не видела.
– Я видел! – отозвался Василь Палыч. – В прошлом году с тестем на охоту ходили, десять кэмэ от нас. Сели на опушке позавтракать – он вышел, посмотрел, ушёл. Деловой такой, ё! И спокойный, слушай, – посмотрел, как инспектор, строго так, повернулся и пошёл начальником главка. Никакого мандража тебе. А у нас два ружа было – ему пофиг.
– Тамбовский, – одобрительно заметил Касимов.
– Так вы на сколько дней? – спросила Алёна Анну.
– Как писала, – на три. Больше никак.
– Да, спасибо вам огромное за статью про Лиличку. Всё у вас так точно, так обстоятельно получилось. Я так плакала… Нет, не от вашей статьи конкретно, а просто – жизню вспоминая. Это у нас Касимов любит говорить – «Эх, жизня!»
– Какие у вас женщины проворные – столько навязали, так бойко торгуют. А до Тамбова ничего не продавали.
– И после Тамбова ничего не будет. Это же наши тамбовчанки, их знать надо.
– Да! – возрадовался Василь Палыч. – Наших баб не аист приносит, а вертолёт! Они прям от пелёнок с пропеллером!
– Я привезла тетрадь вашей подруги Розы – вдруг она вам нужна.
– Какая тетрадь, Анечка? Что в ней?
– Красная тетрадь, записки Розы.
– О чем?
– О жизни там… о Боге, – нехотя сказала Анна.
– Господи, что Роза, бедняжка, могла знать о жизни? Она по-людски-то и не жила никогда. Всё какие-то отвлечённости. Книжная девочка. Ну и что там, в этой тетради, умное что-нибудь?
– Умное, только… безумное.
– Хорошее определение! Верю! Похоже на Розу! Ну и везите назад эту тетрадь, покажите в Питере учёным людям. А на что это нам в Горбатове? Роза нам помогла по-настоящему, когда зимой посылку мне прислала. Представляете – получаю диски, фильмы, все на криминальную тему, «Менты» там, «Агент национальной безопасности», «Тайны следствия»… Упакованы, запаяны как следует. Открываю – в каждой коробочке деньги. Пятитысячные купюры. И записка – благодарит за дружбу и просит потратить, как я пожелаю. Триста тысяч!
– Зимой послала?
– Зимой. Дней за десять до… как чувствовала, голубка моя. Мы в клуб плазменную панель купили, Октябрь Платонович диски из города возит и лекции читает. Это наша знаменитость – Октябрь Платонович. Я вас познакомлю обязательно.
– А Роза Борисовна была у вас когда-нибудь?
– Нет, никогда. Она ведь никуда не ездила. Разве к Марине в Москву. Даже ни разу на море не была. Говорила, что ей неинтересно, я, правда, думаю, что тела своего очень уж стеснялась. Дурочка. А что тело? Говорят, просто машина для перевозки души.
Поля. Перелески. Пустота. Покой.
– Как у вас губернатор? Приличный? Горбатовцы помолчали с несколько отсутствующим выражением лица.
– Да они все из одного инкубатора, – наконец улыбнулась Алёна. – Раньше покорявей были, сейчас пополированнеи, что ли. Огурчики наши в администраторскую столовую берут, и славбогу.
– Не, щас нормальное начальство пошло. – встрял Василь Палыч. —Такое… ну, понятное, что ли. Они кушать хотят, и мы кушать хотим. Идей никаких нету.
– Зато случись что, и власти нету, – ответила Алёна.
– Да чего случиться-то у нас может? В Моршанске революция, что ль, случится?
– Маньяка семь лет ловили, ни хера не шевелились, – пробурчал Касимов.
– Дак нашли же, – ответил Василь Палыч.