Страница:
Алёна простила Маревичу всё и сразу: он не виноват, его попросили, уговорили (кстати, так и было). Она росла среди жалких, слабых людей, которые не могли справиться с простейшим бытом, с элементарными нормами разумной жизни, с собственной немудрёной природой. Они ненавидели свою работу, тупо и внезапно напивались, рьяно разводили огонь бессмысленных свар, и партия, обречённо зависшая унылой храминой над этой толщей судорожно корчащейся мелкой живности, была такой же торжественной бесполезностью, как раньше церковь. В спорах с девочками Алёна твердила одно и то же: и партийные бывают хорошими людьми. «Да, – глубоко иронически улыбалась Роза, – как бывают хорошими людьми дурочки вроде тебя». Добродушие Алёны притягивало и бесило её одновременно.
Но Лиля сломалась. Совместить в уме прекрасного принца с парторгом ей не удалось, и она поступила резко и бескомпромиссно: перестала ходить в Детский театр навсегда. О, своих критиков и отрицателей партия воспитала по своему образу и подобию – они были такими же, как заветные герои коммунистических сказок, только с другим набором идей и лозунгов. Некоторое время девочки продолжали служение втроём, без Лили, но Серебринская, продолжая общение с ними, все разговоры о Маревиче встречала, как замёрзшее железо встречает тёплый глупый язычок.
Странным образом беспечный Маревич почувствовал неладное. Он давно заметил смешных, старательных девочек, которые были достаточно воспитаны, чтобы ничем ему не досаждать, и иногда оказывал им знаки внимания – улыбался и приветственно махал рукой, когда видел их у входа в театр. Даже несколько раз подмигнул со сцены. И вдруг они исчезли. «Выросли…» – подумал Маревич, стараясь не увязывать пропажу поклонниц с печальным и суровым письмом, которое он получил от Лили Серебринской. Она, конечно, не могла уйти просто так. Она объяснилась. Маревич пожал плечами и сунул письмо в ящик, где лежали разные полученные от зрителей курьёзы, но что-то щёлкнуло и в его душе, и в его судьбе. Внезапно надоел театр, опротивел город, потянуло куда-то на свежее, новое, незамаранное житье, где бы он перестал быть парторгом, изображающим Гамлета. Через год Маревич уехал в столицу и стал для девочек воспоминанием.
– Но, кошечка моя, как это бывает, тра-ля-ля, повод прошёл, а привычка осталась! – засмеялась Марина. – Мы уже так приспособились друг к дружке, что продолжали собираться и ходить вместе без всякого Юры Маревича. Ау, да и нужен ли он нам был, на самом-то деле? Знаете, я ведь и сама встречалась с такими явлениями – поклонники, восторги, обожания… фу-ты-ну-ты, ой-ой-ой… куда ж комиссару без штанов, как говорится… Всё отлично, принимаем и благодарим. Такая профессия, да-да-да. И всё-таки мне всегда казалось, что это не ко мне, что обожают не меня, что я вместо кого-то изображаю что-то. Наверное, это и значит – быть символом…
– А когда вы заключили договор? – невинно спросила Анна.
– Какой такой договор?
– Ну… этот… священный, —наугад ляпнула Анна.
– Что вам об этом известно?
– Почти ничего.
– Ну так и не выдумывайте на ровном месте. Ах, Боже мой, Боже… Фаина Раневская в молодости играла в какой-то пьесе… Погодина, кажется… Провинция, меблированные комнаты, она – проститутка, молится Богу. А в конце и говорит: «Боже мой. Боже! Неужели и ты, Боже, хочешь того же?! Так приходи». Кто-то рассказывал или писал… Фу, не помню ничего, но как мне нравятся эти глухие театральные предания, бормочущие рассказчики, тёмные воспоминания… мрр… всё так зыбко. И эти загадочные люди, эти великие артисты, которые умели вызывать любовь и умирали в одиночестве. Красиво!
– Что же тут красивого – умереть в одиночестве?
– Не понимаете… Не просто умереть в одиночестве, а быть великим и умереть в одиночестве, вот что красиво. Не выклянчивать любовь и помощь, как все. Не цепляться за ничтожных ближних…
– Вы очень горды, Марина.
– Есть такое дело. Мамашей своей переболела в детстве. Мамашка у меня была та ещё птичка божья. Шляпы делала немыслимые и платьишки мастрячила, но это ладно. Всё со своей фабрики ткани таскала – обмотает штуку вокруг жопы и выносит. Шила мне из кусочков, вот тоже, я вам скажу, такой от кутюр был, у-у! Но как унижалась перед своими мужиками, это не рассказать. Есть такие женщинки, у которых на лбу написано, что их следует обмануть и бросить, – вот моя Ирма была из таких. Из тех, кто мужикам бутылки ставит, да ещё с закуской…
– А что – нельзя? – осведомилась Анна. – Совсем нельзя, никогда?
– Никогда! Да-да-да – дада – дада – да! Когда вам стукнет пятьдесят, уже можно, – серьёзно ответила Марина. – До пятидесяти – ни в коем разе. До чего же эти русские задушевные идиотки сбили нам цену, просто кошмар и ужас. Они, видите ли, любят, у них, понимаете ли, душа нараспашку и всё мечи, что ни есть в печи, ёж твою мать! То, чего так много, аж до тошноты, то, что само стелется под ноги и умоляет, чтоб его взяли, – кому ж оно нужно, а? Погубили русские женщины русских мужчин, задурили голову, обкормили даровым своим глупым жаром, отравили задушевной дешёвкой… Теперь не то. Теперь прежней халявы не будет, и таких птичек, как моя Ирмочка, больше не будет никогда. Теперь за капелькой любви придётся ползти, на коленях её вымаливать… цу-цу-цу. А вот вы плохо едите. А молчите и слушаете – хорошо. Мрр… хотите – поедем ко мне? Я нынче просторно живу. Поболтаем…
– Как же мы поедем? Вы кувшин саке выпили…
– Э-э, моя крошка. Я дама-невидимка. Меня не останавливают никогда! Но, однако, в случае чего – выкуп всегда со мной. Ту-ду! Ту-ду-ду-дуду.. Прелюдия и фуга. Прелюдия сыграна полностью. Поедете? Умничка. «Не ломается! – как говорил Гарин в «Золушке». – Не ломается!» Дивные интонации, да? Сейчас так уже никто не интонирует – шипят, орут. Шпана! А Лильку мне жалко. Не уберегли мы Лильку. Злюсь на себя, а чуть не каждый день плачу.
12к
Саке не оставило приметных следов в поведении Марины, как не оставило их время: видимо, в её существе было нечто зеркальное, отражающее мир и не пропускающее его внутрь.
– Вот злые люди, – пропела Марина, – болтают, будто я корыстна. Ей-богу, клевета! Я же не деньги люблю, не вещи, хотя вещи я немножко люблю… я люблю пространство, простор, приволье! Я, живучи в Москве… оу-оу… двенадцать… нет – тринадцать мест жительства сменила. Сейчас пока всё нравится.
– А театр, наоборот, не меняли.
– Не меняла. Хотя меня сам Эфрос звал, Анатолий Васильевич. Вахх! Не пошла – у него была Яковлева, и я бы вечно торчала на втором плане, пусть и у великого режиссёра. А из Ленинграда я уехала из-за Фрейндлих – не было смысла быть актрисой рядом с ней. Это не страх конкуренции, а разумное пони-ма-мание своих возможностей, если хотите. Я завяну, заглохну, если буду находиться в одном пространстве с определённым типом актрис. Мне нужна некоторая пустота-та-та… Знаете, я никогда уже так сильно ни к кому не привязывалась, как к девочкам. Ведь возможности души ограничены…
– Я вас понимаю, – ответила Анна. – Я и сама мало к кому «привязана». И потребности нет.
– А ведь была! – воскликнула Марина, прехладнокровно проскакивая на красный свет. – Ух ты, помню, лет тридцать-сорок тому назад людей – ру-ру-ру – прямо не оттащить было друг от дружки – вцеплялись, въезжали друг другу в печёнки, свивались жизнями… Я думаю, кстати, мы скоро придём к обществу полного взаимного омерзения.
– А не пришли ещё ? – засмеялась Анна.
– В дороге.
Движение точки само по себе ничего не значит, но движения точек складываются в узор: человек его видеть не может, как не может понять нить, куда её прикрепляют и кому служит всё полотно. Но человек удавится скорее, чем признает себя нитью и точкой, ему подавай полноценное отдельное значение, а где ж его взять-то, милый?
Что, думаешь, добрый Бог припас для нас шесть миллиардов значений? Иные и готовы быть камушком – но только непременно Великой стены, тонкой струйкой – но парадного царского фонтана. Можно подумать, вас кто-то спросит. Возьмут и отправят копошиться в углу Вселенной, на остатках времён, ползать по честно заработанной предками дегенерации. Могут и вообще назначить червяком – опарышем, – прилежно подъедать труп чьей-нибудь национальной истории. Придётся быть противным и отвратительным, и сносить презрение тех, кто назначен быть светлыми лучами, дивными звуками и чудными красками. И напрасно молил бы призванный быть червяком, чтоб его вдруг назначили цветочком. Это разве в земных иерархиях по самодурству фаворитов так может случиться. В узорах такого не бывает. Запутавшуюся нитку просто рвут – и вдевают в игольное ушко другую.
На дома, подобные тому, в который её везла сейчас Марина, Анна всегда смотрела с легким комическим удивлением, как житель одной страны глядит на внезапно явившуюся чужую цивилизацию, настолько невероятную, что она и не пугает, и не раздражает. Будто сделана из другого вещества, которое всё-таки не исчезает, даже если хорошенько протереть глаза. В этих домах, возведённых точно за одну ночь проворными джиннами из арабских сказок, не было ни малейшей соразмерности с окружающей средой – но такова была глубинная сущность новой цивилизации, её неотменяемый закон: никакой соразмерности никогда. Красовавшееся на берегу Москвы-реки высотное сновидение с отпиленной башней и четырьмя фасадами (чтоб никому из жильцов обидно не было) не только сияло наружной подсветкой, но, казалось, светилось и изнутри: как-никак, внутри теплились сытые, здоровые, счастливые люди, которые кроме добротных испражнений всегда выделяют ароматные лучи благополучия. Цвета фуксии.
В золотисто-перламутровом лифте Анну рассмешил красный кожаный диванчик и держатели для журналов, отдельно – для мужских и для женских. Игривость буржуазии её вообще забавляла: она не могла представить себе голову, устроенную так, чтоб выдумывать вот такие трогательные идиотические фокусы вроде диванчика в лифте, – или этим диванчиком всерьёз пользоваться. А впрочем, если никогда не задумываться о смысле жизни, вся энергия пойдёт в правильном направлении, то есть на то, чтобы эту жизнь употреблять, и бог весть тогда до чего дойдёшь. Двухуровневая квартира принадлежала мужу Марины, Гарику, который, как поняла Анна из болтовни Марины, был в отъезде. Дома жило какое-то существо, которое Марина величала Мисой, и подуставшая Анна так и не могла понять, кошка это, человек или птица.
В отделке квартиры преобладали белые, голубые и серебристые тона, что весьма шло к её хозяйке; был простор, фотографии знаменитых актрис прошлого и большие окна повсюду – конечно, здешние обитатели должны были чувствовать свою приподнятость над миром, свой полёт сквозь тяжесть материи… С удовольствием устроившись в белом кожаном кресле, Анна потягивала виски и думала, разглядывая портреты: интересно, считает ли Марина себя саму великой актрисой? Марина, переодевшаяся в щегольской шёлковый костюм-пижаму в сине-белую полоску, её взгляд поймала и поняла.
– Это всё мои любимочки, да… Лю-лю-шеньки бедные, великие, неповторимые…
– Комиссаржевская, да? А это Коонен, Бабанова, Раневская… Так. Орлова и… Марецкая? А вот эту не знаю.
– Это непостижимая, невозможная – Серафима Бирман. Неужели не помните? В «Иване Грозном» играла старую царицу. Самая некрасивая и самая гениальная актриса всех времен и – оуф – народов. Оцените: меня здесь нет. Мои фотки там, наверху, в кабинете. Но – не с ними, нет… Миса! – закричала Марина. – Миса! Выползай, мы дома! Гости есть образованные!
«Выползай, – подумала Анна. – Не дай бог, змея какая или ящерица. Чёрт их знает, богатых, чего они в домах держат…»
– Гарика, жалко, нет, он у меня хорошенький тиранозаврик. В Политехническом когда-то учился, и пласты свои виниловые, где джаз допотопный, у себя в кабинете держит на спецхране. Жу-жу-жутики, до чего мы злы и сентиментальны. Представляете, он меня видел в семьдесят девятом году, когда я Женьку играла в «А зори здесь тихие», – спустя двадцать лет встречаемся, он слезу пускает! Милый ящер. Мы отличненько живём… Кстати, чтоб вы знали, я свои границы чувствую и не считаю себя великой актрисой, – вдруг серьёзно сказала Марина. – Для величия мне не хватает душевности, и взять ее решительно негде. Не выдали в лавочке, йес. Но своё маленькое кое-что я чирик-чирик могу, и этого у меня уже никому не отобрать. По-любому, кроме искусства, мне жить здесь негде. Не будь я актёркой, работай где-нибудь, ну, где там публика работает, я бы читала целыми днями или кино смотрела по сто раз одно и то же…
– Культурка! – раздался хриплый голос, и Анна увидела стоящее возле двери слева существо в чёрном, лохматое и глазастое.
– О! Миса выползла! Вот, Мисочка, это Анна, историк из Петербу-бу-рга. «Трамвайчик» сегодня смотрела. Подружка Яшки. Я же рассказывала про первого про своего мужа, ну? А это наша Миса. Это, Анечка, что-то типа женского Маугли…
Миса, длинная худая девушка с чёрными кудрявыми волосами, сквозь которые сверкали её темно-карие, казавшиеся от расширенных зрачков чёрными, глаза, медленно, подволакивая правую ногу, прошла в гостиную и легла на диван, напротив Марины и Анны, сидевших в креслах.
– Видали кошку чёрную? – засмеялась Марина. – На улице нашла. Честненько, да-да.
– Врёт, – отозвалась Миса сипловатым голосом. – Она всё время врёт. Как не лень. Что делать – культурка! Там и учат, как врать.
– Нашла на улице. В состоянии, как пишут в протоколах, наркотического опьянения.
– В состоянии, только не на улице, а ты к Денису пришла по тому же самому делу. Отовариться.
– А вот зачем это говорить? – несколько разозлилась Марина.
– А я не из культурки, что хочу – то и говорю…
Миса достала из кармана чёрных джинсов сигареты, откинула волосы и закурила, всё так же валяясь. У неё был длинный, клювом, нос и бледные сухие губы.
– Двадцать лет, нигде не работает, не учится, ничего не делает. Правда, и не ест ничего. Валяется в гардеробной целыми днями. Законченная нигилистка.
– Ничего не делала и не буду. Я ни в чём в этом не хочу участвовать. Всё херня полная.
– Вы имеете в виду цивилизацию? – вежливо поинтересовалась Анна. Марина же, сдерживая восторженную улыбку, напряжённо следила, как её Маугли понравится гостье.
– Цили-вили-зацию-хренацию. Культурку тоже. Я хочу посмотреть, как всё это ёкнется наконец. Ария из оперы «Евгений Онегин» и па-де-де из балета «Дон-Кихот». Морщинистые вампиры, суки-дирижёры с их палочками. Вопящие певицы с жирными губами. Надутые бляди-графоманы с их романами по шестьсот страниц. Театры-хренатры, где раскрашенные пидоры изображают принцев. Вообще вся эта сраная манная каша на сгущённой моче… Ёкнется, ёкнется, уже скоро. Вон Марка, – она кивнула в сторону Марины, – ржёт надо мной, а самой небось тоже хочется посмотреть, как её культурка вся ёкнется.
Марина не выдержала и засмеялась.
– Папа – режиссёр, мама – актриса, – объяснила она Анне. – Ушла от них, три года не вернуть домой. Типа обкормили-мили ребёнка культуркой.
– Лучше пластмассу жрать, чем эту культурку, – отозвалась Миса. – И ведь как плесень, всюду пролезет. Начнёшь какие-нибудь новости смотреть, как придурки живут, так, из интереса дурного, нет – по-любому культурка нарисуется. То у них опять новая премьера херни состоялась, то приехал какой сучий потрох спеть арию из оперы, то юбилей у старой задницы и она сидит лоснится. Под конвоем всю дорогу! Детишкам бедным впаривают про добрых крокодилов и ласковых медведей, те сидят, глазёнки ещё чистые, впивают про дружбу мышей с кошками и про блядских принцесс, а помрёшь, залудят симфонический оркестр, сто сволочных лабухов лабают музон этот скрипучий…
– Вам совсем ничего не нравится? Ну, а Шекспир, Достоевский?
– При чем тут! – недовольно отозвалась Миса. – Есть ну сто священных текстов, на двух полках поставить, прочитать, и конец. На всё про всё года хватит. А то культурка! Это вот для Фанардиной специально! Море из лжи, Марке купаться. Но всё, всё. Я это заканчиваю. Мне бы только найти своих, таких же, как я, хоть человек десять, хватило бы.
– Чем же вас так родители обидели? – спросила Анна.
Миса помолчала. Затем ловко кинула окурок, так что он попал в бокал к Марине.
– Миска, чёрт! – крикнула Марина. – Хватит, расшалилась! У нас гость – что подумает?
– А мне до п…ы, кто что подумает, – отозвалась чёрная нигилистка. – Слушай, Марка, у меня нога болит, купи мне что-нибудь втереть… Родители-грабители… у меня мамашке сорок пять, она Золушку играет. И не в том дело, что ей сорок пять, а в том, что она вся грязная, вся фальшивая. У неё вот это вот, – Миса провела рукой по губам, – рабочий половой орган, а она щебечет про крёстную фею и глазками своими бесстыжими хлопает: ах, принц!
– Леночка очень хорошо выглядит в последнее время, – вставила Марина. – Верхняя губа, конечно, совсем мёртвая стала, но лобик ей мило сделали. Ах, если бы я так панически не боялась врачей, может, и сама бы легла. Но – не могу. Психоз.
– Вы знаете маму вашей… Мисы? – спросила Анна.
– Господи, да чего ж не знать. Пуф! И маму, и папу. Папа-лапа у нас «Театр» Моэма ставил, Леночка там со мной играла, три года продержалась в театре… мр-мр… скушали. Я и скушала, собственно. Я Мису маленькую помню, семь лет ей было, она папу звала вместо «Миша» – «Миса», так её и прозвали, у-тю-тю. Я её потому и взяла к себе, и родителей успокоила, наврала, что Миса у меня готовится в институт. А вы ж понимаете, какой там институт… фрр… вот так вот лежит неделями. Гарик-шарик привык, она ему даже нравится. Он тоже культурку не очень…
– Гарик – нормальная буржуазная гадина. Он ничем не притворяется. Он пришёл в этот мир его сожрать, и он сколько может – сожрёт. Скучная у тебя эта тётка, ничего не говорит. Чего ты звала, я не въехала…
И бунтарка гордо удалилась, откуда пришла.
Кто там идёт? Кто идёт? Тот, кто знает, что делать. У него в руках коробочка гвоздей. Будет ли он спать на них, распнёт ли кого или повесит на стену портрет любимого революционера – важно только то, что эти гвозди у него есть. А у вас их нет. А были. А выдавали. Весёлые, острые русские гвозди – заколачивать старьё в гроб. Что делать, такая у нас музыка. Джаз! Рок! Хряп! В гроб! И вдруг тихо, и всюду лысые, и нет юных и волосатых. Где музыка? Ушла в землю, подождите. Скоро прольётся гвоздевой дождь, и она снова взойдёт, бередя сердца инвалидов… да, было, было Солнце за нас и мы всегда знали, что делать, а потом сдурели, ожирели, полысели, заснули, напились, растерялись. В тяжёлых пьяных снах музыка хочет пробиться к нам – и не может…
– Видали? – вскинула Марина тонкие бровки. – Классная кошка, такая злобная! Я с ней отдыхаю.
– Отдыхаете?
– Конечно. Она же действительно, не поверите, но факт-факт, крякали утки: ни грамма не врёт…
– А вам нравятся люди, которые не врут, да? Вот и Лилия Ильинична была из таких, мне кажется.
– – Лили-лили… – вздохнула Марина. – Правда хорошо, а счастье лучше, вот в чём правда. Меня злило, что Лилька так быстро сдалась, ну, стала такой старой тёткой. Испугалась. Женщину в женщине съедает страх, вы согласны? Подумаешь, на пенсию вышла. Постриглась бы покороче, купила мотоцикл…
– Мотоцикл?!
– А хотя бы. Лильке бы пошло. Фрр! Поехали! А что? У нас в театре Галя Шмакова тоже мужа схоронила, закисла, с поломанными ногтями и в кофтах старушечьих начала ходить, у-у-у, думаем, всё, погасли костры пионерские. И тут она оп! – в шестьдесят один год за руль села, а через год замуж вышла за отставного мента. И бегает в джинсах, и премию оторвала за моноспектакль. Понимаете, проблему надо решать кардинально: выбрали не жить – очень хорошо, убирайте себя из пейзажа. Но если уж выбрали жить – так извольте не сдаваться…
– Так она и решила, как вы говорите, – кардинально, убрала себя из пейзажа.
Марина посмотрела синими глазами на Анну, закусила губку.
– Странно, я вот как будто всё время забываю об этом. Говорю о ней как о живой. Точно вырубает участок памяти…
– Четыре лилии…
– Четыре лилии – это нам письмецо.
– Письмецо о чём? – напряглась Анна.
– Так. О молодости. Об одной глупости, которую мы сделали. Нет, это вам совершенно ни к чему знать, и для вашей статьи о Лиличке не нужно. Тук-тук. Смерть пришла – и ушла из таверны… Знаете такую песенку?
– Знаю. Это «Малагенья», стихи Лорки, фрагмент из Тринадцатой симфонии Шостаковича.
– Я убита, – засмеялась Марина. —Такого не бывает.
– Почему? – удивилась Анна. – Я в музыкальной школе училась пять лет, собиралась на театроведческий поступать, а там на собеседовании спрашивали про любимого композитора, я и выбрана Дмитрия Дмитриевича. Я Тринадцатую знаю почти наизусть. «Три лилии, три лилии, три лилии… они на могиле моей растут…»
– «Мадам, посмотрите, потеряли вы что-то…» – радостно напела Марина.
– «Ах, пустяки, это сердце мое…» – подхватила Анна.
– Да-а-а, – покачала головой Марина, – мы с вами культуркой-то отравленные. Вот Миска будет комиссаром, так они нас всех к стенке поставят. «Напой, падла, Сорок пятую Гайдна! – Там-пам-пам-пам-пам-пам-па-рам-пам-пам… – Кончай его, робята…»
Конца виски не предвиделось.
13л
Там, снаружи, задул порывистый ветер и разорвал мглу. В окне появилась нарядная аппликация – перламутровая пуговица луны на клочке чёрного плюша. Луна заглянула к девчонкам и нашла, что всё обыкновенно, девчонки спокойны и немного пьяны. Поживиться было явно нечем – луну даже никто не заметил, не поприветствовал, и она, сердито бликнув на впалой щеке Серафимы Бирман, надменно скрылась за кулисами, как недооценённая актриса…
Еще в гримёрке Анна обратила внимание на то, что Марина опрыскала себя душистой водой из какого-то слишком крупного по женским меркам флакона, да и её щегольской чёрный пиджак был явно мужским, при том что сидел на её тощем теле превосходно. Посетив ванную, она убедилась, что Марина совершенно последовательна в своих действиях: все кремы и одеколоны, туалетные воды и шампуни были fm, for men.
– Марина Валентиновна, – спросила она осторожно, – вы, я вижу, предпочитаете… мужские вещи? То есть вот я, извините, посмотрела на полочках – туалетная вода и прочее…
– Вынуждена, дорогая моя! Вынуждена предпочитать!
– Почему?
– Потому что женские вещи – дерьмо, – спокойно ответила Марина. – Потому что они сделаны для идиоток и чёрт знает что туда для идиоток напихано. А себе они плохо не сделают!
Такое Анне никогда в голову не приходило.
– Удивлены? Странно, – сказала Марина. – Ведь это так очевидно. Вы замечали, что женскую косметику часто рекламируют знаменитые мордашки? Это приманка для ля-ля идиоток, которые действительно купят шампунь или крем потому, что такая-то пи-пи звезда якобы им пользуется. Но так не поступит почти что ни один мужчина. Он не побежит в магазин только оттого, что какой-то раскрашенный петух станет что-то нахваливать сладким голосом… Они покупают именно то, что покупают, – конкретную вещь. Попробуют, проверят, расспросят, уточнят и купят. А дамочки покупают не крем, не духи, не шампуни, не костюмы – они покупают надежду! Мне лично – надежды не нужны…
– А что вам нужно? – осторожно спросила Анна, заметив, что в поведении Марины стали слышны нервные, истеричные нотки, не в самих словах, но в резких поворотах головы, визгливых интонациях, судорожных жестах – она стала часто ломать пальцы и передёргивать плечами. Актриса устала, гостье надо было уходить – но она ничего не узнала по своему делу и всё-таки надеялась, что с устатку хозяйка о чём-нибудь проговорится.
– Вот что мне совершенно не нужно – это шпионы из Питера… мрр… ты мне не нравишься. То есть ты мне нравишься – и не нравишься… Зачем тебе Лилька?
– Хотела понять – почему, – ответила Анна.
Физически слабые люди несовместимы с актёрским трудом, и напрасно Анна изумлялась внезапной перемене в хозяйке: по лицу Марины прошла волна нервного оживления и она опять стала искриться и пульсировать, точно включился неведомый источник силы.
– Почему-у-у-у.. мычат коровы на лугу-у-у.. А потому, заинька моя, что надо уметь занимать себя, а не бомбардировать мироздание своими пре-ре-тензиями. Хор-р-рошо. Я тебе покажу одну штучку.
Марина задумалась, что-то припоминая, а затем метнулась наверх, в свои покои, и принесла шкатулку, из которой достала и протянула Анне несколько листков, вырванных из блокнота. Анна узнала почерк Лилии Ильиничны. «А, – подумала Анна, – там же в дневниках был пропуск, точно. Вот и отыскались листики…»
Но Лиля сломалась. Совместить в уме прекрасного принца с парторгом ей не удалось, и она поступила резко и бескомпромиссно: перестала ходить в Детский театр навсегда. О, своих критиков и отрицателей партия воспитала по своему образу и подобию – они были такими же, как заветные герои коммунистических сказок, только с другим набором идей и лозунгов. Некоторое время девочки продолжали служение втроём, без Лили, но Серебринская, продолжая общение с ними, все разговоры о Маревиче встречала, как замёрзшее железо встречает тёплый глупый язычок.
Странным образом беспечный Маревич почувствовал неладное. Он давно заметил смешных, старательных девочек, которые были достаточно воспитаны, чтобы ничем ему не досаждать, и иногда оказывал им знаки внимания – улыбался и приветственно махал рукой, когда видел их у входа в театр. Даже несколько раз подмигнул со сцены. И вдруг они исчезли. «Выросли…» – подумал Маревич, стараясь не увязывать пропажу поклонниц с печальным и суровым письмом, которое он получил от Лили Серебринской. Она, конечно, не могла уйти просто так. Она объяснилась. Маревич пожал плечами и сунул письмо в ящик, где лежали разные полученные от зрителей курьёзы, но что-то щёлкнуло и в его душе, и в его судьбе. Внезапно надоел театр, опротивел город, потянуло куда-то на свежее, новое, незамаранное житье, где бы он перестал быть парторгом, изображающим Гамлета. Через год Маревич уехал в столицу и стал для девочек воспоминанием.
– Но, кошечка моя, как это бывает, тра-ля-ля, повод прошёл, а привычка осталась! – засмеялась Марина. – Мы уже так приспособились друг к дружке, что продолжали собираться и ходить вместе без всякого Юры Маревича. Ау, да и нужен ли он нам был, на самом-то деле? Знаете, я ведь и сама встречалась с такими явлениями – поклонники, восторги, обожания… фу-ты-ну-ты, ой-ой-ой… куда ж комиссару без штанов, как говорится… Всё отлично, принимаем и благодарим. Такая профессия, да-да-да. И всё-таки мне всегда казалось, что это не ко мне, что обожают не меня, что я вместо кого-то изображаю что-то. Наверное, это и значит – быть символом…
– А когда вы заключили договор? – невинно спросила Анна.
– Какой такой договор?
– Ну… этот… священный, —наугад ляпнула Анна.
– Что вам об этом известно?
– Почти ничего.
– Ну так и не выдумывайте на ровном месте. Ах, Боже мой, Боже… Фаина Раневская в молодости играла в какой-то пьесе… Погодина, кажется… Провинция, меблированные комнаты, она – проститутка, молится Богу. А в конце и говорит: «Боже мой. Боже! Неужели и ты, Боже, хочешь того же?! Так приходи». Кто-то рассказывал или писал… Фу, не помню ничего, но как мне нравятся эти глухие театральные предания, бормочущие рассказчики, тёмные воспоминания… мрр… всё так зыбко. И эти загадочные люди, эти великие артисты, которые умели вызывать любовь и умирали в одиночестве. Красиво!
– Что же тут красивого – умереть в одиночестве?
– Не понимаете… Не просто умереть в одиночестве, а быть великим и умереть в одиночестве, вот что красиво. Не выклянчивать любовь и помощь, как все. Не цепляться за ничтожных ближних…
– Вы очень горды, Марина.
– Есть такое дело. Мамашей своей переболела в детстве. Мамашка у меня была та ещё птичка божья. Шляпы делала немыслимые и платьишки мастрячила, но это ладно. Всё со своей фабрики ткани таскала – обмотает штуку вокруг жопы и выносит. Шила мне из кусочков, вот тоже, я вам скажу, такой от кутюр был, у-у! Но как унижалась перед своими мужиками, это не рассказать. Есть такие женщинки, у которых на лбу написано, что их следует обмануть и бросить, – вот моя Ирма была из таких. Из тех, кто мужикам бутылки ставит, да ещё с закуской…
– А что – нельзя? – осведомилась Анна. – Совсем нельзя, никогда?
– Никогда! Да-да-да – дада – дада – да! Когда вам стукнет пятьдесят, уже можно, – серьёзно ответила Марина. – До пятидесяти – ни в коем разе. До чего же эти русские задушевные идиотки сбили нам цену, просто кошмар и ужас. Они, видите ли, любят, у них, понимаете ли, душа нараспашку и всё мечи, что ни есть в печи, ёж твою мать! То, чего так много, аж до тошноты, то, что само стелется под ноги и умоляет, чтоб его взяли, – кому ж оно нужно, а? Погубили русские женщины русских мужчин, задурили голову, обкормили даровым своим глупым жаром, отравили задушевной дешёвкой… Теперь не то. Теперь прежней халявы не будет, и таких птичек, как моя Ирмочка, больше не будет никогда. Теперь за капелькой любви придётся ползти, на коленях её вымаливать… цу-цу-цу. А вот вы плохо едите. А молчите и слушаете – хорошо. Мрр… хотите – поедем ко мне? Я нынче просторно живу. Поболтаем…
– Как же мы поедем? Вы кувшин саке выпили…
– Э-э, моя крошка. Я дама-невидимка. Меня не останавливают никогда! Но, однако, в случае чего – выкуп всегда со мной. Ту-ду! Ту-ду-ду-дуду.. Прелюдия и фуга. Прелюдия сыграна полностью. Поедете? Умничка. «Не ломается! – как говорил Гарин в «Золушке». – Не ломается!» Дивные интонации, да? Сейчас так уже никто не интонирует – шипят, орут. Шпана! А Лильку мне жалко. Не уберегли мы Лильку. Злюсь на себя, а чуть не каждый день плачу.
12к
В итоге получалось, что судьба дает человеку право выбора, включая право на отказ быть ею выбранным, но не позволяет ему в этом театре самому стать режиссёром. Одновременно самой себе она может позволить всё – она агрессивна, безответственна, беспринципна и разнузданна. Имей она как сущность человеческое воплощение, её наверняка упекли бы в психушку..
Павел Крусанов. Бом-бом
Саке не оставило приметных следов в поведении Марины, как не оставило их время: видимо, в её существе было нечто зеркальное, отражающее мир и не пропускающее его внутрь.
– Вот злые люди, – пропела Марина, – болтают, будто я корыстна. Ей-богу, клевета! Я же не деньги люблю, не вещи, хотя вещи я немножко люблю… я люблю пространство, простор, приволье! Я, живучи в Москве… оу-оу… двенадцать… нет – тринадцать мест жительства сменила. Сейчас пока всё нравится.
– А театр, наоборот, не меняли.
– Не меняла. Хотя меня сам Эфрос звал, Анатолий Васильевич. Вахх! Не пошла – у него была Яковлева, и я бы вечно торчала на втором плане, пусть и у великого режиссёра. А из Ленинграда я уехала из-за Фрейндлих – не было смысла быть актрисой рядом с ней. Это не страх конкуренции, а разумное пони-ма-мание своих возможностей, если хотите. Я завяну, заглохну, если буду находиться в одном пространстве с определённым типом актрис. Мне нужна некоторая пустота-та-та… Знаете, я никогда уже так сильно ни к кому не привязывалась, как к девочкам. Ведь возможности души ограничены…
– Я вас понимаю, – ответила Анна. – Я и сама мало к кому «привязана». И потребности нет.
– А ведь была! – воскликнула Марина, прехладнокровно проскакивая на красный свет. – Ух ты, помню, лет тридцать-сорок тому назад людей – ру-ру-ру – прямо не оттащить было друг от дружки – вцеплялись, въезжали друг другу в печёнки, свивались жизнями… Я думаю, кстати, мы скоро придём к обществу полного взаимного омерзения.
– А не пришли ещё ? – засмеялась Анна.
– В дороге.
Движение точки само по себе ничего не значит, но движения точек складываются в узор: человек его видеть не может, как не может понять нить, куда её прикрепляют и кому служит всё полотно. Но человек удавится скорее, чем признает себя нитью и точкой, ему подавай полноценное отдельное значение, а где ж его взять-то, милый?
Что, думаешь, добрый Бог припас для нас шесть миллиардов значений? Иные и готовы быть камушком – но только непременно Великой стены, тонкой струйкой – но парадного царского фонтана. Можно подумать, вас кто-то спросит. Возьмут и отправят копошиться в углу Вселенной, на остатках времён, ползать по честно заработанной предками дегенерации. Могут и вообще назначить червяком – опарышем, – прилежно подъедать труп чьей-нибудь национальной истории. Придётся быть противным и отвратительным, и сносить презрение тех, кто назначен быть светлыми лучами, дивными звуками и чудными красками. И напрасно молил бы призванный быть червяком, чтоб его вдруг назначили цветочком. Это разве в земных иерархиях по самодурству фаворитов так может случиться. В узорах такого не бывает. Запутавшуюся нитку просто рвут – и вдевают в игольное ушко другую.
На дома, подобные тому, в который её везла сейчас Марина, Анна всегда смотрела с легким комическим удивлением, как житель одной страны глядит на внезапно явившуюся чужую цивилизацию, настолько невероятную, что она и не пугает, и не раздражает. Будто сделана из другого вещества, которое всё-таки не исчезает, даже если хорошенько протереть глаза. В этих домах, возведённых точно за одну ночь проворными джиннами из арабских сказок, не было ни малейшей соразмерности с окружающей средой – но такова была глубинная сущность новой цивилизации, её неотменяемый закон: никакой соразмерности никогда. Красовавшееся на берегу Москвы-реки высотное сновидение с отпиленной башней и четырьмя фасадами (чтоб никому из жильцов обидно не было) не только сияло наружной подсветкой, но, казалось, светилось и изнутри: как-никак, внутри теплились сытые, здоровые, счастливые люди, которые кроме добротных испражнений всегда выделяют ароматные лучи благополучия. Цвета фуксии.
В золотисто-перламутровом лифте Анну рассмешил красный кожаный диванчик и держатели для журналов, отдельно – для мужских и для женских. Игривость буржуазии её вообще забавляла: она не могла представить себе голову, устроенную так, чтоб выдумывать вот такие трогательные идиотические фокусы вроде диванчика в лифте, – или этим диванчиком всерьёз пользоваться. А впрочем, если никогда не задумываться о смысле жизни, вся энергия пойдёт в правильном направлении, то есть на то, чтобы эту жизнь употреблять, и бог весть тогда до чего дойдёшь. Двухуровневая квартира принадлежала мужу Марины, Гарику, который, как поняла Анна из болтовни Марины, был в отъезде. Дома жило какое-то существо, которое Марина величала Мисой, и подуставшая Анна так и не могла понять, кошка это, человек или птица.
В отделке квартиры преобладали белые, голубые и серебристые тона, что весьма шло к её хозяйке; был простор, фотографии знаменитых актрис прошлого и большие окна повсюду – конечно, здешние обитатели должны были чувствовать свою приподнятость над миром, свой полёт сквозь тяжесть материи… С удовольствием устроившись в белом кожаном кресле, Анна потягивала виски и думала, разглядывая портреты: интересно, считает ли Марина себя саму великой актрисой? Марина, переодевшаяся в щегольской шёлковый костюм-пижаму в сине-белую полоску, её взгляд поймала и поняла.
– Это всё мои любимочки, да… Лю-лю-шеньки бедные, великие, неповторимые…
– Комиссаржевская, да? А это Коонен, Бабанова, Раневская… Так. Орлова и… Марецкая? А вот эту не знаю.
– Это непостижимая, невозможная – Серафима Бирман. Неужели не помните? В «Иване Грозном» играла старую царицу. Самая некрасивая и самая гениальная актриса всех времен и – оуф – народов. Оцените: меня здесь нет. Мои фотки там, наверху, в кабинете. Но – не с ними, нет… Миса! – закричала Марина. – Миса! Выползай, мы дома! Гости есть образованные!
«Выползай, – подумала Анна. – Не дай бог, змея какая или ящерица. Чёрт их знает, богатых, чего они в домах держат…»
– Гарика, жалко, нет, он у меня хорошенький тиранозаврик. В Политехническом когда-то учился, и пласты свои виниловые, где джаз допотопный, у себя в кабинете держит на спецхране. Жу-жу-жутики, до чего мы злы и сентиментальны. Представляете, он меня видел в семьдесят девятом году, когда я Женьку играла в «А зори здесь тихие», – спустя двадцать лет встречаемся, он слезу пускает! Милый ящер. Мы отличненько живём… Кстати, чтоб вы знали, я свои границы чувствую и не считаю себя великой актрисой, – вдруг серьёзно сказала Марина. – Для величия мне не хватает душевности, и взять ее решительно негде. Не выдали в лавочке, йес. Но своё маленькое кое-что я чирик-чирик могу, и этого у меня уже никому не отобрать. По-любому, кроме искусства, мне жить здесь негде. Не будь я актёркой, работай где-нибудь, ну, где там публика работает, я бы читала целыми днями или кино смотрела по сто раз одно и то же…
– Культурка! – раздался хриплый голос, и Анна увидела стоящее возле двери слева существо в чёрном, лохматое и глазастое.
– О! Миса выползла! Вот, Мисочка, это Анна, историк из Петербу-бу-рга. «Трамвайчик» сегодня смотрела. Подружка Яшки. Я же рассказывала про первого про своего мужа, ну? А это наша Миса. Это, Анечка, что-то типа женского Маугли…
Миса, длинная худая девушка с чёрными кудрявыми волосами, сквозь которые сверкали её темно-карие, казавшиеся от расширенных зрачков чёрными, глаза, медленно, подволакивая правую ногу, прошла в гостиную и легла на диван, напротив Марины и Анны, сидевших в креслах.
– Видали кошку чёрную? – засмеялась Марина. – На улице нашла. Честненько, да-да.
– Врёт, – отозвалась Миса сипловатым голосом. – Она всё время врёт. Как не лень. Что делать – культурка! Там и учат, как врать.
– Нашла на улице. В состоянии, как пишут в протоколах, наркотического опьянения.
– В состоянии, только не на улице, а ты к Денису пришла по тому же самому делу. Отовариться.
– А вот зачем это говорить? – несколько разозлилась Марина.
– А я не из культурки, что хочу – то и говорю…
Миса достала из кармана чёрных джинсов сигареты, откинула волосы и закурила, всё так же валяясь. У неё был длинный, клювом, нос и бледные сухие губы.
– Двадцать лет, нигде не работает, не учится, ничего не делает. Правда, и не ест ничего. Валяется в гардеробной целыми днями. Законченная нигилистка.
– Ничего не делала и не буду. Я ни в чём в этом не хочу участвовать. Всё херня полная.
– Вы имеете в виду цивилизацию? – вежливо поинтересовалась Анна. Марина же, сдерживая восторженную улыбку, напряжённо следила, как её Маугли понравится гостье.
– Цили-вили-зацию-хренацию. Культурку тоже. Я хочу посмотреть, как всё это ёкнется наконец. Ария из оперы «Евгений Онегин» и па-де-де из балета «Дон-Кихот». Морщинистые вампиры, суки-дирижёры с их палочками. Вопящие певицы с жирными губами. Надутые бляди-графоманы с их романами по шестьсот страниц. Театры-хренатры, где раскрашенные пидоры изображают принцев. Вообще вся эта сраная манная каша на сгущённой моче… Ёкнется, ёкнется, уже скоро. Вон Марка, – она кивнула в сторону Марины, – ржёт надо мной, а самой небось тоже хочется посмотреть, как её культурка вся ёкнется.
Марина не выдержала и засмеялась.
– Папа – режиссёр, мама – актриса, – объяснила она Анне. – Ушла от них, три года не вернуть домой. Типа обкормили-мили ребёнка культуркой.
– Лучше пластмассу жрать, чем эту культурку, – отозвалась Миса. – И ведь как плесень, всюду пролезет. Начнёшь какие-нибудь новости смотреть, как придурки живут, так, из интереса дурного, нет – по-любому культурка нарисуется. То у них опять новая премьера херни состоялась, то приехал какой сучий потрох спеть арию из оперы, то юбилей у старой задницы и она сидит лоснится. Под конвоем всю дорогу! Детишкам бедным впаривают про добрых крокодилов и ласковых медведей, те сидят, глазёнки ещё чистые, впивают про дружбу мышей с кошками и про блядских принцесс, а помрёшь, залудят симфонический оркестр, сто сволочных лабухов лабают музон этот скрипучий…
– Вам совсем ничего не нравится? Ну, а Шекспир, Достоевский?
– При чем тут! – недовольно отозвалась Миса. – Есть ну сто священных текстов, на двух полках поставить, прочитать, и конец. На всё про всё года хватит. А то культурка! Это вот для Фанардиной специально! Море из лжи, Марке купаться. Но всё, всё. Я это заканчиваю. Мне бы только найти своих, таких же, как я, хоть человек десять, хватило бы.
– Чем же вас так родители обидели? – спросила Анна.
Миса помолчала. Затем ловко кинула окурок, так что он попал в бокал к Марине.
– Миска, чёрт! – крикнула Марина. – Хватит, расшалилась! У нас гость – что подумает?
– А мне до п…ы, кто что подумает, – отозвалась чёрная нигилистка. – Слушай, Марка, у меня нога болит, купи мне что-нибудь втереть… Родители-грабители… у меня мамашке сорок пять, она Золушку играет. И не в том дело, что ей сорок пять, а в том, что она вся грязная, вся фальшивая. У неё вот это вот, – Миса провела рукой по губам, – рабочий половой орган, а она щебечет про крёстную фею и глазками своими бесстыжими хлопает: ах, принц!
– Леночка очень хорошо выглядит в последнее время, – вставила Марина. – Верхняя губа, конечно, совсем мёртвая стала, но лобик ей мило сделали. Ах, если бы я так панически не боялась врачей, может, и сама бы легла. Но – не могу. Психоз.
– Вы знаете маму вашей… Мисы? – спросила Анна.
– Господи, да чего ж не знать. Пуф! И маму, и папу. Папа-лапа у нас «Театр» Моэма ставил, Леночка там со мной играла, три года продержалась в театре… мр-мр… скушали. Я и скушала, собственно. Я Мису маленькую помню, семь лет ей было, она папу звала вместо «Миша» – «Миса», так её и прозвали, у-тю-тю. Я её потому и взяла к себе, и родителей успокоила, наврала, что Миса у меня готовится в институт. А вы ж понимаете, какой там институт… фрр… вот так вот лежит неделями. Гарик-шарик привык, она ему даже нравится. Он тоже культурку не очень…
– Гарик – нормальная буржуазная гадина. Он ничем не притворяется. Он пришёл в этот мир его сожрать, и он сколько может – сожрёт. Скучная у тебя эта тётка, ничего не говорит. Чего ты звала, я не въехала…
И бунтарка гордо удалилась, откуда пришла.
Кто там идёт? Кто идёт? Тот, кто знает, что делать. У него в руках коробочка гвоздей. Будет ли он спать на них, распнёт ли кого или повесит на стену портрет любимого революционера – важно только то, что эти гвозди у него есть. А у вас их нет. А были. А выдавали. Весёлые, острые русские гвозди – заколачивать старьё в гроб. Что делать, такая у нас музыка. Джаз! Рок! Хряп! В гроб! И вдруг тихо, и всюду лысые, и нет юных и волосатых. Где музыка? Ушла в землю, подождите. Скоро прольётся гвоздевой дождь, и она снова взойдёт, бередя сердца инвалидов… да, было, было Солнце за нас и мы всегда знали, что делать, а потом сдурели, ожирели, полысели, заснули, напились, растерялись. В тяжёлых пьяных снах музыка хочет пробиться к нам – и не может…
– Видали? – вскинула Марина тонкие бровки. – Классная кошка, такая злобная! Я с ней отдыхаю.
– Отдыхаете?
– Конечно. Она же действительно, не поверите, но факт-факт, крякали утки: ни грамма не врёт…
– А вам нравятся люди, которые не врут, да? Вот и Лилия Ильинична была из таких, мне кажется.
– – Лили-лили… – вздохнула Марина. – Правда хорошо, а счастье лучше, вот в чём правда. Меня злило, что Лилька так быстро сдалась, ну, стала такой старой тёткой. Испугалась. Женщину в женщине съедает страх, вы согласны? Подумаешь, на пенсию вышла. Постриглась бы покороче, купила мотоцикл…
– Мотоцикл?!
– А хотя бы. Лильке бы пошло. Фрр! Поехали! А что? У нас в театре Галя Шмакова тоже мужа схоронила, закисла, с поломанными ногтями и в кофтах старушечьих начала ходить, у-у-у, думаем, всё, погасли костры пионерские. И тут она оп! – в шестьдесят один год за руль села, а через год замуж вышла за отставного мента. И бегает в джинсах, и премию оторвала за моноспектакль. Понимаете, проблему надо решать кардинально: выбрали не жить – очень хорошо, убирайте себя из пейзажа. Но если уж выбрали жить – так извольте не сдаваться…
– Так она и решила, как вы говорите, – кардинально, убрала себя из пейзажа.
Марина посмотрела синими глазами на Анну, закусила губку.
– Странно, я вот как будто всё время забываю об этом. Говорю о ней как о живой. Точно вырубает участок памяти…
– Четыре лилии…
– Четыре лилии – это нам письмецо.
– Письмецо о чём? – напряглась Анна.
– Так. О молодости. Об одной глупости, которую мы сделали. Нет, это вам совершенно ни к чему знать, и для вашей статьи о Лиличке не нужно. Тук-тук. Смерть пришла – и ушла из таверны… Знаете такую песенку?
– Знаю. Это «Малагенья», стихи Лорки, фрагмент из Тринадцатой симфонии Шостаковича.
– Я убита, – засмеялась Марина. —Такого не бывает.
– Почему? – удивилась Анна. – Я в музыкальной школе училась пять лет, собиралась на театроведческий поступать, а там на собеседовании спрашивали про любимого композитора, я и выбрана Дмитрия Дмитриевича. Я Тринадцатую знаю почти наизусть. «Три лилии, три лилии, три лилии… они на могиле моей растут…»
– «Мадам, посмотрите, потеряли вы что-то…» – радостно напела Марина.
– «Ах, пустяки, это сердце мое…» – подхватила Анна.
– Да-а-а, – покачала головой Марина, – мы с вами культуркой-то отравленные. Вот Миска будет комиссаром, так они нас всех к стенке поставят. «Напой, падла, Сорок пятую Гайдна! – Там-пам-пам-пам-пам-пам-па-рам-пам-пам… – Кончай его, робята…»
Конца виски не предвиделось.
13л
Целый новый ряд мыслей безнадёжных, но грустно-приятных…
Во время этого путешествия он как. будто вновь обдумал свою жизнь и пришел к тому же прежнему, успокоительному и безнадежному заключению, что ему начинать ничего было не надо, что он должен доживать свою жизнь, не делая зла, не тревожась и ничего не желая.
Лев Толстой. Война и мир
Там, снаружи, задул порывистый ветер и разорвал мглу. В окне появилась нарядная аппликация – перламутровая пуговица луны на клочке чёрного плюша. Луна заглянула к девчонкам и нашла, что всё обыкновенно, девчонки спокойны и немного пьяны. Поживиться было явно нечем – луну даже никто не заметил, не поприветствовал, и она, сердито бликнув на впалой щеке Серафимы Бирман, надменно скрылась за кулисами, как недооценённая актриса…
Еще в гримёрке Анна обратила внимание на то, что Марина опрыскала себя душистой водой из какого-то слишком крупного по женским меркам флакона, да и её щегольской чёрный пиджак был явно мужским, при том что сидел на её тощем теле превосходно. Посетив ванную, она убедилась, что Марина совершенно последовательна в своих действиях: все кремы и одеколоны, туалетные воды и шампуни были fm, for men.
– Марина Валентиновна, – спросила она осторожно, – вы, я вижу, предпочитаете… мужские вещи? То есть вот я, извините, посмотрела на полочках – туалетная вода и прочее…
– Вынуждена, дорогая моя! Вынуждена предпочитать!
– Почему?
– Потому что женские вещи – дерьмо, – спокойно ответила Марина. – Потому что они сделаны для идиоток и чёрт знает что туда для идиоток напихано. А себе они плохо не сделают!
Такое Анне никогда в голову не приходило.
– Удивлены? Странно, – сказала Марина. – Ведь это так очевидно. Вы замечали, что женскую косметику часто рекламируют знаменитые мордашки? Это приманка для ля-ля идиоток, которые действительно купят шампунь или крем потому, что такая-то пи-пи звезда якобы им пользуется. Но так не поступит почти что ни один мужчина. Он не побежит в магазин только оттого, что какой-то раскрашенный петух станет что-то нахваливать сладким голосом… Они покупают именно то, что покупают, – конкретную вещь. Попробуют, проверят, расспросят, уточнят и купят. А дамочки покупают не крем, не духи, не шампуни, не костюмы – они покупают надежду! Мне лично – надежды не нужны…
– А что вам нужно? – осторожно спросила Анна, заметив, что в поведении Марины стали слышны нервные, истеричные нотки, не в самих словах, но в резких поворотах головы, визгливых интонациях, судорожных жестах – она стала часто ломать пальцы и передёргивать плечами. Актриса устала, гостье надо было уходить – но она ничего не узнала по своему делу и всё-таки надеялась, что с устатку хозяйка о чём-нибудь проговорится.
– Вот что мне совершенно не нужно – это шпионы из Питера… мрр… ты мне не нравишься. То есть ты мне нравишься – и не нравишься… Зачем тебе Лилька?
– Хотела понять – почему, – ответила Анна.
Физически слабые люди несовместимы с актёрским трудом, и напрасно Анна изумлялась внезапной перемене в хозяйке: по лицу Марины прошла волна нервного оживления и она опять стала искриться и пульсировать, точно включился неведомый источник силы.
– Почему-у-у-у.. мычат коровы на лугу-у-у.. А потому, заинька моя, что надо уметь занимать себя, а не бомбардировать мироздание своими пре-ре-тензиями. Хор-р-рошо. Я тебе покажу одну штучку.
Марина задумалась, что-то припоминая, а затем метнулась наверх, в свои покои, и принесла шкатулку, из которой достала и протянула Анне несколько листков, вырванных из блокнота. Анна узнала почерк Лилии Ильиничны. «А, – подумала Анна, – там же в дневниках был пропуск, точно. Вот и отыскались листики…»