Мирра Львовна хохотнула, колыхаясь бархатом, а Данечка серьёзно сказал:
   – Искусная пародийная стилизация современного жаргона.
   – Вы интересно играли, необычно, – вставила Анна. – Ваша Бланш очень сильная, умная, она ведь победила всех на самом деле. Но только её сила разрушительная, не добрая…
   – Вы поняли? О-ля-ля, Бог человечка-то послал умного. Яшечке спасибо. Как он там?
   – Да ничего. Крузенштерна его переиздают, и статью заказали про Минина и Пожарского. Работает.
   – Попивает?
   – Ну, Марина Валентиновна…
   – Да ладно вам, тоже, бу-ру-ру, секрет нашли. В уборную заглядывали театральные люди по делу и просто так, хотя бы оценить, «сколько сегодня у змеищи было букетов». Зашёл и чёрный человек цыганского типа, поцеловал Марине ручку, сказал, что завтра ждёт, ждёт, ждёт.
   – Видали? – кивнула Марина. – Это сам Висов. Вот, Данечка ему поклоняется…
   – Нет, Марина Валентиновна, это несправедливо. Я только считаю, что…
   – Ру-ру-ру, мой ангел, я знаю-знаю, что вы там считаете. Энергия! Новые тенденции! Это у вас, Данюля, невроз новизны. Вот мы пьеску сейчас репетуем, такую глазастую пьеску репетуем… – обратилась она к Анне. – «Инсулин»! Слыхали?
   – Видела на афише название, – ответила Анна. – Это про диабетиков?
   Мирра, Даня и Марина дружно захохотали.
   – Человек из Петербурга! – воскликнула Марина, взбивая на голове свои пепельные перышки. – У них там до сих пор в пьесе «Гроза» есть гроза, а в «Маскараде» – маскарад. Я туда отдыхать езжу. Ох-хо-хо, моя радость, пьеса «Инсулин» – современная трагедия. У мужа-алкоголика и жены-шлюхи двое детей, дочь и сын. Оба подростка наркоманы и притом состоят в интимной связи. Муж контуженный во время теракта, у жены действительно диабет, сын ВИЧ-инфицированный, а дочь случайно убила школьную учительницу. Тут в городе пропадают из-за преступной халатности чиновников разом все шприцы. У семьи остался всего один шприц, о-ля-ля! Каждому нужна инъекция. Итак, что делать? Кому, что и в какой последовательности вкалывать?
   – А… вы… заняты в этой пьесе?
   – Здрасьте вам, конечно, бам-ба-рам, занята по уши. Видали, чёрный человек по мою душу приходил? Мамочку играю. Я там убиваю сначала дочь, а потом и сына. Муж, славбогу, не на моей совести… Тик-так, тик-так… Анечка, я сейчас одеваюсь, и мы с вами немножко перекусим, да?
   Марина ловко вела зелёную «альфа-ромео» по ночной Москве, продолжая всё так же вздыхать, напевать, бросать слова, эльфическая, непроницаемая, острая и блестящая, как шпага. Время отягчило углы губ, собралось морщинками под глазами, но, казалось, мало затронуло её упорную, упругую суть – суть женщины-беглянки.
   – Ла-ри-ри, ла-ри-ра… Нравится Москва?
   – Никаких особенных чувств не имею. Я редко бываю в Москве.
   – Правильно, не стоит преувеличивать значение декораций в спектакле… А как вам погода? Вы любите ноябрь?
   – Нет.
   – Как вы хорошо ответили, искренне и просто, ча-ча-ча. Без претензий. Завтра полнолуние, у вас как с луной?
   – У меня с луной личных отношений нет.
   А луны и не видно было – стояла плотная сизая мгла, набитая искусственными светами.
   – Еду для психов кушать будете?
   – Это какую?
   – Японскую, конешно. Палочки и кусочки, кусочки и палочки – потому как опасен нож в руках самурая… Идеальная еда для психов. Мы тоже психи, разумеется, но буйные, и еда русская – она для нас, для буйно помешанных, и предназначена. Бытовые убийства чем совершаются, знаете? А патриархальная расправа с младшими – ложкой по лбу? Ух! Трах! А у нормальных, то есть скрытых, затаённых психов ничего такого – те-те-те, ко-ко-ко… Мелкие движения лапочками… Я вас приглашаю, само собой. Девушка из Питера! И я была девушкой юной, сама не припомню когда…
   В ресторане, уже полупустом – время близилось к полуночи – Марина заказала устрашающий короб с суши, порцию на двоих, и кувшин саке. Огляделась по сторонам и с удовлетворением заметила:
   – Слава богу, девок с пупками нет. Разобрали уже.
   – Девок с пупками?
   – Ну да, они же сейчас ходят с голыми животами, суки. Ненавижу!
   – За что, Марина Валентиновна?
   – Цену сбивают, бам-ба-ра-рам! Всему женскому полу, которому и так грош цена, – ещё цену сбивают. Видели, конечно, это империалистическое дерьмо, сю-сю-сю… «Секс в большом городе»? Отрывками? Там четыре полуголые шлюхи всё время жрут и пьют в ресторанах, ложатся в постель с первым встречным и при этом толкуют о правах женщин и ужасно обижаются, когда их бросают после первого же раза. Сидят с голым торсом в ночном баре и требуют серьёзного к себе отношения! Честно скажу вам, как человеку из Петербурга, – я не люблю мужчин, но женщин я – ненавижу.. фрр.
   «Особенно молодых», – с улыбкой подумала Анна.
   – Ага-ага, знаю, что вы думаете, – прищурилась Марина. – Что я ненавижу девиц, потому что сама старею и уже не могу выиграть в конкурентной борьбе. Тю! Во-первых, могу: Я сейчас замужем шестой раз, а вышла я за своего Гарика в сорок девять лет. Во-вторых, я никогда и ни с кем не соревновалась по любовным делам, потому что у моих избранников – а мне всегда были нужны не «все мужчины», а конкретно «мой мужчина» – не было никакой альтернативы. В-третьих, женская инфляция сильно портит нравы, а это мне невыгодно. Мужчины очень уж борзеют. Таким наглым, пуленепробиваемым самообожанием наливаются, что блевать тянет. Уй-уй, наши колобашечки прибыли… Я буду, хе-хе, вас объедать. Вы только потянетесь к сушинке – а я – ам! – и сьем её. Шучу! Я мало ем. Желудок у Мариночки не больше напёрстка! Ну так что там Яша мутит воду?
   – Он встревожен внезапной смертью Лилии Ильиничны. Мы с ним как-то разговорились, и его тревога передалась мне. Я хотела бы написать о ней… Всё-таки это большая потеря для города – такой человек. Как вы думаете? Вы ведь дружили с ней всю жизнь?
   Марина перестала улыбаться и гримасничать.
   – Ничего не знаю насчёт города – мне плевать на ваш город. Он как жил без людей, так и проживёт. Серьёзно – вот здесь, в цитадели жёлтого дьявола, есть одна грубая идея, идея о том, что человек может быть полезен. Без всяких там сантиментов и любовей и бла-бла-бла—от человека может быть польза. В Питере такой идеи нет и не может быть, и человек там не нужен ни для чего. Лиля… Мы с ней познакомились в первом классе. Она подошла ко мне и сказала: «Девочка, давай с тобой дружить». А? Как вам? По-моему – в этом весь человек сразу высказался. Ей было страшно, она была ужасно нелепая девочка, от психического напряжения даже, бывало, писалась. Типичная жертва! А при этом – храбрая, настоящий боец. Уж как где мелькнет призрак справедливости – так Лиличка сразу туда. На бой, на бой, в борьбу со тьмой! Возьмите вот эту штучку, это икра летучей рыбы… ха. Лиличка тоже была в своём роде летучая рыба… Милый монстр… Что говорить – сорок девять лет дружбы, это полвека. Вам все эти полета лет описать? Извините, сил нет.
   – Вы встретились накануне её… ухода, двадцать восьмого сентября. Был какой-то конкретный повод собраться? Какая-то дата?
   – Ауф. Никакой даты. Лиля просила нас собраться весь месяц. А это сейчас не так просто, как в школьные годы. Но у нас уговор – если кто-то требует встречи, мы собираемся.
   – Лилия Ильинична потребовала встречи – значит, у неё были какие-то особенные причины? Что-то случилось? Она рассказала вам?
   Марина отхлебнула саке, недовольно фыркнула.
   – Она говорила весь вечер. О том, что она осталась одна – без семьи, без работы, без денег, и теперь она считает, что и без друзей. Что нашего союза больше нет. Что при мысли о том, что ей придётся прожить ещё десять-пятнадцать лет зачем-то, она хочет заснуть и не проснуться. Что она не нужна никому и самой себе тоже. Ну такое вот трам-пам-пам.
   – А вы?
   – А мы возражали. Оу мы старались! Звали её пожить – я в Москву Алёна в свой городок, где она рулит, в Горбатов. Роза предлагала денег, чтоб Лиля поехала к дочке в Париж. Уговаривали написать книгу, подстричься, сделать хороший гардероб, пойти к врачам. Мы были феноменально красноречивы! Тем более что ни у кого из нас, может быть, кроме Алёнки, не было очень уж могучей убеждённости, что мы сами не хотим… того… заснуть и не проснуться…
   – Но – почему?
   – А-ль-ля-ля! Где ж вам понять! Девочка моя, когда я родилась, ещё был жив Иосиф Виссарионович Сталин. Про которого вы там сейчас что-то препода-да-даёте. Я была в полном уме, когда Гагарин полетел. Я помню это ощущение шестидесятых годов, что родился новый сияющий мир, где все молоды, – и помню, как этот мир умирал, гнил и вонял, и как молодые люди этого мира за пять лет превращались в развалин. Да буквально так! Ух! Только что жил-был мальчик, чистенький и трезвый, и через пару лет встречаешь его – а он алкоголик, разведённый, подшитый, пишет дневник, ненавидит весь мир. Когда успел? Чух! Ветер свистит в ушках! Страшная быстрота! Я-то ладно, я актриса и мне это положено – а и все люди нашего времени прожили две, три, пять жизней, и притом ни одна не походила на другую. Лилиного мужа, Михаила Александровича, чуть было не посадили за солженицынский «Архипелаг», нельзя было даже в руках держать такую книгу, а потом – просыпаюсь: здрасьте, нет советской власти, Александра Исаича печатают километрами, потом он сам прибывает, даёт интервью, пишет свои кирпичи, и вот он уже на фиг никому не нужен… оп-ля… и «Архипелага»-то этого в магазинах не найдёшь, потому как спроса нет на эдакое грузилово… Мы, Анечка, вымотались такие рекорды скорожитья ставить. Опять-таки мне это как раз не страшно, скорее смешно, я особенный птенчик-мотылёк. Но человек так жить не должен. Всё подлинное – оно медленно, трудно, красиво. Скорость от чёрта, скорость – морока, головокружение, пустота. Вот наш чёрный человек Бисов ставит спектакль за два месяца максимум. Не может быть поставлен настоящий спектакль за два месяца, это муляж, чучело, безделка. И наши скоростные жизни тоже поддельные…
   – А что не поддельное?
   – Да ладно вам! Вы в Риме были, к примеру? Нет? Что вы, давайте скорее, а то опять начальники завернут поганку, и будем тут куковать, опять какую-нибудь сучью империю за забором строить людям и курам на смех… Только и смысла было во всей этой петрушке, что мир можно повидать, дуду-ду.. Погуляйте по Вене, по Праге, загляните в Исландию… А тигры! А цветы! «Что – не поддельное» – ну, насмешили… Пушкин, Цветаева. Хороший театр. Дубовая роща – видели когда-нибудь? Достоевский, если в меру.. Навалом… Я не жалуюсь. Одна британская леди – я читала где-то – умирая, сказала: «Что ж, это было интересно». Мрр, правда, здоровски сказано? Я бы тоже хотела что-нибудь такое сморозить в финале. О-ля-ля, я-то хорошо пожила и знаю, что тот театр, на котором я выросла и которому потом служила в меру сил, уходит навсегда. Вы знаете, например, что исчезает целая театральная профессия – профессия бутафора, мастера сценических вещей? Потому что на сцене больше нет вещей. Актеры не живут, не действуют, а только тарахтят текст и кривляются… фа-фа-фа… Я тем временем никуда уходить не собираюсь. Я буду, как старая эмигрантка, молиться на иконы, чудом вывезенные с родины, и перешивать фамильные платья, пока они не рассыплются в прах. Знаете, трудно меня счесть верной и надёжной в быту, сознаюсь: подводила я людей, и не раз. Бывало, что и морочила их, и играла с ними. Но театру я была верна… на-на-на… Только душа устаёт. Странно. Я думала, что я никогда не устану. Знаете, – сказала Марина, попивая саке, – я ведь в детстве думала, что я nomeряшка.
   – Что ваша мама – ненастоящая, вас подменили в роддоме, а настоящая где-то далеко, да?
   – Так да не так. Я круче придумала. Я придумала, что моя мама – фея, маленькая золотоволосая волшебница, а я родилась в сказочном цветке, в самой серёдке, вызрела как земляничина. Но, когда мама хотела меня уже сорвать и отнести в свою страну, поднялся страшный ветер…
   – Настоящий ураган! – продолжила Анна, смеясь. – И вас забросило в какую-то ужасную холодную страну..
   – Где жили корявые грубые люди, – согласилась Марина, – которые всё время убивали друг друга, и – оу-воу-воу – мучили животных, и ели жареное мясо, пили жгучие хмельные напитки, и болели, и обижали самых привлекательных жителей своей жуткой страны…
   – Которые были немножко похожи на симпатичных животных, и не любили убивать друг друга, и животики у них болели от жареного мяса, – добавила Анна. – По-моему, я знаю эту сказку!
   – Но вы не потеряшка, – заметила Марина.
   – Нет, я не потеряшка. Я притворяшка, – ответила Анна. – А вы всё-таки приноровились к здешним жителям. И вот ваша дружба с Лилией, Розой и Алёной – ведь это просто что-то поразительное. Такое нематериальное, настоящее. Сейчас уже люди так не дружат, мне кажется.
   – А для чего сейчас дружить, для каких надобностей? Сейчас у нас главная форма общения – это пространственно-временная совместность. Ту-ту.. то есть это когда люди оказались рядом, так они и общаются. Потом попадаешь в другой поток – а там другие люди. Никаких преодолений, трудностей доступа быть не должно. А мы с девчонками шли насквозь, понимаете, моя кошечка? Мы давали себе труд поддерживать отношения через время, через пространство, через то, что мы были… лю-лю, чёрт, почему были? – мы и есть… фантастически разные люди. Да, фан-тас-ти-чес-ки! Когда я приехала в столицу, я была нищая, реально нищая, и девочки таскались ко мне – то Алёнка с консервами от мамы, то Роза с денежкой, то Лиля с советами и слезами. М-да. Такое не забывается, правда? А вы, значит, преподаете русскую историю? Как же вам удалось освоить это страшилище?
   – Почему – страшилище?
   – Да я не знаю. Ну вот включаешь когда телевизор, а там бородатые люди друг друга душат – значит, это что-то из русской истории. А бабы, я читала, пока сидели в теремах, дико пили от скуки. Один принц «из стран Европы», как теперь выражаются, хотел жениться на русской, так ему долго искали непьющую…
   – Женщины всегда и везде тайком попивали. Не только в России.
   – Ну правильно, тирлим-бом-бом. Всю эту петрушку – и без наркоза?!
   Анна засмеялась.
   – Звучит как девиз.
   – Так и есть, мня. А вы что, не пьёте? Лучше раньше начать, понемногу, чтоб потом не обрушиться сразу в чистый алкоголизм. С алкоголем надо иметь ровные, постоянные супружеские отношения, а не бурный роман – тогда есть шансы сколько-то протянуть в более-менее здравом уме. Та-ри-ра-ри-рам.
   – А у Лилии Ильиничны были проблемы с алкоголем? – спросила Анна, вспомнив о трёх порциях виски в клубе, где девица Анжелика работала «фициянткой».
   О господи. Только сейчас Анна поняла, на кого похожа эта потаскушка и кого она напомнила Серебринской. Анжелика была вульгарной юной копией Марины Фанардиной…
   – Я думаю, начинались, – ответила актриса. – Так-то Лилька была малопьющая, хоть и компанейская. В климакс она как-то перекантовалась на партийной работе, а вот в старость ей въезжать не хотелось никак. Да, думаю, попивала, и попивала нервно и некрасиво. Понимаете, она была очень такой… чук-чук… незрелой. Она не взрослела душой. Вот Алёна росла, и росла удивительно, сейчас она прямо царица лесов и гор, мать целого города, пусть и маленького. Роза – та вообще… уни-уникум, ей, наверное, десять тысяч лет, а то и больше. А в Лильке сидел неистребимый инфантилизм – вот дай да подай ей всё, как в учебнике.
   – Скажите, а у вас были общие интересы, когда вы подружились, какое-нибудь единое увлечение, дело?
   Марина лихо подмигнула Анне.
   – Было, да. Теперь уж не для чего скрывать. Было у нас колоссальное дело по имени Юрий Маревич. Общее, одно на всех, единое и неделимое.
   – Юрий Маревич?
   – Конечно, откуда вам помнить. Сейчас заслуженный артист России Маревич, оплывший и раздобревший, перебивается на третьих ролях… тут у нас по соседству. Невдалеке от моего зверинца. А был он абсолютным кумиром и звездой Ленинграда шестидесятых. Играл Ромео, Гамлета и этого тяжелого придурка – лейтенанта Шмидта… много чего играл. Мы были его поклонницы, ауф! Слабо сказано. Мы были его священнослужительницы, дя-дя-дя… Сами потом, повзрослев, над собой смеялись, кроме Розы, конечно…
   И вот что поведала Марина Анне.

11й

   Сколько можно оправдываться?
   Как ни скрывай тузы.
   На стол ложатся вальты
   неизвестной масти.
   Представь, что чем искренней
   голос, тем меньше в нём слезы,
   Любви к чему бы то ни было,
   страха, страсти.
Иосиф Бродский. Новая жизнь

   Маревича для компании открыла Роза, любившая сновать по театрам в поисках вещества мечты, а голубоглазый, с пшеничными волосами и мягким улыбчивым ртом Маревич, артист Детского театра, это вещество производил с лёгкостью юного эльфа. Он никогда не мудрил с трактовкой образов и по большей части играл прекрасное существо, обречённое на гибель – и обречённое потому, что оно прекрасней всех. Расцвет Маревича длился недолго, лет шесть, и закончился с его отъездом в Москву, забитую своими погибающими эльфами под завязку. Привыкший к исключительному положению дома, Маревич конкуренции не снёс, скис, поплыл умом и телом, и творческих сил оставалось разве на то, чтобы от одной замученной и выпитой женщины перейти к другой. Но ему, в отличие от злосчастного Мармеладова, всегда было куда пойти. Любовь, в душные и смертельные объятия которой он попал от рождения, так и не разомкнула проклятого круга, и Маревичу не суждено было познать самого себя. Однако на короткое время фокус удался, пасьянс сошёлся, и Маревич был идеалом для сотен ленинградских девочек, тосковавших по изящному.
   «Женщина влюблена в чёрта» – это открыл Николай Гоголь, приписав своё открытие, достойное Нобелевской премии, сумасшедшему с его записками. Добавим существенную черту: женщина влюблена в чёрта, потому что чёрт никогда не является женщине в своем натуральном классическом виде, то есть с копытцами, рожками и бурым хвостом датского дога. Он всегда предстаёт в какой-нибудь роскошной личине, пусть и аляповатой, но намалёванной по высокому и блистательному шаблону. Поправка к закону Гоголя гласила бы: «женщина влюблена в Люцифера», и притом в молодого Люцифера, когда он, гордый, страдающий и одинокий, упал с неба на землю. Красота, одиночество, гордость и страдание – вот составные части романтического супа, который в любой пропорции кружит женщинам голову и валит их с ног. Жирный блеск этого супа всегда различим в любой славе любого романтического актёра, но блеск этот собственно актёрам не принадлежит. Чара наводится, напускается извне – и рассеивается по чьему-то приказу, но никак не по воле носителя чары. Если отец наш Шекспир прав и актёры – это зеркала, выходит, что сам хозяин обморочных чар и романтических туманов любит заглядывать в подставленные человеческие зеркальца? Но какой он тогда выходит шалун, однако. И сколько у него свободного времени!
   Надо заметить, к Маревичу хозяин чары заглянул явно мимоходом, предпочтя затем иных избранников, – наверное, его раздражила откровенная глупость артиста. Да, Маревич был дурачок, и девочкам, после трёхлетнего священнослужения, удалось это обнаружить. Реакция была смешанной: Лиля несколько разочаровалась, Алёна огорчилась, Марина отнеслась с ироническим спокойствием, а вот Роза отказалась воспринимать глупость Маревича как факт, отменяющий Служение. У её подруг мечты как-то путались и мешались с жизнью, и они могли всерьёз видеть в длинношеем красавчике нечто вроде идеала. Роза же твёрдо знала, что Маревич – это мираж. Так при чём тут были реальные черты его личности?
   Она с великим неудовольствием, просто за компанию, оставалась ждать артиста у служебного подъезда («Ну что вы хотите увидеть? Вышел, пошёл, как все»), но зато с великим удовольствием занималась приобретением цветов для него. Три года у Маревича на поклонах были лучшие букеты в театральном Ленинграде. Цветы тоже являлись прекрасным миражом, так что – мираж к миражу, такова была безупречная логика Розы…
   «Гамлет» в Детском театре шел в самой простодушной интерпретации из возможных—хороший мальчик, бывший школьник, попал в переплёт. Маревич играл элементарно и сильно: хватался за голову при явлении призрака, на словах «Дания – это тюрьма» колотил руками в чёрные металлические ворота, кстати сооружённые на сцене, отчаянно рыдал над телом убитого им Полония, а советуя Офелии ступать в монастырь, сардонически хохотал. Нерешительность его прямо объяснялась неопытностью – добрый, весёлый мальчик жил до поры в счастливой семье, учился в привилегированной школе, и откуда ему было знать, как вести себя в треснувшем мире, где завелась и быстро прогрессирует гниль разложения? Стоит ли в нём жить вообще? И на диво уместно звучал у Маревича монолог про «быть или не быть» – отличник учёбы концентрировал в рассуждении все резоны, по которым жить не стоит, и единственную причину, по которой жить всё-таки приходится. Роза смотрела этого «Гамлета» бессчётно. Она и заразила девочек Маревичем, Шекспиром, страстью к фантомам и к блаженному небытию зрителя. Ведь когда гаснет свет и освещается сцена, тебя нет, ты ещё не родился или уже умер, ты не имеешь никакого влияния на ход действия, сиди и смотри, как для тебя, несуществующего, разворачивается мираж Драмы Бытия… «Смотрите, как получается из „Гамлета», – говорила Роза, – всякое знание об иномире блокировано. Отец является сыну рассказать о своей земной смерти, но не имеет никакого права рассказывать о теперешней загробной жизни. С помощью блокировки любых конкретных сведений о другой жизни людей запирают на земле. Они не знают, что там, за чертой, они боятся шагнуть, они трепещут… Вам это ничего не напоминает? КПСС тоже запирает своих подданных за железным занавесом, чтоб не утекли. Дания – тюрьма, весь мир – тюрьма, но и мироздание тоже тюрьма. Правящие миром просто копируют своего создателя!» – «Какого создателя, Роза? – возражала Лиля. – Надо ещё доказать, что он есть». – «Это аксиома», – зло отвечала Роза.
   Маревич для Розы воплощал идеальный образ человека-жертвы: то был центр её зарождающегося трагического мировоззрения. Совсем иначе относилась к артисту Марина – он для неё был частью рукотворного, искусственного, забавно-игрушечного мира, в который она сразу решила попасть в качестве фигурантки. Это к ней должно быть обращено лицо героя-любовника, это она будет «о радость, о нимфа», это ей положено гибнуть, петь и плыть по вечной реке в белом платье ничьей невесты. Она хотела навсегда очутиться в нутре этого мира, где идёт другой снег и светит другое солнце. Что до Лили, то она давно искала себе службу вне фасадной идеологии, нечто всепоглощающее, несколько мученическое и разделённое с товарищами, – и нашла. Лиля откосилась к своей театральной вахте совершенно серьёзно: писала Маревичу подробные записки, как он сегодня сыграл и что следовало бы улучшить, очень волновалась о его моральном облике и всегда дожидалась актёра после спектакля, как будто желая убедиться, что непременная сценическая гибель ему ничуть не повредила. (Л Маревич на сцене отчего-то постоянно гиб.) Алёна же была по-простому рада – счастлива вырваться из коммунального ада с его распаренными бабами и бузящими мужиками в чистое интеллигентное житьё: спектакли-книжки, умные разговоры.
   Следующий удар но священной любви нанёс спектакль на военно-революционную тему под названием «Горячий ключ», где Маревич самоотверженно и на редкость бездарно играл комиссара Боренко. Семиградский, главный режиссёр театра, решил стереть с Маревича нажитые штампы, и в результате бедный артист, совершенно не понимая, что ему делать, орал два часа дурным голосом» а его дивные пшеничные волосы были зачёсаны назад и покрыты лаком, отчего обнаружились начинающиеся залысины. За эту роль Маревич получил премию Ленинградского обкома комсомола, за чем последовал последний и окончательный удар – артист не только вступил в партию, но и немедленно возглавил партийную организацию театра. Хитрый и мудрый ход Семиградского, осторожно и с большим умом выстраивавшего оборонительные укрепления театра (на носу была премьера по Окуджаве!), оценили все посвященные, но девочки были потрясены. В сладкую область чистой мечты замешалась кислая скука реальности! «Парторг не может играть Гамлета, – отчеканила Роза. – Максимум – Клавдия».
   Она не перестала любить Маревича, но её чувство осложнилось: избранник выказал признаки очевидного падения. Да, так и должно было быть в испорченном мире, где погибало всё прекрасное, потому что прекрасное было случайностью, а гибель – законом, но ведь единственное, что позволено человеку, – это личное отношение ко всему на свете, позволено до поры, пока он это свое личное хранит в душе и не трезвонит о нём по миру. И чувство Розы приняло надрывный и страдальческий оттенок – падение любимого было не остановить, оставалось скорбеть и оплакивать его гибель.
   Марину тоже царапнуло известие о партийности Маревича: оно неприятно свидетельствовало, что мир, в который она так хочет попасть, замешен на общей грязи и дискретен. «О радость, о нимфа», разгримировавшись, идёт на партсобрание, где вечно погромыхивают ключами от очередной плахи. И всё-таки, верила Марина, есть тайные способы превращения в человека-невидимку, которого глупости исторического времени обходят стороной. Надо уметь немножко исчезать, и учиться этому придётся прямо сейчас!