Страница:
У Серебринской вышла всего одна книжица, в конце семидесятых, «Чёрный хлеб», с равнодушно-дружелюбным предисловием известного в городе поэта-песенника Зиновия Хомякова. Он отмечал нравственную чистоту поэтессы, её тематическую строгость и верность некрасовской традиции гражданской неусыпности. По всему было видно, что рассудок Хомякова давно не участвовал в сочинении подобных текстов, которые он щедро сыпал в руки просителей, если эти руки были сопровождены упорными ногами и могли до него дойти и достучаться. И тем не менее его разболтанный ум мог считать и что-то справедливое, особенно когда поверхность анализируемого предмета была ясна. Серебринская, конечно, была не поэтом, но ритором и педагогом, и слова о строгости и чистоте верно определяли её скудное пространство, украшенное избранной коллекцией дидактических минералов. Анна полистала книгу, взятую у Катрин Лепелье, и что-то в искренней неуклюжести стихотворений Лилии Ильиничны напомнило ей о восемнадцатом веке, о солидных, разумных и наивных восклицаниях Сумарокова и Хераскова. «Кто счастлив, счастья своего не замечает. / Кто дышит вволю, тот скучает. / Тоскует о любви, когда / Она уходит навсегда». А что, скажете, неправда? «Кому-то сказки, плюшки да игрушки, / А нам положен бой и чёрный хлеб». Это похоже на кредо… Одно стихотворение Серебринской заинтересовало Анну упоминанием о «пятёрке». Оно и называлось «Отличница». Речь там велась о девочке-зубрилке, которая прилежно учится, хотя и не всегда понимает смысл уроков. Но школа закончена, и теперь девочку ждет суровая «хозяйка-жизнь». И хотя малютке кажется, что она знает уроки, хозяйка, управляющая огромным и страшным хозяйством своим, недовольна:
Понятно, что отличница из этого стихотворения – сама Лилия Ильинична, как и «пятёрка на тёрке» из её предсмертной записки. А «три тройки, четыре четвёрки», а долженствующие всё сжевать «девять девяток»? Видимо, тут заключено что-то понятное лишь подругам Серебринской и притом – что-то им угрожающее…
Молотки да тёрки.
Вертел востёр.
Никакой пятёрки —
В общий котёл
Да на костёр!
– Что ж, Яков Михайлович, благословите – еду послезавтра, – доложила Анна по телефону: уже не было времени для встречи.
– Благословляю! – фыркнул тот. – Там предупреждены и настроены мирно. Надолго едете?
– Ну откуда! Пять дней наскребла с трудом.
– Жалко. Дамы должны зимой жить в Москве, делать визиты и посещать балы и собрания. Я раньше любил закатиться эдак на месяцок… А теперь мне там и говорить-то не с кем. Один добрый совет: общаясь с Мариной, ни на чём не настаивайте, особенно если идёт сопротивление, вы тогда сразу меняйте тему – иначе она улизнёт, как ящерка. Вы знаете, мне показалось, что кроме горя и растерянности смерть Лили вызвала у Марины какой-то страх за себя.
– Это как раз понятно. Смерть близкого – визитёр беспардонный, напоминает о всяких там противных «мементо мори».
– Вы Марины не знаете! Сколько у неё этих визитёров было! Она, между прочим, двух мужей похоронила преспокойно. Я за всю жизнь не встречал такой несокрушимой веры в свою избранность и такой могучей любви к себе, как у неё.
– Да, это редкость для русской женщины. Хотя бывает…
– Марина – не женщина, – твердо сказал Фанардин. – Марина – космическое чудовище. И вдруг я чувствую – чудовище дало слабину, заметалось, боится чего-то.
– А остальные, как вам показалось, тоже боятся? Роза, Алёна?
– Нет. Эти – нет. Хотя Роза ведёт себя ещё более агрессивно, чем обычно, я думаю, это нормальный стресс. А Царёва настолько здоровый человек, что никогда не будет бояться чего-то такого, что не случилось сейчас и наяву.
– То есть боится, на ваш взгляд, одна Марина, и вы не знаете причин.
– Анечка, я ведь вам сразу сказал, что это дело мне решительно не нравится, и я с самого начала подозревал неладное в смерти Лилички. Они все что-то знают и не говорят. Они считают, что это касается только их кружка и посторонним вход воспрещен.
– Тогда у меня нет шансов что-то узнать от Марины.
– Нет, вы попробуйте. Смотрите, как много вам удалось раскопать о последних месяцах жизни Серебринской. Вам просто везёт, и к тому же – вы располагаете людей к разговору. Нет, вы должны поговорить с Мариной.
– Разумеется, я поговорю, с тем и еду. В любом случае, судя по вашим рассказам о Марине, мне скучать не придётся…
– Ха-ха, – ответил Фанардин.
Какой жалкий удел достаётся большинству людей, если обожествлять не долю и смирение, а волю и гордость. Античность определяла без всяких колебаний – смертные интересуют богов только тогда, когда в них можно поиграть. «Смертные» – это синоним слову «люди». На Олимп могут подняться по воле богов в исключительных случаях – одни лишь герои. Античный человек долго бы смеялся, если бы ему рассказали, к примеру, о протестантской картине мироздания, когда каждый хрен, честно торгуя в лавочке баранками, крепко рассчитывает на Царство Небесное по итогам трудодней. Какую кашу в головах заварил Сын, обещая, что спастись может каждый! Будем надеяться, что это не было предвыборным обещанием, и Царство Небесное по-честному населено миллиардами кретинов, как и Царство Земное. Ведь именно этого и желали бы люди – застать будущую жизнь на небе примерно такой же, как на земле, но чуть получше, несправедливей. Очень-то большой отлички разум не выдержит. Пожалуйста, то же самое, но без войн, болезней, убийств и нелюбви. Можете даже оставить общественный транспорт и выборы в городской совет. А жуткую информацию, что на небе нет водки и полового акта, вообще лучше не сообщайте, не гасите в смертных остатки желания попасть на это ваше небо.
Кто это говорит? Это я говорю с тобой, мой милый, стараюсь тебя позабавить. Мы сыграли первое действие с нашей первой куколкой, мы покидаем Петербург и отправляемся в Москву.
Ты ждал чего-то другого? Ты хотел небывалых приключений, гремучих страстей, пёстрых лент истории, затейливых мыслей? Может быть, ты хотел, чтобы я написала о тебе? А я рассказываю о «какой-то тётке»: ну подумаешь, померла – не померла, отчего да почему, кого это вообще может интересовать. Мой дорогой, я по-прежнему люблю тебя, но примириться с твоим миром я не могу. Нет, прости! И вообще ты ещё ничего не знаешь и не понимаешь, для чего затеян рассказ. Всё не так просто, милый. Мы прошли только часть пути… Дальше, дальше…
…Мы садимся в поезд и, как всегда, остро, неотвратимо, всем телом ощущаем мягкий, новорождённый толчок первого движения… Поехали.
Действие второе:
МАРИНА
…Мне всё ещё хочется думать, что у природы, когда она творила эту девушку, был какой-то широкий, изумительный замысел. Она была ласкова, разговорчива, весела, проста в обращении, поэтично верила в Бога, поэтично рассуждала о смерти, и в её душевном складе было такое богатство оттенков, что даже своим недостаткам она могла придавать какие-то особенные, милые свойства… Но любить по-настоящему, как я, она не могла, так как была холодна и уже достаточно испорчена. В ней уже сидел бес, который день и ночь шептал ей, что она очаровательна, божественна…
Антон Чехов. Ариадна
9з
Так, для примеру, чижик стоит два целковых, а чижиха в том же магазине – копеек пятьдесят, сорок, а то и двугривенный. А по виду птички – как две капли воды. То есть буквально не разобрать, которая что, которая ничего.
Но вот чижик перестал водичку пить. Он сел поплотнее, устремил свой птичий взор в высоту и запел. И за это такая дороговизна. За это гони монету. За пение и за исполнение.
Но что в птичьем мире прилично, то среди людей не полагается. И дамы у нас в одной цене находятся, как и мужчины. Тем более у нас и дамы поют, и мужчины поют. Так что все вопросы и все сомнения в этом отпадают.
Михаил Зощенко. Сирень цветёт
Анна предпочитала перемещаться из Петербурга в Москву через маленькую смерть – ночной поезд: так прибытие из одного мира в другой не казалось безнадёжно фантастическим. Немножко умер – и оказался в столице. «Здравствуй, матушка», – пробормотала Анна, выходя на перрон. Хотя женский пол городского демона давно был под вопросом, но тайные домашние ритуалы Анна предпочитала не менять, и с лесом и городом, входя, – здороваться непременно.
Её встречал троюродный братец Боря, смурной телом по утреннему часу, но бодрый духом крепыш: куртка нараспашку, брюшко грамотное, напитанное правильной едой и придавленное фитнесом, залысины, очки.
– Анютка! Ну ты даешь – из поезда свежа, как черёмуха какая-нибудь! Вы там в Питере в холодильниках часом не лежите?
– Лежим, лежим, по полгода лежим, морда московская…
Борьке было двенадцать, Анне – десять, когда он приехал на месяц к ним на дачу и всем приглянулся: здорово находил грибы, ловко построил шалаш и до упаду смешил собиравшихся в шалаше малолеток анекдотами. Образовалась даже местная игра «в болотного» – кто первый выскочит из шалаша пописать, тот и есть «болотный», проигравший. А однажды, когда они оказались в укрытии одни, Борька по-родственному, без цели соблазнения, вынул крупный кривоватый конец и предъявил сестре в доказательство намечающейся непростоты жизни. «В прошлом году ещё ничего, а в этом – торчит и не пойми с чего», – пожаловался он. Анна вежливо потрогала конец и поделилась знаниями: говорят, это у вас у всех так. Борька убедительно парировал, что у всех не проверишь, и поинтересовался имуществом Анны, но та была из семьи врачей и мысль о немытых пальцах троюродного братца её вспугнула. Эта картинка, образчик наивного искусства детской эротики, застряла в памяти, а по озорным искоркам в Борькиных глазах она понимала, что и он всё помнит прекрасно.
– Да! – вещал Борька, руля «фордом». – Жаль, тебя не было! Схоронили деда. Такие речи толкали… Честь и совесть… Уходит эпоха… Все пришли, кто мог, – весь архив, ученики…
– А ты как думаешь – уходит эпоха?
– Дак ушла уже. Кое-какое имущество осталось, и всё. Кстати, дед проявил нечеловеческое благоразумие и написал завещание, по всей форме. Квартиру на Пятницкой нам оставил, представляешь подарок? Она по нынешним ценам тыщ в двести встанет. Я тебя туда отвезу, да? Тебя прописал отдельной строкой – книги по истории, альбомы. Мы ничего не трогали – выбирай что хочешь. Поужинаем сегодня?
– Давай. Где и поесть ещё. как не в Москве-матушке.
– Ага, – обрадовался брат и стал усиленно и сладострастно что-то прикидывать в уме, как все москвичи, выбирающие рабочим утром, где бы покушать вечером.
– Так. Ну, положись на меня – не обижу. Есть одно место…
– На твой вкус, братик. Что на работе?
Боря недавно стал работать в одной конторе чьё существование хоть и не было строго секретным, но и никак не афишировалось: нечто вроде негласной федеральной компьютерной полиции, в помощь официальным органам, которые, как и все госдинозавры, не справлялись с катастрофически изменчивой ситуацией.
– Знаешь, вот чуть не впервые в жизни – то, что надо. Вот только не могу просечь одну хитрую гадюку, я ж её и нашёл. Видно, давно действует, и по уму – снимает в момент операций чуть-чуть, ну там пятьдесят, сто единиц. Кому нужно такое отслеживать? А у неё, у гадюки, в месяц несколько штук копится спокойно. Следы заметает намертво – вот кто бы это был, а? Ты сама знаешь, наши юноши – беспредельщики, как взломают сокровищницу – так гребут золото, пока не упадут на пороге. Кино, блин! Нет, это не юноша. Неужели старый кто-то нарисовался, из бывших?
– А если ты найдешь, кто это, её арестуют?
– Знаешь, если я её – почему её, кстати? – её, его, все равно, если найду – пойду учиться и в ножки поклонюсь. Эта ж гэний, ну!
Расположившись в квартире деда Андрея – четвертый этаж во дворе старого дома на Пятницкой, вход через крохотную кухню-прихожую в единственную большую комнату – Анна, умывшись и с удовольствием полистав отличные книги, позвонила Марине Фанардиной.
Марина была известной, но не знаменитой актрисой: до большой славы чего-то не хватило – не то воли, не то удачи, не то спроса на её причудливый женский тип. Среднего роста, субтильная, пронизанная острыми злыми нервами, с огромными синими глазами и слегка искривлённым маленьким ртом, с напевной, сладко-шелестящей речью, временами срывающейся в пронзительный крик раненой птицы, она была на месте в ролях декадентских певичек, заграничных шлюх, мещанок-вредительниц и классических нехороших женщин. Это амплуа обеспечивало ей прочное, но никак не главное место на сцене и экране. Однако в быту Марина процветала: с каждым мужем прирастало имущество, причём оставленное добровольно. При мысли о суде с Мариной, даже при самом имени «Марина», мужья вздрагивали. Когда её спрашивали о личной жизни, Марина весело отвечала: «Да вот, четвёртого (пятого, шестого) мужа доедаю!»
Марина никогда не испытывала никаких сомнений в полном и абсолютном превосходстве не своего пола, но себя лично. «Возможно-возможно, – любила говорить она, – что мужчины в среднем умнее женщин в среднем, хотя я, ей-богу не понимаю, что бы это значило. Но – допустим. О-ля-ля, вытекает ли из этого, что ты умнее меня, мой дорогой? Никоим образом! А это значит, всё, что «в среднем», можно спокойно спустить в унитаз: кому оно интересно?»
Она не только не любила мужчин, но не испытывала к ним ни малейшего эротического влечения и никогда ничего особенного не чувствовала ни с одним из них. При этом ей всё-таки было интересно с ними. Чара же в ней была густая и самая настоящая: не от Богини-Матери, томимой жаждой слияния и размножения, но от той, чьего имени мы не знаем, от проклятой Неизвестной, от насмешливой Незнакомки, от сине-лиловых туманов, выматывающих душу, от лунного воя и гибельного трепета ночных бабочек…
Анна представилась и услышала в ответ: «Фью-фью-фью… Яшечка говорил, да-да-да… Ну так что, кошечка моя, вы когда приехали? Агу. А когда уезжаете? Оу-оу. Сегодня „Бешеные деньги», я мамашу играю, вам это совершено ни к чему. Мня-мня. Приходите завтра на „Трамвай «Желание»”, забористая пьеска… Ах, знаете? Уильямса читали? Вы что – образованная, что ли? Ту-ту-ту, голубка моя, я отвыкла от грамотных людей… Одно место на фамилию Кареткина, пум-пум… хотите два? Ладненько. Анна Кареткина – смешно. Почти Анна Каренина. Нормальная ролька, но аб-со-лю-ман не моя. И потом заходите, йес? Счастливенько, лапуля…»
Театр имени…фью-фью-фью, продолжим мы в манере госпожи Фанардиной… не лучше ли будет нам назвать его Театром имени Театра? Да, именно так мы и поступим, и целее будем. Театр имени Театра никогда не был освещен грозовой молнией настоящей, исторической славы, но жил и наполнялся зрителем. Своего оригинального лица Театр имени Театра не имел ни в какие эпохи: погоду в нем делала крепкая театральная рутина, в которую время от времени врывались бунтарски настроенные режиссёры, пытавшиеся свернуть рутине шею. Их спектакли (обычно один или два) оставались приличным надгробным памятником революционным настроениям и долго сохранялись в репертуаре. «Есть пьесы такие слабые, что никак не могут сами сойти со сцены», – сострил как-то Ежи Лец. Вот и многие спектакли Театра имени Театра сами не могли сойти со сцены. При этом обнаруживались удивительные вещи. Подобно многим тенденциям моды на дизайн, театральные тенденции повторяются в некоем собственном алгоритме, и, если не выбрасывать театральную вещь сразу, как сменилась мода, через некоторое время начинаются чудеса. Большинство театров, чуть меняется поветрие, немодный спектакль выкидывают. Но не таков был бессменный руководитель Театра имени Театра, народный артист СССР Вадим Муранов. Он не спешил.
Он не спешил, а поэтому сляпанный в самом начале перестройки спектаклец «Мои соседи» по чудовищной колхозной комедии провинциального автора, возникший только из-за того, что надо было куда-то девать народную артистку Алевтину Ерыкалову, шёл двадцать лет, и конца ему было не видать. Раздражавший когда-то сентиментальностью и наивным острословием, спектакль постепенно становился антиквариатом. Люди заходили в уютный, немного облезлый зальчик Театра имени Театра и обалдевали от того, что на сцене продолжалась марсианская советская жизнь, тогда как на улице её давно и след простыл. В последние годы на «Моих соседях» стоял рёв, хотя вместо покойной Ерыкаловой агронома Печникову давно играла заслуженная артистка Иванайлова. Что говорить тогда о «Бешеных деньгах» Островского! Они шли уже лет тридцать, то слегка затухая, то возобновляясь, и жизнь, сражённая столь неколебимым постоянством, начала подыгрывать театру: происходящее в русском быту и нравах двадцать первого века стало подделываться, аляповато, но упорно, под комедию века девятнадцатого…
Пятнадцать лет насчитывал и “Трамвай „Желание»”, поставленный, конечно, специально для Марины Фанардиной. Она тогда снялась в костюмном сериале из прошлой жизни, в роли интриганки полусвета, а также сошлась с человеком, которого друзья звали ласково: Валя Гроб. А он был на деле Валерий Гробенко, и хотя в душе У него бушевали русские грозы, она, душа, во время своего краткого русского отпуска всё-таки тянулась к прекрасному, поэтому, прежде чем успокоиться в гробу, Гроб успел оплатить дивные платья героини «Трамвая» и часть декораций. Всё сохранилось в лучшем виде. Муранов был рачителен и бережлив.
Нет, что-то таинственное и непостижимое, какая-то временная и энергетическая воронка вертелась и ввинчивалась в том месте Москвы, где находился Театр имени Театра! Например, поражала моложавость его актёров: все, буквально все выглядели на двадцать-тридцать лет моложе своего возраста, так что молодых актеров, в общем, можно было и не брать: сорокалетние прекрасно справлялись с их ролями. Труппа была практически здорова – за десять лет не стало только Ерыкаловой, но той уж перевалило за восемьдесят, да, как водится, опились до смерти двое актеров среднего возраста, один из героев, красавец Бунаков, и характерный Омельчук. Да, и Зина Исаковская, беленькая такая, замуж вышла за границу. Удивительно долго сохранялись декорации – краски не выцветали. Критики про Театр имени Театра давно уже не писали ничего, и не хвалили, и не ругали, а вообще не ходили за ненадобностью. И что же? Театр только окреп без их слезящихся от раздражения глаз. Один раз возникла нешуточная угроза: ведь Театр занимал аппетитное здание в центре, как же несытым бандитским брюхам в шаткие времена было не попытаться наехать? Скорбные головой твари не знали загадочного русского закона, по которому русский театр снаружи не берется. Никогда! Его можно уничтожить изнутри, разложив и расколов труппу, истребив руководителя, взманив золотом директора, да мало ещё как. Но просто так прийти с кулаком и отобрать здание – дудки. Муранов надел ордена, взял для ужаса Ерыкалову, и они пошли по инстанциям, раздавая попутно интервью. Ерыкалова была, к слову, под два метра ростом и. толщиной близилась к Богине-Матери. Её клятва объявить голодовку быстро решила исход дела.
Возможно, что это был уже не театр, а какая-то его квинтэссенция, законсервированный дух, и это ещё вопрос, обошлось ли дело без алхимического тигля и ползучих туманов Лысой горы. Ведь никто даже из знатоков не решился бы сказать, сколько, собственно, лет Вадиму Спиридоновичу Муранову, чьей первой работой в кино стало участие в картине «Чапаев» (крестьянский мальчик)…
Но всему на свете приходит конец, пришёл конец и эстетической неколебимости Муранова! Об этом Анна узнала из афиши – она извещала о готовящейся премьере пьесы братьев Кердыковых «Инсулин» в постановке Богдана Бисова. Братья Кердыковы, пара бойких драмоделов, которые, как и братья Васильевы (фильм «Чапаев»), никакими братьями не были, и Богдан Бисов, человек-смерч, осеменяли новомодными тенденциями театральную Москву не точечно, а квадратно-гнездовым способом: пришла очередь и Театра имени Театра. Что ж, на любой сцене всегда идёт какой-то мусор своего времени, и, если деревянных колхозников, от чьего топорного балагурства тянет добротным запахом коровьей мочи, сменяют вопящие наркоманы, припадочные спецназовцы и малолетние шлюхи, это означает, что на старую квартиру, опорожняющую на сцену свои помойные ведра, въехали новые постояльцы, эка невидаль.
Крупно отужинав вечор, а днём погуляв по столице, Анна с удовольствием зашла в прохладную сень вечной театральной скуки. Она хорошо помнила пьесу Уильямса, где разнообразно и красиво цеплялась за жизнь и погибала нежная стервоза Бланш, стареющая истерическая звезда никому не нужной вечной женственности. По видимости, театральная публика нисколько не изменилась за годы перемен, и всё так же исправно и некстати утыкалась в программки и блаженно поедала прикупленные в буфете шоколадные конфеты в шуршащих обёртках. Но вот реакции публики на сценическое действие были иные, нежели лет двадцать назад.
Тогда несчастная женщина, цепляющаяся за остатки былой привлекательности, психически неуравновешенная, сильно пьющая и врущая, пользовалась безоговорочным сочувствием. Её враг, животный здоровяк Стенли, вызывал скорее отторжение и гнев – зачем же губить слабых, страдающих? Сегодня же симпатии зала были скорее на стороне крепкого, понятного в своей элементарности мужчины. Сложная, особенная женщина раздражала и смешила. Тоже, фря! Марине Фанардиной пришлось немало побороться с публикой за свою Бланш, но она выиграла, победив всех, даже драматурга.
Тоненькая белокурая дамочка, прибывшая в гости к сестре, в убожество неказистого семейного быта, только казалась субтильной куколкой, увядшим вишнёвым цветом, обрывком дорогого кружева. Она была умнее и сильнее всех вокруг.
Она разрушила и разложила обывательское гнёздышко в дым, в гнилые клочья. О, как опасно унижать обделённых физической силой и наделённых силой иного сорта! Они нанесут такой гибельный удар, от которого никакая бычатина защититься не сможет. Марина была пронизана и заряжена яркой, спелой ненавистью изысканного аристократического создания к миру плебейского насилия. Она рассчитанно и зло кружила голову мальчику Митчу, разжигала страсть в Стенли, травила душевный покой беременной сестры Стеллы. Она врала, издевалась, провоцировала, сладострастно притворяясь обиженной и печальной. Насмешливые вздохи и междометия ритмично колебали её коварную, обволакивающую, завораживающую речь, и горели, искрились злые синие глаза – Незнакомка зашла на минутку в кабак, чтобы плюнуть в рожи и улететь. В финале пьесы Героиню сдают санитарам, чтоб те везли её в психиатрическую лечебницу. Марина играла так, что получалось – она сама это и выдумала, чтоб эффектно исчезнуть и навсегда наказать сестру за падение с высоты в грязь пошлого быта. «Я всегда зависела от доброты первого встречного», – знаменитую реплику, обращенную к врачу, Фанардина говорила так, что зал одобрительно смеялся: было ясно, что теперь и в больнице эта Бланш наведёт шороху. «Чистая актёрская победа, – подумала Анна, – ни одного слова не исказив, поменять смысл пьесы! Но какое мощное обаяние, какая гибкость, энергия, а ведь она ровесница Серебринской, стало быть – тут у нас верных пятьдесят шесть лет имеются. Ох уж эти актрисы, из человеческой ли плоти они сделаны? Нет ли тут другого какого материальчику?»
После спектакля, вдоволь покружив по тёмным коридорчикам, внезапно выводящим на разные уровни зазеркалья-закулисья, Анна отыскала гримуборную заслуженной артистки России Марины Фанардиной.
10и
Женщина, к сожалению, всегда женщина, как бы талантлива она ни была! – прибавит он, а мне будет трудно ему поверить…
Ирина Одоевцева. На берегах Невы
Марина уже переоделась в серебристый халатик и сняла белокурый парик: её собственные, светло-пепельные, коротко подстриженные волосы были ей к лицу куда больше, чем мэрилинистые локоны. Она снимала грим и болтала с посетителями – крупной тёткой в малиновом бархатном платье и худосочным юношей; на столике лежали несколько букетов. Анна представилась.
– Ауф! – устало и весело отозвалась Марина. – Оп-ля! Вот, Миррочка и Данечка, смотрите – перед вами образованный человек из Петербурга… я ей, значит, говорю, приходите на пьесу Уильямса, а она мне… рум-пум-пум… знаю, говорит, читала, говорит! Анечка, а это мои друзья – Мирра Львовна, знатный театрал и… ой-ёй… Данечка, будущий театровед. Портрет мой пишет актёрский и «Трамвайчик» видел… Данечка, сколько разочков?
– Четырнадцать, – ответил Данечка голосом ангела.
– Сегодня зал был тяжёлый, – заметила бывалая Мирра.
– Миррочка. а что делать? Зритель глупеет каждый день… Ум-па-па, ум-па… Каждый божий день. Тум-да-ри-да-ри-дам… Скоро человек, одолевший «Мойдодыра», будет считаться интеллектуалом, как же – большая вещь, в стихах… А тут ваще засада, блин! Какая-то психическая тётка заваливается, значит, к сеструхе, а та замужем и с пузом. А тётка уже типа пожила, но чего-то ещё крутит её насчёт мужиков. А у сеструхи мужик такой нормальный, в натуре, конкретный пацан по жизни. И он на неё типа завёлся – не завёлся, я не въехал, а она стала парню одному мозги пудрить… Короче, мутное такое грузилово, я ни хера не просёк! – При этой тираде глаза Марины стали стеклянными, а губа отвисла, изображая мурло самодовольного плебея.