Страница:
Придётся быть противным и отвратительным, и сносить презрение тех, кто назначен быть светлыми лучами, дивными звуками и чудными красками. И напрасно молил бы призванный быть червяком, чтоб его вдруг назначили
С их стороны было бы мило, если бы они хотя бы в двух словах объясняли назначение. Потому что путаница.
Кто там идёт? Кто идёт? Тот, кто знает, что делать. У него в руках коробочка гвоздей. Будет ли он спать на них, распнёт ли кого или повесит на стену портрет любимого революционера – важно только то, что эти гвозди у него есть. А у вас их нет. А были. А выдавали
У меня ещё есть. С восьмидесятых годов запасла несколько штук.
Знает луна и охотно струит в мир серебристую ленту снятого ею бесконечно печального фильма о том, что веками приходится ей наблюдать по ночам, но никто не умеет смотреть лунные ленты, было когда-то два-три немецких безумца, да отцвели уж давно голубые цветы.
Мои насмешки над романтизмом выдают скрытую страстную к нему привязанность и довольно неуклюжие попытки преодоления её.
Сидите и хлопаете в ладоши. Чё ни покажи – хлопают, суки! А где гнилые помидоры? Итальянцы за фальшивую ноту любой знаменитости помидорчиком в рыло залепить могут. За культуру надо бить и убивать! А если этого нет, значит, ничего этого и не нужно никому, понятно? На хер всех ваших Брамсов…
Это опасные речи. Очень опасные. Они могут весьма и весьма кому-то понравиться. Хочетсябить и убивать – почему бы не за культуру? А мне что делать? Я назначена формулировать опасные речи.
её душа, истеричная девчонка-подросток, редко выбирающаяся из-под завала профессиональных деформаций и спекулятивных построений хитрого ума, теперь требовала немедленной выпивки и себе – искренних слов, отчаянных воплей, слёз побольше, песней понадрывистей. «Mon Dieu, mon Dieu…» – заводила утробным голосом французская святая шлюха, душа получала свою дозу и
Ха, душа! Она всегда найдет свою дозу! её не проведешь!
известные нам свидетельства и описания истины указывают на то, что она, во-первых, скрыта, окутана покрывалом, во-вторых – что откинувший покрывало и увидевший истину должен ослепнуть. Хотелось бы узнать, где здесь найти место для юмора?
Видимо, юмор заключён в самой этой статуе под покрывалом. Или, возможно, в покрывале.
что прививка духа к женской земной природе – назойливо повторяющийся, мучительный, трагический и неудачный эксперимент. Вот будто кто-то – да хоть та же Премудрость Божья, Афина, София, Василиса – хочет воплотиться и не может. Потому, что мир, который создал её сын, ещё ниже и несовершеннее, можно сказать – дегенеративнее, чем она сама, если продолжать бредни
Бредни, между прочим, тоже имеют право длиться в истории. У всех идей есть одинаковое право на жизнь: а дальше всё зависит от их хватательной силы. Кто больше зацапал людишкиных голов, тот и победит.
– Развитие духовного начала в женщине в девяносто девяти случаях из ста приводит её к самоотрицанию и ненависти к своей природе.
– Да неправда!
– В одном оставшемся, в лучшем случае – к равнодушию.
– Не могу согласиться. Вот вы сами, вы лично, что – разве ненавидите себя?
– Ненавижу
Кто бы мне рассказал, что такое не поделили между собой природа и дух? Дам конфетку. Что-то знал об этом Томас Манн, но с ним уже не поговоришь. Конфетка остаётся у меня.
Истина вне меня. И она мне… отвратительна. Это так, и я с этим живу и буду., наверное… смиренно жить дальше, зная истину и зная, что она мне отвратительна
А представляете, если б я таким макаром всю книжку залудила? что, думаете, я хуже европейских графоманов? Но не могу: доктор Чехов не велит.
Может, и не Кострома, а Колыма. Но что-то русское.
Россия это вещь. В России ещё так много действительности! Крупной, нажористой, дурно пахнущей, аппетитной действительности. Они этого ничего не понимают, аборигены. Я понимаю. Но мне туда, в действительность, уже никогда не попасть. Я очерчена – вокруг меня ментальная пустыня, моя пустыня. Пустыня, звезды, ночь
Хватит бормотать. Мы возвращаемся в Горбатов. Водка нагревается вообще.
31э
Горбатовцы, предъявив себя, стали требовательнее поглядывать на гостью: не скажет ли чего душеукрепляющего, полезного. Не заворачивается ли чего в Питере, как бывало, по окраинам и подвалам. Не стал ли кто пророчествовать, нет ли кружков истиноискательских, не пошла ли бродить по лавочкам новая Блаженная?
– Пророчеств не слышала, – ответила Анна, – а кружков всяких, наверное, предостаточно. Знаете, я что-то устала от Петербурга. Нет покоя. За город теперь крепко взялись эти… как их и назвать?.. Лиля Ильинична, ваша подруга, Алёна, называла их крысами. Ну, назовём агрессорами. Всё в стройке, в ремонтах. За два года до трёхсотлетия началось – и вот до сего дня, шесть лет как не найти спокойного уголка. Грохот, шум, пыль, тросы, краны, вибрация. Постоянно вибрация – у меня дом на что крепкий, послевоенный, и то не уснуть. Новый какой-то город прорастает сквозь старый Питер – и старый Питер ему сильно мешает раскинуться на просторе. А кто там живёт, в новом городе, что за люди, о чём они думают – я и понятия не имею. Я оттуда никого не знаю. Мы не смешиваемся ведь никак. И чем больше строек, тем больше и вибрации – а от неё дома портятся, идут трещинами. То есть такая трагикомическая история – чем больше строишь и ремонтируешь, тем больше разрушений…
– Даже у нас на Космонавтов, уж на что край света был, сквер порушили и девятиэтажку построили, – добавила Алёна. – А в центре ни одного знакомого магазина не найти. Всё новое. Опять – двадцать пять новая жизнь…
– Да, – задумчиво молвил Октябрь Платонович. – Мы люди перелома. Переломанные мы люди! Переделали нас, переломали об колено, с одного на другое. У кого срослось, а у кого и не срослось. Да если и срослось, так переломанная нога – не то что здоровая.
– Жизнь меняется! – заявил Касимов. – Это закон жизни. Везде так.
– В царстве земном, – отвечал отец Николай. – Так в царстве земном. Потому что тут царит враг рода человеческого, вот он и мудрит от вечной скуки. А в царстве небесном перемен нет.
– У тебя, отец Николай, – не утерпел Октябрь, – постоянно враги рода человеческого царят, ты и социализм царством антихриста называл, и эту нашу новую жизнь… Чего у тебя ни возьмёшь – всё враг придумал! Ну так, значит, и правильно, что он рулит: кто с людишками возится, тот на них и ездит. Раз он, враг, замутил всю историю, пусть ею и управляет, а то кто же?
– Божьей воли никто знать не может, – сказал отец Николай, – пока сроки не исполнились. Тогда узрим свет истины.
– А вот на что оно нужно вообще – то, чего никто знать не может? – раздражился Октябрь. – Сроки у него, вишь, не исполнились! Двадцать веков ждут со своими кадилами, что сроки какие-то исполнятся. А главное, что меня бесит, так уверенно говорит про Царство Небесное, будто его глазами видел.
– Не сомневаюсь, Октябрь, что тебя всё во мне бесит, – уверенно парировал отец Николай. – Бес в тебе сидит, вот он тебя и подзуживает. А я Царство Небесное видел – только духовными очами.
– Ну и что там?
– Не считаю нужным отчитываться перед тобой.
– Вы это потише! – скомандовала Алёна. – Прошлый раз собирались на день рождения Петра Степаныча – так подрались. За это, за свет истины.
– На сытый желудок, гусем объевшись, хорошо очень про свет истины покалякать… – вставила строгая Наташа, и женщины засмеялись чему-то своему.
– А скажите, кто теперь в Театре Ленсовета главным режиссёром? – спросила у Анны Татьяна Егоровна.
– Никого пока нет. Трудно с главными режиссёрами.
– Потому что настоящей воли нет! – сказал Октябрь Платонович. —Агрессия есть, алчность есть. А доброй воли нет.
– Ура! – воскликнул румяный, всем восхищённый Огурчик. – За добрую волю!
Пили все вместе, мало кто пропускал, а к собственным алгоритмам Октября давно привыкли – пьянели же по-разному. Но, надо заметить, дружно. Не было шибко вырвавшихся вперёд и нарочито отстающих. Чувствовался коллектив. Настоящий, спаянный и споенный, естественно рождённый в боях коллектив.
В Огурчике, конечно, проглядывал пьяница, русский пьяница наилучшего вида – добродушный, слабый. Алёне он не подходил ни по каким статьям – на посторонний взгляд, а там, внутри супружества, кто ж его знает. О многом говорила та ласковость, с какою Алёна принимала оплошки запьяневшей Огурчиковой руки: он утратил точность налива и то переливал жидкость в окружающие рюмки, то недоливал, а было, что и сшиб сосуд ненароком, размашистой дланью; Алёна преспокойно оплошки исправляла и что-то тихо бурчала мужу. А не то что на весь стол гавкнуть: «Ну началось! Кретин!» Такого не было. Мирный дух витал над столом. Ось напряжения между Октябрём и отцом Николаем ощущалась как давняя и безобидная – так перелаиваются соседские собаки для развлечения хозяев.
Ванечка же, которого мама называла «Иван Алёнович», к «молочку из-под бешеной коровки» был очевидно равнодушен, как и его молоденькая, смахивающая на прогрессивную пионервожатую из старых фильмов жёнка Света. Анна подумала, что это хорошо для Алёны, тяжело жить среди пьющих, хотя и неизвестно, что будет дальше…
Вдруг с годами и заскучает Иван Алёнович той непонятной, яростной скукой-тоской, какою ни с того ни с сего заболевают жители русских равнин, напрасно заливая водкой раскалённые угли-углы души. Ползёт из полей и лесов, где лежат неоплаканные и неотпетые, забытые русские, да и не русские, косточки павших в битве за жизнь – за которую биться не надо, которая всем даром дана – ползёт эта чёрная, злая скука-тоска, тоска неисчислимой и безнадёжной вины. Виноватых-то нет в живых. Вот и хватает ядовитый, зубастый туман кого попало.
И дивятся соседи: что это с парнем сделалось! Как сглазили. Пришёл из армии, гонял весёлый на мопеде, и вдруг опиваться начал до бесчувствия, в год облинял, зачах. А что у вас, хрестьяне, в лесочке берёзовом под поселком зарыто? А зарыто там полтыщи хрестьянских душ, ещё с Гражданской. Так что занапрасно вы в той роще красные грибы берёте, нехороши грибочки-то. Когда пронесёт, а когда и заберёт. Да у нас почитай вся земля такая! Да мы уж лучше и думать про это не будем. Мы уж лучше на этом бескрайнем кладбище без крестов построим бизнес-центр в сто этажей. И заживё-о-ом!
А до сотого этажа чёрная, положенная вам, завещанная вам предками тоска – думаете, не доползёт?
– …Кирпич пойдёт, – гудел Касимов. – Это наше потому что, сто пятьдесят лет наше. Васильевы! Из нашего кирпича! Церковь, школа. И что? Всё как штык!
– Подождать надо, Петя, —уговаривала Касимова Алёна. – Накопления нужны. Сам знаешь, если в этом году всё путём с урожаем – мы в полёте.
– Время идет, Алёна, – отвечал Касимов. – Сколько я ещё протяну?
– Петечка за всё волнуется, – сказала Наташа, поглаживая мужа по руке. – У Петечки сердце. Хотя и в переводе значит «камень»…
– Пётр – камень, да, – отозвался Октябрь. – Только наши Петруши все не каменные. Это как-то вас по ошибке назвали. Это отец Николай наш на самом деле Пётр, а вы, Петруши, – все на самом деле Коленьки альбо Васечки. Алёна тоже не Алёна, а Мария по-правильному. Один я назван как надо.
– Как нехристь назван. Нечеловеческим именем. У тебя и святого нет. Будешь когда креститься – человеческое имя возьмешь, – подал голос неправильно названный отец Николай.
– Креститься не буду, – отвечал Октябрь безгневно. – Потому что я человек серьёзный, и если уж приму что на себя, так должен всё исполнять. А христианства я исполнять не могу. Я врагов не прощаю и понять, для чего это прощение нужно, не в силах. В воскрешение во плоти не верю, да и не «чаю» его вовсе, этого воскрешения из мёртвых. По-моему, нет никакого смысла всю эту ораву и воскрешать. Наверняка человеческие индивидуальности повторяются, и на определённые типы и виды людей придутся дикие тыщи воплотителей. И для чего? Какой мы тут общий язык найдём, хотя бы мы и воплотились? Ну, может, воскрешённые чекисты с воскрешёнными опричниками и договорятся… А так предвижу сплошную неразбериху. Да будет вообще как в Гражданскую – каждый со своей правдой… А уж церковь твоя, отец Николай, и вы, бородатые, – это уж мне совсем поперёк натуры. Скучные вы. Всё бубните. Гундосите. Вид такой надутый. Всё судите мир, всё корите людей, а по какому праву? Чем вы лучше-то?
– Мы ничем не лучше, твоя правда. Только мы для Бога место на земле держим изо всех сил. вот мы потому и скучные. Гадить-то веселей.
– Кто гадит? Я гажу? А церковь в Горбатове благодаря кому?
– А потому, что у тебя сердце куда лучше головы твоей путаной и заполошной, – резонно сказал отец Николай, наскучив спором.
Конечно, трудно было не понять, из-за чего загорелся спорами да разговорами Октябрь Платонович: глазки незамужней симпатичной гостьи из Петербурга были тому виной. Но эти глазки наделали смуты не только в душе Октября – Пётр Иванович Касимов упорно делал вид, что никакого такого серебристого облака справа от него не сидит, и старался туда не смотреть, и сердился, что смотреть нельзя, и от этой бури чувств совсем окоченел и стал приметно напиваться. Вздохнул и любитель прекрасного, милейший Пётр Степанович, на досуге писавший маслом жену Веру. Понравилась Анна и тихому «Ивану Алёновичу» – он потом сказал матери: «Такая вежливая, воспитанная, настоящая петербурженка». Словом, дух легкого эротического возбуждения витал над столом, приятно подзвучивая и дополняя дух спиртной.
Но тут на улице раздались резкие, требовательные сигналы. «Мишка! – охнула Алёна. – Мишенька приехал!» И бросилась молнией на двор. «Э-э, – протянул Октябрь Платонович. – Проклятие Алёнкино приехало, красавчик её заявился…»
Алёна вернулась, ведя за собой высокого и стройного парня лет двадцати, пепельного блондина с тёмными бровями и серо-голубыми глазами, притом – с исключительно недовольным выражением лица. Он не ожидал посиделок и оглядел собравшихся хмуро, чуть ли не с отвращением.
– Ишь сгрибился, – шепнула Анне Ирина Ивановна. – Не любит нас, брезгует. Такой бирюк!
Мишеньке сразу подставили чистую тарелку, навалили еды, налили питья, он стал есть, тоже недовольно. Правда, на Анну он посмотрел с любопытством – и даже спросил, как там Питер.
– А ничего, не потонули еще, – ответила Анна. Мишенька хмыкнул и продолжал есть.
– Как дела-то, голубчик? – спросила Алёна.
– Нормально дела, – отвечало чадо. – Я на ночь только. Завтра поеду.
– А что ж так? Оставайся, я тебе наверху постелю, и живи. Мы тогда тут, внизу… В твоей-то комнате наша гостья сегодня… Ты же не предупредил…
– Да ладно.
Застолье развалилось. При Мише никто говорить вольно не захотел. Разбились на группки, пошли – кто вглубь дома, кто посуду мыть помогать, кто в сад прогуляться. Анна, Октябрь Платонович и касимовская Наташа пошли в сад.
Сияла тёплая, добротная ночь. Луна шла на убыль, но ещё кое-что могла. Анна вдыхала воздух и с удовольствием смотрела на своих спутников. На хороших людей…
– Видели, как он на нас посмотрел, нахлебник? – кипятилась Наташа. – И это всё, на всю жизнь крест Алёнке. Презирает её, что замуж вышла, что живёт в глуши. Деньги дерёт. А она только плачет…
– Что ж поделаешь с материнским сердцем? – вздохнул Октябрь.
– То и поделаешь, что нечего уродов выкармливать. А вы, Анечка, что ж – не замужем?
– Я была, – ответила Анна. – Развелись.
– Вот жалко. У вас характер хороший для семейной жизни – спокойный, без этой, знаете, заводки бабской, – – сказала Наташа.
– С таким характером и одной хорошо, – вмешался Октябрь, которому хотелось отмести всех возможных Аниных мужей хотя бы ментально. – А насчёт Мишки ты, Наталья, не права. Он ведь не нас конкретно презирает. Он вообще злится на всю ситуацию, из-за которой он был вынужден лишиться родного места. Просил он Алёну замуж выходить в Тамбовскую область? Как не крути, она всё-таки отчасти перед ним виновата.
– Да ладно! – махнула рукой Наташа. – Чего ж он обратно не едет в Питер? Там квартира есть. И университеты там имеются. А не едет, потому что ему здесь удобно и хорошо, и мать всегда шёлковая и перед ним виноватая. Она же считает, что он инопланетянин, честно! Она мне так и говорила: он, Наташенька, необыкновенный человек, он звёздный мальчик, инопланетянин. Видишь, какой он красивый, какие у него руки изящные? Инопланетянин! Хитрый, ленивый, злой. У нас таких инопланетян пол-страны…
– Парень действительно красивый и тебе уже не по зубам, – съехидничал Октябрь.
– Да больно мне нужна шпана подростковая. У меня у самой в доме ходит такой инопланетянин, задницу лишний раз не подымет, и с матерью разговор короткий: подай, принеси, пошла вон.
– Что, Лёшка и Касимову грубит?
– Касимову, ты сам знаешь, у нас никто, кроме тебя, ещё грубить не пробовал. Жизня дороже. На мне дитятко отыгрывается…
– Вы знаете, – сказала вдруг Анна, – я хотела бы вас всех поблагодарить. Я сегодня прожила удивительно длинный, весёлый и правильный день. Вы мне все ужасно понравились, и понравилось, что вы – вместе, что вы… договорились про жизнь между собой, что никто из вас не одинок. Что вы какое-то общее дело делаете. Я знаю, что так бывает, но мало такого видела. А вот. Хорошо бы у вас ничего не испортилось. Чтоб всегда эта грустная и добрая собака сидела в будке – как похожа на Эльзу, это в Питере есть такая собачка у моего друга… Да, чтоб всегда цвели тюльпаны, а если отцветут тюльпаны, то что-нибудь другое сразу же начинало цвести вслед. И чтоб Касимов всегда что-то строил, а Пётр Степанович всегда кого-то учил, а матушка Алёна всем руководила, а дети понемножку подрастали и смотрели бы у вас, Октябрь Платонович, умное кино. И чтоб в Мураше всегда лежали бочки с огурцами, наливаясь «хряпом», и колокола звонили в церкви Михаила Архангела, всегда, всегда, вечно! И чтоб я знала: живёт, существует где-то мой дорогой Горбатов и я могу туда вернуться…
– И вам спасибо, – ответила Наташа. – И вы – хорошая…
– Да, спасибо на добром слове, только вот никакой вечности гарантировать не могу, – растроганно молвил Октябрь Платонович. – Знаете ведь, наверное, великий закон Мэрфи. «Всё, что может испортиться, портится. Всё, что не может испортиться, портится тоже…»
– «Если вам показалось, что ситуация улучшилась, значит, вы чего-то не заметили», – закончила Анна смеясь. – Это да. Закон сбоев не дает!
Пора было и на покой.
32ю
Анна привычно думала о своих чувствах: где они гнездятся и бегают, как ощущаются. Это всегда было интересно – регистрировать чувства. Сейчас где-то вдоль позвоночника располагался ручеёк теплого удовольствия, сладостного покоя. В груди, у сердца, крутилась небольшая радость. Полового напряжения не возникало совсем. Однако ощущались неясные покалывания там же, где крутилась радость, но глубже, покалывания, похожие на тревогу. Или скорее предчувствие тревоги. Преддверие страха? И вдруг будто ледяной палец надавил в области желудка, но тут же отпустил. Что такое? «Забавно, – подумала Анна, – было бы побывать в шкуре страстного человека. У них всё бушует, кипит, чувства огромные, сильно действующие на нервы, и нервы вибрируют постоянно. Это, наверное, доставляет неописуемое удовольствие. Побыть неделю – и обратно в себя…»
Пришло в голову: взять маму, уехать в Россию, в маленький город… Учителя везде нужны. Квартиру питерскую сдать… нет, если бы Бог, как Алёне, послал мужа, тогда ещё можно подумать. А так получается какая-то загробная жизнь. Или бегство. От чего? От «крыс»? Но они сожрут большие города и примутся за маленькие, что ж, так и бегать всю жизнь? Тогда лучше в старую Европу. Катрин Лепелье, стильная Катрин, дочка Серебринской, – по её пути накатанному? Стерильный муж-иноземец с кредитной картой. Домик-садик. Все время домик-садик, и ничего другого? Это в старости хорошо, а до старости ещё надо дотянуть, доползти, заполняя время.
«Но что мне нужно? – спросила себя Анна. – Что мне нужно по-настоящему? Как резко обозвала меня Роза: „госпожа Никто». Но для таких, как я, умеренно интересующихся жизнью, тоже должны быть свои пути-тропиночки. Свои задачи и задания. Выпала же мне эта история с тётками, и надо её добить…»
Бесшумно отворилась дверь, и в светлицу заглянула Алёна. В руке она держала крупную белую свечу в подсвечнике.
– Легли уже? Не спите? Можно к вам? – ласковым шёпотом спросила она, присаживаясь возле стола. Анна разглядела подсвечник – сдобную русалку из дымчатого стекла. – На русалочку мою смотрите? Это я в Саратове взяла. Правда, смешная штука? А вы ведь хотите поговорить со мной немножко, да? Вы так осторожно на меня смотрите, будто что-то хотите спросить и не решаетесь. Ну и как вам наша компания?
– О, прекрасный коллектив.
– А вы не подумали, что мы все чудачки, мешки провинциальные?
– Нет, не подумала.
– Ванечка мой немного застенчив. Он, наверное, не произвёл впечатления.
– Да и не надо на меня производить впечатление! Что я за птица такая! За версту видно, что ваш Ваня – чудесный и добрый человек. И любит очень жену, и жена его любит.
– У нас все жён любят, – ответила Алёна. – Это мы такой стиль жизни завели в Горбатове.
– Очень правильный ваш стиль. А Октябрь Платонович не женат?
– Вдовеет, девятый год.
– Поговорить я, конечно, хочу, за тем и приехала. Я была чуток знакома со всеми вашими подругами…
– Ну и как, понравились мы вам?
– Да, да. Но…
– А что – «но»?
– Пусть это звучит комично, наивно, глупо, и всё-таки я скажу: неужели ни на каком пути нет счастья? Может быть, на вашем? Скажите, Алёна, вы счастливы? Мне это важно услышать от вас… Вы живёте так… порядочно, так чисто, всё-то у вас такое… натуральное. Вы правильно живёте. Вы чувствуете счастье? Как оно ощущается? Просто хорошее настроение всегда?
– Да что вы. И настроение разное бывает, и живу я со всячинкой. Прав Октябрь – мы переломанные люди, а какое может быть у переломанных людей счастье? И тревоги у меня. И сколько хлопот! Ведь, по совести говоря, если по закону смотреть – нас всех сажать надо, да, весь наш боевой совет; устойчивую преступную группу. Мы всё по кривой делаем, в обход закона, потому что иначе – никак, труба иначе! А потом дочь у меня, дочь-то совсем маленькая, шесть лет. Материнский крест! У вас ведь пока нет детей, верно? Ну так вы этого и представить не можете. Девочка необыкновенная. Как её растить – не знаю. Даю ей сейчас книжки, сказки, а она смотрит так пристально, без улыбки, точно скажет сейчас: мама, принеси-ка ты мне лучше «Основы термодинамики»… И потом, знаете, жизнь у меня действительно хорошая. Чего уж Бога гневить: сплю со своим мужчиной. И ничем-то он меня не раздражает, никогда не противен, даже пьяненький. Ну и что, попивает. Похож на больного ребёнка… Смешной он, милый. И все сыты и здоровы. Да, слава Богу! И всё-таки чего-то не хватает в моей жизни. Чего-то важного в ней нет. Я не могу вам объяснить. Я сама не понимаю, только чувствую, что это так. Как-то я… опростилась, что ли. Упёрлась в простые нужды. Я ведь была хорошим врачом. Может быть… что-то я потеряла. Много нашла, а что-то потеряла. Не зря девочки посмеивались надо мной: ушла Алёнка в землю!
– Но вы же и сейчас принимаете больных?
– Принимаю, да. Хотя мне наконец после четырёх лет переписки врача прислали… Практика есть. Но не та, что в Питере. И вообще наступила другая жизнь. Доброкачественная жизнь, полная жизнь. Но… как будто не совсем моя, а вот какая-то роль. Они меня называют «матушка». Что я за матушка такая? Поручили играть. Нужна им матушка, понимаете ли, выбрали меня… Хорошо, я стараюсь и вроде иногда и справляюсь.
– Это вы хорошо сказали: нужна матушка. Матушка всем нужна. С матушкой даже можно и без отца-батюшки прожить. Но таких матушек, как вы, Алёна, немного. То есть вроде бы довольно много, но… недостаточно. И – не прибывает их, это точно. Всё больше холодных, сердитых, расчётливых. Таких, что боятся продешевить, что-то бесплатно сделать, даром отдать. Вообще стереотип «русской женщины» как сокровища души, доброты, жалости, сострадания, домовитости – скоро ведь совсем на нет сойдёт.
С их стороны было бы мило, если бы они хотя бы в двух словах объясняли назначение. Потому что путаница.
Кто там идёт? Кто идёт? Тот, кто знает, что делать. У него в руках коробочка гвоздей. Будет ли он спать на них, распнёт ли кого или повесит на стену портрет любимого революционера – важно только то, что эти гвозди у него есть. А у вас их нет. А были. А выдавали
У меня ещё есть. С восьмидесятых годов запасла несколько штук.
Знает луна и охотно струит в мир серебристую ленту снятого ею бесконечно печального фильма о том, что веками приходится ей наблюдать по ночам, но никто не умеет смотреть лунные ленты, было когда-то два-три немецких безумца, да отцвели уж давно голубые цветы.
Мои насмешки над романтизмом выдают скрытую страстную к нему привязанность и довольно неуклюжие попытки преодоления её.
Сидите и хлопаете в ладоши. Чё ни покажи – хлопают, суки! А где гнилые помидоры? Итальянцы за фальшивую ноту любой знаменитости помидорчиком в рыло залепить могут. За культуру надо бить и убивать! А если этого нет, значит, ничего этого и не нужно никому, понятно? На хер всех ваших Брамсов…
Это опасные речи. Очень опасные. Они могут весьма и весьма кому-то понравиться. Хочетсябить и убивать – почему бы не за культуру? А мне что делать? Я назначена формулировать опасные речи.
её душа, истеричная девчонка-подросток, редко выбирающаяся из-под завала профессиональных деформаций и спекулятивных построений хитрого ума, теперь требовала немедленной выпивки и себе – искренних слов, отчаянных воплей, слёз побольше, песней понадрывистей. «Mon Dieu, mon Dieu…» – заводила утробным голосом французская святая шлюха, душа получала свою дозу и
Ха, душа! Она всегда найдет свою дозу! её не проведешь!
известные нам свидетельства и описания истины указывают на то, что она, во-первых, скрыта, окутана покрывалом, во-вторых – что откинувший покрывало и увидевший истину должен ослепнуть. Хотелось бы узнать, где здесь найти место для юмора?
Видимо, юмор заключён в самой этой статуе под покрывалом. Или, возможно, в покрывале.
что прививка духа к женской земной природе – назойливо повторяющийся, мучительный, трагический и неудачный эксперимент. Вот будто кто-то – да хоть та же Премудрость Божья, Афина, София, Василиса – хочет воплотиться и не может. Потому, что мир, который создал её сын, ещё ниже и несовершеннее, можно сказать – дегенеративнее, чем она сама, если продолжать бредни
Бредни, между прочим, тоже имеют право длиться в истории. У всех идей есть одинаковое право на жизнь: а дальше всё зависит от их хватательной силы. Кто больше зацапал людишкиных голов, тот и победит.
– Развитие духовного начала в женщине в девяносто девяти случаях из ста приводит её к самоотрицанию и ненависти к своей природе.
– Да неправда!
– В одном оставшемся, в лучшем случае – к равнодушию.
– Не могу согласиться. Вот вы сами, вы лично, что – разве ненавидите себя?
– Ненавижу
Кто бы мне рассказал, что такое не поделили между собой природа и дух? Дам конфетку. Что-то знал об этом Томас Манн, но с ним уже не поговоришь. Конфетка остаётся у меня.
Истина вне меня. И она мне… отвратительна. Это так, и я с этим живу и буду., наверное… смиренно жить дальше, зная истину и зная, что она мне отвратительна
А представляете, если б я таким макаром всю книжку залудила? что, думаете, я хуже европейских графоманов? Но не могу: доктор Чехов не велит.
Может, и не Кострома, а Колыма. Но что-то русское.
Россия это вещь. В России ещё так много действительности! Крупной, нажористой, дурно пахнущей, аппетитной действительности. Они этого ничего не понимают, аборигены. Я понимаю. Но мне туда, в действительность, уже никогда не попасть. Я очерчена – вокруг меня ментальная пустыня, моя пустыня. Пустыня, звезды, ночь
Хватит бормотать. Мы возвращаемся в Горбатов. Водка нагревается вообще.
31э
Надо бороться и держаться крепко. Слушать простое, земное, житейское, смотреть на земную жизнь, на кота, на чашку, на людей, озабоченно жующих. Не надо думать о том, что с земли уводит. Уведёт – не вернёшься.
Тэффи. Лунный свет.
Горбатовцы, предъявив себя, стали требовательнее поглядывать на гостью: не скажет ли чего душеукрепляющего, полезного. Не заворачивается ли чего в Питере, как бывало, по окраинам и подвалам. Не стал ли кто пророчествовать, нет ли кружков истиноискательских, не пошла ли бродить по лавочкам новая Блаженная?
– Пророчеств не слышала, – ответила Анна, – а кружков всяких, наверное, предостаточно. Знаете, я что-то устала от Петербурга. Нет покоя. За город теперь крепко взялись эти… как их и назвать?.. Лиля Ильинична, ваша подруга, Алёна, называла их крысами. Ну, назовём агрессорами. Всё в стройке, в ремонтах. За два года до трёхсотлетия началось – и вот до сего дня, шесть лет как не найти спокойного уголка. Грохот, шум, пыль, тросы, краны, вибрация. Постоянно вибрация – у меня дом на что крепкий, послевоенный, и то не уснуть. Новый какой-то город прорастает сквозь старый Питер – и старый Питер ему сильно мешает раскинуться на просторе. А кто там живёт, в новом городе, что за люди, о чём они думают – я и понятия не имею. Я оттуда никого не знаю. Мы не смешиваемся ведь никак. И чем больше строек, тем больше и вибрации – а от неё дома портятся, идут трещинами. То есть такая трагикомическая история – чем больше строишь и ремонтируешь, тем больше разрушений…
– Даже у нас на Космонавтов, уж на что край света был, сквер порушили и девятиэтажку построили, – добавила Алёна. – А в центре ни одного знакомого магазина не найти. Всё новое. Опять – двадцать пять новая жизнь…
– Да, – задумчиво молвил Октябрь Платонович. – Мы люди перелома. Переломанные мы люди! Переделали нас, переломали об колено, с одного на другое. У кого срослось, а у кого и не срослось. Да если и срослось, так переломанная нога – не то что здоровая.
– Жизнь меняется! – заявил Касимов. – Это закон жизни. Везде так.
– В царстве земном, – отвечал отец Николай. – Так в царстве земном. Потому что тут царит враг рода человеческого, вот он и мудрит от вечной скуки. А в царстве небесном перемен нет.
– У тебя, отец Николай, – не утерпел Октябрь, – постоянно враги рода человеческого царят, ты и социализм царством антихриста называл, и эту нашу новую жизнь… Чего у тебя ни возьмёшь – всё враг придумал! Ну так, значит, и правильно, что он рулит: кто с людишками возится, тот на них и ездит. Раз он, враг, замутил всю историю, пусть ею и управляет, а то кто же?
– Божьей воли никто знать не может, – сказал отец Николай, – пока сроки не исполнились. Тогда узрим свет истины.
– А вот на что оно нужно вообще – то, чего никто знать не может? – раздражился Октябрь. – Сроки у него, вишь, не исполнились! Двадцать веков ждут со своими кадилами, что сроки какие-то исполнятся. А главное, что меня бесит, так уверенно говорит про Царство Небесное, будто его глазами видел.
– Не сомневаюсь, Октябрь, что тебя всё во мне бесит, – уверенно парировал отец Николай. – Бес в тебе сидит, вот он тебя и подзуживает. А я Царство Небесное видел – только духовными очами.
– Ну и что там?
– Не считаю нужным отчитываться перед тобой.
– Вы это потише! – скомандовала Алёна. – Прошлый раз собирались на день рождения Петра Степаныча – так подрались. За это, за свет истины.
– На сытый желудок, гусем объевшись, хорошо очень про свет истины покалякать… – вставила строгая Наташа, и женщины засмеялись чему-то своему.
– А скажите, кто теперь в Театре Ленсовета главным режиссёром? – спросила у Анны Татьяна Егоровна.
– Никого пока нет. Трудно с главными режиссёрами.
– Потому что настоящей воли нет! – сказал Октябрь Платонович. —Агрессия есть, алчность есть. А доброй воли нет.
– Ура! – воскликнул румяный, всем восхищённый Огурчик. – За добрую волю!
Пили все вместе, мало кто пропускал, а к собственным алгоритмам Октября давно привыкли – пьянели же по-разному. Но, надо заметить, дружно. Не было шибко вырвавшихся вперёд и нарочито отстающих. Чувствовался коллектив. Настоящий, спаянный и споенный, естественно рождённый в боях коллектив.
В Огурчике, конечно, проглядывал пьяница, русский пьяница наилучшего вида – добродушный, слабый. Алёне он не подходил ни по каким статьям – на посторонний взгляд, а там, внутри супружества, кто ж его знает. О многом говорила та ласковость, с какою Алёна принимала оплошки запьяневшей Огурчиковой руки: он утратил точность налива и то переливал жидкость в окружающие рюмки, то недоливал, а было, что и сшиб сосуд ненароком, размашистой дланью; Алёна преспокойно оплошки исправляла и что-то тихо бурчала мужу. А не то что на весь стол гавкнуть: «Ну началось! Кретин!» Такого не было. Мирный дух витал над столом. Ось напряжения между Октябрём и отцом Николаем ощущалась как давняя и безобидная – так перелаиваются соседские собаки для развлечения хозяев.
Ванечка же, которого мама называла «Иван Алёнович», к «молочку из-под бешеной коровки» был очевидно равнодушен, как и его молоденькая, смахивающая на прогрессивную пионервожатую из старых фильмов жёнка Света. Анна подумала, что это хорошо для Алёны, тяжело жить среди пьющих, хотя и неизвестно, что будет дальше…
Вдруг с годами и заскучает Иван Алёнович той непонятной, яростной скукой-тоской, какою ни с того ни с сего заболевают жители русских равнин, напрасно заливая водкой раскалённые угли-углы души. Ползёт из полей и лесов, где лежат неоплаканные и неотпетые, забытые русские, да и не русские, косточки павших в битве за жизнь – за которую биться не надо, которая всем даром дана – ползёт эта чёрная, злая скука-тоска, тоска неисчислимой и безнадёжной вины. Виноватых-то нет в живых. Вот и хватает ядовитый, зубастый туман кого попало.
И дивятся соседи: что это с парнем сделалось! Как сглазили. Пришёл из армии, гонял весёлый на мопеде, и вдруг опиваться начал до бесчувствия, в год облинял, зачах. А что у вас, хрестьяне, в лесочке берёзовом под поселком зарыто? А зарыто там полтыщи хрестьянских душ, ещё с Гражданской. Так что занапрасно вы в той роще красные грибы берёте, нехороши грибочки-то. Когда пронесёт, а когда и заберёт. Да у нас почитай вся земля такая! Да мы уж лучше и думать про это не будем. Мы уж лучше на этом бескрайнем кладбище без крестов построим бизнес-центр в сто этажей. И заживё-о-ом!
А до сотого этажа чёрная, положенная вам, завещанная вам предками тоска – думаете, не доползёт?
– …Кирпич пойдёт, – гудел Касимов. – Это наше потому что, сто пятьдесят лет наше. Васильевы! Из нашего кирпича! Церковь, школа. И что? Всё как штык!
– Подождать надо, Петя, —уговаривала Касимова Алёна. – Накопления нужны. Сам знаешь, если в этом году всё путём с урожаем – мы в полёте.
– Время идет, Алёна, – отвечал Касимов. – Сколько я ещё протяну?
– Петечка за всё волнуется, – сказала Наташа, поглаживая мужа по руке. – У Петечки сердце. Хотя и в переводе значит «камень»…
– Пётр – камень, да, – отозвался Октябрь. – Только наши Петруши все не каменные. Это как-то вас по ошибке назвали. Это отец Николай наш на самом деле Пётр, а вы, Петруши, – все на самом деле Коленьки альбо Васечки. Алёна тоже не Алёна, а Мария по-правильному. Один я назван как надо.
– Как нехристь назван. Нечеловеческим именем. У тебя и святого нет. Будешь когда креститься – человеческое имя возьмешь, – подал голос неправильно названный отец Николай.
– Креститься не буду, – отвечал Октябрь безгневно. – Потому что я человек серьёзный, и если уж приму что на себя, так должен всё исполнять. А христианства я исполнять не могу. Я врагов не прощаю и понять, для чего это прощение нужно, не в силах. В воскрешение во плоти не верю, да и не «чаю» его вовсе, этого воскрешения из мёртвых. По-моему, нет никакого смысла всю эту ораву и воскрешать. Наверняка человеческие индивидуальности повторяются, и на определённые типы и виды людей придутся дикие тыщи воплотителей. И для чего? Какой мы тут общий язык найдём, хотя бы мы и воплотились? Ну, может, воскрешённые чекисты с воскрешёнными опричниками и договорятся… А так предвижу сплошную неразбериху. Да будет вообще как в Гражданскую – каждый со своей правдой… А уж церковь твоя, отец Николай, и вы, бородатые, – это уж мне совсем поперёк натуры. Скучные вы. Всё бубните. Гундосите. Вид такой надутый. Всё судите мир, всё корите людей, а по какому праву? Чем вы лучше-то?
– Мы ничем не лучше, твоя правда. Только мы для Бога место на земле держим изо всех сил. вот мы потому и скучные. Гадить-то веселей.
– Кто гадит? Я гажу? А церковь в Горбатове благодаря кому?
– А потому, что у тебя сердце куда лучше головы твоей путаной и заполошной, – резонно сказал отец Николай, наскучив спором.
Конечно, трудно было не понять, из-за чего загорелся спорами да разговорами Октябрь Платонович: глазки незамужней симпатичной гостьи из Петербурга были тому виной. Но эти глазки наделали смуты не только в душе Октября – Пётр Иванович Касимов упорно делал вид, что никакого такого серебристого облака справа от него не сидит, и старался туда не смотреть, и сердился, что смотреть нельзя, и от этой бури чувств совсем окоченел и стал приметно напиваться. Вздохнул и любитель прекрасного, милейший Пётр Степанович, на досуге писавший маслом жену Веру. Понравилась Анна и тихому «Ивану Алёновичу» – он потом сказал матери: «Такая вежливая, воспитанная, настоящая петербурженка». Словом, дух легкого эротического возбуждения витал над столом, приятно подзвучивая и дополняя дух спиртной.
Но тут на улице раздались резкие, требовательные сигналы. «Мишка! – охнула Алёна. – Мишенька приехал!» И бросилась молнией на двор. «Э-э, – протянул Октябрь Платонович. – Проклятие Алёнкино приехало, красавчик её заявился…»
Алёна вернулась, ведя за собой высокого и стройного парня лет двадцати, пепельного блондина с тёмными бровями и серо-голубыми глазами, притом – с исключительно недовольным выражением лица. Он не ожидал посиделок и оглядел собравшихся хмуро, чуть ли не с отвращением.
– Ишь сгрибился, – шепнула Анне Ирина Ивановна. – Не любит нас, брезгует. Такой бирюк!
Мишеньке сразу подставили чистую тарелку, навалили еды, налили питья, он стал есть, тоже недовольно. Правда, на Анну он посмотрел с любопытством – и даже спросил, как там Питер.
– А ничего, не потонули еще, – ответила Анна. Мишенька хмыкнул и продолжал есть.
– Как дела-то, голубчик? – спросила Алёна.
– Нормально дела, – отвечало чадо. – Я на ночь только. Завтра поеду.
– А что ж так? Оставайся, я тебе наверху постелю, и живи. Мы тогда тут, внизу… В твоей-то комнате наша гостья сегодня… Ты же не предупредил…
– Да ладно.
Застолье развалилось. При Мише никто говорить вольно не захотел. Разбились на группки, пошли – кто вглубь дома, кто посуду мыть помогать, кто в сад прогуляться. Анна, Октябрь Платонович и касимовская Наташа пошли в сад.
Сияла тёплая, добротная ночь. Луна шла на убыль, но ещё кое-что могла. Анна вдыхала воздух и с удовольствием смотрела на своих спутников. На хороших людей…
– Видели, как он на нас посмотрел, нахлебник? – кипятилась Наташа. – И это всё, на всю жизнь крест Алёнке. Презирает её, что замуж вышла, что живёт в глуши. Деньги дерёт. А она только плачет…
– Что ж поделаешь с материнским сердцем? – вздохнул Октябрь.
– То и поделаешь, что нечего уродов выкармливать. А вы, Анечка, что ж – не замужем?
– Я была, – ответила Анна. – Развелись.
– Вот жалко. У вас характер хороший для семейной жизни – спокойный, без этой, знаете, заводки бабской, – – сказала Наташа.
– С таким характером и одной хорошо, – вмешался Октябрь, которому хотелось отмести всех возможных Аниных мужей хотя бы ментально. – А насчёт Мишки ты, Наталья, не права. Он ведь не нас конкретно презирает. Он вообще злится на всю ситуацию, из-за которой он был вынужден лишиться родного места. Просил он Алёну замуж выходить в Тамбовскую область? Как не крути, она всё-таки отчасти перед ним виновата.
– Да ладно! – махнула рукой Наташа. – Чего ж он обратно не едет в Питер? Там квартира есть. И университеты там имеются. А не едет, потому что ему здесь удобно и хорошо, и мать всегда шёлковая и перед ним виноватая. Она же считает, что он инопланетянин, честно! Она мне так и говорила: он, Наташенька, необыкновенный человек, он звёздный мальчик, инопланетянин. Видишь, какой он красивый, какие у него руки изящные? Инопланетянин! Хитрый, ленивый, злой. У нас таких инопланетян пол-страны…
– Парень действительно красивый и тебе уже не по зубам, – съехидничал Октябрь.
– Да больно мне нужна шпана подростковая. У меня у самой в доме ходит такой инопланетянин, задницу лишний раз не подымет, и с матерью разговор короткий: подай, принеси, пошла вон.
– Что, Лёшка и Касимову грубит?
– Касимову, ты сам знаешь, у нас никто, кроме тебя, ещё грубить не пробовал. Жизня дороже. На мне дитятко отыгрывается…
– Вы знаете, – сказала вдруг Анна, – я хотела бы вас всех поблагодарить. Я сегодня прожила удивительно длинный, весёлый и правильный день. Вы мне все ужасно понравились, и понравилось, что вы – вместе, что вы… договорились про жизнь между собой, что никто из вас не одинок. Что вы какое-то общее дело делаете. Я знаю, что так бывает, но мало такого видела. А вот. Хорошо бы у вас ничего не испортилось. Чтоб всегда эта грустная и добрая собака сидела в будке – как похожа на Эльзу, это в Питере есть такая собачка у моего друга… Да, чтоб всегда цвели тюльпаны, а если отцветут тюльпаны, то что-нибудь другое сразу же начинало цвести вслед. И чтоб Касимов всегда что-то строил, а Пётр Степанович всегда кого-то учил, а матушка Алёна всем руководила, а дети понемножку подрастали и смотрели бы у вас, Октябрь Платонович, умное кино. И чтоб в Мураше всегда лежали бочки с огурцами, наливаясь «хряпом», и колокола звонили в церкви Михаила Архангела, всегда, всегда, вечно! И чтоб я знала: живёт, существует где-то мой дорогой Горбатов и я могу туда вернуться…
– И вам спасибо, – ответила Наташа. – И вы – хорошая…
– Да, спасибо на добром слове, только вот никакой вечности гарантировать не могу, – растроганно молвил Октябрь Платонович. – Знаете ведь, наверное, великий закон Мэрфи. «Всё, что может испортиться, портится. Всё, что не может испортиться, портится тоже…»
– «Если вам показалось, что ситуация улучшилась, значит, вы чего-то не заметили», – закончила Анна смеясь. – Это да. Закон сбоев не дает!
Пора было и на покой.
32ю
…а Танины страдания принадлежат жизни, поэтому – чего ж её жалеть? В мире нет ничего, кроме жизни и смерти. И всё, что подвластно первой, – счастье, а всё, что принадлежит второй… А всё, что принадлежит второй, —уничтожение счастья. И ничего больше нет в этом мире.
Юрий Трифонов. Обмен
Анна привычно думала о своих чувствах: где они гнездятся и бегают, как ощущаются. Это всегда было интересно – регистрировать чувства. Сейчас где-то вдоль позвоночника располагался ручеёк теплого удовольствия, сладостного покоя. В груди, у сердца, крутилась небольшая радость. Полового напряжения не возникало совсем. Однако ощущались неясные покалывания там же, где крутилась радость, но глубже, покалывания, похожие на тревогу. Или скорее предчувствие тревоги. Преддверие страха? И вдруг будто ледяной палец надавил в области желудка, но тут же отпустил. Что такое? «Забавно, – подумала Анна, – было бы побывать в шкуре страстного человека. У них всё бушует, кипит, чувства огромные, сильно действующие на нервы, и нервы вибрируют постоянно. Это, наверное, доставляет неописуемое удовольствие. Побыть неделю – и обратно в себя…»
Пришло в голову: взять маму, уехать в Россию, в маленький город… Учителя везде нужны. Квартиру питерскую сдать… нет, если бы Бог, как Алёне, послал мужа, тогда ещё можно подумать. А так получается какая-то загробная жизнь. Или бегство. От чего? От «крыс»? Но они сожрут большие города и примутся за маленькие, что ж, так и бегать всю жизнь? Тогда лучше в старую Европу. Катрин Лепелье, стильная Катрин, дочка Серебринской, – по её пути накатанному? Стерильный муж-иноземец с кредитной картой. Домик-садик. Все время домик-садик, и ничего другого? Это в старости хорошо, а до старости ещё надо дотянуть, доползти, заполняя время.
«Но что мне нужно? – спросила себя Анна. – Что мне нужно по-настоящему? Как резко обозвала меня Роза: „госпожа Никто». Но для таких, как я, умеренно интересующихся жизнью, тоже должны быть свои пути-тропиночки. Свои задачи и задания. Выпала же мне эта история с тётками, и надо её добить…»
Бесшумно отворилась дверь, и в светлицу заглянула Алёна. В руке она держала крупную белую свечу в подсвечнике.
– Легли уже? Не спите? Можно к вам? – ласковым шёпотом спросила она, присаживаясь возле стола. Анна разглядела подсвечник – сдобную русалку из дымчатого стекла. – На русалочку мою смотрите? Это я в Саратове взяла. Правда, смешная штука? А вы ведь хотите поговорить со мной немножко, да? Вы так осторожно на меня смотрите, будто что-то хотите спросить и не решаетесь. Ну и как вам наша компания?
– О, прекрасный коллектив.
– А вы не подумали, что мы все чудачки, мешки провинциальные?
– Нет, не подумала.
– Ванечка мой немного застенчив. Он, наверное, не произвёл впечатления.
– Да и не надо на меня производить впечатление! Что я за птица такая! За версту видно, что ваш Ваня – чудесный и добрый человек. И любит очень жену, и жена его любит.
– У нас все жён любят, – ответила Алёна. – Это мы такой стиль жизни завели в Горбатове.
– Очень правильный ваш стиль. А Октябрь Платонович не женат?
– Вдовеет, девятый год.
– Поговорить я, конечно, хочу, за тем и приехала. Я была чуток знакома со всеми вашими подругами…
– Ну и как, понравились мы вам?
– Да, да. Но…
– А что – «но»?
– Пусть это звучит комично, наивно, глупо, и всё-таки я скажу: неужели ни на каком пути нет счастья? Может быть, на вашем? Скажите, Алёна, вы счастливы? Мне это важно услышать от вас… Вы живёте так… порядочно, так чисто, всё-то у вас такое… натуральное. Вы правильно живёте. Вы чувствуете счастье? Как оно ощущается? Просто хорошее настроение всегда?
– Да что вы. И настроение разное бывает, и живу я со всячинкой. Прав Октябрь – мы переломанные люди, а какое может быть у переломанных людей счастье? И тревоги у меня. И сколько хлопот! Ведь, по совести говоря, если по закону смотреть – нас всех сажать надо, да, весь наш боевой совет; устойчивую преступную группу. Мы всё по кривой делаем, в обход закона, потому что иначе – никак, труба иначе! А потом дочь у меня, дочь-то совсем маленькая, шесть лет. Материнский крест! У вас ведь пока нет детей, верно? Ну так вы этого и представить не можете. Девочка необыкновенная. Как её растить – не знаю. Даю ей сейчас книжки, сказки, а она смотрит так пристально, без улыбки, точно скажет сейчас: мама, принеси-ка ты мне лучше «Основы термодинамики»… И потом, знаете, жизнь у меня действительно хорошая. Чего уж Бога гневить: сплю со своим мужчиной. И ничем-то он меня не раздражает, никогда не противен, даже пьяненький. Ну и что, попивает. Похож на больного ребёнка… Смешной он, милый. И все сыты и здоровы. Да, слава Богу! И всё-таки чего-то не хватает в моей жизни. Чего-то важного в ней нет. Я не могу вам объяснить. Я сама не понимаю, только чувствую, что это так. Как-то я… опростилась, что ли. Упёрлась в простые нужды. Я ведь была хорошим врачом. Может быть… что-то я потеряла. Много нашла, а что-то потеряла. Не зря девочки посмеивались надо мной: ушла Алёнка в землю!
– Но вы же и сейчас принимаете больных?
– Принимаю, да. Хотя мне наконец после четырёх лет переписки врача прислали… Практика есть. Но не та, что в Питере. И вообще наступила другая жизнь. Доброкачественная жизнь, полная жизнь. Но… как будто не совсем моя, а вот какая-то роль. Они меня называют «матушка». Что я за матушка такая? Поручили играть. Нужна им матушка, понимаете ли, выбрали меня… Хорошо, я стараюсь и вроде иногда и справляюсь.
– Это вы хорошо сказали: нужна матушка. Матушка всем нужна. С матушкой даже можно и без отца-батюшки прожить. Но таких матушек, как вы, Алёна, немного. То есть вроде бы довольно много, но… недостаточно. И – не прибывает их, это точно. Всё больше холодных, сердитых, расчётливых. Таких, что боятся продешевить, что-то бесплатно сделать, даром отдать. Вообще стереотип «русской женщины» как сокровища души, доброты, жалости, сострадания, домовитости – скоро ведь совсем на нет сойдёт.