Страница:
Притихшие и скорбные, рука в руке, они молча шли полем и задами, пугливо озираясь по сторонам, вздрагивая при неожиданном лошадином фырканье или отдаленном собачьем брехе. Обходили одинокие строения амбары да сараи, словно кто-то их выслеживал в темноте.
Обогнули церковь с черными провалами окон, с блестевшим крестом над голыми березовыми ветвями. В кирпичной угловой сторожке, где жил одинокий отец Афанасий, теплился блеклый огонек. Они прошмыгнули под тенью высокой железной ограды, перебежали улицу и очутились на темном крыльце Успенского.
Он долго не мог открыть замок и сердился, гремел ключами.
- Может быть, в сад пойдем? - сказала она.
- Нет, нет! - резко ответил он и открыл наконец дверь.
Из сеней пахнуло густым настоем яблок и тонким сухим запахом березовых веников.
- Пойдем же, пойдем! - подталкивал он ее через порог, в этот черный дверной проем.
- Не надо бы, Митя... Теперь не надо, - слабо упиралась она.
- Ах, Маша!.. Не все ли равно, когда?.. Теперь или после. Все пройдет... Идем же!..
В доме было сухо и тепло от натопленной кафельной печи. Сквозь тюлевые занавески и заставленные геранями да "сережками" окна пробивался лунный свет, и причудливые тени лежали на крашеном полу. В углу светилась под белым чехлом-покрывалом с горой расшитых подушек широкая кровать. Тесно обступили длинный обеденный стол дубовые стулья с высокими спинками. Где-то за темным буфетом потренькивал сверчок. И таким дремотным миром, таким покоем веяло здесь от всего, что не хотелось верить в те тревоги и смятения, которые испытывали они там, в поле, провожая Скобликовых.
Мария не была в этом доме с той самой свадебной вечеринки и удивилась этому обихоженному уюту.
- Ты разве ежедневно ездишь в Степаново? - спросила она.
- Нет. Я там квартиру снял. Дома бываю только по воскресеньям. - И добавил, перехватив ее испытующий взгляд: - Здесь Маланья убирает... Она и перепутала замки. Другой повесила.
- А где она теперь?
- У себя дома.
Он зажег свечи, открыл бутылку темного сетского вина, поставил вазу с яблоками.
Они встречались с той вечеринки всего дважды, и то на людях: первый раз на открытии Степановской школы, куда Мария приезжала на митинг вместе с Чарноусом, заведующим районе. После митинга на школьном плацу, где они стояли рядом с Успенским на дощатом помосте, он пригласил ее на праздничный обед: учителя в складчину стол накрыли в канцелярии... Но Чарноус тогда заторопился домой, лошадь у них была одна на двоих... И неловко было оставаться ей одной... А еще они виделись на учительской конференции в клубе. И опять разминулись в суматохе... И вот теперь одни. Он налил в рюмки вино:
- Ну! Твое здоровье...
Выпили, глядя в глаза друг другу.
- Ты не сердишься за тот вечер? - спросила она.
- Я тебя люблю, - он бережно взял ее руку и поднес к губам.
- Но я не могу поступить, как ты желаешь.
- Я хочу, чтобы ты любила меня.
- Я люблю тебя.
- Больше мне ничего не надо.
- Ах, Митя, Митя... Какой ты большой и добрый. Кабы не ты, быть сегодня беде там, у Скобликовых.
- Беда все равно придет, Маша.
- Только не теперь...
- Только не теперь, - повторил он и стал расстегивать ее тяжелый драповый жакет.
Она смотрела на него с немым и долгим укором, он почувствовал опять оплошность, руки его задрожали, он отвернулся и сказал:
- Извини... Я позабыл, что ты все делаешь сама, - и задул свечи.
Он раздевался за печью. И когда вышел с подушкой и одеялом в руках, она стояла возле окна с распущенными волосами и в расстегнутой белой кофточке.
Он выронил на пол подушку и одеяло и бросился к ней с объятиями:
- Маша, милая!
Она упала ему на грудь и вдруг отчаянно и глухо зарыдала.
- Что ты, Маша? Господь с тобой! Успокойся, милая! - утешал он ее и гладил по волосам, как маленькую.
Федорок Селютан приехал на луга еще засветло. Для осенней охоты за Липовой горой у него был загодя приготовлен шалаш. Впрочем, это даже и не шалаш, а нечто вроде диковинной сенной избушки. В летнюю пору, в сенокос, Федорок вырубал ровные гибкие дубки толщиной в руку, вкапывал их в землю и пригибал, заплетая из них круглый каркас, похожий на киргизскую юрту. Этот прочный, гибкий каркас он заметывал стогом сена, оставляя приметный лишь ему одному, хорошо замаскированный лаз. Когда подходила осень, он очесывал стог, открывал потаенный лаз и жил в этой темной сенной избушке до зимних холодов, гонял по лугам зайцев, бил выхухоль, охотился на уток и на гусей... Помогал ему поджарый мосластый пес Играй, костромской гонец с темной спиной и рыжей подпалиной.
Бородин нашел его стог по хриплому собачьему бреху; Играй сидел на юру, освещенный луной, и, закинув за спину тупую морду, побрехивал лениво и монотонно, словно опробовал свой простуженный голос.
- Что, страшно одному-то? - спросил Бородин кобеля, спешиваясь. - Или скучно?
Тот подозрительно покосился на Бородина и умолк. Андрей Иванович привязал повод к передней ноге, пустил лошадь пастись, а сам двинулся к стогу.
Играй в короткой перебежке оказался возле лаза и зарычал на бесцеремонного гостя.
- Ишь ты, какой проворный! - удивился Бородин, останавливаясь возле стога, и крикнул: - Федор, убери часового! Без пароля не пускает.
Селютан зашуршал сеном и высунул голову:
- А я думал, ты не приедешь... Ждал, ждал. - Он вылез наконец наружу и потянулся. - Да замолчи ты!.. - заругался он на рычащего кобеля.
Играй обиженно махнул хвостом, отошел к висевшему на перекладине котелку и с глубоким вздохом улегся возле потухшего костра.
- А я на вечерней зорьке пару клохтунов добыл, - сказал Селютан, снимая котелок. - Чуешь, чем пахнет? - спросил, поднося к Бородину и поигрывая крышкой котелка.
- Н-да. - Бородин сухо сглотнул слюну и сказал: - Поздно уж. Может, на завтра отложим?
- Дак новый день принесет и новую пищу; сказано: хлеб наш насущный даждь нам днесь.
- Ну, как хочешь. - Бородин сперва снял ружье, поставил его к стогу, потом и сумку снял.
Присаживаясь к котелку, достал поллитру водки, обжимая головку, снял с похрустыванием белый сургуч, потом с ласковой осторожностью хлопнул ладонью в донышко.
Между тем Селютан заострил палочку и, как вилкой, достал из котла утиную тушку. Бородин в кружки налил водки.
- Ну, поехали!
Выпили, выдыхнули дружно и молча начали раздирать утку, словно совершали торжественный обряд. И ели молча, чмокая губами и громко чавкая. Играй, почуяв скорые объедки, поднял морду и замахал хвостом.
- Нынче ночью Скобликовы уехали, - сказал наконец Бородин, закуривая.
- Куда уехали?
- В Канавино, к сестре. Вроде бы насовсем.
- А как же дом? - спросил Селютан, все еще не беря в толк суть разговора.
- Бросили дом, - сказал Бородин и длинно выругался. - Убежали, Федор. От налогов убежали, а может быть, и от тюрьмы.
- От тюрьмы не убежишь, - хмыкнул Селютан и закурил, отвалясь на локоть. - В Канавине, здесь ли, - все едино.
- Здесь у них свой дом, поместье рядом... А там они квартиранты. Разница!
- Какая разница - где подыхать? Что здесь, что в Канавине?
- Дак ведь люди жить хотят!
- Что там за жизнь, в чужом углу! Нет, ты держись своего болота. Где жил, там и помирай с честью.
- А если из дома выгонят?
- Ну и что? Дом мой понадобился? На, возьми, подавись им. А меня не трогай. Я и в стогу сена проживу. А затронешь - спуску не дам. Вот как надо держаться. Небось они крепко подумают перед тем, как гонять нас во всякие колхозы. А то что? Не успеют кнутом хлопнуть, как бе-эгут. Не люди, а стадо.
- Я, брат, тоже решил держаться до последнего. Ни в город не поеду, ни в колхоз не пойду.
- Это правильно, - согласился Селютан. - Давай еще помаленьку глотнем.
Бородин побулькал в кружки. Выпили.
- Эх, Федор, - сказал Бородин. - Может, последний разок ездим с тобой... на охоту. Придет время - пешой будешь топать.
- Это почему?
- Всеобщий колхоз создадут на всю Рязанскую губернию. Поголовный... И вроде бы за год. А лошадей, коров и всякую живность отберут.
- Кто тебе сказал?
- В "Правде" прочел.
- Брешут. Я вот по чему сужу: чтобы лошадей держать в общем месте, надо построить конные заводы. А ты знаешь, что такое конный завод? Я видел у фон Дервиза. Это ж дворец лошадиный! Чтобы построить такой завод на всех тихановских лошадей?.. Дак нам все заложить надо - портки последние снять с себя! И то не хватит. А ты говоришь - на всю губернию. Кто же нам отвалит такие деньги?
- Государство.
- Государство? Оно с нас последние гроши тянет. Хлеб вон до зернышка выколачивает. А ты хочешь, чтоб это самое государство заводы нам конские строило? Дворы коровьи? Да ни в жисть не поверю.
- А ежели объединят лошадей, да на наших же дворах оставят? - спросил Бородин.
Селютан рассмеялся:
- Это пожалуйста! Такой колхоз мне по нутру, ежели моя лошадь на дворе стоит. Куда хочу - туда и еду.
Бородин только усмехнулся и спросил, оглядываясь по сторонам:
- А где твоя лошадь?
- На приколе, возле озера.
- Волки не задерут?
- А Играй на что?
- Он на луну брешет.
- Это он мне вроде колыбельную поет. Я сплю и сквозь сон слушаю. Брешет, значит, все в порядке. Волки подойдут - он завоет, в голос затявкает. А то совсем замолчит. Стало быть, рассвет. Пора вставать. Он у меня службу знает.
Когда укладывались в кромешной темноте на мягком духовитом сене, Селютан толкнул в бок Бородина и сказал со смешком:
- А ты жох... Хитрован!
- Чего такое?
- Поедем, говорит, по случаю праздника уток погоняем. Так, мол, от нечего делать. Оказывается, не от нечего делать, а от актива бежал.
- Кто тебе сказал?
- Кречев. Пришел ко мне и спрашивает: говорят, у тебя Бородин отсиживается?
- И ты ему сказал, где я? - тревожно спросил Андрей Иванович.
- Ага, испугался! - хохотнул Селютан. - А я говорю: был да сплыл. Зачем он тебе? Актив, мол, завтра проводим, посоветоваться надо. Тут я сразу понял твою задачу смотаться с глаз долой. Я и сказал ему: на лугах, говорю. Случаем, не туда собираешься? Собираюсь, говорю. Будь добр встретишься с ним, передай, пусть приезжает к двум часам дня. Исполню, говорю, в точности... Ну, мотри, Андрей! Я тебя предупреждаю.
- Ладно дурака валять, - сердито отозвался Бородин.
- А ты не боишься, что тебе самому хлебные излишки начислят за отсутствие?
- Индивидуалкой будут обкладывать, - буркнул Бородин. - Подворкой.
- А говорят, хлебными излишками.
- Кто говорит?
- Да Кречев. Передай, мол, Бородину, ежели не приедет, хлебные излишки начислим на него самого, чтоб другим неповадно было бегать с актива.
- Типун тебе на язык.
- На тебя же, говорят, сена накладывали. Сто пятьдесят пудов.
- Накладывали... Да я не повез. На меня где сядешь, там и слезешь...
- Да, у тебя рука... И кем ты успел заручиться? Говорят, племянницу просватал за комиссара из "Красного лаптя"?
- Дрыхнуть давай... Небось выспался и мелешь языком.
- Сейчас, будильник заведу, - отозвался Селютан и, закрывая сеном лаз, крикнул наружу: - Играй, а кто брехать будет? Я, что ли?!
И тотчас послышался приглушенный, как из подпола, размеренный собачий брех.
"Ну и обормот. С такими и в тюрьме не соскучишься", - невесело подумал Бородин, засыпая.
Ему приснилось, что едет он по летней пустынной дороге, а навстречу ему идет седой дед, идет потихоньку, опираясь на посох. И сума за спиной. Вот поравнялись они, Бородин и спрашивает его с телеги:
- Отец, куда путь держишь?
- Иду в Саров, богу молиться.
- Дак монастырь-то закрыли!
- Э, милый, ноне где лес - там и монастырь. Вставай, пошли со мной!
- Мне некогда. Я работаю.
- Какая теперь работа? Иль ты не слыхал? Команда была - штык в землю. Отвоевались, пошли молиться.
И он вдруг с неожиданной проворностью схватил Бородина за рукав и потащил с телеги:
- Вста-а-авай!
- Да погоди ты! Брось, говорю! Отцепись!!
Бородин вырвал рукав и в ужасе проснулся.
- Ты чего брыкаешься? Иль черти приснились? - посмеивался Федорок.
Лаз уже был открыт, и в него пробивался серый рассвет, тянуло сырым холодом.
- Богомолец приснился, - сказал Бородин. - Схватил меня за локоть и тянет в монастырь. Пошли, говорит, богу молиться.
- Погоди! Вот Кречев подведет тебя под монастырь... За уклонение:
- А хрен с ней. Молиться будем.
- Нет, брат, не помолишься. Ноне в монастыре вкалывают. По заведенному распорядку.
Они вылезли наружу. Трава была в белой изморози и похрустывала под ногами, как мелкий хворост. Небо посветлело, стало бледно-зеленым, и в его холодной стеклянной глубине слабо мерцали блеклые звезды. Луны не было. На ее месте на восточном краю неба расплывалась, играя жаркими красками, заря, и в подсвете ее угрюмо чернел сосновый бор на бугре за озером. В матовом сумеречном свете далеко проглядывались разбросанные бурые стога, затененные опушки кустарников и рыжевато-сизая щетина несрезанных камышей возле округлых бочажин. Лошади стояли вместе, понуро опустив головы и ослабив дугою передние ноги. Играй вертелся в ногах хозяина, поскуливая и помахивая хвостом.
- Что, в дело просишься? Погоди, будет тебе ноне работенка. Дай толком глаза продрать. - Селютан подошел к перекладине, снял котелок и стал пить из него через край. - Ах супчик! Ажно зубы ломит. Глотни! Сразу протрезвеешь, - протянул он котелок Бородину.
Андрей Иванович принял котелок, размахнул усы и тоже потянул через край. Суп горчил не то от дыма, не то от плавающих потрохов. Бородин повесил котелок и проворчал:
- Ты бы еще с перьями сварил. Зачем потроха пустил? Поди, и не вымыл как следует.
- Все в нас будет, - посмеивался Федорок, затягивая патронташем стеганую фуфайку. - В потрохе самая сила. Сказано, от хорошей хозяйки за год пуд дерьма съешь. А от замарашки - невпроворот. Главное - соли круче: соль запах отбивает.
- Тьфу ты, мать твою! Ты и в самом деле насолил, чтоб запах отбить.
- Ха-ха-ха! - гоготал во все горло Селютан. - Ешь солоней, пей горячей, - помрешь, не сгниешь...
Между тем разобрали ружья и двинулись к озеру.
- Ты становись на кривуне. Во-он, в тех кустиках. А я к горловине пойду, от реки стану, - рассуждал Селютан. - Утка счас потянет, с полей. Бей ее влет. А сядет - подымай на крыло. Тады она к реке пойдет. Там, на горловине, я ее встрену. Ну, бывай!
Коротконогий и широченный Селютан катышем покатился, оставляя за собой на белой траве сочно-зеленую дорожку.
Андрей Иванович прошел на самую излуку озера и затаился в дубнячке на высоком берегу. Листья еще не опали, но пожухли, и теперь на свежем утреннем ветерке они подрагивали, будто их дергали за нитку, и сухо шелестели. На середине озера появилась мелкая изгибистая рябь, отчего вода здесь потемнела, а по краям - к дальнему берегу - радужно играла розовым перламутровым блеском от растекающейся в полнеба зари. Деловито и молча облетывала озеро одинокая чайка, да торопливо, пронзительно, словно захлебываясь от радости, кричал с невидимой реки куличок:
- Жи-ить, жи-ить, жи-ить, жи-ить!
"И в самом деле жить хочется, - думал Андрей Иванович. - И не где-нибудь, а только здесь, на этом вот просторе, при этой милой сердцу умиротворенной благодати. Прав Федорок... Никуда я и ни за что не уеду отсюда. Пусть все возьмут - дом, корову, лошадь... Пусть землю обрежут по самое крыльцо... В баню переселюсь - и то проживу. Проживу-у! Лишь бы руки-ноги не отказали, да ходить по воле, самому ходить, по своей охоте, по желанию... Хоть на работу или эдак вот по лугам шататься, уток пугать. Лишь бы не обратали тебя да по команде, по-щучьему велению да по-дурацкому хотению не кидали бы из огня да в полымя. А все остальное можно вынести...
Вчерашняя тревога, эти ночные страхи да предчувствия улеглись теперь в его душе, и он взбадривал себя, хорохорился, как воробей на оконном наличнике.
А что в самом деле? Кругом же свои люди. Он не кулак и не помещик, а свой брат, сеятель да хранитель, как в песне поется. Неужто и его сомнут? А за что? Мало ли чего в газетах пишут? Что его, силом потянут в этот колхоз? Их уже десять лет пугают колхозами. Ну и что? Живы? Живы! И будем жить.
Прож-живу-у!
Он совсем размечтался и не заметил, как вдоль берега, низко, прижимаясь к воде, просвистели утки. Он ударил из обоих стволов вдогонку, чуя, что опоздал, что не достанет, и досадуя на себя за поздний выстрел. Косячок легко взмыл ввысь, словно подкинутый этим выстрелом, и часто, насмешливо загнусавил:
- Кво-кво-кво!
"Клохтун... С полей тянет, - определил Бородин, перезаряжая... - Теперь жди потехи. Этот в одиночку не ходит".
Второй косяк появился от горловины; он долго шел вдоль реки на хорошей высоте, наконец снизился и пошел к озеру на посадку. Его встретил двумя выстрелами Селютан. Одна утка кувырком полетела в прибрежные камыши. Остальные шли прямо на Бородина. Он пропустил над собой косяк и ударил вдогонку дублетом. Две утки упали на берег с глухим мягким стуком.
"Эти не уйдут, - подумал Бородин, оставаясь в кустах. - И отава низкая, не затеряются. Подберем".
Между тем в дальних камышах возле горловины озера долго шлепал Играй, так, словно в лоханке лапти мочили, на него прикрикивал Селютан:
- Назад! Назад! Кому говорят?
И на том, лесном, берегу отрывистое гулкое эхо забористым протягновенным матом проклинало и озеро, и небо, и душу, и бога, и даже восход солнца... Как будто бы сам леший сердился в дальнем темном бору на утреннюю побудку.
Селютан так увлекся живописным матом, что прозевал новый косяк уток.
Бородин опять выстрелил дублетом, и две утки упали посреди озера.
- Федор, веди лошадь! Она слазает за утками, - крикнул он, приставив ладони рупором.
Через несколько минут Селютан притопал с убитой уткой и сказал, довольно ухмыляясь:
- Видал? Из-под земли нашел. Где твои утки?
- Вон, посреди озера.
- Это мы счас, в один момент. Играй! - он поднял палку, поплевал на нее и, поводив возле морды кобеля, закинул в озеро. - Пиль! Ну, пиль! Кому говорят?
Играй спустился к озеру, понюхал воду, полакал немного и повернул в кусты.
- Ты куда? Я тебе, мать твою...
Но кобель легко просквозил кустарник и пошел ленивым наметом к стоянке.
- Гонец! Что с него взять, - миролюбиво изрек Селютан, глядя вслед собаке. - Зато уж зайца не упустит. Ни в жисть. И лису берет. Один гонит...
Он спустился к воде и стал стягивать сапоги.
- Ты чего это? - спросил Бородин.
- Придется самому лезть...
- С ума ты спятил! В этакий холод? Да пропади они пропадом, эти утки.
- Ага! Гляди-ка, раскидался: такое добро и пропадай пропадом, - ворчал Селютан, раздеваясь.
- Простудишься, Федор!
- Дак потеплело... Солнце взошло. Смотри вон, парок идет от воды-то.
Раздевшись донага, Селютан перекрестился, прикрыл ладошкой срам и пошел в воду. Плыл, мерно выкидывая руки, вертя головой, бултыхая ногами. Достал уток, выплыл, отряхнулся на берегу по-собачьи и, сунув мокрые ноги в сапоги, накинув на голое тело фуфайку, сказал Бородину:
- Ты собирай уток, а я побегу... Обогреться надо, выпить то есть. Там вроде бы осталось?
- Осталось, осталось, - сказал Бородин. - Давай, жми!
Когда Андрей Иванович, собрав уток, подошел к стоянке, Селютан уже сидел одетый возле костра и уплетал утятину.
- Глотни там... Я тебе оставил чуток, - указал он на опустевшую поллитру.
Потом пальцем сосчитал уток и сказал:
- Андрей, а хрен ли нам делать здесь у костра с такой добычей? Поехали в Тимофеевку к Костылину. Все ж таки нонче праздник. Великий Покров! - И, поглядев мечтательно в костер, добавил: - Фрося, поди, брагу варила. У них престол.
- А ну-ка там будет кто-то из наших? Из Тиханова? - заколебался Бородин.
- Он же с краю живет. Кто нас там увидит? И чего нам прятаться? Чай, не крадем. Свое едим. Поедем!
- Ладно, поехали. Что мы, в самом деле, иль нелюди!
2
Иван Никитич Костылин по случаю праздника Покрова решил сходить в церковь к заутрене. Хозяйка еще накануне с вечера засветила в переднем углу лампаду и дважды ночью вставала, крестясь и охая, подливая в светец деревянного масла, читала молитву.
Ивану Никитичу плохо спалось; он лежал на широкой железной кровати с высокими ажурными спинками, связанными из гнутых железных прутьев, выкрашенных голубой краской. Кровать Иван Никитич отковал своими руками в собственной кузнице. Да так отковал, что ходили все на поглядку, дивились - ни винтика, ни болтика, все прутья связаны, словно веревки, узлами. И концов не видать. Смотришь на высокую переднюю спинку - затейливые вензеля, будто кружево, а присмотришься - буквы прочесть можно: "Иван Костылин". А на задней спинке другая вязь: "Ефросиния". "На такой кровати не токмо что спать, умирать и то сладко", - смеялись мужики. И широкая растворяй руки, не обхватишь. И перина высокая, и подушки взбиты умелой рукой, а не спалось Ивану Никитичу.
Накануне весь день колесом шел. Заказали ему из тихановского сельпо отковать пятьсот железных обручей под осенний сезон. Готовились к рубке капусты. Он принял заказ и сходил к брату Семену - договориться, чтобы тот не уехал куда-нибудь в извоз. С братом они и кузницу держали на паях, и скобяную лавку.
Семен кочетом встретил его на дворе и в избу не пустил. "Ты что, говорит, - рехнулся? С нас последние штаны сымают, а ты подряды берешь?" "Одно другому не помеха". - "Как не помеха? Голова два уха! Мы только выплатили по восемьсот рублей. Ты хочешь, чтобы еще обложили?" - "Чего там обкладывать? По гривеннику за обруч берем". - "Ты возьмешь гривенник, а с тебя полтину сдерут". - "Да ведь не сидеть же сложа руки. Мы ж кузнецы". "Это ты так считаешь. А вот Совет нас в торговцы зачислил. И все из-за тебя". - "Я, что ли, списки на обложения составляю? Подписи моей там нет". - "Подпись чужая, а дурь твоя. Как я тебе говорил - давай закроем лавку? Погасим обложение, и баста. А ты что? Оборот нала-ажен. Выдюжим... Жеребца, мол, продам, а с делом не расстанусь. Купец Иголкин! Слыхал? Завтра опять готовят нам задание по дому? Чем платить будешь, а?" - "Что ты на меня кричишь? В чем я перед тобой провинился?" - "Во всем! Имей в виду, принесут задание - я так и заявлю: лавка не моя. Куда хочешь, туда и девай ее. Хоть в штаны себе запихай. А я сяду и уеду". - "Куда?" - "На все четыре стороны..." - "А как же твой пай?" - "За оковку телег с Шостинской артели получу пятьсот рублей... Вот и пай. А ты лавку продавай... Закрывай ее завтра же, слышишь?"
Закрыть лавку немудрено. А что потом делать? Куда девать железо? Кто его теперь возьмет? А его - сто листов одного оцинкованного. Это - двести ведер. По рублю - и то двести рублей. А ежели его продать в чистом виде, и сотни не выручишь. Да кто его теперь купит? А скобяной товар куда девать? В разноску не пустишь, это не галантерея... Связал он себя по рукам и ногам этой лавкой. Лучше бы закрыть ее летом. А он, дурак, жеребца продал. И всего за семьсот рублей! Даром, можно сказать. Одних призов больше брал. Приспичило - отдал за семьсот рублей. А что делать? Иначе все хозяйство с торгов пошло бы. Спасибо, хоть совхоз купил... Эх, Русачок мой, Русачок! Как ты теперь без меня-то! Поди, холку набили. А то еще запалят или опоят. Засечь могут на гоньбе... Эх-хе-хе...
Плохо спал Иван Никитич, ворочался без конца и под утро надумал: схожу-ка в церкву, богу помолюсь. Отношение с богом у него было общественным. Ежели уж молиться, так на людях, в храме, чтобы все знали Иван Никитич богу молится. Не то чтобы он не верил, что бог есть дух святой и присутствует всюду незримо, а потому, что считал: молитва наедине имеет не ту силу действия; всякое надежное дело тем и прочно, что на миру творится: тут всякое усердие заметнее, всякий изъян на виду. И ковал, и паял в кузнице на людях и любил приговаривать: "Ино дело у печи возиться, ино у горна. Там свою утробу ублажаешь - здесь обществу служишь".
Скотину убирал наспех - вместо месива воды налил в желоб для лошадей и повесил на морды торбы с овсом, коровам и овцам кинул в ясли сена, к свиньям не пошел, намял им картошки с мякиной и велел Фросе покормить.
Потом долго и тщательно умывался...
По случаю праздника надел он белую рубаху со стоячим красным воротником с гайтаном, с малиновыми петухами по расшитому подолу, поверх накинул черный шевиотовый пиджачок. Сапоги с бурками натянул, лаковые. Варежкой потер их. Перед зеркалом висячим постоял, усы рыжие подправил бритвой, щеткой их взбодрил, и потонул в них по самые ноздри тяжелый мясистый нос.
- Лысину деревянным маслом смажь, - сказала Фрося, проходя со двора в избу. - Заблестит, как твоя икона.
- Не богохульствуй, дура, - незлобно выругался Иван Никитич. - В церкву собрался.
- Можешь разбираться. Службы не будет. Отменили.
- Кто тебе сказал? - Иван Никитич испуганно оглянулся от зеркала.
Фрося поняла, что напугала его не отмененная служба, а что-то другое, то самое предчувствие чего-то нехорошего, что не давало спать всю ночь Ивану Никитичу и заставляло ее самое вставать к лампаде и читать молитвы. И она сказала спокойнее и мягче:
- Вроде бы митинг собирают там. Иов Агафоныч сказал. От них уж все побегли туда: и Санька, и Ванька... И сам Иов пошел.
Иов Агафонович был соседом, работал у Костылина молотобойцем, в активе состоял. Уж он-то знал наверняка, что За митинг собирали. Иван Никитич, еще более пожелтевший от этого известия, чем от бессонницы, как-то осунулся весь, подошел к вешалке и молча стал натягивать щегольскую драповую поддевку. Руки плохо слушались, и он никак не мог поймать крючком верхнюю петлю.
Обогнули церковь с черными провалами окон, с блестевшим крестом над голыми березовыми ветвями. В кирпичной угловой сторожке, где жил одинокий отец Афанасий, теплился блеклый огонек. Они прошмыгнули под тенью высокой железной ограды, перебежали улицу и очутились на темном крыльце Успенского.
Он долго не мог открыть замок и сердился, гремел ключами.
- Может быть, в сад пойдем? - сказала она.
- Нет, нет! - резко ответил он и открыл наконец дверь.
Из сеней пахнуло густым настоем яблок и тонким сухим запахом березовых веников.
- Пойдем же, пойдем! - подталкивал он ее через порог, в этот черный дверной проем.
- Не надо бы, Митя... Теперь не надо, - слабо упиралась она.
- Ах, Маша!.. Не все ли равно, когда?.. Теперь или после. Все пройдет... Идем же!..
В доме было сухо и тепло от натопленной кафельной печи. Сквозь тюлевые занавески и заставленные геранями да "сережками" окна пробивался лунный свет, и причудливые тени лежали на крашеном полу. В углу светилась под белым чехлом-покрывалом с горой расшитых подушек широкая кровать. Тесно обступили длинный обеденный стол дубовые стулья с высокими спинками. Где-то за темным буфетом потренькивал сверчок. И таким дремотным миром, таким покоем веяло здесь от всего, что не хотелось верить в те тревоги и смятения, которые испытывали они там, в поле, провожая Скобликовых.
Мария не была в этом доме с той самой свадебной вечеринки и удивилась этому обихоженному уюту.
- Ты разве ежедневно ездишь в Степаново? - спросила она.
- Нет. Я там квартиру снял. Дома бываю только по воскресеньям. - И добавил, перехватив ее испытующий взгляд: - Здесь Маланья убирает... Она и перепутала замки. Другой повесила.
- А где она теперь?
- У себя дома.
Он зажег свечи, открыл бутылку темного сетского вина, поставил вазу с яблоками.
Они встречались с той вечеринки всего дважды, и то на людях: первый раз на открытии Степановской школы, куда Мария приезжала на митинг вместе с Чарноусом, заведующим районе. После митинга на школьном плацу, где они стояли рядом с Успенским на дощатом помосте, он пригласил ее на праздничный обед: учителя в складчину стол накрыли в канцелярии... Но Чарноус тогда заторопился домой, лошадь у них была одна на двоих... И неловко было оставаться ей одной... А еще они виделись на учительской конференции в клубе. И опять разминулись в суматохе... И вот теперь одни. Он налил в рюмки вино:
- Ну! Твое здоровье...
Выпили, глядя в глаза друг другу.
- Ты не сердишься за тот вечер? - спросила она.
- Я тебя люблю, - он бережно взял ее руку и поднес к губам.
- Но я не могу поступить, как ты желаешь.
- Я хочу, чтобы ты любила меня.
- Я люблю тебя.
- Больше мне ничего не надо.
- Ах, Митя, Митя... Какой ты большой и добрый. Кабы не ты, быть сегодня беде там, у Скобликовых.
- Беда все равно придет, Маша.
- Только не теперь...
- Только не теперь, - повторил он и стал расстегивать ее тяжелый драповый жакет.
Она смотрела на него с немым и долгим укором, он почувствовал опять оплошность, руки его задрожали, он отвернулся и сказал:
- Извини... Я позабыл, что ты все делаешь сама, - и задул свечи.
Он раздевался за печью. И когда вышел с подушкой и одеялом в руках, она стояла возле окна с распущенными волосами и в расстегнутой белой кофточке.
Он выронил на пол подушку и одеяло и бросился к ней с объятиями:
- Маша, милая!
Она упала ему на грудь и вдруг отчаянно и глухо зарыдала.
- Что ты, Маша? Господь с тобой! Успокойся, милая! - утешал он ее и гладил по волосам, как маленькую.
Федорок Селютан приехал на луга еще засветло. Для осенней охоты за Липовой горой у него был загодя приготовлен шалаш. Впрочем, это даже и не шалаш, а нечто вроде диковинной сенной избушки. В летнюю пору, в сенокос, Федорок вырубал ровные гибкие дубки толщиной в руку, вкапывал их в землю и пригибал, заплетая из них круглый каркас, похожий на киргизскую юрту. Этот прочный, гибкий каркас он заметывал стогом сена, оставляя приметный лишь ему одному, хорошо замаскированный лаз. Когда подходила осень, он очесывал стог, открывал потаенный лаз и жил в этой темной сенной избушке до зимних холодов, гонял по лугам зайцев, бил выхухоль, охотился на уток и на гусей... Помогал ему поджарый мосластый пес Играй, костромской гонец с темной спиной и рыжей подпалиной.
Бородин нашел его стог по хриплому собачьему бреху; Играй сидел на юру, освещенный луной, и, закинув за спину тупую морду, побрехивал лениво и монотонно, словно опробовал свой простуженный голос.
- Что, страшно одному-то? - спросил Бородин кобеля, спешиваясь. - Или скучно?
Тот подозрительно покосился на Бородина и умолк. Андрей Иванович привязал повод к передней ноге, пустил лошадь пастись, а сам двинулся к стогу.
Играй в короткой перебежке оказался возле лаза и зарычал на бесцеремонного гостя.
- Ишь ты, какой проворный! - удивился Бородин, останавливаясь возле стога, и крикнул: - Федор, убери часового! Без пароля не пускает.
Селютан зашуршал сеном и высунул голову:
- А я думал, ты не приедешь... Ждал, ждал. - Он вылез наконец наружу и потянулся. - Да замолчи ты!.. - заругался он на рычащего кобеля.
Играй обиженно махнул хвостом, отошел к висевшему на перекладине котелку и с глубоким вздохом улегся возле потухшего костра.
- А я на вечерней зорьке пару клохтунов добыл, - сказал Селютан, снимая котелок. - Чуешь, чем пахнет? - спросил, поднося к Бородину и поигрывая крышкой котелка.
- Н-да. - Бородин сухо сглотнул слюну и сказал: - Поздно уж. Может, на завтра отложим?
- Дак новый день принесет и новую пищу; сказано: хлеб наш насущный даждь нам днесь.
- Ну, как хочешь. - Бородин сперва снял ружье, поставил его к стогу, потом и сумку снял.
Присаживаясь к котелку, достал поллитру водки, обжимая головку, снял с похрустыванием белый сургуч, потом с ласковой осторожностью хлопнул ладонью в донышко.
Между тем Селютан заострил палочку и, как вилкой, достал из котла утиную тушку. Бородин в кружки налил водки.
- Ну, поехали!
Выпили, выдыхнули дружно и молча начали раздирать утку, словно совершали торжественный обряд. И ели молча, чмокая губами и громко чавкая. Играй, почуяв скорые объедки, поднял морду и замахал хвостом.
- Нынче ночью Скобликовы уехали, - сказал наконец Бородин, закуривая.
- Куда уехали?
- В Канавино, к сестре. Вроде бы насовсем.
- А как же дом? - спросил Селютан, все еще не беря в толк суть разговора.
- Бросили дом, - сказал Бородин и длинно выругался. - Убежали, Федор. От налогов убежали, а может быть, и от тюрьмы.
- От тюрьмы не убежишь, - хмыкнул Селютан и закурил, отвалясь на локоть. - В Канавине, здесь ли, - все едино.
- Здесь у них свой дом, поместье рядом... А там они квартиранты. Разница!
- Какая разница - где подыхать? Что здесь, что в Канавине?
- Дак ведь люди жить хотят!
- Что там за жизнь, в чужом углу! Нет, ты держись своего болота. Где жил, там и помирай с честью.
- А если из дома выгонят?
- Ну и что? Дом мой понадобился? На, возьми, подавись им. А меня не трогай. Я и в стогу сена проживу. А затронешь - спуску не дам. Вот как надо держаться. Небось они крепко подумают перед тем, как гонять нас во всякие колхозы. А то что? Не успеют кнутом хлопнуть, как бе-эгут. Не люди, а стадо.
- Я, брат, тоже решил держаться до последнего. Ни в город не поеду, ни в колхоз не пойду.
- Это правильно, - согласился Селютан. - Давай еще помаленьку глотнем.
Бородин побулькал в кружки. Выпили.
- Эх, Федор, - сказал Бородин. - Может, последний разок ездим с тобой... на охоту. Придет время - пешой будешь топать.
- Это почему?
- Всеобщий колхоз создадут на всю Рязанскую губернию. Поголовный... И вроде бы за год. А лошадей, коров и всякую живность отберут.
- Кто тебе сказал?
- В "Правде" прочел.
- Брешут. Я вот по чему сужу: чтобы лошадей держать в общем месте, надо построить конные заводы. А ты знаешь, что такое конный завод? Я видел у фон Дервиза. Это ж дворец лошадиный! Чтобы построить такой завод на всех тихановских лошадей?.. Дак нам все заложить надо - портки последние снять с себя! И то не хватит. А ты говоришь - на всю губернию. Кто же нам отвалит такие деньги?
- Государство.
- Государство? Оно с нас последние гроши тянет. Хлеб вон до зернышка выколачивает. А ты хочешь, чтоб это самое государство заводы нам конские строило? Дворы коровьи? Да ни в жисть не поверю.
- А ежели объединят лошадей, да на наших же дворах оставят? - спросил Бородин.
Селютан рассмеялся:
- Это пожалуйста! Такой колхоз мне по нутру, ежели моя лошадь на дворе стоит. Куда хочу - туда и еду.
Бородин только усмехнулся и спросил, оглядываясь по сторонам:
- А где твоя лошадь?
- На приколе, возле озера.
- Волки не задерут?
- А Играй на что?
- Он на луну брешет.
- Это он мне вроде колыбельную поет. Я сплю и сквозь сон слушаю. Брешет, значит, все в порядке. Волки подойдут - он завоет, в голос затявкает. А то совсем замолчит. Стало быть, рассвет. Пора вставать. Он у меня службу знает.
Когда укладывались в кромешной темноте на мягком духовитом сене, Селютан толкнул в бок Бородина и сказал со смешком:
- А ты жох... Хитрован!
- Чего такое?
- Поедем, говорит, по случаю праздника уток погоняем. Так, мол, от нечего делать. Оказывается, не от нечего делать, а от актива бежал.
- Кто тебе сказал?
- Кречев. Пришел ко мне и спрашивает: говорят, у тебя Бородин отсиживается?
- И ты ему сказал, где я? - тревожно спросил Андрей Иванович.
- Ага, испугался! - хохотнул Селютан. - А я говорю: был да сплыл. Зачем он тебе? Актив, мол, завтра проводим, посоветоваться надо. Тут я сразу понял твою задачу смотаться с глаз долой. Я и сказал ему: на лугах, говорю. Случаем, не туда собираешься? Собираюсь, говорю. Будь добр встретишься с ним, передай, пусть приезжает к двум часам дня. Исполню, говорю, в точности... Ну, мотри, Андрей! Я тебя предупреждаю.
- Ладно дурака валять, - сердито отозвался Бородин.
- А ты не боишься, что тебе самому хлебные излишки начислят за отсутствие?
- Индивидуалкой будут обкладывать, - буркнул Бородин. - Подворкой.
- А говорят, хлебными излишками.
- Кто говорит?
- Да Кречев. Передай, мол, Бородину, ежели не приедет, хлебные излишки начислим на него самого, чтоб другим неповадно было бегать с актива.
- Типун тебе на язык.
- На тебя же, говорят, сена накладывали. Сто пятьдесят пудов.
- Накладывали... Да я не повез. На меня где сядешь, там и слезешь...
- Да, у тебя рука... И кем ты успел заручиться? Говорят, племянницу просватал за комиссара из "Красного лаптя"?
- Дрыхнуть давай... Небось выспался и мелешь языком.
- Сейчас, будильник заведу, - отозвался Селютан и, закрывая сеном лаз, крикнул наружу: - Играй, а кто брехать будет? Я, что ли?!
И тотчас послышался приглушенный, как из подпола, размеренный собачий брех.
"Ну и обормот. С такими и в тюрьме не соскучишься", - невесело подумал Бородин, засыпая.
Ему приснилось, что едет он по летней пустынной дороге, а навстречу ему идет седой дед, идет потихоньку, опираясь на посох. И сума за спиной. Вот поравнялись они, Бородин и спрашивает его с телеги:
- Отец, куда путь держишь?
- Иду в Саров, богу молиться.
- Дак монастырь-то закрыли!
- Э, милый, ноне где лес - там и монастырь. Вставай, пошли со мной!
- Мне некогда. Я работаю.
- Какая теперь работа? Иль ты не слыхал? Команда была - штык в землю. Отвоевались, пошли молиться.
И он вдруг с неожиданной проворностью схватил Бородина за рукав и потащил с телеги:
- Вста-а-авай!
- Да погоди ты! Брось, говорю! Отцепись!!
Бородин вырвал рукав и в ужасе проснулся.
- Ты чего брыкаешься? Иль черти приснились? - посмеивался Федорок.
Лаз уже был открыт, и в него пробивался серый рассвет, тянуло сырым холодом.
- Богомолец приснился, - сказал Бородин. - Схватил меня за локоть и тянет в монастырь. Пошли, говорит, богу молиться.
- Погоди! Вот Кречев подведет тебя под монастырь... За уклонение:
- А хрен с ней. Молиться будем.
- Нет, брат, не помолишься. Ноне в монастыре вкалывают. По заведенному распорядку.
Они вылезли наружу. Трава была в белой изморози и похрустывала под ногами, как мелкий хворост. Небо посветлело, стало бледно-зеленым, и в его холодной стеклянной глубине слабо мерцали блеклые звезды. Луны не было. На ее месте на восточном краю неба расплывалась, играя жаркими красками, заря, и в подсвете ее угрюмо чернел сосновый бор на бугре за озером. В матовом сумеречном свете далеко проглядывались разбросанные бурые стога, затененные опушки кустарников и рыжевато-сизая щетина несрезанных камышей возле округлых бочажин. Лошади стояли вместе, понуро опустив головы и ослабив дугою передние ноги. Играй вертелся в ногах хозяина, поскуливая и помахивая хвостом.
- Что, в дело просишься? Погоди, будет тебе ноне работенка. Дай толком глаза продрать. - Селютан подошел к перекладине, снял котелок и стал пить из него через край. - Ах супчик! Ажно зубы ломит. Глотни! Сразу протрезвеешь, - протянул он котелок Бородину.
Андрей Иванович принял котелок, размахнул усы и тоже потянул через край. Суп горчил не то от дыма, не то от плавающих потрохов. Бородин повесил котелок и проворчал:
- Ты бы еще с перьями сварил. Зачем потроха пустил? Поди, и не вымыл как следует.
- Все в нас будет, - посмеивался Федорок, затягивая патронташем стеганую фуфайку. - В потрохе самая сила. Сказано, от хорошей хозяйки за год пуд дерьма съешь. А от замарашки - невпроворот. Главное - соли круче: соль запах отбивает.
- Тьфу ты, мать твою! Ты и в самом деле насолил, чтоб запах отбить.
- Ха-ха-ха! - гоготал во все горло Селютан. - Ешь солоней, пей горячей, - помрешь, не сгниешь...
Между тем разобрали ружья и двинулись к озеру.
- Ты становись на кривуне. Во-он, в тех кустиках. А я к горловине пойду, от реки стану, - рассуждал Селютан. - Утка счас потянет, с полей. Бей ее влет. А сядет - подымай на крыло. Тады она к реке пойдет. Там, на горловине, я ее встрену. Ну, бывай!
Коротконогий и широченный Селютан катышем покатился, оставляя за собой на белой траве сочно-зеленую дорожку.
Андрей Иванович прошел на самую излуку озера и затаился в дубнячке на высоком берегу. Листья еще не опали, но пожухли, и теперь на свежем утреннем ветерке они подрагивали, будто их дергали за нитку, и сухо шелестели. На середине озера появилась мелкая изгибистая рябь, отчего вода здесь потемнела, а по краям - к дальнему берегу - радужно играла розовым перламутровым блеском от растекающейся в полнеба зари. Деловито и молча облетывала озеро одинокая чайка, да торопливо, пронзительно, словно захлебываясь от радости, кричал с невидимой реки куличок:
- Жи-ить, жи-ить, жи-ить, жи-ить!
"И в самом деле жить хочется, - думал Андрей Иванович. - И не где-нибудь, а только здесь, на этом вот просторе, при этой милой сердцу умиротворенной благодати. Прав Федорок... Никуда я и ни за что не уеду отсюда. Пусть все возьмут - дом, корову, лошадь... Пусть землю обрежут по самое крыльцо... В баню переселюсь - и то проживу. Проживу-у! Лишь бы руки-ноги не отказали, да ходить по воле, самому ходить, по своей охоте, по желанию... Хоть на работу или эдак вот по лугам шататься, уток пугать. Лишь бы не обратали тебя да по команде, по-щучьему велению да по-дурацкому хотению не кидали бы из огня да в полымя. А все остальное можно вынести...
Вчерашняя тревога, эти ночные страхи да предчувствия улеглись теперь в его душе, и он взбадривал себя, хорохорился, как воробей на оконном наличнике.
А что в самом деле? Кругом же свои люди. Он не кулак и не помещик, а свой брат, сеятель да хранитель, как в песне поется. Неужто и его сомнут? А за что? Мало ли чего в газетах пишут? Что его, силом потянут в этот колхоз? Их уже десять лет пугают колхозами. Ну и что? Живы? Живы! И будем жить.
Прож-живу-у!
Он совсем размечтался и не заметил, как вдоль берега, низко, прижимаясь к воде, просвистели утки. Он ударил из обоих стволов вдогонку, чуя, что опоздал, что не достанет, и досадуя на себя за поздний выстрел. Косячок легко взмыл ввысь, словно подкинутый этим выстрелом, и часто, насмешливо загнусавил:
- Кво-кво-кво!
"Клохтун... С полей тянет, - определил Бородин, перезаряжая... - Теперь жди потехи. Этот в одиночку не ходит".
Второй косяк появился от горловины; он долго шел вдоль реки на хорошей высоте, наконец снизился и пошел к озеру на посадку. Его встретил двумя выстрелами Селютан. Одна утка кувырком полетела в прибрежные камыши. Остальные шли прямо на Бородина. Он пропустил над собой косяк и ударил вдогонку дублетом. Две утки упали на берег с глухим мягким стуком.
"Эти не уйдут, - подумал Бородин, оставаясь в кустах. - И отава низкая, не затеряются. Подберем".
Между тем в дальних камышах возле горловины озера долго шлепал Играй, так, словно в лоханке лапти мочили, на него прикрикивал Селютан:
- Назад! Назад! Кому говорят?
И на том, лесном, берегу отрывистое гулкое эхо забористым протягновенным матом проклинало и озеро, и небо, и душу, и бога, и даже восход солнца... Как будто бы сам леший сердился в дальнем темном бору на утреннюю побудку.
Селютан так увлекся живописным матом, что прозевал новый косяк уток.
Бородин опять выстрелил дублетом, и две утки упали посреди озера.
- Федор, веди лошадь! Она слазает за утками, - крикнул он, приставив ладони рупором.
Через несколько минут Селютан притопал с убитой уткой и сказал, довольно ухмыляясь:
- Видал? Из-под земли нашел. Где твои утки?
- Вон, посреди озера.
- Это мы счас, в один момент. Играй! - он поднял палку, поплевал на нее и, поводив возле морды кобеля, закинул в озеро. - Пиль! Ну, пиль! Кому говорят?
Играй спустился к озеру, понюхал воду, полакал немного и повернул в кусты.
- Ты куда? Я тебе, мать твою...
Но кобель легко просквозил кустарник и пошел ленивым наметом к стоянке.
- Гонец! Что с него взять, - миролюбиво изрек Селютан, глядя вслед собаке. - Зато уж зайца не упустит. Ни в жисть. И лису берет. Один гонит...
Он спустился к воде и стал стягивать сапоги.
- Ты чего это? - спросил Бородин.
- Придется самому лезть...
- С ума ты спятил! В этакий холод? Да пропади они пропадом, эти утки.
- Ага! Гляди-ка, раскидался: такое добро и пропадай пропадом, - ворчал Селютан, раздеваясь.
- Простудишься, Федор!
- Дак потеплело... Солнце взошло. Смотри вон, парок идет от воды-то.
Раздевшись донага, Селютан перекрестился, прикрыл ладошкой срам и пошел в воду. Плыл, мерно выкидывая руки, вертя головой, бултыхая ногами. Достал уток, выплыл, отряхнулся на берегу по-собачьи и, сунув мокрые ноги в сапоги, накинув на голое тело фуфайку, сказал Бородину:
- Ты собирай уток, а я побегу... Обогреться надо, выпить то есть. Там вроде бы осталось?
- Осталось, осталось, - сказал Бородин. - Давай, жми!
Когда Андрей Иванович, собрав уток, подошел к стоянке, Селютан уже сидел одетый возле костра и уплетал утятину.
- Глотни там... Я тебе оставил чуток, - указал он на опустевшую поллитру.
Потом пальцем сосчитал уток и сказал:
- Андрей, а хрен ли нам делать здесь у костра с такой добычей? Поехали в Тимофеевку к Костылину. Все ж таки нонче праздник. Великий Покров! - И, поглядев мечтательно в костер, добавил: - Фрося, поди, брагу варила. У них престол.
- А ну-ка там будет кто-то из наших? Из Тиханова? - заколебался Бородин.
- Он же с краю живет. Кто нас там увидит? И чего нам прятаться? Чай, не крадем. Свое едим. Поедем!
- Ладно, поехали. Что мы, в самом деле, иль нелюди!
2
Иван Никитич Костылин по случаю праздника Покрова решил сходить в церковь к заутрене. Хозяйка еще накануне с вечера засветила в переднем углу лампаду и дважды ночью вставала, крестясь и охая, подливая в светец деревянного масла, читала молитву.
Ивану Никитичу плохо спалось; он лежал на широкой железной кровати с высокими ажурными спинками, связанными из гнутых железных прутьев, выкрашенных голубой краской. Кровать Иван Никитич отковал своими руками в собственной кузнице. Да так отковал, что ходили все на поглядку, дивились - ни винтика, ни болтика, все прутья связаны, словно веревки, узлами. И концов не видать. Смотришь на высокую переднюю спинку - затейливые вензеля, будто кружево, а присмотришься - буквы прочесть можно: "Иван Костылин". А на задней спинке другая вязь: "Ефросиния". "На такой кровати не токмо что спать, умирать и то сладко", - смеялись мужики. И широкая растворяй руки, не обхватишь. И перина высокая, и подушки взбиты умелой рукой, а не спалось Ивану Никитичу.
Накануне весь день колесом шел. Заказали ему из тихановского сельпо отковать пятьсот железных обручей под осенний сезон. Готовились к рубке капусты. Он принял заказ и сходил к брату Семену - договориться, чтобы тот не уехал куда-нибудь в извоз. С братом они и кузницу держали на паях, и скобяную лавку.
Семен кочетом встретил его на дворе и в избу не пустил. "Ты что, говорит, - рехнулся? С нас последние штаны сымают, а ты подряды берешь?" "Одно другому не помеха". - "Как не помеха? Голова два уха! Мы только выплатили по восемьсот рублей. Ты хочешь, чтобы еще обложили?" - "Чего там обкладывать? По гривеннику за обруч берем". - "Ты возьмешь гривенник, а с тебя полтину сдерут". - "Да ведь не сидеть же сложа руки. Мы ж кузнецы". "Это ты так считаешь. А вот Совет нас в торговцы зачислил. И все из-за тебя". - "Я, что ли, списки на обложения составляю? Подписи моей там нет". - "Подпись чужая, а дурь твоя. Как я тебе говорил - давай закроем лавку? Погасим обложение, и баста. А ты что? Оборот нала-ажен. Выдюжим... Жеребца, мол, продам, а с делом не расстанусь. Купец Иголкин! Слыхал? Завтра опять готовят нам задание по дому? Чем платить будешь, а?" - "Что ты на меня кричишь? В чем я перед тобой провинился?" - "Во всем! Имей в виду, принесут задание - я так и заявлю: лавка не моя. Куда хочешь, туда и девай ее. Хоть в штаны себе запихай. А я сяду и уеду". - "Куда?" - "На все четыре стороны..." - "А как же твой пай?" - "За оковку телег с Шостинской артели получу пятьсот рублей... Вот и пай. А ты лавку продавай... Закрывай ее завтра же, слышишь?"
Закрыть лавку немудрено. А что потом делать? Куда девать железо? Кто его теперь возьмет? А его - сто листов одного оцинкованного. Это - двести ведер. По рублю - и то двести рублей. А ежели его продать в чистом виде, и сотни не выручишь. Да кто его теперь купит? А скобяной товар куда девать? В разноску не пустишь, это не галантерея... Связал он себя по рукам и ногам этой лавкой. Лучше бы закрыть ее летом. А он, дурак, жеребца продал. И всего за семьсот рублей! Даром, можно сказать. Одних призов больше брал. Приспичило - отдал за семьсот рублей. А что делать? Иначе все хозяйство с торгов пошло бы. Спасибо, хоть совхоз купил... Эх, Русачок мой, Русачок! Как ты теперь без меня-то! Поди, холку набили. А то еще запалят или опоят. Засечь могут на гоньбе... Эх-хе-хе...
Плохо спал Иван Никитич, ворочался без конца и под утро надумал: схожу-ка в церкву, богу помолюсь. Отношение с богом у него было общественным. Ежели уж молиться, так на людях, в храме, чтобы все знали Иван Никитич богу молится. Не то чтобы он не верил, что бог есть дух святой и присутствует всюду незримо, а потому, что считал: молитва наедине имеет не ту силу действия; всякое надежное дело тем и прочно, что на миру творится: тут всякое усердие заметнее, всякий изъян на виду. И ковал, и паял в кузнице на людях и любил приговаривать: "Ино дело у печи возиться, ино у горна. Там свою утробу ублажаешь - здесь обществу служишь".
Скотину убирал наспех - вместо месива воды налил в желоб для лошадей и повесил на морды торбы с овсом, коровам и овцам кинул в ясли сена, к свиньям не пошел, намял им картошки с мякиной и велел Фросе покормить.
Потом долго и тщательно умывался...
По случаю праздника надел он белую рубаху со стоячим красным воротником с гайтаном, с малиновыми петухами по расшитому подолу, поверх накинул черный шевиотовый пиджачок. Сапоги с бурками натянул, лаковые. Варежкой потер их. Перед зеркалом висячим постоял, усы рыжие подправил бритвой, щеткой их взбодрил, и потонул в них по самые ноздри тяжелый мясистый нос.
- Лысину деревянным маслом смажь, - сказала Фрося, проходя со двора в избу. - Заблестит, как твоя икона.
- Не богохульствуй, дура, - незлобно выругался Иван Никитич. - В церкву собрался.
- Можешь разбираться. Службы не будет. Отменили.
- Кто тебе сказал? - Иван Никитич испуганно оглянулся от зеркала.
Фрося поняла, что напугала его не отмененная служба, а что-то другое, то самое предчувствие чего-то нехорошего, что не давало спать всю ночь Ивану Никитичу и заставляло ее самое вставать к лампаде и читать молитвы. И она сказала спокойнее и мягче:
- Вроде бы митинг собирают там. Иов Агафоныч сказал. От них уж все побегли туда: и Санька, и Ванька... И сам Иов пошел.
Иов Агафонович был соседом, работал у Костылина молотобойцем, в активе состоял. Уж он-то знал наверняка, что За митинг собирали. Иван Никитич, еще более пожелтевший от этого известия, чем от бессонницы, как-то осунулся весь, подошел к вешалке и молча стал натягивать щегольскую драповую поддевку. Руки плохо слушались, и он никак не мог поймать крючком верхнюю петлю.