Страница:
- Набат! - крикнул кто-то из сеней.
- Кто им разрешил? Так их и разэтак... - загнул заковыристым матом Звонцов.
- Обманщики, мерзавцы! - крикнул Ашихмин, бледный весь, вскочил, затравленно озираясь, дико выпучив глаза, еще раз крикнул: - Мерзавцы! - и бросился бежать.
- Стойте! Мы ж не договорились! В набат сумасброды ударили... Митька, задержи его! - кричал Звонцов.
В растворенную дверь Озимов видел, как в сенях на пути Ашихмина вырос здоровенный детина в расстегнутом полушубке.
- Прочь с дороги! - в одно мгновение Ашихмин вырвал из кармана руку с наганом.
- Ашихмин, стойте! Остановитесь!! - закричал Озимов, вставая.
Но грохнул выстрел, парень схватился руками за лицо, слепо шагнул вперед и стал шататься, как подпиленное дерево; все замерли и смотрели, как сквозь его сцепленные пальцы стала просачиваться и стекать струйками по рукам, по синеющему подбородку и капать на шубу, на пол пронзительно-красная кровь. Потом он рухнул, как дуб, не сгибаясь, и глухо стукнулся лбом об пол.
Ашихмин легким поскоком вылетел в наружную дверь и затопал по ступенькам крыльца, уменьшаясь в росте.
- Держите его, ребята!
- Бей их, сволочей! - закричали от стола, и все бросились в сени, опрокидывая стулья.
- Стойте, мужики! Одумайтесь! Не губите себя! - В наружной двери стоял Озимов, заслоняя собой весь проем. - Никуда он не уйдет... Мы судить его станем.
- Знаем мы ваш шамякин суд, - Звонцов приблизил к нему свое бледное, искаженное гневом лицо. - В дураках нас хочешь оставить, кабан раскормленный? Не замай дверь!
Он схватил Озимова за отворот шинели и резко рванул на себя. Раздался сухой треск раздираемой материи, Озимов качнулся и правой рукой с разворота сильно ударил Звонцова прямо в бороду. Звонцов как-то звучно хрюкнул и, подгибая коленки, стал приседать и тянуть к полу за отворот шинели Озимова. Тот хотел сбить клешневатую, оцепеневшую в мертвой хватке руку, но в это мгновение что-то оглушительно треснуло у него на затылке, яркой вспышкой ослепило ему глаза: Озимов почувствовал, как ватными становятся ноги, и, теряя сознание, начал падать, отваливаясь спиной к стенке.
Вечером того же дня на квартиру Успенских зашел Костя Герасимов. Дмитрий Иванович сидел за столом, что-то записывал в тетрадь, перед ним лежала раскрытая книга. Мария сидела в качалке возле топившейся грубки и вязала кофту.
- Костя, раздевайся, присаживайся и слушай! Вот новинка из нашей библиотеки: "Любовь людей шестидесятых годов", - Успенский приподнял новенький томик в мягкой обложке. - Составитель Богданович. Тут переписка Чернышевского, дневники его, всякие изречения Шелгунова, Сеченова... Прелюбопытно! А между прочим, какое главное правило поведения "новых людей" Чернышевского?
- Как приятнее, так и поступаешь, - ответил Герасимов без запинки, присаживаясь на стул.
- Ну, силен! Ты, брат, знаешь "Что делать?".
- А как же? На том и стоим.
- Ты, видать, тоже из новых людей. Значит, что приятнее, что выгоднее для тебя, то и делаешь?
- Ну, уж так упрощать все!
- Извини, я нисколько не упрощаю. Вот послушай, - он открыл нужную страницу и прочел: - "Человек поступает так, как приятнее ему поступать, руководится расчетом, велящим отказаться от меньшей выгоды или меньшего удовольствия для получения большей выгоды и большего удовольствия".
- Иди ты! Кто это написал? - удивился Герасимов.
- А это цитата из Чернышевского. Его кредо, так сказать.
- Митя уже выводы сделал, - засмеялась Мария. - Завтра, говорит, пойду не в школу, а в кабак, поскольку удовольствия в кабаке получаю больше.
- А что? С точки зрения разумного эгоиста можно и не то себе позволить, - сказал Успенский. - Вот здесь выписка из дневника. Чернышевский был еще учителем гимназии и признается, как мошенничал, выставляя пятерку в журнал братцу своей возлюбленной. Вот это место. - Успенский полистал книжку и прочел: - "Спрашиваю уроки у 4-5 человек, спрашиваю наконец его и потом снова других. Венедикт ничего не знает. Все-таки я ставлю ему 5". Успенский отложил книгу на стол, усмехнулся. - Потом отсылал журнал своей возлюбленной; тайно выкрал его из канцелярии и послал, чтобы она смогла убедиться в том, что он сделал все, как она велела. А, каков? И возлюбленная его, будущая жена, тоже хороша: если хочешь доказать, что любишь меня, сделай подлость. Вот так, Маша, новые люди-то любят. А ты? Нет чтобы испытать меня. Ну, послала бы хоть в амбар к кому-нибудь залезть.
- По амбарам лазить - преимущество хвостатых, милый мой. А мы с тобой безхвостые, рылом не вышли.
- И что же он? Показал журнал с фальшивой отметкой - и хоть бы хны? спросил Герасимов.
- Признается, что поначалу взяла его некоторая робость. Но он быстро справился с собой. Он же сильная личность, проповедник! Новый человек! Кому нельзя подличать, а ему можно. Да он и не считает это подлостью - он же делает удовольствие близкому человеку, следовательно, и себе самому. Как приятнее, так и поступаешь. Вздумал сделать - сделаю. Конфетки получил в награду от нее, съел их с удовольствием. Так и пишет... А гнусность самого поступка? А муки совести? Их нет и в помине. Он же сильная личность, он готовится на великие дела. Поэтому можно плюнуть на общие правила.
Герасимов хмыкнул и покачал головой:
- Хороший пример для школьников.
- Черт знает что! - сердито сказал Успенский. - Всякую чушь собирают. Ладно, издавай. Но хоть возражай, комментируй. Герцен в свое время называл подобные проповеди нравственным развратом. А Богданович теперь радуется. Хорошо! Валяй, ребятки, читай и подражай: что нравится, то и любо, что выгоднее, слаще - то и подай. На остальное - плевать.
- Я ведь по делу к тебе, Дмитрий Иванович, - сказал Герасимов. - После уроков мы собрались в учительской. Хватились - тебя нет.
- У меня всего три урока было. Зашел в библиотеку, взял вот эту книжицу - и домой.
- Вот какое дело... Дмитрий Иванович. Вести получили тревожные...
- Из Желудевки? - перебил его Успенский. - Вроде бы там успокоились.
- Веретье взбунтовалось... И, говорят, жертвы есть.
- Откуда вы знаете?
- Оттуда двух привезли к нам в больницу... Но это еще не все - в Еремееве в набат били. А завтра наши, степановские, собираются идти кормушки ломать. Вот и обсуждали - как быть?
- Надо попытаться отговорить их, - сказал Успенский.
- Это бесполезно. Мужики решили на самовольном сходе - завтра выходить на площадь к церкви. Ну вот... Мы посовещались и пришли к выводу: на площадь не ходить даже с благим помыслом - уговаривать крестьян воздерживаться от насилия!
- Почему?
- Потому что на многих учителей народ обозлился. И нас могут просто избить. Кроме того - есть сведения, что на завтра вызваны войска.
- Так надо сказать мужикам!
- Ни в коем случае! Во-первых, никто этого не знает в точности, а во-вторых, это может вызвать панику, мужики убегут в лес, и нас попросту посадят как провокаторов.
- Я не понимаю, что ж вы хотите? Или что вы решили?
- Мы решили на завтра отменить занятия и не выходить из домов.
- А школьники знают об этом решении?
- Да.
Успенский встал из-за стола и, заложив руки за спину, прошелся по горнице. Мария, прервав вязание, тревожно смотрела то на него, то на Костю.
- Я вам ничего не обещаю, - ответил он наконец. - Если завтра события обернутся так, что нужна будет моя помощь или участие, то я пойду и на площадь, и вообще куда угодно.
- Но это может бросить тень на весь коллектив, на всю школу...
- Оставьте, пожалуйста, ваши групповые игрушки, - покривился Успенский. - Я хоть и не разумный эгоист, но тем не менее так называемый интерес нашего коллектива в этом случае блюсти не стану.
- Почему же? - спросил Герасимов.
- А потому, что есть другой коллектив, в сотни раз больший, - это жители села Степанова. Вот судьба этого коллектива для меня теперь важнее, потому что село в опасности. А вы как-нибудь уж переживете мою оплошность.
Мария слушала, сцепив ладони и прижав их к груди, только смертельная бледность лица выдавала ее волнение.
- Тогда вот что... Я иду в больницу наведать тех пострадавших в Веретье. Может, со мной пойдете? По крайней мере кое-что прояснится и для вас. Узнаем, чем все это пахнет.
- Идем, и немедленно.
Когда одевались, Герасимов вдруг хлопнул себя по лбу и рассмеялся:
- Эх я, растяпа! Я уж совсем забыл рассказать вам новость: в Красухине старухи связали Зенина по рукам и ногам, сняли с него портки и выпороли. Он теперь в нашей больнице лежит на животе, стонет и матерится.
В больничном саду им встретилась Соня Макарова, тихо сказала: "Здрасьте!" - и молча повела в родильное отделение.
- Ты куда ведешь нас? - спросил у подъезда Герасимов. - Мы вроде бы не беременные?
- Чш-ш! - Соня прижала ему палец к губам и оглянулась по сторонам: в саду было темно и шумно от деревьев. - Они здесь лежат. Мы их прячем, сказала шепотом.
- От кого? - тихо спросил Успенский.
- Рыскали тут всякие... - и махнула рукой.
В палате висела лампа-молния, окна были плотно занавешены байковыми одеялами. Пострадавшие лежали на трех койках; у одного была толстая в гипсе нога, задранная на спинку койки, второй лежал на животе и шумно сопел, третий, закрыв глаза и выпятив острый подбородок, тихо постанывал. Успенский остановился возле третьего и удивленно воскликнул:
- Батюшки мои! Да это ж Зиновий Тимофеевич! Кадыков?!
Больной открыл глаза и, узнав Успенского, слабо улыбнулся:
- Здорово, брат!
- Откуда вы, голубчик? Что с вами?
- С того света, почитай, - пошутил Кадыков и, кривясь от боли, поправил подушку, чтобы лечь поудобнее. - Да вы садитесь!
Соня подала две табуретки. Герасимов и Успенский сели. Лежавший на животе больной открыл левый глаз, поглядел на вошедших и отвернул лицо к стенке. Это был Зенин.
- И вы здесь, Семен Васильевич? - спросил Успенский.
- Как видите, - ответил тот нелюбезно.
- Дак что с вами? Как вы здесь очутились? - спрашивал Успенский, придвигаясь к Кадыкову.
- Ребра мне поломали, - ответил тот, - в Веретье.
- Но за что? Как это случилось-то?
- Мужики взбунтовались... Ударили в набат... А мы вон с Тимой, - он кивнул слегка в сторону третьего больного с загипсованной ногой, - ездили как раз в это время в магазин за рыбой. И продавца, как на грех, нет. Поехали к нему на дом. Его и там нет. Ну, ездим по селу, а нас матерят со всех сторон. Еще, мол, дразнятся, сволочи. Это на нас. И тут набат ударил. Мужики совсем озверели. Вот тебе из сельсовета выбежал Ашихмин, с ходу прыгнул к нам в сани и крикнул: "Гони!" А за ним выбежали двое мужиков из Совета и тоже кричат: "Держите их! Бейте их!" Я стеганул мерина, он сразу в галоп взял. Которые из мужиков похрабрее, пытались остановить лошадь, за уздцы схватить на полном скаку, но отлетали прочь. Так мы и мчались по селу к агропункту, где наши были. Я еще спросил Ашихмина: "А где Озимов?" Они вместе с ним в сельсовете были. "А он, - говорит, - в сельсовете сидит. Мы его выручим потом". И тут в конце села вынесли длинную жердь и бросились с этой жердью нам наперерез, загородив ею всю дорогу. Мерин захрапел, сбился с галопа и стал оседать на круп. Я его стеганул раза два - не помогает. Ну, сани остановились... Мужики бросились на нас. Ашихмин, правда, успел выстрелить, пробил одному плечо. Я видел, как шерсть клоком торчала из пробоины со спины. Мужик завыл и схватился за плечо. Ну, остальные смешались, а наш Ашихмин дал такого стрекача... Прямо как заяц, чудом каким-то выскочил на дорогу и почесал к агропункту, только пятки засверкали. А нас и взяли в оборот. Я боялся только одного, чтоб из моего нагана нас же и не постреляли. Я схватил его вместе с кобурой, прижал к груди и лег в кошевку животом вниз. Меня сначала по затылку били, по спине. Потом перевернули и стали наган вырывать. Один мужик руки мне все кусал. Вон, видишь! - он показал синие, в кровавых рубцах руки. - Как собака изодрал. А другой парень стал бить сапогом в грудь. Тут я сознание потерял. Очнулся только на агропункте, часа через два. Нас выручили милиционеры; они бежали с агропункта и стреляли прямо на ходу. Мужики бросили нас и разбежались. Мне ребра переломали; доктор говорит, четыре ребра повредили. А Тиме ногу поломали.
- А где же Озимов? - спросил Успенский.
- Вот неизвестно. Пытались выручить его - не тут-то было. Сунулись с этого края - улицу загородили санями да телегами без колес. С ружьями появились: "Вы, - говорят, - стрелять, и мы - стрелять". С другого конца хотели взять их - и там загородили все. Народищу сбежалось - тыщи! Ну и вот... колобродили. Ашихмин и Возвышаев войска вызвали... А нас отправили сюда кружным путем... Хотели было через Гордеево. Да прибежал Акимов: "Куда вы? - говорит. - Там следователя избили". Мы низом, вдоль Петравки. Выехали на Климуши - и там мужики с дубьем. Так мы лесом по дровяным дорогам, а то и целиком ехали...
- А где же был Семен Васильевич? - спросил Успенский, кивнув в сторону Зенина.
Зенин не отозвался, а Кадыков ответил после минутной паузы:
- Он в Красухине пострадал. Его бабы скрутили, сняли штаны, рубаху заголили и выпороли розгами. Теперь у него и спина, и все остальное вздулось, как подушка.
- Чего это вы распелись? - сердито сказал от стенки Зенин. - Я вам, кажется, не поручал делать за себя отчет.
- Дык спрашивают, - оправдывался Кадыков.
- Ну и заголяйте им свои руки да грудь... Рисуетесь, как баба...
- Вы уж помалкивайте! А то и про бога могу сказать, - огрызнулся и Кадыков.
Вошла Соня в белом халате, стала раздавать градусники и строгим голосом сказала:
- Поговорили, и будет! Им отдыхать надо.
Успенский и Герасимов стали прощаться; Кадыков протянул им локоть, Тима весело помахал рукой, все время, пока они сидели, он приветливо поглядывал на всех, чувствовалось, что рассказ Кадыкова про их мытарства доставляет ему истинное удовольствие; а Зенин не обернулся, он стыдился своего унизительного наказания и злился на пришельцев, невольных свидетелей его беспомощной позы.
Дома, когда Успенский рассказал о своем посещении родильного отделения и о том, как наказали Зенина и как лежит он, Мария стала так смеяться, что с ней сделалась истерика, и она заплакала, повалилась на кровать.
Успенский испугался, принес кружку воды и, брызгая ей на лицо, все приговаривал:
- Маша, милая, что с тобой? Успокойся же, успокойся!
- Я боюсь, Митя!.. Боюсь я, боюсь! - Она порывисто подымалась, обнимала его, прижимаясь мокрым лицом к его груди, и опять вскрикивала: - Боюсь я! Они убьют тебя! Убьют!..
- Да успокойся, глупая. Кому я нужен? Кто меня убьет?
- Ты мешаешь им... И тем, и другим. Они же все осатанели...
- Ну что ты, что ты, господь с тобой! Разве можно так говорить? Люди добры, Маша, добры. Просто они теперь как в бреду, как в горячке. Это все пройдет, все успокоится.
- Ах, боже мой! Ах, боже мой! - вскрикивала она, и приступы рыдания все душили и душили ее с новой силой.
Наконец она утихла, откинулась на подушки и смотрела на него расширенными зрачками, оглаживала щеки его, лоб, бороду.
- Какая у тебя мягкая, шелковистая борода...
- Ну вот и слава богу... Вот и хорошо, - говорил он, ловя и целуя ее руку. - Все будет в порядке...
- Ты не ходи завтра... Никуда не ходи!
- Ладно, не пойду.
- Мне давеча нехорошее привиделось... Когда тебя не было. Я выходила крыльцо подмести. Вернулась - смотрю, перед божьей матерью лампада горит. Кто ее зажег? Спрашиваю Неодору Максимовну: "Это вы лампаду зажгли?" "Нет, я, - говорит, - не зажигала". Вошли мы с ней в горницу... и в самом деле - не горит. Что за чудеса? Я ж видела огонь лампады! И вроде бы дымок такой сизый, и будто ладаном пахло... А Неодора Максимовна: "Это тебе повержилось, - говорит. - Это, - говорит, - не к добру".
- Просто нервы шалят, Маша... Нервы.
Лежали молча, Мария все вздыхала, как ребенок после плача, и вдруг спросила:
- О чем ты думаешь?
- Думаю, что не уступят они. Ничего не даст это волнение... Бедные мужики.
- Почему?
- Так. По логике вещей. Чернышевского вспомнил. И надо же, в какой момент попал он мне под руку? Ты обязательно прочти эту книжку.
- А что там?
- Да вроде бы к тому, что сейчас происходит, отношения не имеет. И тем не менее... Какая сильная натура, и трагическая одновременно.
- Кто?
- Да Чернышевский... И все они там друг на друга похожи. Эта их поразительная вера в чудодейственную силу голого рассудка. И какая сухая, кованая вязь схоластики. И фанатизм... Шар земной тресни, а они на своем стоять будут. Хоть Чернышевский... Придумали себе разумный эгоизм: цель, мол, предписывается человеку рассудком, потребностью наслаждения. Эта цель и есть добро. Так вот. Не любовь к ближнему, не сострадание, а потребность в наслаждении и есть добро, говорит он. И далее у него идет чистый бред схоластики: расчетливы-де только добрые поступки. Чепуха собачья! Добра без любви да по расчету быть не может. Добрый поступок только тогда и добр, когда лишен расчетливости, прямой или косвенной выгоды. А так что за доброта? Погоня за наслаждением - и все. Даже собственная жена его бессовестно пользовалась этой погоней и крутила в открытую, направо и налево. А он страдал... Но делал даже вид, что счастлив. Ну как же? Она по теории разумного эгоизма живет, что думает, чего хочет - то и делает, все - в удовольствие. Декабристки-христианки поехали к мужьям на каторгу. Эта же - и не подумала. Даже детей своих, как кукушка, отдала на воспитание Пыпиным, родственникам его, чтоб не мешали наслаждаться. А Шелгунова вела себя еще гаже. Мужа - в ссылку, а она - за границу, гулять. Он годами зовет ее, ждет в Тотьме, в Вологде, а она бесстыдно в письмах хвастается своими любовными похождениями и деньги из него выколачивает. То Михайлов, то Серно-Соловьевич... Тьфу!
- Тебе это не грозит, Митя. Я за тобой не только на каторгу, я и на тот свет готова пойти...
- Ну уж это - глупость.
- Молчи! Я клянусь тебе: если с тобой что случится, буду вечно ждать тебя...
- Зачем ты об этом, Маша? Это я сам виноват... Занесло меня в рассуждении не в ту сторону. Я не про жен тебе хотел сказать. Я вот про что думал: ведь Чернышевский хоть и выдумал эту теорию разумного эгоизма, но сам оставался, в общем-то, порядочным человеком, для себя он делал исключение, я, мол, проповедник, я должен жить строго. У него еще каждый человек - личность с правом на собственный выбор. Но для разумного эгоиста нет общих правил. Он сам себе правило. Где он стал, там и законное место, чего захотел, то и подай. Он только своим рассудком руководствуется, а рассудок ищет закон целесообразности. И через какие-то десять лет эти "разумные" эгоисты вроде Ткачева и Нечаева быстро нашли и утвердили закон целесообразности для всех: топай, куда скажут, живи так, как мы расписали. Нечаев даже ввел три разряда, подлежащих поголовному истреблению. А чего с ними церемониться? Враги народные! Весь ужас в том, что все эти схемы насчет улучшения жизни составлены не по любви к ближнему, не по нравственным соображениям, не по соблюдению очевидных законов, а по голому расчету - все, что им самим кажется полезным и нужным, то и нравственно. Следовательно, нет и не может быть ни жалости, ни сострадания, ни снисхождения. Это какое-то всеобщее заблуждение, помутнение ума, вроде болезни... И жать будут до тех пор, пока не развалится все. И что удивительно! Все эти схемы ужасно живучи. Недаром Владимир Соловьев сказал, что утопии и утописты всегда управляли человечеством, а так называемые практические люди были их бессознательными орудиями. Там бабувизм, тут троцкизм... А где-нибудь это вылезет под другим названием. А внутренняя суть, требуха все та же... Ладно, давай спать. Утро вечера мудреней.
Разбудила их Неодора Максимовна утром: робко постучала в дверь. Мария бросилась с кровати к халату:
- Иду, Неодора Максимовна! А ты еще полежи. Я сейчас вернусь к тебе, говорила, торопливо застегивая халат, надевая валенки.
Но, как только ушла она, Дмитрий Иванович встал и также торопливо начал собираться. Там, за неплотно прикрытой дверью, на половине Неодоры Максимовны, раздавались женские голоса, и один из них вроде бы хрипловатый голос Сони. Чего это она в такую рань? Что за нужда?
В окна пробивался серенький зимний рассвет, все предметы в комнате хорошо угадывались, и Дмитрий Иванович не стал зажигать лампы.
Когда встревоженная Мария появилась на пороге, он уже был одетым.
- Что тут у вас происходит? - спросил он, сам проходя из горницы в избу.
- Беда, Дмитрий Иванович, беда! - сказала Неодора Максимовна. - Все село поднялось. Бабы кормушки ломают и все доски на улицу выбрасывают, а мужики собрались на площади. Требуют церковь открыть и кладовые, где семена хранятся...
- Пробовали кладовые взломать, - сказала Соня, она сидела на скамье рядом с Неодорой Максимовной, - да не получается: двери железные, стены каменные...
- А у кого ключи?
- У председателя Совета. Все село обыскали, а его не нашли. И Герасимова нет. Говорят, они в район уехали, ночью. Я ведь по вашу душу, Дмитрий Иванович, - сказала Соня.
- А что такое?
- Мужики в больницу прибегали, двери взломали в хирургическом отделении. Все там вверх ногами поставили. Украли хирургический инструмент, ножи, пилки. Искали Зенина да Кадыкова. Никто ж не знает, что они в родильном помещении прячутся.
- Ну и что? - тревожно спросил Успенский.
- Кадыков и Зенин после этого налета оделись и убежали из больницы. А Тима остался и плачет. Да и мне страшно... А вдруг пронюхают и опять явятся.
- И что надо сделать? - спросил Успенский.
- Помогите перевести его ко мне домой.
- Но ведь лошадь нужна!
- А мы на салазках. Я большие салазки достала и тулуп. Завернем его в тулуп и мешковиной покроем сверху. Повезем, как муку или картошку.
- Соня, мы с тобой это сами сделаем, - сказала Мария. - А ему нельзя на улицу. Постановление в школе вынесли.
- Маша! Что ты говоришь? - сказал Успенский.
- Я дело говорю... - заупрямилась Мария.
- Маша, не дури! Мы отвезем его, и я сейчас же вернусь, - сказал Дмитрий Иванович.
- Хорошо! Тогда пойдем все вместе.
- Это же упрямство, Маша!
- Нет. Я пойду вместе с тобой.
- Ну, тогда пошли все, и поскорее! Не то совсем развиднеет, - сказала Соня, вставая.
Шли кружным путем по дорожному распадку, огибая церковную площадь. По дороге, спускаясь к реке Петравке, видели в рассветном полумраке, как люди шли толпами и в одиночку по речному льду, карабкались на высокий церковный бугор - все торопились туда, на площадь, где стояли бывшие каменные лабазы, а теперь общественные кладовые с семенным фондом.
- Это хорошо, - говорила Соня, - все ринулись к лабазам, а в нашем конце село будто вымерло. Проскочим незаметными.
Больница стояла на том берегу Петравки, на отшибе от села. Заснеженные бревенчатые здания тонули в черном кружеве оголенных липовых ветвей, сгущавших рассветный полумрак. Здесь все было тихо, безлюдно.
От реки поднимались тропинкой к больничной железной ограде с каменными столбами. Калитка, ведущая в больничный сад, была настежь раскрыта.
- Странно, - сказала Соня. - Я запирала ее, уходя.
В снегу возле тропинки валялся небольшой замок со скрюченной дужкой.
- Странно! - опять сказала Соня, подымая замок.
Возле родильного отделения их встретило четверо: двое стояли по углам, а еще двое ковырялись в дверях.
- Что вы тут делаете? - закричала Соня.
- А ну заткнись! - цыкнул на нее ближний, стоявший возле угла, и двинулся навстречу.
Это был цыганистый парень в черном полушубке с отворотами на груди; густые кудри выбивались сбоку из-под шапки. Глаза наглые, белозубая улыбка во весь рот, руки в боковых карманах.
- Ключи у тебя, голуба? Или у этого фраера?
Те двое, копавшиеся в дверях, тоже двинулись сюда.
- Что вам нужно? - опять крикнула Соня.
- Потише, дорогуша! - сказал ближний парень. - Нам нужны ключи от этих дверей.
- Вам незачем туда идти. Это же родильное отделение! - сказала Соня, отступая к Успенскому.
- Там скрываются два сукиных сына, - сказал, подходя, второй парень с гвоздодером в руках; этот был в кожанке и в мохнатой кепке, на шею брошено белое кашне, лицо скуластое, злое. - Ключ, живо! Не то хуже будет.
- Послушайте, ребята! В больнице нет сукиных сынов. Здесь только больные люди, - сказал Успенский.
- А ты не вякай! - метнул на него злобный взгляд тот, в кожанке. - Тебя не гребут, и хвост не подымай.
- Митя! - Мария поймала Дмитрия Ивановича за руку и сильно стиснула ее. - Прошу тебя...
- Погоди, Маша... - он высвободил руку и шагнул вперед, заслоняя собой Соню. - Еще раз повторяю - здесь больница. И нападать на больных или на медсестер - бесчестно!
- Кто этот фрукт? - спросил своих человек в кожанке.
- Из учителей, - ответил третий. Этот был худ, высок, в белых валенках и в стеганой фуфайке, он стоял, блаженно улыбаясь, и чистил финкой ногти. - Скажи им, Вася, - обернулся он к скуластому в кожанке, - вы люди пришлые, вас попросили привести вышепоименованных сукиных сынов Зенина и Кадыкова на церковную площадь. С ними народ будет говорить. А требование народа - закон для всех. Так или нет?
Скуластый поглядел на Марию, потом на Соню, усмехнулся и сказал:
- А мы немножко изменим программу представления. Пускай этот фраер идет домой, а лэди пройдут с нами, - он нагло подмигнул Марии и кивнул на дверь.
- Об чем речь! - высокий в фуфайке в два прыжка приблизился к Успенскому и, приставив финку к его груди, скомандовал: - Кругом! Шагом арш!
Дмитрий Иванович левой рукой снизу толкнул его под локоть и правым коленом с силой ударил в промежность. Парень вскрикнул диким голосом, выронил финку и, схватившись за живот, упал головой в снег.
- Кто им разрешил? Так их и разэтак... - загнул заковыристым матом Звонцов.
- Обманщики, мерзавцы! - крикнул Ашихмин, бледный весь, вскочил, затравленно озираясь, дико выпучив глаза, еще раз крикнул: - Мерзавцы! - и бросился бежать.
- Стойте! Мы ж не договорились! В набат сумасброды ударили... Митька, задержи его! - кричал Звонцов.
В растворенную дверь Озимов видел, как в сенях на пути Ашихмина вырос здоровенный детина в расстегнутом полушубке.
- Прочь с дороги! - в одно мгновение Ашихмин вырвал из кармана руку с наганом.
- Ашихмин, стойте! Остановитесь!! - закричал Озимов, вставая.
Но грохнул выстрел, парень схватился руками за лицо, слепо шагнул вперед и стал шататься, как подпиленное дерево; все замерли и смотрели, как сквозь его сцепленные пальцы стала просачиваться и стекать струйками по рукам, по синеющему подбородку и капать на шубу, на пол пронзительно-красная кровь. Потом он рухнул, как дуб, не сгибаясь, и глухо стукнулся лбом об пол.
Ашихмин легким поскоком вылетел в наружную дверь и затопал по ступенькам крыльца, уменьшаясь в росте.
- Держите его, ребята!
- Бей их, сволочей! - закричали от стола, и все бросились в сени, опрокидывая стулья.
- Стойте, мужики! Одумайтесь! Не губите себя! - В наружной двери стоял Озимов, заслоняя собой весь проем. - Никуда он не уйдет... Мы судить его станем.
- Знаем мы ваш шамякин суд, - Звонцов приблизил к нему свое бледное, искаженное гневом лицо. - В дураках нас хочешь оставить, кабан раскормленный? Не замай дверь!
Он схватил Озимова за отворот шинели и резко рванул на себя. Раздался сухой треск раздираемой материи, Озимов качнулся и правой рукой с разворота сильно ударил Звонцова прямо в бороду. Звонцов как-то звучно хрюкнул и, подгибая коленки, стал приседать и тянуть к полу за отворот шинели Озимова. Тот хотел сбить клешневатую, оцепеневшую в мертвой хватке руку, но в это мгновение что-то оглушительно треснуло у него на затылке, яркой вспышкой ослепило ему глаза: Озимов почувствовал, как ватными становятся ноги, и, теряя сознание, начал падать, отваливаясь спиной к стенке.
Вечером того же дня на квартиру Успенских зашел Костя Герасимов. Дмитрий Иванович сидел за столом, что-то записывал в тетрадь, перед ним лежала раскрытая книга. Мария сидела в качалке возле топившейся грубки и вязала кофту.
- Костя, раздевайся, присаживайся и слушай! Вот новинка из нашей библиотеки: "Любовь людей шестидесятых годов", - Успенский приподнял новенький томик в мягкой обложке. - Составитель Богданович. Тут переписка Чернышевского, дневники его, всякие изречения Шелгунова, Сеченова... Прелюбопытно! А между прочим, какое главное правило поведения "новых людей" Чернышевского?
- Как приятнее, так и поступаешь, - ответил Герасимов без запинки, присаживаясь на стул.
- Ну, силен! Ты, брат, знаешь "Что делать?".
- А как же? На том и стоим.
- Ты, видать, тоже из новых людей. Значит, что приятнее, что выгоднее для тебя, то и делаешь?
- Ну, уж так упрощать все!
- Извини, я нисколько не упрощаю. Вот послушай, - он открыл нужную страницу и прочел: - "Человек поступает так, как приятнее ему поступать, руководится расчетом, велящим отказаться от меньшей выгоды или меньшего удовольствия для получения большей выгоды и большего удовольствия".
- Иди ты! Кто это написал? - удивился Герасимов.
- А это цитата из Чернышевского. Его кредо, так сказать.
- Митя уже выводы сделал, - засмеялась Мария. - Завтра, говорит, пойду не в школу, а в кабак, поскольку удовольствия в кабаке получаю больше.
- А что? С точки зрения разумного эгоиста можно и не то себе позволить, - сказал Успенский. - Вот здесь выписка из дневника. Чернышевский был еще учителем гимназии и признается, как мошенничал, выставляя пятерку в журнал братцу своей возлюбленной. Вот это место. - Успенский полистал книжку и прочел: - "Спрашиваю уроки у 4-5 человек, спрашиваю наконец его и потом снова других. Венедикт ничего не знает. Все-таки я ставлю ему 5". Успенский отложил книгу на стол, усмехнулся. - Потом отсылал журнал своей возлюбленной; тайно выкрал его из канцелярии и послал, чтобы она смогла убедиться в том, что он сделал все, как она велела. А, каков? И возлюбленная его, будущая жена, тоже хороша: если хочешь доказать, что любишь меня, сделай подлость. Вот так, Маша, новые люди-то любят. А ты? Нет чтобы испытать меня. Ну, послала бы хоть в амбар к кому-нибудь залезть.
- По амбарам лазить - преимущество хвостатых, милый мой. А мы с тобой безхвостые, рылом не вышли.
- И что же он? Показал журнал с фальшивой отметкой - и хоть бы хны? спросил Герасимов.
- Признается, что поначалу взяла его некоторая робость. Но он быстро справился с собой. Он же сильная личность, проповедник! Новый человек! Кому нельзя подличать, а ему можно. Да он и не считает это подлостью - он же делает удовольствие близкому человеку, следовательно, и себе самому. Как приятнее, так и поступаешь. Вздумал сделать - сделаю. Конфетки получил в награду от нее, съел их с удовольствием. Так и пишет... А гнусность самого поступка? А муки совести? Их нет и в помине. Он же сильная личность, он готовится на великие дела. Поэтому можно плюнуть на общие правила.
Герасимов хмыкнул и покачал головой:
- Хороший пример для школьников.
- Черт знает что! - сердито сказал Успенский. - Всякую чушь собирают. Ладно, издавай. Но хоть возражай, комментируй. Герцен в свое время называл подобные проповеди нравственным развратом. А Богданович теперь радуется. Хорошо! Валяй, ребятки, читай и подражай: что нравится, то и любо, что выгоднее, слаще - то и подай. На остальное - плевать.
- Я ведь по делу к тебе, Дмитрий Иванович, - сказал Герасимов. - После уроков мы собрались в учительской. Хватились - тебя нет.
- У меня всего три урока было. Зашел в библиотеку, взял вот эту книжицу - и домой.
- Вот какое дело... Дмитрий Иванович. Вести получили тревожные...
- Из Желудевки? - перебил его Успенский. - Вроде бы там успокоились.
- Веретье взбунтовалось... И, говорят, жертвы есть.
- Откуда вы знаете?
- Оттуда двух привезли к нам в больницу... Но это еще не все - в Еремееве в набат били. А завтра наши, степановские, собираются идти кормушки ломать. Вот и обсуждали - как быть?
- Надо попытаться отговорить их, - сказал Успенский.
- Это бесполезно. Мужики решили на самовольном сходе - завтра выходить на площадь к церкви. Ну вот... Мы посовещались и пришли к выводу: на площадь не ходить даже с благим помыслом - уговаривать крестьян воздерживаться от насилия!
- Почему?
- Потому что на многих учителей народ обозлился. И нас могут просто избить. Кроме того - есть сведения, что на завтра вызваны войска.
- Так надо сказать мужикам!
- Ни в коем случае! Во-первых, никто этого не знает в точности, а во-вторых, это может вызвать панику, мужики убегут в лес, и нас попросту посадят как провокаторов.
- Я не понимаю, что ж вы хотите? Или что вы решили?
- Мы решили на завтра отменить занятия и не выходить из домов.
- А школьники знают об этом решении?
- Да.
Успенский встал из-за стола и, заложив руки за спину, прошелся по горнице. Мария, прервав вязание, тревожно смотрела то на него, то на Костю.
- Я вам ничего не обещаю, - ответил он наконец. - Если завтра события обернутся так, что нужна будет моя помощь или участие, то я пойду и на площадь, и вообще куда угодно.
- Но это может бросить тень на весь коллектив, на всю школу...
- Оставьте, пожалуйста, ваши групповые игрушки, - покривился Успенский. - Я хоть и не разумный эгоист, но тем не менее так называемый интерес нашего коллектива в этом случае блюсти не стану.
- Почему же? - спросил Герасимов.
- А потому, что есть другой коллектив, в сотни раз больший, - это жители села Степанова. Вот судьба этого коллектива для меня теперь важнее, потому что село в опасности. А вы как-нибудь уж переживете мою оплошность.
Мария слушала, сцепив ладони и прижав их к груди, только смертельная бледность лица выдавала ее волнение.
- Тогда вот что... Я иду в больницу наведать тех пострадавших в Веретье. Может, со мной пойдете? По крайней мере кое-что прояснится и для вас. Узнаем, чем все это пахнет.
- Идем, и немедленно.
Когда одевались, Герасимов вдруг хлопнул себя по лбу и рассмеялся:
- Эх я, растяпа! Я уж совсем забыл рассказать вам новость: в Красухине старухи связали Зенина по рукам и ногам, сняли с него портки и выпороли. Он теперь в нашей больнице лежит на животе, стонет и матерится.
В больничном саду им встретилась Соня Макарова, тихо сказала: "Здрасьте!" - и молча повела в родильное отделение.
- Ты куда ведешь нас? - спросил у подъезда Герасимов. - Мы вроде бы не беременные?
- Чш-ш! - Соня прижала ему палец к губам и оглянулась по сторонам: в саду было темно и шумно от деревьев. - Они здесь лежат. Мы их прячем, сказала шепотом.
- От кого? - тихо спросил Успенский.
- Рыскали тут всякие... - и махнула рукой.
В палате висела лампа-молния, окна были плотно занавешены байковыми одеялами. Пострадавшие лежали на трех койках; у одного была толстая в гипсе нога, задранная на спинку койки, второй лежал на животе и шумно сопел, третий, закрыв глаза и выпятив острый подбородок, тихо постанывал. Успенский остановился возле третьего и удивленно воскликнул:
- Батюшки мои! Да это ж Зиновий Тимофеевич! Кадыков?!
Больной открыл глаза и, узнав Успенского, слабо улыбнулся:
- Здорово, брат!
- Откуда вы, голубчик? Что с вами?
- С того света, почитай, - пошутил Кадыков и, кривясь от боли, поправил подушку, чтобы лечь поудобнее. - Да вы садитесь!
Соня подала две табуретки. Герасимов и Успенский сели. Лежавший на животе больной открыл левый глаз, поглядел на вошедших и отвернул лицо к стенке. Это был Зенин.
- И вы здесь, Семен Васильевич? - спросил Успенский.
- Как видите, - ответил тот нелюбезно.
- Дак что с вами? Как вы здесь очутились? - спрашивал Успенский, придвигаясь к Кадыкову.
- Ребра мне поломали, - ответил тот, - в Веретье.
- Но за что? Как это случилось-то?
- Мужики взбунтовались... Ударили в набат... А мы вон с Тимой, - он кивнул слегка в сторону третьего больного с загипсованной ногой, - ездили как раз в это время в магазин за рыбой. И продавца, как на грех, нет. Поехали к нему на дом. Его и там нет. Ну, ездим по селу, а нас матерят со всех сторон. Еще, мол, дразнятся, сволочи. Это на нас. И тут набат ударил. Мужики совсем озверели. Вот тебе из сельсовета выбежал Ашихмин, с ходу прыгнул к нам в сани и крикнул: "Гони!" А за ним выбежали двое мужиков из Совета и тоже кричат: "Держите их! Бейте их!" Я стеганул мерина, он сразу в галоп взял. Которые из мужиков похрабрее, пытались остановить лошадь, за уздцы схватить на полном скаку, но отлетали прочь. Так мы и мчались по селу к агропункту, где наши были. Я еще спросил Ашихмина: "А где Озимов?" Они вместе с ним в сельсовете были. "А он, - говорит, - в сельсовете сидит. Мы его выручим потом". И тут в конце села вынесли длинную жердь и бросились с этой жердью нам наперерез, загородив ею всю дорогу. Мерин захрапел, сбился с галопа и стал оседать на круп. Я его стеганул раза два - не помогает. Ну, сани остановились... Мужики бросились на нас. Ашихмин, правда, успел выстрелить, пробил одному плечо. Я видел, как шерсть клоком торчала из пробоины со спины. Мужик завыл и схватился за плечо. Ну, остальные смешались, а наш Ашихмин дал такого стрекача... Прямо как заяц, чудом каким-то выскочил на дорогу и почесал к агропункту, только пятки засверкали. А нас и взяли в оборот. Я боялся только одного, чтоб из моего нагана нас же и не постреляли. Я схватил его вместе с кобурой, прижал к груди и лег в кошевку животом вниз. Меня сначала по затылку били, по спине. Потом перевернули и стали наган вырывать. Один мужик руки мне все кусал. Вон, видишь! - он показал синие, в кровавых рубцах руки. - Как собака изодрал. А другой парень стал бить сапогом в грудь. Тут я сознание потерял. Очнулся только на агропункте, часа через два. Нас выручили милиционеры; они бежали с агропункта и стреляли прямо на ходу. Мужики бросили нас и разбежались. Мне ребра переломали; доктор говорит, четыре ребра повредили. А Тиме ногу поломали.
- А где же Озимов? - спросил Успенский.
- Вот неизвестно. Пытались выручить его - не тут-то было. Сунулись с этого края - улицу загородили санями да телегами без колес. С ружьями появились: "Вы, - говорят, - стрелять, и мы - стрелять". С другого конца хотели взять их - и там загородили все. Народищу сбежалось - тыщи! Ну и вот... колобродили. Ашихмин и Возвышаев войска вызвали... А нас отправили сюда кружным путем... Хотели было через Гордеево. Да прибежал Акимов: "Куда вы? - говорит. - Там следователя избили". Мы низом, вдоль Петравки. Выехали на Климуши - и там мужики с дубьем. Так мы лесом по дровяным дорогам, а то и целиком ехали...
- А где же был Семен Васильевич? - спросил Успенский, кивнув в сторону Зенина.
Зенин не отозвался, а Кадыков ответил после минутной паузы:
- Он в Красухине пострадал. Его бабы скрутили, сняли штаны, рубаху заголили и выпороли розгами. Теперь у него и спина, и все остальное вздулось, как подушка.
- Чего это вы распелись? - сердито сказал от стенки Зенин. - Я вам, кажется, не поручал делать за себя отчет.
- Дык спрашивают, - оправдывался Кадыков.
- Ну и заголяйте им свои руки да грудь... Рисуетесь, как баба...
- Вы уж помалкивайте! А то и про бога могу сказать, - огрызнулся и Кадыков.
Вошла Соня в белом халате, стала раздавать градусники и строгим голосом сказала:
- Поговорили, и будет! Им отдыхать надо.
Успенский и Герасимов стали прощаться; Кадыков протянул им локоть, Тима весело помахал рукой, все время, пока они сидели, он приветливо поглядывал на всех, чувствовалось, что рассказ Кадыкова про их мытарства доставляет ему истинное удовольствие; а Зенин не обернулся, он стыдился своего унизительного наказания и злился на пришельцев, невольных свидетелей его беспомощной позы.
Дома, когда Успенский рассказал о своем посещении родильного отделения и о том, как наказали Зенина и как лежит он, Мария стала так смеяться, что с ней сделалась истерика, и она заплакала, повалилась на кровать.
Успенский испугался, принес кружку воды и, брызгая ей на лицо, все приговаривал:
- Маша, милая, что с тобой? Успокойся же, успокойся!
- Я боюсь, Митя!.. Боюсь я, боюсь! - Она порывисто подымалась, обнимала его, прижимаясь мокрым лицом к его груди, и опять вскрикивала: - Боюсь я! Они убьют тебя! Убьют!..
- Да успокойся, глупая. Кому я нужен? Кто меня убьет?
- Ты мешаешь им... И тем, и другим. Они же все осатанели...
- Ну что ты, что ты, господь с тобой! Разве можно так говорить? Люди добры, Маша, добры. Просто они теперь как в бреду, как в горячке. Это все пройдет, все успокоится.
- Ах, боже мой! Ах, боже мой! - вскрикивала она, и приступы рыдания все душили и душили ее с новой силой.
Наконец она утихла, откинулась на подушки и смотрела на него расширенными зрачками, оглаживала щеки его, лоб, бороду.
- Какая у тебя мягкая, шелковистая борода...
- Ну вот и слава богу... Вот и хорошо, - говорил он, ловя и целуя ее руку. - Все будет в порядке...
- Ты не ходи завтра... Никуда не ходи!
- Ладно, не пойду.
- Мне давеча нехорошее привиделось... Когда тебя не было. Я выходила крыльцо подмести. Вернулась - смотрю, перед божьей матерью лампада горит. Кто ее зажег? Спрашиваю Неодору Максимовну: "Это вы лампаду зажгли?" "Нет, я, - говорит, - не зажигала". Вошли мы с ней в горницу... и в самом деле - не горит. Что за чудеса? Я ж видела огонь лампады! И вроде бы дымок такой сизый, и будто ладаном пахло... А Неодора Максимовна: "Это тебе повержилось, - говорит. - Это, - говорит, - не к добру".
- Просто нервы шалят, Маша... Нервы.
Лежали молча, Мария все вздыхала, как ребенок после плача, и вдруг спросила:
- О чем ты думаешь?
- Думаю, что не уступят они. Ничего не даст это волнение... Бедные мужики.
- Почему?
- Так. По логике вещей. Чернышевского вспомнил. И надо же, в какой момент попал он мне под руку? Ты обязательно прочти эту книжку.
- А что там?
- Да вроде бы к тому, что сейчас происходит, отношения не имеет. И тем не менее... Какая сильная натура, и трагическая одновременно.
- Кто?
- Да Чернышевский... И все они там друг на друга похожи. Эта их поразительная вера в чудодейственную силу голого рассудка. И какая сухая, кованая вязь схоластики. И фанатизм... Шар земной тресни, а они на своем стоять будут. Хоть Чернышевский... Придумали себе разумный эгоизм: цель, мол, предписывается человеку рассудком, потребностью наслаждения. Эта цель и есть добро. Так вот. Не любовь к ближнему, не сострадание, а потребность в наслаждении и есть добро, говорит он. И далее у него идет чистый бред схоластики: расчетливы-де только добрые поступки. Чепуха собачья! Добра без любви да по расчету быть не может. Добрый поступок только тогда и добр, когда лишен расчетливости, прямой или косвенной выгоды. А так что за доброта? Погоня за наслаждением - и все. Даже собственная жена его бессовестно пользовалась этой погоней и крутила в открытую, направо и налево. А он страдал... Но делал даже вид, что счастлив. Ну как же? Она по теории разумного эгоизма живет, что думает, чего хочет - то и делает, все - в удовольствие. Декабристки-христианки поехали к мужьям на каторгу. Эта же - и не подумала. Даже детей своих, как кукушка, отдала на воспитание Пыпиным, родственникам его, чтоб не мешали наслаждаться. А Шелгунова вела себя еще гаже. Мужа - в ссылку, а она - за границу, гулять. Он годами зовет ее, ждет в Тотьме, в Вологде, а она бесстыдно в письмах хвастается своими любовными похождениями и деньги из него выколачивает. То Михайлов, то Серно-Соловьевич... Тьфу!
- Тебе это не грозит, Митя. Я за тобой не только на каторгу, я и на тот свет готова пойти...
- Ну уж это - глупость.
- Молчи! Я клянусь тебе: если с тобой что случится, буду вечно ждать тебя...
- Зачем ты об этом, Маша? Это я сам виноват... Занесло меня в рассуждении не в ту сторону. Я не про жен тебе хотел сказать. Я вот про что думал: ведь Чернышевский хоть и выдумал эту теорию разумного эгоизма, но сам оставался, в общем-то, порядочным человеком, для себя он делал исключение, я, мол, проповедник, я должен жить строго. У него еще каждый человек - личность с правом на собственный выбор. Но для разумного эгоиста нет общих правил. Он сам себе правило. Где он стал, там и законное место, чего захотел, то и подай. Он только своим рассудком руководствуется, а рассудок ищет закон целесообразности. И через какие-то десять лет эти "разумные" эгоисты вроде Ткачева и Нечаева быстро нашли и утвердили закон целесообразности для всех: топай, куда скажут, живи так, как мы расписали. Нечаев даже ввел три разряда, подлежащих поголовному истреблению. А чего с ними церемониться? Враги народные! Весь ужас в том, что все эти схемы насчет улучшения жизни составлены не по любви к ближнему, не по нравственным соображениям, не по соблюдению очевидных законов, а по голому расчету - все, что им самим кажется полезным и нужным, то и нравственно. Следовательно, нет и не может быть ни жалости, ни сострадания, ни снисхождения. Это какое-то всеобщее заблуждение, помутнение ума, вроде болезни... И жать будут до тех пор, пока не развалится все. И что удивительно! Все эти схемы ужасно живучи. Недаром Владимир Соловьев сказал, что утопии и утописты всегда управляли человечеством, а так называемые практические люди были их бессознательными орудиями. Там бабувизм, тут троцкизм... А где-нибудь это вылезет под другим названием. А внутренняя суть, требуха все та же... Ладно, давай спать. Утро вечера мудреней.
Разбудила их Неодора Максимовна утром: робко постучала в дверь. Мария бросилась с кровати к халату:
- Иду, Неодора Максимовна! А ты еще полежи. Я сейчас вернусь к тебе, говорила, торопливо застегивая халат, надевая валенки.
Но, как только ушла она, Дмитрий Иванович встал и также торопливо начал собираться. Там, за неплотно прикрытой дверью, на половине Неодоры Максимовны, раздавались женские голоса, и один из них вроде бы хрипловатый голос Сони. Чего это она в такую рань? Что за нужда?
В окна пробивался серенький зимний рассвет, все предметы в комнате хорошо угадывались, и Дмитрий Иванович не стал зажигать лампы.
Когда встревоженная Мария появилась на пороге, он уже был одетым.
- Что тут у вас происходит? - спросил он, сам проходя из горницы в избу.
- Беда, Дмитрий Иванович, беда! - сказала Неодора Максимовна. - Все село поднялось. Бабы кормушки ломают и все доски на улицу выбрасывают, а мужики собрались на площади. Требуют церковь открыть и кладовые, где семена хранятся...
- Пробовали кладовые взломать, - сказала Соня, она сидела на скамье рядом с Неодорой Максимовной, - да не получается: двери железные, стены каменные...
- А у кого ключи?
- У председателя Совета. Все село обыскали, а его не нашли. И Герасимова нет. Говорят, они в район уехали, ночью. Я ведь по вашу душу, Дмитрий Иванович, - сказала Соня.
- А что такое?
- Мужики в больницу прибегали, двери взломали в хирургическом отделении. Все там вверх ногами поставили. Украли хирургический инструмент, ножи, пилки. Искали Зенина да Кадыкова. Никто ж не знает, что они в родильном помещении прячутся.
- Ну и что? - тревожно спросил Успенский.
- Кадыков и Зенин после этого налета оделись и убежали из больницы. А Тима остался и плачет. Да и мне страшно... А вдруг пронюхают и опять явятся.
- И что надо сделать? - спросил Успенский.
- Помогите перевести его ко мне домой.
- Но ведь лошадь нужна!
- А мы на салазках. Я большие салазки достала и тулуп. Завернем его в тулуп и мешковиной покроем сверху. Повезем, как муку или картошку.
- Соня, мы с тобой это сами сделаем, - сказала Мария. - А ему нельзя на улицу. Постановление в школе вынесли.
- Маша! Что ты говоришь? - сказал Успенский.
- Я дело говорю... - заупрямилась Мария.
- Маша, не дури! Мы отвезем его, и я сейчас же вернусь, - сказал Дмитрий Иванович.
- Хорошо! Тогда пойдем все вместе.
- Это же упрямство, Маша!
- Нет. Я пойду вместе с тобой.
- Ну, тогда пошли все, и поскорее! Не то совсем развиднеет, - сказала Соня, вставая.
Шли кружным путем по дорожному распадку, огибая церковную площадь. По дороге, спускаясь к реке Петравке, видели в рассветном полумраке, как люди шли толпами и в одиночку по речному льду, карабкались на высокий церковный бугор - все торопились туда, на площадь, где стояли бывшие каменные лабазы, а теперь общественные кладовые с семенным фондом.
- Это хорошо, - говорила Соня, - все ринулись к лабазам, а в нашем конце село будто вымерло. Проскочим незаметными.
Больница стояла на том берегу Петравки, на отшибе от села. Заснеженные бревенчатые здания тонули в черном кружеве оголенных липовых ветвей, сгущавших рассветный полумрак. Здесь все было тихо, безлюдно.
От реки поднимались тропинкой к больничной железной ограде с каменными столбами. Калитка, ведущая в больничный сад, была настежь раскрыта.
- Странно, - сказала Соня. - Я запирала ее, уходя.
В снегу возле тропинки валялся небольшой замок со скрюченной дужкой.
- Странно! - опять сказала Соня, подымая замок.
Возле родильного отделения их встретило четверо: двое стояли по углам, а еще двое ковырялись в дверях.
- Что вы тут делаете? - закричала Соня.
- А ну заткнись! - цыкнул на нее ближний, стоявший возле угла, и двинулся навстречу.
Это был цыганистый парень в черном полушубке с отворотами на груди; густые кудри выбивались сбоку из-под шапки. Глаза наглые, белозубая улыбка во весь рот, руки в боковых карманах.
- Ключи у тебя, голуба? Или у этого фраера?
Те двое, копавшиеся в дверях, тоже двинулись сюда.
- Что вам нужно? - опять крикнула Соня.
- Потише, дорогуша! - сказал ближний парень. - Нам нужны ключи от этих дверей.
- Вам незачем туда идти. Это же родильное отделение! - сказала Соня, отступая к Успенскому.
- Там скрываются два сукиных сына, - сказал, подходя, второй парень с гвоздодером в руках; этот был в кожанке и в мохнатой кепке, на шею брошено белое кашне, лицо скуластое, злое. - Ключ, живо! Не то хуже будет.
- Послушайте, ребята! В больнице нет сукиных сынов. Здесь только больные люди, - сказал Успенский.
- А ты не вякай! - метнул на него злобный взгляд тот, в кожанке. - Тебя не гребут, и хвост не подымай.
- Митя! - Мария поймала Дмитрия Ивановича за руку и сильно стиснула ее. - Прошу тебя...
- Погоди, Маша... - он высвободил руку и шагнул вперед, заслоняя собой Соню. - Еще раз повторяю - здесь больница. И нападать на больных или на медсестер - бесчестно!
- Кто этот фрукт? - спросил своих человек в кожанке.
- Из учителей, - ответил третий. Этот был худ, высок, в белых валенках и в стеганой фуфайке, он стоял, блаженно улыбаясь, и чистил финкой ногти. - Скажи им, Вася, - обернулся он к скуластому в кожанке, - вы люди пришлые, вас попросили привести вышепоименованных сукиных сынов Зенина и Кадыкова на церковную площадь. С ними народ будет говорить. А требование народа - закон для всех. Так или нет?
Скуластый поглядел на Марию, потом на Соню, усмехнулся и сказал:
- А мы немножко изменим программу представления. Пускай этот фраер идет домой, а лэди пройдут с нами, - он нагло подмигнул Марии и кивнул на дверь.
- Об чем речь! - высокий в фуфайке в два прыжка приблизился к Успенскому и, приставив финку к его груди, скомандовал: - Кругом! Шагом арш!
Дмитрий Иванович левой рукой снизу толкнул его под локоть и правым коленом с силой ударил в промежность. Парень вскрикнул диким голосом, выронил финку и, схватившись за живот, упал головой в снег.