Страница:
Мысли обуревали Виталия. За последние месяцы он почти ни минуты не принадлежал себе; так редко выдавалась возможность побыть одному, все на людях и на людях. А тут, оставшись один и разомлев в этой удивительной тишине, он задумался и размечтался, толком сам не умея разобраться в своих думах и мечтах.
Бескрайняя даль, поля и леса, уходящие в эту далёкую синь, гряды сопок на горизонте, точно волны, катящиеся на запад, где, отстоя от Приморья на четверть окружности земного шара, лежала родная Москва, рождали в Бонивуре удивительное ощущение свободы и силы.
И Виталий читал вслух, во всю силу голоса, стихи Никитина:
— Но-но! Куда ты? — осадил его Виталий и тотчас же забыл о лошади, опустив вожжи.
Смешон и странен был чумазый смолокур, читающий стихи во весь голос на телеге, за которой сеется чёрная угольная пыль. Да разве сразу обо всем можно думать, когда жизнь, полная и яркая, радует все твоё существо, когда все тело поёт, словно туго натянутая струна. С чем, как не с песней, можно сравнить это необыкновенное состояние, овладевающее иногда человеком, когда все кажется возможным, когда обостряются память и ум, когда сквозь дымку будущего взор проникает далеко-далеко, делая предстоящее явственно видимым…
Будка путевого обходчика на сто пятой версте находилась возле полотна железной дороги. Была она типовая, квадратная, с высокой крышей и номером версты на верхнем венце. Рядом находился сарай, за которым стояло узенькое помещение с высокой вентиляционной деревянной трубой. Все постройки были крыты тёсом и окрашены в казённый ярко-жёлтый цвет, видный издалека. Маленький огородик был разбит поодаль, красуясь подсолнухами и кукурузой. Почти вплотную к огороду примыкал небольшой лесок — берёзы вперемежку с клёнами. Справа и слева от будки, пропадая вдали, тянулись сверкающие рельсы. Виталий подъехал к будке со стороны леска. Он оставил коня с телегою в подлеске, а сам, крутя в руках сломанную веточку, пошёл в будке.
Какой-то мужчина, стоя у самодельной летней печи на дворе, ломал хворост и подбрасывал топливо в топку. Жаркое пламя металось в печи, выбиваясь из конфорок и в трещины кладки. Котёл, стоящий на плите, испускал облака пара, варево переливалось через край. Хозяин, занятый своим делом, не слышал, как подошёл к нему Виталий, и обернулся, словно ужаленный, когда Виталий громко сказал:
— Эй, друг! Мне бы Сапожкова надо было повидать.
Изумление выразилось на лице хозяина.
— Ну, я Сапожков! Что надо? — сказал он.
— Здорово, Борис! — сказал Виталий и протянул ему руку. — А я тебя только недавно вспоминал: где ты да что ты? Ох, и рад же я тебя видеть!
Это был Борис Любанский, располневший немного и утративший тот серый цвет лица, который был у него в дни житья на Поспелове; исчезли и круги под глазами, да и самые глаза утратили выражение угрюмого беспокойства, старившие тогда Любанского лет на пять. Теперь он казался помолодевшим.
Они крепко обнялись.
Виталий сказал:
— Я к тебе не без дела, Борис. «Угольку, хозяин, не надо ли?»
Любанский ответил.
— Не откажусь, мне надо вилы наварить… — Любанский вдруг рассмеялся: — Ха-ха-ха! Брось, Виталий, уж кого-кого я бы испытывал, а не тебя. Знаю ведь, где ты сейчас. Тётя Надя мне сказывала… Ох, как ты ко времени! У меня похлёбка готова, чаишко вскипел. Ну, не думал, что сегодня тебя увижу… Одно время и вообще не чаял кого-нибудь из наших увидеть…
Обрадованный встречей, с Виталием, Любанский стал хлопотать по хозяйству, накрывая на стол в будке, похлопывая Виталия по плечам, на что юноша отвечал не менее крепкими хлопками.
— Ну, будет! — сказал наконец Бонивур, у которого плечи заныли от этих выражений дружеского расположения Бориса — парня на голову выше Виталия, с тяжёлой рукой. — Будет, Борис, будет… если ты хочешь, чтобы я послушал, как ты из Поспелова выпутался!
— Пей чаек, Виталий! — отвечал Борис весело. Он выглянул в окно на шлях, пустынный в это время дня. — Передачка ещё не прибыла, видно, на волах едет. Время у нас есть… — И он начал свой рассказ.
…Когда сотня Караева готовилась к перевозке на Первую Речку, Любанский впрыснул себе в ногу керосин. Нога раздулась, посинела, побагровела, зашелушилась, вены на ней угрожающе набрякли. Походило это на газовую гангрену или на флегмону. Караев, поглядев на ногу писаря, сделал гримасу, что-то пробормотал. Любанского отправили в госпиталь, и Караев сразу же забыл о нем. Борис отделался от сотни особого назначения. Его, однако, не оставили в покое, так как знали за исполнительного и молчаливого писаря. Как только он поправился, его прикомандировали к артиллерийскому училищу. Избавиться от этого ему не удалось, и опять потянулись тоскливые дни, наполненные тревогой и душевными терзаниями…
В казармы артиллерийского училища пригнали новобранцев. Люба некий заметил, что в одной из рот что-то происходит: солдаты часто собирались группами, споря, и замолкали, едва показывался кто-нибудь из офицеров. Борису удалось завоевать доверие солдат, и он узнал, что рота ещё раньше решила дезертировать. Бежать с Русского Острова было трудно, но солдаты не отказались от своего намерения. Борис обещал помочь им.
Непредвиденное обстоятельство ускорило события.
На Поспелово привезли пятнадцать партизан, захваченных возле бухты Ольги. Захвачены они были с оружием в руках, им грозил расстрел. Михайлов вызвал Бориса: надо было попытаться освободить ольгинских товарищей и, чего бы это ни стоило, избавить их от страшной участи. «Сделай все, что сможешь! — сказал Михайлов. — Может, используешь твоих дезертиров? Это было бы неплохо… Да и сам уходи с ними. Тех, кто побоевитее да посознательнее, отправим в сопки, остальные пусть бегут по домам».
Борис предложил дерзкий план: поднять роту, обезвредить офицеров, снять часовых под предлогом смены караулов, захватить арестованных, посадить роту и освобождённых на катер и уйти к Посьету без огней. Михайлов одобрил план.
Все удалось как нельзя лучше. Любанский, получивший чин зауряд-офицера, в эту ночь дежурил и сам развёл караулы.
Рассказывая об этом Бонивуру, Борис рассмеялся:
— Без сучка, без задоринки. Все прошло так, что я сам себе не верил: во сне или наяву дело происходит?.. Вывели роту. Скорым шагом к пристани. Посадку сделали в один момент. Штурмана было заартачились. Один из них — на колени, плачет. «Свяжите меня, говорит, и положите на пристани! У меня семья — ведь белые всех погубят!» Запеленали мы старого штурмана, рот ему заткнули. Он уже и слова не может сказать, а все головой мотает: потуже, мол! Нахохотались, пока увязывали. Запрятали его между бочек на пристани, чтобы не видно было, — и давай бог ноги!.. В Посьете разбрелись кто куда: ольгинские, поди, уж дома, дезертиры по подпольям отсиживаются, кое-кто из них к Маленькому в отряд пошёл.
— А как ты обходчиком стал?
— Да не без дяди Коли. Мне в Посьете новые документы дали, — и сюда. Начальник дистанции, правда, побывал тут, носом покрутил, говорит: «Путевой обходчик без семьи — не обходчик! Кто тебя заставит сидеть на участке?» Ну, удалось его кое-как успокоить, что семья, мол, пока из Анучино не выехала, недосуг было написать, что уже устроился и жду. «Ваше, говорю, благородие! У меня четверо, мне угол-то этот вот как нужен! Куда я от него пойду?.. Тут и сарай для коровушки, и сеновал над ней, тут и огородишко, глянь какой хороший!» Он и говорит мне: «Семью вези скорее, а то на твоё место другого, детного пришлю».
— Ну, и как тебе новая работа глянется? — спросил Виталий, рассмеявшись над тем, как прибеднился Борис, изображая испуганного крестьянина.
— Ничего, работа хорошая! — усмехнулся Борис. — Твой отряд далеко ли от Наседкина?
— Не очень.
— Я тут с обходом ходил, — задумчиво сказал Борис, — хорошее местечко нашёл… На кривуне мосток и выемка. Тут, если с двух концов этого участка мину заложить, можно такую пробку сделать, что не скоро расковыряешь!
— Не шибко хорошо, — сказал он, — что вы тут встретитесь, ну, да раз так вышло, ничего не поделаешь. Ты посиди в будке, пока я приму груз.
— Иди, иди! — сказал Виталий.
Любанский пошёл к выходу. Но в этот момент дверь распахнулась, и звонкий голос спросил:
— Э, капитана! Сапожкова здесь живи-нет?!
И в будку вошёл молодой китаец.
Нет, положительно в этот день судьба благоволила к Виталию, сводя его со старыми друзьями. В вошедшем Бонивур сразу узнал Маленького Пэна, который на этот раз выглядел совсем как крестьянин — в курме, широкополой шляпе, с длинным бичом в руках, с трубкой за поясом из бязевой косынки. Виталий не выдержал, хотя в первую минуту он и хотел отвернуться, чтобы дать возможность Любанскому выйти и вывести за дверь вновь прибывшего гостя.
— Здорово, Пэн! Что, теперь твой брат — возчик?
Маленький Пэн, казалось, даже не удивился тому, что встретился с Виталием. Он улыбнулся своей красивой улыбкой и ответил шуткой на шутку, припомнив разговор с Виталием в вагоне Пужняков:
— А твой брат в лесу живи, уголь делай, что ли?
Не было смысла таиться друг от друга, и Борис облегчённо вздохнул.
— Тем лучше, товарищи! Быстрее управимся.
Все трое вышли из будки. Круторогие, поджарые серые волы отмахивались от оводов, гремя цепочкой, продетой через нос. Они были запряжены в долгую мажару, гружённую жердями, концы которых свисали к земле. На жердях соблазнительно желтели десятка два дынь, распространяя тонкий, сладковатый запах. Пэн подошёл к мажаре, взял одну дыню, переломил её о колено и кивнул товарищам:
— Угощай! Моя тоже сильно пить хочу, шибко жарко сегодня!
Трудно было отказаться от ароматной дыни.
Волов отвели в лесок, к коню, который стоял с торбой на морде. Стали сгружать жерди и умаялись: жерди были длинные, сырые, гнулись и схлёстывались. Борис покачал головой:
— Ты бы хоть поменьше нагружал, Пэн!
Пэн улыбнулся.
— Нет, меньше не могу! Твоя знай, чего искай, и то жарко… А если солдатка искай, его мало-мало жерди бросай, потом думай: «Какой черта моя такой работа делай? Ничего тама нету!» Моя солдатка дынька давай, его кушай, моя пускай… Так, не так?
Когда мажара освободилась, на дне её Виталий и Борис увидели какие-то свёртки. Стали сгружать их, Виталий развернул один и радостно охнул: в свёртке, тускло блистая металлом, лежал пулемётный ствол. «А тут что?» И во втором свёртке оказался пулемёт. Американский «морлинроквель» и русский «максим». Это были солидные подарки отряду Топоркова, о которых Афанасий Иванович мог только мечтать. Пэн не забыл и о патронах к пулемётам: в мажаре уместилось пять тысяч патронов, в лентах и россыпью.
Пэн торопился.
— Это не мои волы. Один наша люди. Его волы скоро надо назад! — сказал он, поглядывая на солнце.
Не было причин задерживаться здесь и Виталию. Когда пулемёты были упрятаны в тайное отделение в телеге, Бонивур уселся на своё место, попрощавшись с Борисом. Уже с телеги он крикнул Пэну, забыв, что даже не поговорил с ним толком (а скоро ли вновь придётся свидеться?):
— Пэн, ты где сейчас живёшь? Что делаешь?
Маленький Пэн с хитрым видом сказал, хлопая бичом:
— А тебе как думай? Ну, моя скажи: тебе все равно догадайся нету! Наша люди мало-мало воевай учись, мало-мало партизанка есь. Эта машинка наша люди сама доставай один места!
— Себе-то чего не оставили?
— Наша много забирай. И себе оставь и товарища давай…
Виталий не стал расспрашивать Пэна. Если бы тот мог, он сам бы сказал, где партизанит, но Пэн ответил уклончиво, значит, так надо. Но и без слов Пэна Виталию ясно было, где учатся воевать китайские товарищи. Слухи о летучем отряде под Никольском, как видно, имели веское основание.
— Ну, понравилось тебе воевать? — весело спросил он.
Пэн легонько нахмурился.
— Понравись не понравись, моя не думай… Моя думай — это дело пригодися, а?
— Пригодится, Пэн! — сказал Борис, наблюдавший за разъездом друзей. — Везде пригодится — и тут, у нас, и там, у вас дома… Буржуев везде бить надо!
Волы тронулись. Под их шелковистой серой шерстью задвигались тугие мускулы. Пэн улыбнулся в последний раз, сидя на доске, перекинутой через борта мажары, и вдруг его лицо застыло: исчез Пэн-партизан, и явился на его месте Пэн-возчик. Круто взял и конь Виталия, отдохнувший и застоявшийся. Скоро за деревьями исчезла будка проходчика, и замолк скрип больших колёс мажары, доносившийся со шляха…
Вторая поездка Виталия на сто пятую версту дала отряду сто «лимонок» — ручных гранат, незаменимых в ближнем бою.
В отряде немного подтрунивали над тем, как Виталий, точно заговорщик, таясь ото всех, задолго до побудки расталкивал спящего Колодяжного и исчезал с ним в прибрежном тальнике.
Нашлись любопытные, которые постарались выследить, куда они ходят. Панцырня, как ни любил он спать, только из-за того, чтобы удовлетворить своё любопытство, не поленился вставать пораньше и, сдерживая зевки, раздиравшие ему рот, и щуря слипающиеся глаза, спотыкаясь спросонья о коряги на пути, шёл следом за Колодяжным и Виталием. Притаясь в кустарнике, смотрел, что они делают.
— Паря, — рассказывал он потом другим партизанам, — наш-то комиссар в школу ходит!
— Ну-у! Уж и в школу? Ему что там надо? Да какая летом школа?
Панцырня рассмеялся.
— А вот есть и летом! А учитель у него — Колодяжный.
— От брешет! — говорили Панцырне в ответ.
— Истинная икона, сам видел! — крестился Панцырня. — Старик-то ему камешек какой ни на есть подымет с поля, с травки, пальцем тычет: «Примечай, с какой стороны ветер дул. Эта сторона сухая, а эта — воложная!» К валуну какому подойдут, дедка и тут: «Глянь, говорит, как камень тебе север кажет. Тут-то чисто-гладко, а здесь мох растёт. Мох, он завсегда с северной стороны растёт, у дерева ли, у камня ли. А дерево, говорит, с холодной стороны меньше веток имеет, примечай!» Ну, прямо как колдун ходит. А Виталий за ним, рот раскрывши!
Панцырня давился от хохота. Но кто-то сказал ему:
— Чего смеёшься? В городу-то этого, поди, не знают. Вот Виталий и учится. Не ты же его научишь! Ты сам, колода, в трех соснах заблудишься, а спросить не спросишь!
И Панцырня замолчал.
Скоро весь отряд узнал тайну Виталия. Однако, по молчаливому уговору, никто не заговорил с ним об этом. Колодяжного стали в шутку величать учителем. А к Виталию почувствовали уважение, видя его упорство и настойчивость, с которыми он стремился в стрельбе и рубке догнать своих товарищей.
Виталий избегал быть на виду. Когда говорил, памятуя наставление Топоркова, старался быть кратким и точным; когда находил какой-нибудь непорядок, не кричал, а приводил в пример Лебеду и Колодяжного, у которых и сам учился. Горожанин, он стал ориентироваться в лесу по звёздам и солнцу, по мху на камнях, по траве и множеству примет, чему исподволь обучал его Колодяжный. Солдатская наука не хитра, но к ней нужны смётка, настойчивость, терпение, здравый ум и умение сознательно ограничивать себя во многом.
«Толковый», — решили про него в отряде.
Подпольная работа научила Виталия быть внимательным к мелочам, приучила его быть немногословным, но убедительным, она же развила в нем способность к обобщениям и умению заглядывать вперёд. В отряде он больше слушал, чем говорил, и, почти не расспрашивая партизан, знал о каждом больше, чем они о нем. По отдельным фразам, по обрывкам разговоров, по намёкам Виталий составил себе довольно ясное представление о прошлом каждого бойца. Только Панцырня вызывал у него насторожённое ощущение, будто бы был у того какой-то тайный уголок в душе.
В отряде были крестьяне — амурские, уссурийские, забайкальские. Среди них много людей, у которых были кровавые счёты с белыми и интервентами.
И всем было душно от соглядатайства японцев и их хозяйничанья, — русские копили святую злобу против иноземцев и отечественных их пособников.
…Ежедневно в отряд приходили люди.
Командир отряда сказал Виталию:
— Товарищ Бонивур! (Когда Топорков обращался к кому-нибудь, называя товарищем, это значило, что разговор предстоит официальный). Я думаю, тебе следует заняться новичками. Кто приходит, ты поговори с ним, выясни, чем дышит… За комиссара. А дальше — моё дело…
— Слышь-ка, друг, где тут комиссар?
— А что? — спросил Виталий. — На что он тебе?
— Да я из Раздольного. Пришёл партизанить. Но, говорят, наперёд надо к нему для беседы. А об чем беседовать? — недоуменно спросил парень сам себя. — Винтовку дал, патронов насыпал, сколь не жалко, да и партизань, коли охота есть. Я так думаю… Ты здешний?
— Здешний.
— Какой он?
— А что?
— Да, говорят, сопля зелёная, малый… Поди, будет ваньку ломать. Шибко начальство…
Виталий неприметно усмехнулся:
— Зачем же он ваньку-то ломать станет?
— А все они, патлатые, такие… Не люблю я их. Как зачнут за мировую революцию агитировать. А сами в хозяйстве ни уха, ни рыла, одно слово…
Виталий простодушно спросил:
— Чего же ты в отряд идёшь, под комиссара?
Парень, понизив голос, тоном заговорщика сказал:
— Дело у меня одно есть! — Он расплылся в улыбке, сделал движение, словно подкручивая усы. Он принял вид ухарский и вместе с тем смущённый. — Меня, вишь, одна ваша завербовала… Ниной звать. Знаешь? Вот, паря, зацепила-а, я тебе скажу… У-ух! Малина, а не девка!..
— Значит, ты сюда пришёл малину рвать? — сказал Виталий. — Смотри, корешок, руки наколешь…
Виталия больно задело упоминание парня о Нине. Он был неприятно поражён и замечанием парня «малина, а не девка» и тем, что парень пришёл в отряд из-за девушки. Он отвернулся от новичка и пошёл дальше. Озадаченный парень крикнул:
— Слышь-ка, где комиссар-то помещается?
Виталий указал шалаш.
Панцырня, связной, спал около шалаша Колодяжного. Виталий растолкал его и вручил письмо для дяди Коли. Потом возвратился к себе. У шалаша он застал не только того парня, который остановил его давеча, но и ещё троих пришедших в отряд: пожилого, заросшего волосами бородача со спокойным взглядом из-под нависших клочковатых бровей и двух юношей лет по восемнадцати — двадцати.
— Здравствуйте, товарищи! — сказал Виталий, подходя. — Вы ко мне?
Все трое поднялись, сняв шапки. Парень, завербованный Ниной, схоронился за остальными. На лице его изобразились досада и смущение.
— Что скажешь, отец? — обратился Виталий к старику. — С чем пришёл?
— Здешние мы, — сказал бородач. — В отряд пришли. Хочем партизанить. Я и сынка мой! — Он неторопливым движением указал на младшего из юношей. — Жилины мы!
Он кивнул сыну. Тот стал рядом. Крепкие, широкие в плечах, загорелые, словно литые, они походили друг на друга, несмотря на разницу в летах. Виталий невольно залюбовался ими. Молодой Жилин, застеснявшись, потупился. Старик продолжал:
— Опять беляки амбары почистили. Мобилизация, говорят! Ну, сколько можно? Раз взяли, два взяли… Не сеют, не жнут… Поналезли, как саранча. А хлебушко-то горбом даётся. Опять же сына не сегодня-завтра заберут.
А что ему у беляков делать? Вот и пришли.
Бонивур испытующе посмотрел на Жилиных:
— Значит, сына от набора хоронишь, отец? А мы ведь тоже скоро в драку пойдём. Спокойной жизни и тут не найдёшь.
Сын метнул на старика быстрый взгляд и ломающимся баском проговорил:
— А мы не против драки.
— Было бы за что драться! — закончил отец. Он помолчал и с достоинством добавил: — Мы — русские. Не с руки нам под чужими-то ходить! — Лёгкая улыбка пробилась у него через усы. Он неожиданно подмигнул: — Охота без Миколашки, без колчаков пожить. Может, и проживём краше, чем при них!
Он сказал это так, что Бонивуру стало ясно: в отряд шёл человек, давно все решивший для себя и готовый, если нужно, за правду сложить свою голову. «Силён старик!» — подумал Виталий.
— Не коммунист?
— Нет, не партейный… А сердцем мы к этому расположенные!
Виталий пожал Жилиным руки и направил их к Топоркову. Затем он повернулся ко второму парню. Тот вытянулся.
— Хочу за советскую власть партизанить, — сказал он звонким голосом. — Забрали меня в колчаки. Отправили на фронт… Только за что мне там воевать? Вот сюда и пришёл. Фамилия моя Олесько.
Бонивур посмотрел в открытое, простое лицо Олесько с голубыми глазами навыкат, с веснушками, усыпавшими вздёрнутый нос.
— С японцами или с белыми счёты есть? — спросил он, не ожидая ответа: слишком молод был парень.
Мимолётная тень пробежала по лицу Олесько. Раскрытые губы его вдруг сжались.
— Да, надо, поди, с белыми-то кончать! — сказал он по-хозяйски, так, как сказал бы глядя на луга: «Сено-то пора косить, дошло уже!»
— Сам догадался насчёт отряда?
Олесько замялся.
— Не-ет, я бы в лес ушёл скрываться. А в Манзовке к эшелону одна ваша пристала. Ниной звать… Она и надоумила до отряда податься. Сам-то не дотумкал бы! — чистосердечно сказал Олесько. Он улыбнулся во весь рот и опять стал прежним немудрящим пареньком.
— Ладно! — сказал Виталий.
Виталий обратился к последнему:
— Фамилия?
— Чекерда, Николай.
— Ну, что же тебе сказать, Чекерда? — протянул Бонивур. — Зачем ты в отряд пришёл, я уже слышал — малину рвать. Ну, отряд не малинник. Пожалуй, делать тебе тут и нечего. В партизаны идут, видел, кто? С чистым сердцем, за общее дело жизнь отдать готовые. А ты? За юбкой приволокся. Сам понимаешь, говорить нам не о чем.
Чекерда побагровел. Даже белки его глаз налились кровью. Если в отряд он и верно пришёл из-за Нины, уступая желанию увидеть девушку, то в этот момент в нем заговорило совсем другое чувство. Он с трудом перевёл стеснившееся дыхание, поднял взор на Бонивура и не узнал его. Виталий нахмурился; глубокая морщина над переносьем придала его лицу суровость, юношеская неопределённость очертании его лица исчезла, сменившись выражением сосредоточенной решимости, твёрдости и силы, свойственных зрелому человеку. И Чекерда понял, что думает о нем комиссар. Парень почувствовал, что не за себя обиделся Бонивур. Стыд проснулся в Чекерде, возбудив в нем желание оправдаться, как-то загладить свой промах… Что скажут парни-односельчане, которым, перед уходом из Роздольного, он, куражась, сообщил о своём намерении вступить в отряд? Что подумает о нем Нина?.. Но теперь дело было уже не в ней. Парень не мог ещё понять, что изменилось в нем после слов Бонивура, но всем существом своим ощущал, что теперь идёт речь о несравненно большем, чем то, что привело его сюда. Не умея ещё осмыслить всего, он, с трудом подбирая слова, сказал:
— Мне назад идти неможно!
Виталий негромко отозвался:
— Думаешь, мы собрались сюда гулянки гулять? Ошибаешься. За свободу, за революцию драться! За убитых да замученных интервентами мстить! А у тебя что? Какая обида? Чья кровь?
Чекерда неуклюже развёл руками, будто ловя что-то видимое ему одному. Тоном величайшей убеждённости он повторил:
— Мне назад идти нельзя. Никак… понимаешь ты, нельзя!
— Боишься Нину не увидеть? — спросил Виталий, в котором новая волна раздражения всколыхнулась от упоминания знакомого имени.
Чекерда отрицательно замотал головой.
— Нет, ты постой… — с досадой сказал он. — Нина что? Она, конечно, это правда… Только ты её оставь! Ни при чем она теперь, коли такое дело выходит… Что я, паря, отцу скажу? Ребятам на глаза как покажусь? Это ты подумал?.. Нет, этого никак нельзя! — Чекерда произнёс последние слова таким тоном, чтобы и Виталий понял, что домой, в село, Чекерде уходить нельзя. — Никак нельзя!
После некоторого молчания он добавил:
— А что до беды да крови, так это ещё не вопрос… Мне, может, чужая беда своей горше!
Заметив, что при этих словах Бонивур заинтересованно поглядел на него, Чекерда сказал:
— Не веришь? Ну, не верь… А я хуже других не буду. У меня своя совесть тоже имеется.
Затаив дыхание, он ожидал ответа. Ему казалось, что он произнёс самые нужные, самые важные слова, что ему не откажут теперь, однако сердце его сжалось.
Виталий спросил, делая ударение на каждом слове:
— Помнить будешь то, что сейчас говорил?
— Не беспамятный.
И Чекерда негромко вздохнул, поняв, что уходить из отряда не придётся.
Бескрайняя даль, поля и леса, уходящие в эту далёкую синь, гряды сопок на горизонте, точно волны, катящиеся на запад, где, отстоя от Приморья на четверть окружности земного шара, лежала родная Москва, рождали в Бонивуре удивительное ощущение свободы и силы.
И Виталий читал вслух, во всю силу голоса, стихи Никитина:
Серко, заслышав голос, прянул ушами и прибавил шагу.
Широко ты, Русь,
По лицу земли,
В красе царственной,
Развернулася!
У тебя ли нет
Поля чистого,
Где б разгул нашла
Воля смелая?
У тебя ли нет
Про запас казны,
Для друзей стола,
Меча недругу?
— Но-но! Куда ты? — осадил его Виталий и тотчас же забыл о лошади, опустив вожжи.
Смешон и странен был чумазый смолокур, читающий стихи во весь голос на телеге, за которой сеется чёрная угольная пыль. Да разве сразу обо всем можно думать, когда жизнь, полная и яркая, радует все твоё существо, когда все тело поёт, словно туго натянутая струна. С чем, как не с песней, можно сравнить это необыкновенное состояние, овладевающее иногда человеком, когда все кажется возможным, когда обостряются память и ум, когда сквозь дымку будущего взор проникает далеко-далеко, делая предстоящее явственно видимым…
7
«На сто пятой путевым обходчиком Сапожков, — сказал Виталию Афанасий Иванович, — у него передаточный пункт. Парень там недавно. Так ты поаккуратнее, не приведи за собой кого!» Топорков и сам не знал толком, что предстоит получить, но надеялся, что дядя Коля не забудет его просьб об автоматическом оружии, которое Топоркову необходимо было «позарез».Будка путевого обходчика на сто пятой версте находилась возле полотна железной дороги. Была она типовая, квадратная, с высокой крышей и номером версты на верхнем венце. Рядом находился сарай, за которым стояло узенькое помещение с высокой вентиляционной деревянной трубой. Все постройки были крыты тёсом и окрашены в казённый ярко-жёлтый цвет, видный издалека. Маленький огородик был разбит поодаль, красуясь подсолнухами и кукурузой. Почти вплотную к огороду примыкал небольшой лесок — берёзы вперемежку с клёнами. Справа и слева от будки, пропадая вдали, тянулись сверкающие рельсы. Виталий подъехал к будке со стороны леска. Он оставил коня с телегою в подлеске, а сам, крутя в руках сломанную веточку, пошёл в будке.
Какой-то мужчина, стоя у самодельной летней печи на дворе, ломал хворост и подбрасывал топливо в топку. Жаркое пламя металось в печи, выбиваясь из конфорок и в трещины кладки. Котёл, стоящий на плите, испускал облака пара, варево переливалось через край. Хозяин, занятый своим делом, не слышал, как подошёл к нему Виталий, и обернулся, словно ужаленный, когда Виталий громко сказал:
— Эй, друг! Мне бы Сапожкова надо было повидать.
Изумление выразилось на лице хозяина.
— Ну, я Сапожков! Что надо? — сказал он.
— Здорово, Борис! — сказал Виталий и протянул ему руку. — А я тебя только недавно вспоминал: где ты да что ты? Ох, и рад же я тебя видеть!
Это был Борис Любанский, располневший немного и утративший тот серый цвет лица, который был у него в дни житья на Поспелове; исчезли и круги под глазами, да и самые глаза утратили выражение угрюмого беспокойства, старившие тогда Любанского лет на пять. Теперь он казался помолодевшим.
Они крепко обнялись.
Виталий сказал:
— Я к тебе не без дела, Борис. «Угольку, хозяин, не надо ли?»
Любанский ответил.
— Не откажусь, мне надо вилы наварить… — Любанский вдруг рассмеялся: — Ха-ха-ха! Брось, Виталий, уж кого-кого я бы испытывал, а не тебя. Знаю ведь, где ты сейчас. Тётя Надя мне сказывала… Ох, как ты ко времени! У меня похлёбка готова, чаишко вскипел. Ну, не думал, что сегодня тебя увижу… Одно время и вообще не чаял кого-нибудь из наших увидеть…
Обрадованный встречей, с Виталием, Любанский стал хлопотать по хозяйству, накрывая на стол в будке, похлопывая Виталия по плечам, на что юноша отвечал не менее крепкими хлопками.
— Ну, будет! — сказал наконец Бонивур, у которого плечи заныли от этих выражений дружеского расположения Бориса — парня на голову выше Виталия, с тяжёлой рукой. — Будет, Борис, будет… если ты хочешь, чтобы я послушал, как ты из Поспелова выпутался!
— Пей чаек, Виталий! — отвечал Борис весело. Он выглянул в окно на шлях, пустынный в это время дня. — Передачка ещё не прибыла, видно, на волах едет. Время у нас есть… — И он начал свой рассказ.
…Когда сотня Караева готовилась к перевозке на Первую Речку, Любанский впрыснул себе в ногу керосин. Нога раздулась, посинела, побагровела, зашелушилась, вены на ней угрожающе набрякли. Походило это на газовую гангрену или на флегмону. Караев, поглядев на ногу писаря, сделал гримасу, что-то пробормотал. Любанского отправили в госпиталь, и Караев сразу же забыл о нем. Борис отделался от сотни особого назначения. Его, однако, не оставили в покое, так как знали за исполнительного и молчаливого писаря. Как только он поправился, его прикомандировали к артиллерийскому училищу. Избавиться от этого ему не удалось, и опять потянулись тоскливые дни, наполненные тревогой и душевными терзаниями…
В казармы артиллерийского училища пригнали новобранцев. Люба некий заметил, что в одной из рот что-то происходит: солдаты часто собирались группами, споря, и замолкали, едва показывался кто-нибудь из офицеров. Борису удалось завоевать доверие солдат, и он узнал, что рота ещё раньше решила дезертировать. Бежать с Русского Острова было трудно, но солдаты не отказались от своего намерения. Борис обещал помочь им.
Непредвиденное обстоятельство ускорило события.
На Поспелово привезли пятнадцать партизан, захваченных возле бухты Ольги. Захвачены они были с оружием в руках, им грозил расстрел. Михайлов вызвал Бориса: надо было попытаться освободить ольгинских товарищей и, чего бы это ни стоило, избавить их от страшной участи. «Сделай все, что сможешь! — сказал Михайлов. — Может, используешь твоих дезертиров? Это было бы неплохо… Да и сам уходи с ними. Тех, кто побоевитее да посознательнее, отправим в сопки, остальные пусть бегут по домам».
Борис предложил дерзкий план: поднять роту, обезвредить офицеров, снять часовых под предлогом смены караулов, захватить арестованных, посадить роту и освобождённых на катер и уйти к Посьету без огней. Михайлов одобрил план.
Все удалось как нельзя лучше. Любанский, получивший чин зауряд-офицера, в эту ночь дежурил и сам развёл караулы.
Рассказывая об этом Бонивуру, Борис рассмеялся:
— Без сучка, без задоринки. Все прошло так, что я сам себе не верил: во сне или наяву дело происходит?.. Вывели роту. Скорым шагом к пристани. Посадку сделали в один момент. Штурмана было заартачились. Один из них — на колени, плачет. «Свяжите меня, говорит, и положите на пристани! У меня семья — ведь белые всех погубят!» Запеленали мы старого штурмана, рот ему заткнули. Он уже и слова не может сказать, а все головой мотает: потуже, мол! Нахохотались, пока увязывали. Запрятали его между бочек на пристани, чтобы не видно было, — и давай бог ноги!.. В Посьете разбрелись кто куда: ольгинские, поди, уж дома, дезертиры по подпольям отсиживаются, кое-кто из них к Маленькому в отряд пошёл.
— А как ты обходчиком стал?
— Да не без дяди Коли. Мне в Посьете новые документы дали, — и сюда. Начальник дистанции, правда, побывал тут, носом покрутил, говорит: «Путевой обходчик без семьи — не обходчик! Кто тебя заставит сидеть на участке?» Ну, удалось его кое-как успокоить, что семья, мол, пока из Анучино не выехала, недосуг было написать, что уже устроился и жду. «Ваше, говорю, благородие! У меня четверо, мне угол-то этот вот как нужен! Куда я от него пойду?.. Тут и сарай для коровушки, и сеновал над ней, тут и огородишко, глянь какой хороший!» Он и говорит мне: «Семью вези скорее, а то на твоё место другого, детного пришлю».
— Ну, и как тебе новая работа глянется? — спросил Виталий, рассмеявшись над тем, как прибеднился Борис, изображая испуганного крестьянина.
— Ничего, работа хорошая! — усмехнулся Борис. — Твой отряд далеко ли от Наседкина?
— Не очень.
— Я тут с обходом ходил, — задумчиво сказал Борис, — хорошее местечко нашёл… На кривуне мосток и выемка. Тут, если с двух концов этого участка мину заложить, можно такую пробку сделать, что не скоро расковыряешь!
8
…Скрип колёс, окрики возницы, мычание послышались со шляха. Борис выглянул из окна.— Не шибко хорошо, — сказал он, — что вы тут встретитесь, ну, да раз так вышло, ничего не поделаешь. Ты посиди в будке, пока я приму груз.
— Иди, иди! — сказал Виталий.
Любанский пошёл к выходу. Но в этот момент дверь распахнулась, и звонкий голос спросил:
— Э, капитана! Сапожкова здесь живи-нет?!
И в будку вошёл молодой китаец.
Нет, положительно в этот день судьба благоволила к Виталию, сводя его со старыми друзьями. В вошедшем Бонивур сразу узнал Маленького Пэна, который на этот раз выглядел совсем как крестьянин — в курме, широкополой шляпе, с длинным бичом в руках, с трубкой за поясом из бязевой косынки. Виталий не выдержал, хотя в первую минуту он и хотел отвернуться, чтобы дать возможность Любанскому выйти и вывести за дверь вновь прибывшего гостя.
— Здорово, Пэн! Что, теперь твой брат — возчик?
Маленький Пэн, казалось, даже не удивился тому, что встретился с Виталием. Он улыбнулся своей красивой улыбкой и ответил шуткой на шутку, припомнив разговор с Виталием в вагоне Пужняков:
— А твой брат в лесу живи, уголь делай, что ли?
Не было смысла таиться друг от друга, и Борис облегчённо вздохнул.
— Тем лучше, товарищи! Быстрее управимся.
Все трое вышли из будки. Круторогие, поджарые серые волы отмахивались от оводов, гремя цепочкой, продетой через нос. Они были запряжены в долгую мажару, гружённую жердями, концы которых свисали к земле. На жердях соблазнительно желтели десятка два дынь, распространяя тонкий, сладковатый запах. Пэн подошёл к мажаре, взял одну дыню, переломил её о колено и кивнул товарищам:
— Угощай! Моя тоже сильно пить хочу, шибко жарко сегодня!
Трудно было отказаться от ароматной дыни.
Волов отвели в лесок, к коню, который стоял с торбой на морде. Стали сгружать жерди и умаялись: жерди были длинные, сырые, гнулись и схлёстывались. Борис покачал головой:
— Ты бы хоть поменьше нагружал, Пэн!
Пэн улыбнулся.
— Нет, меньше не могу! Твоя знай, чего искай, и то жарко… А если солдатка искай, его мало-мало жерди бросай, потом думай: «Какой черта моя такой работа делай? Ничего тама нету!» Моя солдатка дынька давай, его кушай, моя пускай… Так, не так?
Когда мажара освободилась, на дне её Виталий и Борис увидели какие-то свёртки. Стали сгружать их, Виталий развернул один и радостно охнул: в свёртке, тускло блистая металлом, лежал пулемётный ствол. «А тут что?» И во втором свёртке оказался пулемёт. Американский «морлинроквель» и русский «максим». Это были солидные подарки отряду Топоркова, о которых Афанасий Иванович мог только мечтать. Пэн не забыл и о патронах к пулемётам: в мажаре уместилось пять тысяч патронов, в лентах и россыпью.
Пэн торопился.
— Это не мои волы. Один наша люди. Его волы скоро надо назад! — сказал он, поглядывая на солнце.
Не было причин задерживаться здесь и Виталию. Когда пулемёты были упрятаны в тайное отделение в телеге, Бонивур уселся на своё место, попрощавшись с Борисом. Уже с телеги он крикнул Пэну, забыв, что даже не поговорил с ним толком (а скоро ли вновь придётся свидеться?):
— Пэн, ты где сейчас живёшь? Что делаешь?
Маленький Пэн с хитрым видом сказал, хлопая бичом:
— А тебе как думай? Ну, моя скажи: тебе все равно догадайся нету! Наша люди мало-мало воевай учись, мало-мало партизанка есь. Эта машинка наша люди сама доставай один места!
— Себе-то чего не оставили?
— Наша много забирай. И себе оставь и товарища давай…
Виталий не стал расспрашивать Пэна. Если бы тот мог, он сам бы сказал, где партизанит, но Пэн ответил уклончиво, значит, так надо. Но и без слов Пэна Виталию ясно было, где учатся воевать китайские товарищи. Слухи о летучем отряде под Никольском, как видно, имели веское основание.
— Ну, понравилось тебе воевать? — весело спросил он.
Пэн легонько нахмурился.
— Понравись не понравись, моя не думай… Моя думай — это дело пригодися, а?
— Пригодится, Пэн! — сказал Борис, наблюдавший за разъездом друзей. — Везде пригодится — и тут, у нас, и там, у вас дома… Буржуев везде бить надо!
Волы тронулись. Под их шелковистой серой шерстью задвигались тугие мускулы. Пэн улыбнулся в последний раз, сидя на доске, перекинутой через борта мажары, и вдруг его лицо застыло: исчез Пэн-партизан, и явился на его месте Пэн-возчик. Круто взял и конь Виталия, отдохнувший и застоявшийся. Скоро за деревьями исчезла будка проходчика, и замолк скрип больших колёс мажары, доносившийся со шляха…
Вторая поездка Виталия на сто пятую версту дала отряду сто «лимонок» — ручных гранат, незаменимых в ближнем бою.
9
Совета Топоркова Виталий не забыл. Он тесно сошёлся со старыми солдатами Колодяжным и Лебедой, перенимая у них солдатский и житейский опыт, которым оба «дядьки» охотно делились с юношей, видя в нем внимательного слушателя и способного ученика.В отряде немного подтрунивали над тем, как Виталий, точно заговорщик, таясь ото всех, задолго до побудки расталкивал спящего Колодяжного и исчезал с ним в прибрежном тальнике.
Нашлись любопытные, которые постарались выследить, куда они ходят. Панцырня, как ни любил он спать, только из-за того, чтобы удовлетворить своё любопытство, не поленился вставать пораньше и, сдерживая зевки, раздиравшие ему рот, и щуря слипающиеся глаза, спотыкаясь спросонья о коряги на пути, шёл следом за Колодяжным и Виталием. Притаясь в кустарнике, смотрел, что они делают.
— Паря, — рассказывал он потом другим партизанам, — наш-то комиссар в школу ходит!
— Ну-у! Уж и в школу? Ему что там надо? Да какая летом школа?
Панцырня рассмеялся.
— А вот есть и летом! А учитель у него — Колодяжный.
— От брешет! — говорили Панцырне в ответ.
— Истинная икона, сам видел! — крестился Панцырня. — Старик-то ему камешек какой ни на есть подымет с поля, с травки, пальцем тычет: «Примечай, с какой стороны ветер дул. Эта сторона сухая, а эта — воложная!» К валуну какому подойдут, дедка и тут: «Глянь, говорит, как камень тебе север кажет. Тут-то чисто-гладко, а здесь мох растёт. Мох, он завсегда с северной стороны растёт, у дерева ли, у камня ли. А дерево, говорит, с холодной стороны меньше веток имеет, примечай!» Ну, прямо как колдун ходит. А Виталий за ним, рот раскрывши!
Панцырня давился от хохота. Но кто-то сказал ему:
— Чего смеёшься? В городу-то этого, поди, не знают. Вот Виталий и учится. Не ты же его научишь! Ты сам, колода, в трех соснах заблудишься, а спросить не спросишь!
И Панцырня замолчал.
Скоро весь отряд узнал тайну Виталия. Однако, по молчаливому уговору, никто не заговорил с ним об этом. Колодяжного стали в шутку величать учителем. А к Виталию почувствовали уважение, видя его упорство и настойчивость, с которыми он стремился в стрельбе и рубке догнать своих товарищей.
Виталий избегал быть на виду. Когда говорил, памятуя наставление Топоркова, старался быть кратким и точным; когда находил какой-нибудь непорядок, не кричал, а приводил в пример Лебеду и Колодяжного, у которых и сам учился. Горожанин, он стал ориентироваться в лесу по звёздам и солнцу, по мху на камнях, по траве и множеству примет, чему исподволь обучал его Колодяжный. Солдатская наука не хитра, но к ней нужны смётка, настойчивость, терпение, здравый ум и умение сознательно ограничивать себя во многом.
«Толковый», — решили про него в отряде.
Подпольная работа научила Виталия быть внимательным к мелочам, приучила его быть немногословным, но убедительным, она же развила в нем способность к обобщениям и умению заглядывать вперёд. В отряде он больше слушал, чем говорил, и, почти не расспрашивая партизан, знал о каждом больше, чем они о нем. По отдельным фразам, по обрывкам разговоров, по намёкам Виталий составил себе довольно ясное представление о прошлом каждого бойца. Только Панцырня вызывал у него насторожённое ощущение, будто бы был у того какой-то тайный уголок в душе.
В отряде были крестьяне — амурские, уссурийские, забайкальские. Среди них много людей, у которых были кровавые счёты с белыми и интервентами.
И всем было душно от соглядатайства японцев и их хозяйничанья, — русские копили святую злобу против иноземцев и отечественных их пособников.
…Ежедневно в отряд приходили люди.
Командир отряда сказал Виталию:
— Товарищ Бонивур! (Когда Топорков обращался к кому-нибудь, называя товарищем, это значило, что разговор предстоит официальный). Я думаю, тебе следует заняться новичками. Кто приходит, ты поговори с ним, выясни, чем дышит… За комиссара. А дальше — моё дело…
Глава пятнадцатая
СТАРЫЕ И НОВЫЕ ДРУЗЬЯ
1
Утром, выйдя из шалаша, Виталий наткнулся на незнакомого парня. Тот окликнул Виталия:— Слышь-ка, друг, где тут комиссар?
— А что? — спросил Виталий. — На что он тебе?
— Да я из Раздольного. Пришёл партизанить. Но, говорят, наперёд надо к нему для беседы. А об чем беседовать? — недоуменно спросил парень сам себя. — Винтовку дал, патронов насыпал, сколь не жалко, да и партизань, коли охота есть. Я так думаю… Ты здешний?
— Здешний.
— Какой он?
— А что?
— Да, говорят, сопля зелёная, малый… Поди, будет ваньку ломать. Шибко начальство…
Виталий неприметно усмехнулся:
— Зачем же он ваньку-то ломать станет?
— А все они, патлатые, такие… Не люблю я их. Как зачнут за мировую революцию агитировать. А сами в хозяйстве ни уха, ни рыла, одно слово…
Виталий простодушно спросил:
— Чего же ты в отряд идёшь, под комиссара?
Парень, понизив голос, тоном заговорщика сказал:
— Дело у меня одно есть! — Он расплылся в улыбке, сделал движение, словно подкручивая усы. Он принял вид ухарский и вместе с тем смущённый. — Меня, вишь, одна ваша завербовала… Ниной звать. Знаешь? Вот, паря, зацепила-а, я тебе скажу… У-ух! Малина, а не девка!..
— Значит, ты сюда пришёл малину рвать? — сказал Виталий. — Смотри, корешок, руки наколешь…
Виталия больно задело упоминание парня о Нине. Он был неприятно поражён и замечанием парня «малина, а не девка» и тем, что парень пришёл в отряд из-за девушки. Он отвернулся от новичка и пошёл дальше. Озадаченный парень крикнул:
— Слышь-ка, где комиссар-то помещается?
Виталий указал шалаш.
Панцырня, связной, спал около шалаша Колодяжного. Виталий растолкал его и вручил письмо для дяди Коли. Потом возвратился к себе. У шалаша он застал не только того парня, который остановил его давеча, но и ещё троих пришедших в отряд: пожилого, заросшего волосами бородача со спокойным взглядом из-под нависших клочковатых бровей и двух юношей лет по восемнадцати — двадцати.
— Здравствуйте, товарищи! — сказал Виталий, подходя. — Вы ко мне?
Все трое поднялись, сняв шапки. Парень, завербованный Ниной, схоронился за остальными. На лице его изобразились досада и смущение.
— Что скажешь, отец? — обратился Виталий к старику. — С чем пришёл?
— Здешние мы, — сказал бородач. — В отряд пришли. Хочем партизанить. Я и сынка мой! — Он неторопливым движением указал на младшего из юношей. — Жилины мы!
Он кивнул сыну. Тот стал рядом. Крепкие, широкие в плечах, загорелые, словно литые, они походили друг на друга, несмотря на разницу в летах. Виталий невольно залюбовался ими. Молодой Жилин, застеснявшись, потупился. Старик продолжал:
— Опять беляки амбары почистили. Мобилизация, говорят! Ну, сколько можно? Раз взяли, два взяли… Не сеют, не жнут… Поналезли, как саранча. А хлебушко-то горбом даётся. Опять же сына не сегодня-завтра заберут.
А что ему у беляков делать? Вот и пришли.
Бонивур испытующе посмотрел на Жилиных:
— Значит, сына от набора хоронишь, отец? А мы ведь тоже скоро в драку пойдём. Спокойной жизни и тут не найдёшь.
Сын метнул на старика быстрый взгляд и ломающимся баском проговорил:
— А мы не против драки.
— Было бы за что драться! — закончил отец. Он помолчал и с достоинством добавил: — Мы — русские. Не с руки нам под чужими-то ходить! — Лёгкая улыбка пробилась у него через усы. Он неожиданно подмигнул: — Охота без Миколашки, без колчаков пожить. Может, и проживём краше, чем при них!
Он сказал это так, что Бонивуру стало ясно: в отряд шёл человек, давно все решивший для себя и готовый, если нужно, за правду сложить свою голову. «Силён старик!» — подумал Виталий.
— Не коммунист?
— Нет, не партейный… А сердцем мы к этому расположенные!
Виталий пожал Жилиным руки и направил их к Топоркову. Затем он повернулся ко второму парню. Тот вытянулся.
— Хочу за советскую власть партизанить, — сказал он звонким голосом. — Забрали меня в колчаки. Отправили на фронт… Только за что мне там воевать? Вот сюда и пришёл. Фамилия моя Олесько.
Бонивур посмотрел в открытое, простое лицо Олесько с голубыми глазами навыкат, с веснушками, усыпавшими вздёрнутый нос.
— С японцами или с белыми счёты есть? — спросил он, не ожидая ответа: слишком молод был парень.
Мимолётная тень пробежала по лицу Олесько. Раскрытые губы его вдруг сжались.
— Да, надо, поди, с белыми-то кончать! — сказал он по-хозяйски, так, как сказал бы глядя на луга: «Сено-то пора косить, дошло уже!»
— Сам догадался насчёт отряда?
Олесько замялся.
— Не-ет, я бы в лес ушёл скрываться. А в Манзовке к эшелону одна ваша пристала. Ниной звать… Она и надоумила до отряда податься. Сам-то не дотумкал бы! — чистосердечно сказал Олесько. Он улыбнулся во весь рот и опять стал прежним немудрящим пареньком.
— Ладно! — сказал Виталий.
Виталий обратился к последнему:
— Фамилия?
— Чекерда, Николай.
— Ну, что же тебе сказать, Чекерда? — протянул Бонивур. — Зачем ты в отряд пришёл, я уже слышал — малину рвать. Ну, отряд не малинник. Пожалуй, делать тебе тут и нечего. В партизаны идут, видел, кто? С чистым сердцем, за общее дело жизнь отдать готовые. А ты? За юбкой приволокся. Сам понимаешь, говорить нам не о чем.
Чекерда побагровел. Даже белки его глаз налились кровью. Если в отряд он и верно пришёл из-за Нины, уступая желанию увидеть девушку, то в этот момент в нем заговорило совсем другое чувство. Он с трудом перевёл стеснившееся дыхание, поднял взор на Бонивура и не узнал его. Виталий нахмурился; глубокая морщина над переносьем придала его лицу суровость, юношеская неопределённость очертании его лица исчезла, сменившись выражением сосредоточенной решимости, твёрдости и силы, свойственных зрелому человеку. И Чекерда понял, что думает о нем комиссар. Парень почувствовал, что не за себя обиделся Бонивур. Стыд проснулся в Чекерде, возбудив в нем желание оправдаться, как-то загладить свой промах… Что скажут парни-односельчане, которым, перед уходом из Роздольного, он, куражась, сообщил о своём намерении вступить в отряд? Что подумает о нем Нина?.. Но теперь дело было уже не в ней. Парень не мог ещё понять, что изменилось в нем после слов Бонивура, но всем существом своим ощущал, что теперь идёт речь о несравненно большем, чем то, что привело его сюда. Не умея ещё осмыслить всего, он, с трудом подбирая слова, сказал:
— Мне назад идти неможно!
Виталий негромко отозвался:
— Думаешь, мы собрались сюда гулянки гулять? Ошибаешься. За свободу, за революцию драться! За убитых да замученных интервентами мстить! А у тебя что? Какая обида? Чья кровь?
Чекерда неуклюже развёл руками, будто ловя что-то видимое ему одному. Тоном величайшей убеждённости он повторил:
— Мне назад идти нельзя. Никак… понимаешь ты, нельзя!
— Боишься Нину не увидеть? — спросил Виталий, в котором новая волна раздражения всколыхнулась от упоминания знакомого имени.
Чекерда отрицательно замотал головой.
— Нет, ты постой… — с досадой сказал он. — Нина что? Она, конечно, это правда… Только ты её оставь! Ни при чем она теперь, коли такое дело выходит… Что я, паря, отцу скажу? Ребятам на глаза как покажусь? Это ты подумал?.. Нет, этого никак нельзя! — Чекерда произнёс последние слова таким тоном, чтобы и Виталий понял, что домой, в село, Чекерде уходить нельзя. — Никак нельзя!
После некоторого молчания он добавил:
— А что до беды да крови, так это ещё не вопрос… Мне, может, чужая беда своей горше!
Заметив, что при этих словах Бонивур заинтересованно поглядел на него, Чекерда сказал:
— Не веришь? Ну, не верь… А я хуже других не буду. У меня своя совесть тоже имеется.
Затаив дыхание, он ожидал ответа. Ему казалось, что он произнёс самые нужные, самые важные слова, что ему не откажут теперь, однако сердце его сжалось.
Виталий спросил, делая ударение на каждом слове:
— Помнить будешь то, что сейчас говорил?
— Не беспамятный.
И Чекерда негромко вздохнул, поняв, что уходить из отряда не придётся.