— Эка бог помощничка послал… Ты, однако, знаткой человек. Поступай ко мне подмастерьем, а? Не хочешь? Твоё дело… Ты чего раньше-то делал? Коваликом был?
   — Нет, коваликом не приходилось быть. Я шахтёр, сучанский.
   — А пошто ты здесь-то оказался?
   — Значит, так надо! А к коням-то в походах, в сопках привык… Наука нехитрая.
   Подошли партизаны и увели коней. Командир сказал Кузнецову, который молча наблюдал за ковкой и не принимал участия в разговоре:
   — Ну, пока!
   Топорков пошёл к штабу. Село уже погрузилось в темноту, но на улицах его было заметно движение. Квартировавшие у крестьян партизаны выводили коней, седлали их и в поводу вели к школе.
   Вся площадь перед штабом заполнилась конными. В сумраке слышалось звяканье уздечек, стремян, фырканье лошадей, тихие окрики всадников. Кони волновались, обнюхивали друг друга, часто двигали ушами, лягались.
   Прищурившись, Топорков вглядывался в темноту. Подозвал к себе Виталия.
   — Пойдём, Виталя, пора, — сказал командир.
   Он взошёл на высокое крыльцо школы. Бонивур последовал за ним.
   — Товарищи! — произнёс Топорков, и площадь затихла. — Мы выступаем на Ивановку. Первый раз мы будем действовать не в одиночку, а в составе сводной части партизан Никольского района. Командование доверило нам задачу — прорвать фланг белых. Мы должны эту задачу выполнить. Ясно, товарищи?
   — Ясно! — раздалось несколько голосов из толпы. — Насыплем белякам доверху…
   Топорков отступил в сторонку, уступая место Виталию.
   — Ну, скажи несколько слов! — тихо произнёс он.
   Виталий глубоко вздохнул. Он оглядел площадь. В полумраке неясно виднелись люди. Они стояли не шелохнувшись. Виталий угадывал в этой неподвижности волнение партизан, которое ощущал и сам он и Топорков, волнение от сознания того, что решающие дни наступили, что начинается то главное, из-за чего люди бросили дома, жён, детей.
   Звонким голосом, от которого будто посветлело на площади, Виталий сказал:
   — Товарищи партизаны! Пришёл наш час! Теперь мы за все рассчитаемся с японцами и белогвардейцами. За Лазо, за пытки, за муки, за слезы, за голод, за бесправие, за унижение, за Ивановку и Тамбовку, за Николаевск и Даурию, за Онон и Зею, за кровь и пот наши во имя будущего! И за наших отцов и братьев! За все!.. Последние версты нашей земли, последние окраины нашей Республики освобождаем мы от капиталистических гадов. Помните об этом, товарищи! И помните о том, что в этот час Ленин из Москвы глядит на приморских партизан! Настало время, товарищи, для последнего расчёта с белыми; никто больше не поможет им — ни японцы, ни американцы! Может быть, первыми принесём мы во Владивосток наше красное знамя. Может, многих недосчитаемся в конце этого пути. Товарищи! Сергей Лазо говорил: «Как для обильного урожая требуется влага, так для победы пролетарской революции требуется кровь революционеров. И мы всегда готовы пролить эту кровь!» Не о себе, а о будущем нашем будем думать, идя в бой, — и мы победим! Кто живёт для народа, тот живёт вечно! Да здравствует товарищ Ленин и партия большевиков!
   Топорков скомандовал:
   — По коням! Левым плечом марш-ма-а-арш!
   Улицы загудели от дробного топота. Тоненько задребезжали стекла в окнах крестьянских домов. Ряд за рядом покидали партизаны село. Головные скоро слились с ночной тьмой. Колонна медленно вытягивалась на шлях и исчезала из виду. Время от времени доносилось цоканье копыт по придорожным камням да звяканье снаряжения. Потом все стихло.
   Алёша подвёл Топоркову коня. Командир сошёл с крыльца и сказал Бонивуру:
   — Жалко, что ты остаёшься! Вместе бы способнее. Привык я к тебе!
   — Ну, ты знаешь, что не своей охотой остаюсь, Афанасий Иванович! — сказал Виталий.
   — Об этом довольно! — сказал командир. — Дядя Коля знает, что делает. У тебя задание, сам понимаешь, какой важности. Ну, пока! Связным будет Пужняк. — Он дружески обнял юношу, поцеловался с ним трижды и сказал: — Может, не увидимся!.. Ну, давай руку. Боевой распорядок помнишь? Куда раненых… куда штабное имущество…
   — Помню…
   — Ну, всего… Да, кстати, поглядывай за фельдшером. Черт его знает, не понравился он мне сегодня. Больно глаза нехорошие, все куда-то в сторону зыркает.
   — Ты за Пужняком гляди! — заметил Виталий. — Чтобы не лез, куда не след. Ему сегодня будет работа.
   — Не маленький, чего учить! — отозвался Алёша.
   — Ну, ладно! Давай, Алёха!
   Командир одним движением вскочил в седло. Пужняк тоже сел на коня, и партизаны поскакали вслед за колонной, подняв облако пыли.
   …Вьётся по дороге пыль, поднятая копытами коней. Свист ветра в ушах, да толчки крови в сердце, да цокот копыт по убитой дороге, да звяканье уздечек. Нахлёстывают партизаны коней…
   Скачут звезды, в вышине мерцая. Придорожные кусты безмолвными тенями возникают впереди и уносятся прочь, исчезая во тьме…
4
   Партизанские отряды уничтожали телеграфную и телефонную связь. Валили столбы, зацепив железной «кошкой» за изоляторы и подпилив основание. Рвали их динамитными шашками. Накидывали металлические крючки на провода.
   Ни одно донесение о движении партизан не достигало Владивостока. Грозными признаками того, что случилось в тылу Дитерихса, явились эти перерывы связи, непонятные, неожиданные, точно вдоль всей трассы бушевала гроза.
   Беспомощно стояли диспетчеры у селекторов, бессильные понять происходящее. Офицеры связи крутили лихорадочно ручки полевых телефонов, тщетно пытаясь вызвать соседей.
   Первой отказала Евгеньевка. Она вышла из линии посредине разговора наштаверха с комендантом Спасска-Дальнего. Наштаверха интересовало: что предпринимает начальник спасского гарнизона против возможного сосредоточения партизанских сил вблизи города? Комендант сказал, что он не думает, что…
   Сквозь треск электрических разрядов наштаверху почудилось, что кто-то сказал, врываясь в разговор: «Ну и не думай, кобыла долгая!»
   — Что? Что такое? — переспросил наштаверх.
   Ответом ему был неясный шорох и затем полное молчание.
   Наштаверх подул в трубку. Трубка безмолвствовала. Полковник передал её помощнику, прося немедленно дозвониться до Спасска. Через минуту со станции доложили:
   — Связи со Спасском нет!
   Четыре часа молчал Спасск. Потом связь возобновилась на час, чтобы прерваться опять на полдня.
   Из Никольска не могли дозвониться до Голенков. Потом исчезла связь Гродекова с Хорватовом. Затем точно в преисподнюю провалилось Раздольное. Едва была восстановлена связь с Раздольным, кто-то выключил надолго Уссури, потом Свиягино…
   Наштаверх поручил все телефонные переговоры своему помощнику. Но по мере докладов о перерывах связи, которые следовали один за другим, наштаверх все более хмурился. Ставя значки на карте, он угрюмо соображал: это не случайность, не следствие атмосферных явлений. Он доложил Дитерихсу, что большевики стягивают свои силы к железнодорожным узлам, видимо готовя удар.
   Дитерихс прищурился, постучал мертвенно-белыми костяшками пальцев по зеленому сукну стола.
   — Паника! Кто это сообщает? Подвергните от моего имени домашнему аресту на неделю, чтобы не выдумывал!..
   Наштаверх сказал, что это его личное мнение. Дитерихс не отозвался. Не скрывая иронии, наштаверх спросил:
   — Прикажете идти под арест?
   — Не надо! — сухо ответил Дитерихс.
   Только сейчас он обратил внимание на карту, испещрённую пометками наштаверха. Какая-то тень прошла по его лицу. Смешанное выражение испуга, ярости и неприязни к наштаверху промелькнуло во взоре Дитерихса. Он выпрямился.
   — Я всегда говорил, что лучшая связь — фельдегерская!
   Наштаверх хотел сказать, что дело теперь уже не в качестве связи, но устало понурился и смолчал.
5
   В этот день Дитерихс отправился на Пушкинскую улицу, к командующему японскими экспедиционными силами.
   Отсалютовав винтовками, часовые у ворот снова застыли. Дубовая, с большими медными кнопками дверь, ведущая в вестибюль, распахнулась перед воеводой. Любезный офицер в чине капитана провёл Дитерихса в бельэтаж, попросил сесть, предложив полюбоваться лакированными японскими альбомами, огромные крышки которых вызвали у Дитерихса неприятное сравнение с надгробными плитами.
   Дитерихс сказал:
   — Доложите его высокопревосходительству, что я по срочному делу, не терпящему отлагательства!
   Офицер с поклоном исчез. Дитерихс долго сидел в низком кресле, напротив которого висел портрет императора Иосихито.
   Азиатски-непроницаемое лицо императора не выражало ничего. Миндалевидные глаза его, погашенные прищуренными толстыми веками, казались сделанными из тусклого тёмного камня. Изящные, с тонкими, видимо, очень подвижными пальцами, руки его были картинно откинуты в стороны.
   Неслышно вошедший слуга поставил перед воеводой вино, чай, сигары. Один бокал, одну чашку…
   — А генерал? — резко спросил Дитерихс и, насупившись, посмотрел на слугу.
   Подобострастно склонившись перед генералом, слуга ответил:
   — Я… росскэ вакаримасен!
   И исчез столь незаметно, что Дитерихс не мог ничего больше сказать. Ни к вину, ни к чаю он не притронулся. Томительно долго ждал. У него не было часов. Но в соседней комнате тикали настенные. Каждые четверть часа там названивал тоненький, какой-то трепетный колокольчик.
   Текли минуты. Непроницаемым взором глядел на генерала император. Мёртвая тишина царила в доме. Любезный офицер не появлялся. Казалось, резиденция вымерла. Лишь чуть заметно колыхалась одна из портьер, скрывавших вход в соседнюю комнату. Дитерихс боялся сквозняков и недовольно оглянулся на окна: не открыты ли? Однако все окна были плотно закрыты, несмотря на жаркий день.
   Через час бесплодного ожидания Дитерихсу ненавистно стало лицезрение портрета императора-бога, за бесстрастностью которого Дитерихс увидел презрение к людям, жестокость и недоступность человеческим чувствам. Комната по-прежнему была пуста. Кровь бросилась в голову Дитерихсу. Он буркнул:
   — Черт знает что такое!
   Резко встал и направился к колыхающейся драпировке, чтобы позвать кого-нибудь. Тотчас же из-за неё появился любезный офицер. Видимо, он очень спешил навстречу генералу, так как даже несколько запыхался.
   — Господин генерал уже уходит?
   — Но, позвольте, я уже час жду его высокопревосходительство, — вспылил Дитерихс. — Могу я узнать, что произошло?
   Склонившись в низком поклоне, офицер ответил тоном величайшего сожаления:
   — Господин генерал болен! Очень, очень болен! О, совершенно болен! Превосходно болен! Он очень сожалеет, что лишился высокого удовольствия видеть вас, господин генерал… Он поручил мне быть вашим собеседником, чтобы вы не соскучились. Вместо хозяина. А?
   Дитерихс озадаченно посмотрел на любезного офицера.
   — Позвольте, милейший, отчего же вы не сказали этого сразу?
   Любезный офицер замигал. Он напряжённо сморщился, точно Дитерихс задал ему вопрос необычайной трудности. Затем вежливо сказал, извиняясь за свою непонятливость:
   — Не понимаю… Я очень плохо говорю по-росскэ.
   Дитерихс, громко стуча каблуками, направился к выходу.
   — Передайте его высокопревосходительству, что я желаю ему быстро поправиться!
   Любезный офицер втянул через зубы воздух.
   — Благодарю, господин генерал! Мозет быть, он скоро выздоро-вит! Мозет быть…
   Дубовая дверь точно сама распахнулась перед Дитерихсом.
   Часовые у ворот отсалютовали воеводе.
   Дитерихс не смотрел на них.


Глава двадцать вторая

ИУДА



1
   Кузнецов пробыл на площади, пока последний конный не исчез из виду. Держался он в стороне. Стоял, машинально теребя свой галстук-помпон.
   Мимо него, обдав тёплой пылью, проскакал Топорков с Алёшей Пужняком. Фельдшер закашлялся надсадисто, со всхлипыванием. Потом пошёл к штабу.
   Бонивур сидел на крыльце, охватив колени руками. Фельдшер, кряхтя, сел рядом. Помолчал. Потом, всматриваясь в лицо комсомольца, сказал:
   — Ну вот и поехали наши себе славы добывать.
   — Не за славой гоняются, — отозвался Бонивур.
   — А что найдут? — спросил фельдшер с глубоким вздохом. — Охо-хо… Жизнь наша!
   Юноша не ответил ничего. Фельдшер опять спросил:
   — А вы чего не поехали?
   — Так надо.
   — Дело, значит, есть?
   — Может быть, — сказал Виталий. — И вам дело найдётся. Придёте завтра за лазаретом последить. Ни один бой без раненых не обходится. Так что я прошу вас завтра никуда без моего разрешения не отлучаться.
   — Ну, куда мне деваться? — зевнул Кузнецов. — Ох-хо-хо! Жизнь наша! — Он посидел молча, поскрёб щетину на щеках, поднялся. — Ну, доброй ночи, приятных снов!
   Волоча ноги, Кузнецов поплёлся домой. Виталий ушёл в штаб.
   Стояла густая темь. В двух шагах ничего не было видно. Влажное марево от нагретой за день земли, поднявшись в высоту, плотным покрывалом окутало всю окрестность. Через этот покров не видно было и звёзд. То и дело запинаясь о какие-то бугорки и камни, которых днём он не замечал, Кузнецов добрался до своей избушки. Он стал нашаривать дверную ручку и вдруг с испугом отскочил, почувствовав, что рука его ткнулась во что-то живое.
   — Ой, кто это? — невольно вскрикнул он.
   — Повылазило? — отозвался ему кто-то шёпотом. — Не видишь, что ли, сижу, тебя дожидаюсь.
   — Кто это? Не вижу, — всматривался Кузнецов.
   — Не ори! — так же тихо сказал ожидавший. — Не во благовремении рот-то разинул.
   — Николай Афанасьич! — сообразил Кузнецов. — Заходи, гостем будешь.
   Вместо ответа Чувалков потянул Кузнецова за полу и хлопнул по крылечку ладонью.
   — Садись!
   — Недоумевая, что потребовалось Чувалкову от него в такое позднее время, фельдшер сел и потянулся в карман за куревом. Чувалков недовольно сказал:
   — Палить хочешь? Подожди!
   И Кузнецов так и не вынул портсигара из кармана.
   То, что Чувалков сам пришёл к Кузнецову, было необычно, и Кузнецов тоже шёпотом спросил встревоженно:
   — Что случилось, Николай Афанасьич?
   — Дело есть! — коротко отозвался Чувалков. — Вот что я тебе скажу, а ты слушай. Времени у нас мало. Надо все сделать быстро, так, чтобы товарищи ничего и не почуяли, — одна нога здесь, другая там!
   — Да что делать-то? — глухо спросил Кузнецов. — Я тебе как будто ничего не должен, ничего не обещал.
   — А наплевать мне на твои обещанки! — сухо сказал лавочник. — Что скажу, то и сделаешь! К утру тебе надо быть в Раздольном. Понял?
   — Да как же это так? Что мне там делать? Там белые… — начал было недоуменно Кузнецов, чувствуя что-то крайне неприятное для себя в предстоящем разговоре, а ещё более в том тоне, каким начал разговор Чувалков, — сухо, коротко и понятно…
   Да, не зря пришёл Чувалков к Кузнецову. От того, что услышал фельдшер, у него по спине поползли мурашки. Он отстранился от Чувалкова и сказал решительно:
   — Ну нет, Николай Афанасьич, я на это не согласен… Пусть уж кто-нибудь другой, а я… Не пойду я!
   — Пойдёшь! — сказал Чувалков.
   — Не пойду я!
   Чувалков помолчал и сказал спокойно:
   — А чего тебе тут оставаться? Все равно, коли дознаются, пулю в лоб получишь не сегодня-завтра. А уж дознаются — будь уверен… Эти с-под земли, все выкопают. От них не уйдёшь…
   — Чего дознаются? Ты меня не стращай, Николай Афанасьич… Чего там дознаваться? Кто чего знает? Только ты.
   Чувалков тихонько засмеялся, и смех этот показал Кузнецову, что до сих пор он не знал Чувалкова, хотя и часто видался и говорил с ним.
   — А может, я и скажу? А?.. Коли ты мне впоперек пойдёшь. Понял?
   Кузнецов задохнулся.
   — Да как же это ты? — едва вымолвил он.
   — Да, коли узнают, не помилуют! — продолжал Чувалков тем же тоном. — Это ты мне свой, коли большевика уничтожил. А у них разговор короткий: к стенке поставят и не почешутся. Да, так-то!.. Коли к утру обернёшься, товарищам и невдомёк будет! — Он встал. — Ну, прошивай пока!
   Кузнецов молчал, сипло дыша.
   — Да не вздумай и нашим и вашим! — предупредил лавочник. — Коли не товарищи, так я тебя достану или кто другой… Так что поворачивайся, пока не вызвездило!
   Он исчез в темноте, словно растворился в ней. Ошеломлённый Кузнецов даже не услышал его шагов и лишь тогда сообразил, что Чувалков ушёл, когда на его осторожный оклик: «Николай Афанасьич!» — никто не ответил.
   Войдя в избушку, фельдшер не зажёг света… Вспомнив про табак, принялся жадно курить, затягиваясь до того, что у него запершило в носу и в груди. Прислонясь к косяку окна, он долго, пока не затекли ноги, объятый смятением и страхом, глядел в тёмный, глухой четырехугольник окна. Угроза Чувалкова была не напрасной — лавочник никогда не тратил слов зря: он мог донести и сам остаться в стороне… Фельдшер с бешенством ударил кулаком по подоконнику так, что заныла рука: «Надо же было перед всякой бородой открываться! Дурак безмозглый! Кайся теперь… А этот ангел господень, гад ползучий, как он обошёл меня! Ах ты!..» Кузнецов застонал от ярости: «Напрасно я его не придавил — кто бы потом дознался? Ему со мною не совладать, хлипкий… Ну, дай только вернуться! — погрозился Кузнецов. — Уж я на тебя наведу!» И только тут спохватился, что даже тогда, когда Чувалкова уже не было с ним, он думал о необходимости выполнить приказание лавочника, а расчёты с ним он откладывал на будущее. «Господи, помоги!» — взмолился Кузнецов и вышел крадучись из избушки.
   Ничто не тревожило спавшего села. Душная ночь нависла над ним. На небе проглядывали звезды, мелькая красным и голубым огнём. Вокруг стояла тишина, и каждый шаг отдавался в ушах. Кузнецов, боясь дышать, пошёл к выгону. Вздохнул он свободно, когда перемахнул через перелаз. Сердце Кузнецова отчаянно билось. Согнувшись, он перебежал расстояние, отделявшее плетень от орешника. Отдышался. Взял левее и пошёл к болотистому лугу, от которого тянуло сыростью. Но на открытой местности его могли увидеть дозоры, и он пополз. Брюки на коленях промокли. Руки почернели от грязи и слизи. Полы пиджака обвисли. Так он прополз до половины луга. Огляделся. Брезгливо вытер платком мокрые руки. И, уже не думая о дозорах, пошёл дальше, все ускоряя шаг. Потом пустился бегом, припадая на правую ногу.
   Временами он останавливался и переводил дыхание. В глазах у него плавали красные круги. Шляпу он уронил в кустарниках, через которые пробирался.
   …Он потерял ощущение действительности, бежал, как во сне, не видя дороги, а она подбрасывала ему под ноги все новые и новые версты, то ровные, то ухабистые. Он падал, поднимался и бежал дальше. Страх овладел им. Кузнецов понимал, что это глупо, что бояться ему некого, что белые уже недалеко, но страх гнал его вперёд.
   Одна за другой гасли звезды. Небо потемнело. Совсем маленький клочок дороги видел Кузнецов впереди. Дорога словно пряталась от него в кустарники. Холодный ветерок обогнал Кузнецова, прошумел листьями, плюнул ему в лицо росистой, травяной сыростью. Ночь ещё плотнее укрыла землю своим покровом. Потом словно кто-то в вышине осторожно приподнял этот тёмный покров — чуть забрезжило. По-прежнему в глубокий мрак были погружены и кустарник, и степь, и дорога, а на востоке чёрной линией ясно обозначилась гряда сопок. Стало светать…
   Фельдшер щурил ввалившиеся и обмётанные синими кругами глаза. За ночь на его лице прибавилось морщин, щеки запали, щетина выбилась наружу через помятую, точно захватанную кожу.
   Вдруг сбоку хлестнул выстрел. Пуля пролетела мимо ветеринара, словно кто-то насмешливо свистнул. Кузнецов не сразу сообразил, что это такое. Второй выстрел он расслышал явственно. Он бросился ничком на землю, лицом прямо в пыль. Он сжался в комок, боясь вздохнуть, чтобы не выдать своё присутствие. Он не шелохнулся, когда услыхал шаги приближающихся к нему людей.
   Кто-то ткнул его в бок тяжёлым, подкованным сапогом и сказал грубо:
   — Эй ты, хватит носом землю рыть! Подымайсь! Кому говорю?!
2
   Фельдшер открыл глаза и увидел приклады винтовок, упёршихся в землю, запылённые армейские сапоги, на которые были приспущены шаровары с жёлтым лампасом. Кузнецов поднял голову. Перед ним стояли два казака. Первый, постарше, с калёным лицом, упрятанным в пушистую с сединой бороду, мохнатыми бровями и широкими скулами, глядел немного прищурившись. Лицо его было беззлобно, даже что-то детское чудилось в его вздёрнутом носе и голубых глазах, которыми он равнодушно рассматривал лежащего. Синяя рубаха, перехваченная в поясе узким сыромятным ремешком, широкими складками спускалась почти до колен. Немного поодаль стоял второй. Помоложе первого, сухощавый, он походил на цыгана смолевым цветом иссиня-чёрных вьющихся волос, смуглым лицом, агатовыми глазами и статным телом, которому было тесно в потрёпанном мундире, застёгнутом на все пуговицы. Опущенный ремень фуражки туго перехватывал подбородок, подчёркивал овал лица и придавал казаку выражение особенной собранности и удальства.
   Кузнецов вскочил и забормотал, глотая от волнения и радости слова. Он торопился и захлёбывался, боясь, что его могут принять за красного. Он обернулся к тому, что был постарше, и поминутно кланялся, прижимая грязные руки к пиджаку.
   — Я не красный-с… Никак нет! Я приверженность к законному правительству имею… И царствующему дому свою преданность доказывал… В русско-японскую был на фронте и ранение имел-с.
   Он торопливо высморкался и, зная, что теперь его уже не убьют, попытался пошутить:
   — Вы меня за красного посчитали, а я не красный! — По привычке, приобретённой за время пребывания у партизан, он повторил: — А я не красный, товарищи.
   Тут он похолодел от своей обмолвки, поперхнулся, дикими глазами посмотрел на белых, криво улыбнулся и перевёл испуганный взор с одного лица на другое.
   Старший медленно поднял винтовку и прикладом ударил Кузнецова в грудь.
   — Товарищ нашёлся.
   От боли Кузнецов чуть не лишился сознания. Но все же понял, что это может стоить ему жизни, и превозмог боль; бросился на колени, умоляюще сложил руки, не то отдаваясь на милость, не то стараясь защититься от второго удара, и закричал отчаянно, с визгом:
   — Не бейте, не бейте меня, миленький!.. Ваше благородие! Я перебежчик… Я к вашему командиру — сообщить о партизанах. Я их выследил. Их можно захватить!
   Урядник опустил винтовку.
   — А ну, руки вверх!
   Кузнецов послушно выполнил приказание.
   Его обыскали. Урядник просмотрел документы, найденные в кармане пиджака, и сунул их обратно. Из брюк извлёк портсигар фельдшера. Раскрыл, понюхал папиросы, повертел портсигар в руках и, сообразив, что вещь серебряная, сунул в карман. Фельдшер перестал бормотать. Урядник глянул на него:
   — Чего зенки лупишь? За вас, сволочей, кровь проливаешь, с голоду дохнешь, а за всю жизнь такого кисета не заробишь! Ты за донос-то сколько денег отхватишь? Промысел прибыльной…
   Кузнецов притих; ноги у него подгибались, поднятые руки тряслись. Казак, заметив его состояние, обидно равнодушно сказал:
   — Гнида. Сегодня красных продаёшь, завтра — нас… — Потом он обернулся к молодому, который молча смотрел на эту сцену: — Отведи-ка, Цыган, до ротмистра. Может, в верно с делом пришёл. Пущай доложут. Сдавать будешь — отрапортуй, что, мол, дозор урядника Картавого задержал.
   Молодой неохотно козырнул и кивнул головой на дорогу. Кузнецов понял, что ему приказывают идти вперёд. Он пошёл мелкими шажками, вздымая облачка пыли косолапыми ногами. Казак взял винтовку «на ремень» и переложил в правую руку нагайку. Мерными ударами сбивая подорожники и репьи, он двинулся вслед. На фельдшера он не смотрел. У того уже отлегло от сердца; он повеселел и стал рассказывать про своё бегство. Говорил о том, как ловко он выбрал для этого момент и как удобно сейчас сделать налёт.
   — Все в походе! — говорил он скороговоркой. — В селе, господин кавалер, только больные да раненые, касса и документы, имущество и несколько человек штабных. В селе засаду устроить, остальных встретить, чтобы ни один не ушёл. Все они коммунисты да комсомольцы. Не жалко!.. А раненым да больным все одно помирать…
   Перебежчик оглянулся на конвоира, ожидая встретить одобрение. Но на него глянули насупленные, угрожающие глаза. Желваки на скулах конвоира напряглись. Ремешок фуражки глубоко врезался в кожу. Конвоир сказал сквозь зубы:
   — П-падло!
   Кузнецов не понял его. Он угодливо осклабился:
   — Падаль. Совершенно правильно.
   Но казак ещё более посуровел.
   — Ты падло! — произнёс он громко и вдруг с размаху хлестнул фельдшера нагайкой.
   Тот охнул и с ужасом посмотрел на конвоира. А чубатый шагнул к нему и ударил под вздох. Кузнецов захлебнулся. От второго удара у него что-то хрустнуло внутри. Он упал. Конвоир стал бить его ногами. Каждый удар заставлял фельдшера извиваться от боли. Цыган молчал. Это особенно пугало ветеринара. Он всхлипывал, давясь слезами, не в силах набрать воздуху для крика. Животный ужас овладел им. Он катался в пыли, чтобы избежать ударов подкованного сапога. Лес и дальние сопки завертелись в глазах.

 
   …Какие-то конные мелькнули в степи. Казак отошёл в сторону. Сквозь слезы и грязь Кузнецов увидел его и прерывисто заговорил:
   — Господин кавалер, не убивайте меня… Я старик… За что же вы меня?
   Цыган крикнул:
   — Ну, ты… вставай. Айда! — И, видя, что Кузнецов охает и не может подняться, опять крикнул: — Давай, давай! Али ещё хочешь? Ну!
   Окончательно потерявший способность соображать, оглушённый, с болью во всем теле, Кузнецов поднялся и поплёлся по дороге. Цыган взял винтовку наперевес и пригрозил фельдшеру, следя за конными, что выехали на дорогу.