— Молчать!.. Если хоть подумаешь кому сказать — убью сей минут! Слыхал? Пшел вперёд… гнида!
   Конные поравнялись с ними. Это была смена уряднику. Сменные осадили лошадей.
   — Откуда ты этого достал?
   — Перебежчик.
   — А чо ты его так измочалил?
   Конвоир посмотрел на Кузнецова и потрогал затвор винтовки. Кузнецов замер. Цыган сказал хмуро:
   — Да бежать, паскуда, пытался.
   За всю дорогу он не проронил больше ни слова. Фельдшер боялся раздражать его, но был не в силах сдержаться и потихоньку стонал.
3
   Показались дома. Это было Раздольное, занятое белыми.
   Повсюду вдоль улиц стояли двуколки. Лошади были привязаны к длинным, наспех сделанным коновязям. Грудами лежал неубранный навоз. Красноватые лужи протянулись вдоль улиц, издавая острый запах аммиака.
   Неподалёку возвышался двухэтажный дом. Конвоир повёл к нему Кузнецова. Навстречу попадались кое-как одетые белоказаки. Среди них были и иркутяне с оранжевым лампасом, и забайкальцы — с жёлтым, и оренбуржцы, и ижевцы. Промелькнуло несколько драгун в красных рейтузах с серебристым лампасом. Сотня была собрана из остатков разбитых частей. Были тут и александровского призыва, седые, усатые казаки, по-стариковски приседавшие при ходьбе, и юнцы, щеголявшие пышными чубами и кавказскими поясами с насечкой. Один из них спросил конвоира:
   — Красного поймал?
   Тот пренебрежительно сплюнул сквозь зубы в сторону Кузнецова и махнул нагайкой.
   — Куда ему!.. Доносчик.
   Юнец выругался:
   — Шкура!
   Подошли к штабу. К ним вышел худощавый офицер-каппелевец, с погонами войскового старшины. Он посмотрел на ветеринара.
   — Я войсковой старшина Грудзинский. Что вы можете нам сообщить?
   Кузнецов протянул ему грязную, в ссадинах руку.
   — Ветеринарный фельдшер Кузнецов.
   Офицер нетерпеливо постучал носком сапога и звякнул шпорой. Он повторил:
   — Что вы хотите нам сообщить?
   Кузнецов оробело спрятал руку за спину и начал:
   — Я служил… то есть, простите, не служил, а меня заставили помогать красные… Я имею сообщение…
   Грудзинский щеголевато повернулся, стукнул по лакированному сапогу стеком и направился в дом, кивнув на ходу Кузнецову:
   — Идите за мной!
4
   Каждый из дней этих летних и осенних месяцев 1922 года был знаменательным днём. Эти дни вмещали в себя такие события, что историкам потом надолго хватило изучать документы о них. Ещё шли бои на фронте, ещё хозяйничали во Владивостоке американцы и японцы, ещё властны были они издеваться над русскими людьми, мучить и истязать их, ещё предатели родины и изменники сеяли в Приморье ужас и смерть, чтобы пожать позор и бесславие, — а Новый Хозяин уже становился обеими ногами на приморской земле…
   Дальбюро ЦК РКП (б) дало указание: на занятых белыми и интервентами землях тайно провести съезды крестьянских уполномоченных, выделенных бедняцко-середняцким активом. Съезды крестьянских уполномоченных должны были избрать комитеты по установлению советской власти в Приморье. Съезд Никольск-Уссурийского района должен был состояться в Наседкине.

 
   В небольшой комнате происходил допрос фельдшера. Грудзинский, не моргая, уставил холодный взгляд в переносицу Кузнецову. Фельдшер рассказал все, что знал сам и что передал ему Чувалков, и замолк. Молчал и Грудзинский, взвешивая услышанное. Он ещё верил в то, что борьба не кончена. Арестовать съезд, обезглавить крестьянский актив, уничтожить штаб крупного партизанского отряда, возможно, раскрыть владивостокские явки — вот что таило в себе сообщение Кузнецова. «Без малейшего риска!» — отметил себе Грудзинский, не любивший ввязываться в дела, где можно было пострадать.
   Задумчиво посмотрев в окно, он вызвал дневального, быстро написал записку; вручая её дневальному, он что-то потихоньку сказал. Дневальный вышел. Грудзинский, уже не глядя на Кузнецова, у которого затекли ноги, стал быстро писать.
   Кто-то вошёл. Кузнецов обернулся.
   Позади стоял ротмистр. Скользнув безразличным взглядом по Кузнецову, он подошёл к Грудзинскому. Старшина, подняв брови, кивнул на Кузнецова. Ротмистр спросил:
   — Кто это?
   — Перебежчик. Сообщает, что есть возможность захватить штаб партизанского отряда в Наседкине. Кстати, там сегодня будет проходить съезд, — Грудзинский скривил губы, — уполномоченных, будут выбирать комитет по установлению советской власти в этом районе. Как это вам нравится? — спросил он с едкой усмешкой.
   Караев неожиданно щёлкнул пальцами.
   — Товарищи не теряют времени! — проговорил он. — Поторапливают, черт возьми! — Он перевёл взгляд на Кузнецова: — Ваш платный?
   — Нет, «доброволец»! — ответил Грудзинский и обратился к фельдшеру: — Все сообщили?
   — Как на духу! — поспешно ответил Кузнецов. — Как на духу, господин войсковой старшина! Да могу ли я что-нибудь утаить! Я в жандармском корпусе служил-с. В девятьсот пятом свою верность доказал! — В голосе его послышались слезы; он скороговоркой добавил: — С того года-с и душевного покоя лишился.
   — Провокатор? — взглянул на него Караев.
   Кузнецов отвёл глаза в сторону.
   — Я ведь не за деньги, ваше благородие.
   Караев насмешливо вставил:
   — Из любви к искусству, значит, или из-за высоких принципов?.. Охота вам, Грудзинский, с этим старым дерьмом возиться, — это не спасательный пояс, наверх не поднимет.
   Он взял со стола протокол допроса и стал читать.
   — Ого, — проговорил он, — да тут, кажется, речь идёт о некоторых моих старых знакомых!
   Глаза Караева заблестели, он машинально сопровождал каждую фразу протокола прищёлкиванием пальцев.
   — Так… так… Не худо! Это называется — везёт, как утопленнику!
   Грудзинский вызвал казаков и велел вывести фельдшера. Караев остановил Кузнецова и сказал:
   — Будете нас сопровождать. Проведёте сотню кратчайшим путём на место. Лошадь дадим. Попытаетесь бежать — расстреляем! Можете идти!
   Когда Кузнецов и казаки вышли, старшина спросил:
   — Вы что, думаете поднять сотню по этому доносу?
   — Думаю поднять!
   — Вы считаете, что военная ситуация благоприятствует этому?
   — П-с-ст! — свистнул Караев, и на лице его выразилось пренебрежение. — Ситуация! О какой ситуации можно говорить после Волочаевки?!
   При упоминании о Волочаевке старшина передёрнул плечами, но сдержался.
   Ротмистр стукнул по столу кулаком так, что подпрыгнула чернильница.
   — Руки чешутся, господин старшина!.. Все равно красные попрут нас куда Макар телят не гонял… Японцам в содержанки, в Константинополь — туркам сапоги лизать. Кончается наша лавочка… виноват, ситуация, господин войсковой старшина! Не хмурьте брови и не вздумайте читать мне мораль. Я знаю ей цену. Годна она лишь как туалетная бумага… На кой черт мы России? Не помогут нам и эти… «добровольцы», — кивнул он головой на протокол допроса. — Так хоть сердце сорвать, чтобы ни черта тут не осталось. Знаете: «Пусть арфа сломана, аккорд ещё рыдает!»
   — Зуда в руках ещё недостаточно! — сухо сказал Грудзинский. — Нужно ещё что-то…
   — Pia desideria[13] , — сказал насмешливо Караев, любивший щегольнуть школьной латынью. — Обойдёмся и без этого. Сейчас важнее всего пример, натиск, смелость, вихрь, огонь! Смерч, черт возьми! А идеи я предоставляю проповедовать вам.
   — А японское командование одобряет этот шаг?
   — А-а! Ларчик просто открывается! — протянул Караев. — Какого же вы ляда, простите за дерзость, ситуациями да идеями голову затуманиваете? Так бы и сказали, что у няньки надо спроситься. Сейчас позвоню нашему штатному соглядатаю. Не думаю, что он будет против. Ведь я у него ни солдат, ни оружия просить не буду! Кроме того, в этом доносе есть одно имя, которое меня ин-те-ре-суёт…
   Он стал крутить ручку телефона.
   — Не утруждайтесь, — сухо предупредил старшина, — поручик Суэцугу идёт сюда.
   В дверях показался японец. Офицеры встали. Суэцугу пожал им руки. Редкие усы его были тщательно нафиксатуарены. Лицо хранило важное и непроницаемое выражение. Караев рассказал «советнику» о своём замысле и замолк, ожидая, как отнесётся к этому японец. Тот долго думал, потом втянул со свистом воздух и заметил:
   — Это личное дело росскэ командование.
   — Но как бы японское командование отнеслось к этому налёту?
   — Налёт? Это хорошо! — процедил японец. — Это имеет воспитательное действие… Солдат не можно долго стоять на одном месте… Это вредно. Надо любить военное приключение.
   — Значит, вы одобряете мою мысль?
   — Это личное дело росскэ командование, — опять ответил японец и добавил: — Я буду сопровождать вас. Смею покорно давать предложение: надо идти двумя колоннами… чтобы ни один партизан не ушёл. Село надо охватить со двух сторон.
   Как видно, Суэцугу пришёл сюда с готовыми приказаниями. Караев посмотрел на Грудзинского, затем поклонился японцу:
   — Благодарю за совет, господин поручик!
   — На здоровье, — учтиво ответил японец. — Выступать через полчаса. — Он сунул свою маленькую ручку офицерам и, не сгибаясь, вышел из комнаты.
5
   Не такого приёма ожидал Кузнецов, когда в страхе и в предвкушении удара по партизанам бежал к белым. Понятно, он не рассчитывал на их особенную признательность, зная хорошо по личному опыту, что провокатором брезгуют даже те, кто пользуется его услугами. Но он, как ему казалось, имел право хотя бы на холодную вежливость, которая осталась для него памятной ещё с охранки.
   Во время бегства по лесной дороге много картин промелькнуло в его мозгу.
   Вспомнилась Кузнецову чёрная зависть к удачливому товарищу, который был не только врачом, но и «неблагонадёжным». Эта зависть привела Кузнецова в жандармское управление. Кузнецов сумел убрать соперника с дороги, но сам стал орудием охранки. Он пытался избавиться от этой опасной работы. Охранка «провалила» его. Случай спас Кузнецова от справедливой мести. И тогда Кузнецов, как в родное стойло, прибежал в жандармерию, чтобы навсегда стать «Рыжим». Он начал работать в охранке, подстёгиваемый страхом. Революция выбила почву из-под его ног, поселив в его душе страх перед расплатой. Навсегда он запомнил тот день, когда на его глазах матросы убили одного провокатора, тот умирал долго и трудно. Ненависть произросла из этого страха, ненависть к тем, кто может потребовать и его, Кузнецова, к ответу. Ненависть и страх его угадал Чувалков и использовал…
   Здесь ему тоже плюнули в лицо.
   Ошеломлённый приёмом, фельдшер вышел в сопровождении конвоира на крыльцо. Рябой казак подвёл к крыльцу коня. Кузнецов вскарабкался в седло. Сидеть было неудобно: слишком высоко подняты стремена. Кузнецов хотел попросить опустить стремена, но не решился. От неудобного положения в седле заболело все тело. И эта боль всколыхнула всегда тлевшую в нем ненависть и злобу.
   Сотня собиралась неохотно. Белые косились в сторону фельдшера. Видно, в налёт никому не хотелось идти. Казаки переговаривались между собой вполголоса.
   — Черт те что! — сказал пожилой казак, проходя мимо Кузнецова. — Куды, на кого нас опять пошлют?.. Послали бы всех в одно место разом… чтобы не тянуть.
   — Тише ты, Лозовой… старшина услышит, — одёрнул второй.
   — А пускай слышит! — с досадой проговорил Лозовой. — Все одно, не через месяц, так через два от красных удирать придётся. Насмотрелся я уже. Хорохорятся, хорохорятся офицеры, а потом драпают… впереди нас, грешных. Так на Дону было, на Кубани, в Крыму. А отсюда куда? Всех япошки не увезут…
   — Тише!
   Из-за коновязей вышел Грудзинский. Завидев его, казаки подтянулись.
   Через двадцать минут сотня была в строю.
   Караев вышел из дома, легко вскочил в седло и проехался перед строем. Почти одновременно с ним на площадь явился и Суэцугу. Японец восседал на огромной австралийской лошади. С высоты седла он казался мальчишкой, но терракотовое его лицо не теряло важности. Он прикоснулся к козырьку, приветствуя офицеров, и застыл в стороне.
   Раздалась команда.
   Конь, на котором сидел Кузнецов, не чувствуя руки хозяина, заупрямился. Он стал бить ногами, становился на дыбки и норовил укусить седока. Кузнецов не мог совладать с ним и болтался в седле, клонясь то в одну, го в другую сторону. Конь то прядал вбок, то заносил задом, распушив хвост, то танцевал на месте. Он налетел на строй и лягнулся. Другие кони шарахнулись в сторону. Станичники стали оборачиваться на Кузнецова. Строй разваливался. Караев бешено крикнул:
   — По коням!
   Казаки вскочили в седла. Разъярённый Караев подскочил к Кузнецову. Глаза его налились кровью, лицо побледнело. Он задыхался от ярости. На уголках губ выступила пена. Он рванул под уздцы коня, на котором сидел фельдшер, и, срываясь на визг, заорал:
   — Ч-черт! Какой дурак дал хорошего коня этой… этой…
   Он не нашёл нужного слова, которым можно было выразить обуревавшую его ярость, вытянул коня Кузнецова нагайкой, вспомнив о строе, повернулся к сотне, с любопытством следившей за этой сценой, и крикнул:
   — Смир-р-р-на-а. Налево марш-марш!.. Рысью!
   Команду повторили хорунжие. Колонна приняла походный порядок. Двое казаков стали по бокам Кузнецова. Сотня двинулась. Цементная пыль, поднятая копытами, седым облаком закрыла лошадей и потянулась вслед за колонной.


Глава двадцать третья

ПАРТИЗАН



1
   Узкие длинные лучи солнца проникли через листву и яркими пятнами легли на землю. Заискрились росинки на траве и на подножиях деревьев. Ночные тени поголубели, попрятались за углы домов, за срубы. С каждой минутой становились они короче, пядь за пядью уступая место дневному свету.
   Виталий не ложился спать в эту ночь, не сомкнул глаз.
   Едва перевалило за полночь, в деревню стали прибывать делегаты съезда крестьянских уполномоченных. По одному, по двое стали они заезжать в село с двух концов. Каждого принимали партизанские посты на дальнем подступе и провожали до села, где встречал их Виталий, отводя в школу. Делегаты тоже не ложились. Начались разговоры. Среди делегатов было много знакомых. Задымили папиросами, передавали друг другу кисеты, угощали своим табаком. Виталий предложил:
   — Товарищи, кто хочет отдохнуть, можно в два счета устроить!
   Немолодой крестьянин с умным худощавым лицом и быстрым, сметливым взглядом небольших светлых глаз, глубоко сидящих под крутым лбом, обернулся к Виталию, спокойно оглядел его, и вдруг тёплая усмешка пробежала по его плотно сжатым губам.
   — Не утруждайся, сынок! Не начавши, чего отдыхать? Да и дело наше такое, что не об отдыхе думаем! — ответил он за всех. — Какой тут отдых!
   — Что верно, то верно! — поддержал его второй делегат, приземистый, костлявый мужик, которого нужда и голодовки состарили раньше времени, обметав его глаза тёмными кругами и покрыв когда-то красивое лицо сплошной сетью морщин. Поношенная одежда его доживала последние сроки, скособоченные сапоги были велики, и голенища хлюпали по икрам мужика.
   Стесняясь своей заплатанной кацавейки, он старался держаться в тени. Однако слова его прозвучали твёрдо, уверенно, и по тону его было понятно, как стосковался он по настоящей работе, по настоящей жизни. Он поправил сползшую опояску на чистой рубахе — дань торжественности предстоящего дела — и раздумчиво добавил:
   — Теперя только настоящая страда и начнётся, милок, как беляков-то посшибаем!
   Нет, не об отдыхе думали эти люди, верные из верных, не раз прошедшие через многие испытания, на себе перенёсшие все тяготы подневольной жизни, знавшие и поборы, и грабёж деревенских мироедов, и грубость сельской администрации из кулацких сынков, и бесправное положение, дававшее знать о себе на каждом шагу, — познавшие на собственном опыте и то, чем была царская Россия, и то, чем были колчаковщина, атамановщина и гнёт американских и японских интервентов… Они хотели жить по-новому, как указывали им большевики, — без мироедов и кулаков, без чиновников и попов, без вечного обессиливающего страха перед нуждой, стучащейся в двери, без гнёта, преждевременно сгибавшего им спины. Не раз брались они за оружие, чтобы отстоять свою правду. По-хорошему все делегаты были взволнованы, пряча своё волнение под молчаливой сосредоточенностью, под незначительными разговорами. Только курили больше, чем всегда, а закурив, иной раз забывали о цигарке, пока не угасала она, испуская струйку дыма…
   В темноте сеней кто-то из делегатов остановил Виталия:
   — Товарищок, не приехали ещё из городу-то?
   И Виталий с нетерпением ожидал представителя областкома, который должен был проводить съезд: может быть, кто-нибудь из знакомых?
   …Представитель областкома Марченко приехал в шесть часов, когда все делегаты были в сборе. Смуглый, невысокий, с пристальным взглядом острых, внимательных глаз, сразу охватывавших всего человека, с которым он говорил, он уже был знаком Виталию, тот видел его однажды у Перовской. Когда Виталий встретил его у околицы, он крепко пожал руку юноше и первый спросил:
   — Товарищ Бонивур? Как на новом месте? Освоились? — Он тотчас же перешёл на «ты». — Вот что, товарищ, я думаю, тебе незачем объяснять, каково значение этого съезда. Прошу тебя предпринять все меры, чтобы обеспечить безопасность работы съезда. Золотые люди собрались, им цены нет, опора наша на селе… Такое поручение не каждому бы доверили. Понимаешь?
   — Я понимаю, товарищ Марченко! — ответил Виталий, вытягиваясь, как перед командиром. — Очень понимаю.
   — Ну ладно!
   Они поднялись на крыльцо школы. Кое-кто из делегатов знал Марченко в лицо, его окружили, здоровались. Кто-то торопливо спросил:
   — Приехал, что ли?
   — Приехал!
   — Давайте знакомиться, товарищи! — сказал Марченко. — Все ли в сборе?
   — Все, Родион Яковлевич! — сказал ему тот немолодой крестьянин, что разговаривал с Виталием. — Говорили мы тут с мужиками, всем охота поскорее начать.
   — А не рано? — спросил Марченко, прищуриваясь.
   К нему протиснулся второй собеседник Бонивура, в стоптанных сапогах. Он протянул Марченко руку как старому знакомому, улыбнулся, отчего лицо его помолодело, и сквозь обыденные черты проглянул озорной, нравный парень, каким он был, видно, в молодости.
   — Яковлевичу! — сказал он.
   — О, Кузьма Федотыч! — Марченко протянул ему обе руки, почти обнимая старика. — А я по спискам смотрю: тот, не тот?.. Сколько лет не видались! Болел, что ли, что у нас в городе не бывал?
   — И болел, и сидел, и всего было! — усмехаясь, ответил Кузьма Федотыч. — Наше дело такое, сам знаешь!.. Оно пора бы начинать, Родион Яковлевич! — Кузьма, сморщившись, поглядел на солнце, поднявшееся над горизонтом. — Хороший-то пахарь в поле выходит раньше солнышка, а оно, глянь, как высветило!
   — Ну, в добрый час! — став серьёзным, сказал Марченко. — Давайте начинать, товарищи!
   Он направился к зданию школы.
   За ним устремились поспешно и делегаты, бросая на землю цигарки и затаптывая их.
   — Товарищи! — сказал Марченко, когда делегаты уселись по местам. — Бои ещё не кончены. Но нам с вами надо заглянуть вперёд, приготовиться загодя…
   Виталий стоял на крыльце. В раскрытую дверь ему было слышно, как Марченко каким-то совсем необычным голосом сказал громко:
   — Товарищи! Объявляю съезд крестьянских уполномоченных открытым…
   Виталий сошёл с крыльца.
   Бессонная и тревожная ночь сказывалась во всем теле какой-то ленивой ломотой. Виталий зевнул. Но о сне нельзя было думать. Сгоняя сон, он крепко зажмурился, затем быстро раскрыл глаза, повёл в стороны руками и присел несколько раз так, что хрустнуло в коленях. Бегом направился к рукомойнику, висевшему на улице. Вымывшись до пояса холодной водой, он растёр тело, пока оно не разрумянилось.
   Ощущение живительной свежести опять пришло к Виталию.
   Виталий пошёл в избу, где лежали больные и раненые. В сенцах он наткнулся на медицинскую сестру из деревенских девчат. Она прикорнула на кадушке с водой после тревожной ночи. Трое раненых забылись сном лишь под утром. Всю ночь они метались, бредили, а когда немного утихли, она вышла в сенцы — подышать свежим воздухом; присела на кадушку, облокотившись на стену, запрокинула голову, чтобы взглянуть на небо, и мгновенно уснула. Рот её полуоткрылся, розовые губы обсохли.
   Виталий не стал будить девушку.
   В избе было душно. Висящая на стене лампа коптила. Копоть смешалась с табачным дымом: несмотря на все запреты, больные не в силах были отказаться от табака. В этой духоте они спали неспокойно, шептали во сне, шевеля и чмокая губами, стонали, ворочались.
   Бонивур погасил лампу и оглядел лежащих. Они спали в самых разнообразных позах. Иные — лицом вниз, судорожно вцепившись в подушку, другие — навзничь, кой-кто свернулся калачиком. Некоторые больные храпели, и в этих прерывистых, тяжёлых звуках угадывалась глубокая усталость от боли, не оставлявшая их и во сне. Старику Лебеде что-то снилось, и он бредил.
   Бонивур прошёл вдоль топчанов. Наклонился над Панцырней. Повязка теснила Панцырне голову. Он порывался иногда стащить её, но не мог совладать с руками, путался в одеяле и глухо стонал.
   Бонивур взял полотенце, намочил его из ведра, стоявшего на подоконнике, и положил компресс на лоб Панцырне. Раненый утих.
   Олесько попросил пить. Виталий протянул ему жестяную кружку. Стуча зубами, тот выпил воду. Тщетно пытался он раскрыть глаза: веки слипались, обрывки снов ещё метались в сознании. Не поняв, кто дал ему воду, Олесько отвернулся и заснул.
   Утро потихоньку входило в окна, выхватывая из мрака неясные фигуры лежащих, сбившиеся одеяла, щербатый пол и паклю, торчавшую из пазов бревенчатой стены.
   — Надо смерить раненым температуру, сделать перевязки. Виталий пошёл за фельдшером. Девушка в сенях, заслышав его шаги, проснулась.
   — Ой, лишенько! — сказала она. — Звинить меня, пожалуйста! Сморилась я…
   Виталий тронул её за плечо.
   — Сейчас я тебе смену пришлю.
2
   Село проснулось. Женщины, гремя подойниками шли доить. В конце села надсадисто закричал телёнок, отнятый от вымени. Петухи вывели кур на дорогу. Улицу перешла босоногая девочка с пустыми вёдрами. Она остановилась у колодца, прицепила ведро к журавлю. Длинная тень журавля перебежала через дорогу, вскарабкалась на стену скотника, стоявшего напротив, и вернулась обратно. Девочка потащила ведра домой. Худенькая спина её выгнулась. Она шла, поджав губы и не поднимая глаз, опущенных на дорогу.
   Бонивур нагнал её.
   — Чего же тебя заставляют воду таскать? — спросил он. — Надорвёшься.
   — А мамка больная, — сказала босоногая. — А Ксюшка сегодня сестра милосердная.
   — Кто это Ксюшка?
   — А сестра моя. Она в партизанском лазарете. Да ты знаешь её! Она большая. Она за мамку все делает. Ксюшка. У неё красный платок.
   Виталий припомнил, что дежурившая в лазарете девушка действительно была в красном платке. Он успокоил девочку:
   — Скоро придёт твоя Ксюшка.
   Долго Виталий стучался в окна избы, где жил фельдшер. На стук никто не отзывался. Через мутные стекла Бонивур разглядел неразобранную смятую постель. Фельдшера не было. Не было его и в карантине. Кони, не получившие ночной дачи, понуро стояли перед пустыми кормушками. При входе Виталия они подняли головы. Жеребец с нарывом на ноге тихонько заржал. Он хотел есть. Ночью нарыв прорвался. Боль, отбивавшая у него охоту к корму, исчезла. Он совался тёплой мордой в свою и чужие кормушки. Осторожно, фыркая от пыли, выбирал завалявшиеся зёрна овса.
   Виталий принёс несколько охапок сена. Лошади потянулись к нему. Он задал им корма и вышел.
   Где же фельдшер?
   Бонивур стал ходить от избы к избе, спрашивая, не видал ли кто-нибудь Кузнецова. Но никто не встречался с ним со вчерашнего вечера. Виталий постоял на дороге, раздумывая. Поглядел на кустарник, окружавший село, и неясная тревога шевельнулась в нем. Исчезновение фельдшера не предвещало ничего хорошего. Виталий ещё раз мысленно представил себе боевой распорядок, выработанный им с Топорковым на случай возможного налёта белых. Сил для отражения налёта было недостаточно. Значит, следовало подготовиться к такому отступлению из села, чтобы не было лишних жертв. Усилить бы охрану подступов…
   Виталий оглянулся на школу, в окнах которой видны были люди. Он ясно разглядел, что, обращаясь к съезду, что-то горячо говорил худощавый крестьянин. Потом встал и начал говорить с места другой. Жизнь этих людей сегодня вручена Виталию. И не только их жизнь, а нечто несравненно большее, ради чего жили и эти люди, ради чего и Виталий и партизаны находятся здесь, ради чего взяли они оружие в руки.
   Виталий пошёл на посты, наказав Тебенькову быть неотлучно возле школы, если он потребуется Марченко.
3
   Солнце поднималось все выше.
   Старик Колодяжный умостился в развилине дерева на дальнем посту и с наслаждением покуривал, выпуская клубы дыма из своей носогрейки. Сизый дымок выдал его присутствие. Виталий подошёл незаметно. Старик спохватился, слез с дерева, бросил на Виталия быстрый взгляд, решительно выколотил трубку о пенёк и затоптал гарево ногами. Смущённый тем, что его застали врасплох, и насмешкой стараясь замаскировать своё смущение, он спросил Виталия, прищурившись:
   — Блюдёшь, значит, по-хозяйски? За главного сегодня?
   — Надо блюсти да в оба смотреть! — отозвался Виталий.
   Егор Иванович насупился.
   — Я и смотрю, как надо, не учи! А что трубку палил, ты мне в глаза не тычь. Сплоховал, значит! Больше не буду.