Страница:
Полсуток провели подрывники в окопчиках, неподалёку от мин, ожидая с минуты на минуту появления поезда. Прошёл товарный порожняк, неведомо зачем двигавшийся на север. На юг проскочил какой-то служебный поезд: два паровоза тащили три салон-вагона и один «столыпинский», покрытый броневыми плитами. Непрестанно давая гудки, он нёсся на предельной скорости.
Панцырня, завидев его, сказал:
— Вот бы рвануть его! Кого там несёт?
Нина заметила:
— Генерал какой-нибудь улепётывает… Видно, жарко под Иманом…
Поезд исчез в отдалении. Солнце припекало по-осеннему, как это бывает в Приморье, когда, словно стремясь вознаградить за переменное, дождливо-ветреное лето, оно щедро греет землю, уже тронутую желтизной.
Панцырня нетерпеливо поглядывал на сторожевой холм, пошевеливая в кармане костыль. Желая произвести на Нину впечатление своим бесстрашием, он сам вызвался подорвать мину. Помня случай с американцем и полагая, что Панцырня хочет исправить свою оплошность, Нина уважила просьбу Панцырни.
Но Колодяжный с Лебедой не подавали признаков жизни. Время тянулось медленно. Панцырня начал нервничать, вдруг представив себе ясно тот риск, которому подвергался подрывник, вставляя костыль в гнездо. «А ну, как ахнет эта штука раньше времени?! Тогда, поди, и ложкой не соберёшь!» У него засосало под сердцем. Он поглядел на Нину, которая присмирела, свернувшись калачиком, и не сводила глаз с холма. «Эх-х! — мотнул головой Панцырня. — Под бочок бы к тебе, краля писаная!.. А тут — суй голову под топор!» И Панцырне стало жалко себя.
И в момент, когда Панцырня меньше всего думал о взрыве, на вершине сторожевого холма показался дымок. Сначала он был едва заметён, потом вдруг чёрным деревом поднялся кверху.
Нина спрыгнула в яму, знаком приказав Жилину тоже спрятаться.
— Паша! К заряду! — торопливо сказала она и горячими ладонями сжала руку партизана. В этом пожатии было многое: и ободрение, и страх за него. Подрывавший подвергался значительной опасности из-за несовершенства мины.
Панцырня вдруг обмяк и почувствовал, что ноги его словно приросли к земле: если он сделает хотя бы один шаг, то упадёт.
— Ну, что же ты? — с беспокойством посмотрела на него Нина.
Парень отвернулся, чтобы не видеть её глаз.
— Я сейчас… я… одну минутку, — сказал он невнятно, сам не зная, что сказать.
Прерывистый гудок послышался слева. Нина лихорадочно схватила Панцырню за рукав.
— Ну!
Тот принялся шарить по карманам.
— Я… костыль потерял! — пробормотал он ещё тише и как-то согнувшись весь, словно став меньше ростом.
Побледневшее его лицо все сказало Нине. Она протянула руку:
— Давай мне! Быстро!
Руки Панцырни тряслись. Он, чуть не плача, крикнул:
— Да я не знаю, где он… Ей-богу, потерял…
Нина с силой толкнула его в грудь.
— Ах ты, гад! — сказала она со слезами отчаяния и бессилия.
Поезд показался в выемке. Солнечные блики легли на бронированных башнях и палубах. Серо-стальной, чуть покачиваясь на стыках, тяжёлый — от тяжести его глухо гудели рельсы, — угрожающе выставив трехдюймовые жерла орудий, он вытягивался из полутуннеля на магистраль. Нина с ужасом смотрела на стальное чудовище. На кривизне пути вагоны развернулись. Нина увидела зелёный и трехцветный угольник на борту среднего вагона и размашистую надпись на нем: «На Москву!» В тот же миг она услышала выстрел — это сигналил Виталий, привлекая внимание первой группы.
И вдруг какая-то мысль осенила её. Она мгновенно встрепенулась и, точно ободряя себя, крикнула:
— Надо ударить камнем по коробке с капсюлем…
Забыв о Панцырне и Жилине, девушка бросилась к мостику. Небольшой ложок вёл к нему, скрывая Нину от бронепоезда. Она побежала, не замечая ничего, кроме башмака фермы, под которым лежала мина. «Только бы успеть!» — промелькнула у неё мысль.
Обессилевший Панцырня залез в яму и сжал голову руками, чтобы не видеть того, что произойдёт. Молодой Жилин, пытаясь понять, что случилось, смотрел то на парня, то на Нину, бежавшую по лугу. С бронепоезда заметили неожиданно появившийся дым на холме. Он встревожил команду. И на всякий случай, имея заранее готовое оправдание, командир бронепоезда приказал открыть огонь из пушек и пулемётов, произвести веерный обстрел местности, прилегавшей к насыпи. Снаряды, гудя, понеслись на холм, с грохотом разрывались далеко за ним. А там пошло бухать со всех сторон.
Дыбом встала земля. Нина сделала ещё несколько шагов и упала недвижимой, головой к мостику.
Жилин увидел, как неподалёку от Нины разорвался снаряд, подняв столб земли. С визгом разлетелись в стороны осколки. Воя и свистя, один промчался над ямой, в которой сидели партизаны. Панцырня ещё больше согнулся. Жилин увидел, как упала Нина. Тогда, ещё не сознавая вполне, что делает, он схватил гранитный осколок, подвернувшийся под руку, и бросился вслед за Ниной, бормоча:
— Ну нет, это ты врёшь! Это, ты знаешь, не выйдет!
К кому относились эти слова? К Панцырне ли, который тупо глядел на развернувшуюся перед ним картину, или к бронепоезду, который, набирая ход, приближался к южному участку, показывая заносчивую надпись «На Москву!»
Жилин разбежавшись по косогору, пролетел мимо Нины, спохватился было: надо бы помочь девушке. «Потом!» — подумал он и через минуту оказался у мины. Рельсы ритмично вздрагивали от тяжести бронепоезда.
— Ну, это ты врёшь! — опять выкрикнул Жилин и, изловчившись, ударил по жестянке острым ребром камня.
Время для него измерялось долями секунды. Сознание работало столь быстро, что ему казалось, будто время идёт слишком медленно. И когда уже взорвалась в жестянке гремучка, когда порох воспламенился и совершалось неотвратимое, когда взрыву уже ничто в мире не могло помешать, Жилину показалось, что удара недостаточно. Он успел с силой ударить по корпусу мины ещё раз…
…И мир для Жилина перестал существовать.
Машинист дал задний ход. Клубы пара окутали паровоз. Маленькая радуга вспыхнула на мельчайшей водяной капели и тотчас же погасла. Бронепоезд двинулся назад, сразу развив ход. Командиру стало ясно, что он попал в западню. Он стремился проскочить опасное место. С гулом ринулась тысячетонная махина назад, к югу, ища спасения. Скорость спасла бронепоезд. Он почти проскочил, когда взорвалась вторая мина — Алёши Пужняка. Этот взрыв отделил от бронепоезда две передние, полуброневые платформы с пулемётной командой. Одна из платформ вздыбилась, показав днище, закопчённое мазутом, вертящиеся колёса, и рухнула вниз, корежась и ломаясь, вторая пробежала по одному рельсу, угрожающе склонясь набок, соскочила и, разодрав шпалы, понеслась по ним. Остановилась, почти невредимая, если не считать того, что бетон стен расселся.
Остановился и бронепоезд, простреливая весь правый сектор, где залегли подрывные группы. Из поваленного полуброневого вагона некоторое время слышались какие-то звуки, сопровождаемые взрывами, как видно, детонирующих гранат. Потом все стихло. Из второго, с наружной стороны, через нижний люк стали выскакивать люди — человек двадцать.
Завязалась перестрелка.
Виталий со своими людьми преградил белым путь. Белые залегли.
Панцырня открыл глаза. Оценил обстановку. Выскочил из ямы-окопчика и бросился через насыпь с тыла, чтобы ружейным огнём оказать поддержку Виталию. Из окопчика он видел, что Нина лежит, полузасыпанная землёй. Что Жилин был разнесён в момент взрыва мины, ему было ясно. Свидетелей его малодушия не было. Панцырня достал из кармана костыль-боек и, сильно размахнувшись, забросил его в кустарник. Вскарабкавшись на насыпь, он притаился за рельсами и осмотрелся. Белые рассыпались небольшими группами и поодиночке, перебежками, продвигались к бронепоезду. Партизаны обстреливали белых. Панцырня увидел японского офицера, который, пригибаясь к насыпи, не замеченный никем, ужом полз вдоль осыпавшегося гравия. Японец смотрел вперёд: все внимание его было поглощено залёгшей на полотне группой Виталия. Японец решил зайти ей в тыл.
Маленький тщедушный, в кургузом тесном мундирчике с узенькими погончиками на плечах, он сначала показался Панцырне мальчишкой. Парень расправил свои могутные плечи и, почувствовав прилив храбрости, потихоньку спустился с насыпи и лёг в след японца. Теперь Панцырня видел перед собой маленькое тело японца, облачённое в хаки, его небольшие ноги в жёлтых ботинках, подкованных на подборах. «Добрый товар!» — подумал Панцырня и пополз за японцем. Тот ничего не слышал, пока Панцырня не оказался в опасной близости. Услышав сзади шорох, японец мгновенно обернулся. На лице его изобразился ужас, он невольно оскалил зубы, точно готовый вцепиться ими в преследователя. Но в глаза ему смотрело дуло винтовки. Японец поднял руки вверх и сказал, старательно выговаривая по-русски слова:
— Стрелять не надо! Вы понимаете меня? Я сдаюсь… Правильно?
— Ну ещё бы! — сказал Панцырня. — А то я бы тебя, знаешь, куда отправил… А ну, давай на ту сторону! — махнул он рукой, показывая через насыпь.
Беспокойство зажглось в глазах офицера. Он медленно, без помощи рук привстал, обнаружив при этом чисто змеиную гибкость, и стал подниматься наверх.
Перевалив насыпь, Панцырня и не подумал о группе Виталия. Захват японского офицера означал его удачу. Дело теперь можно повернуть как угодно. Панцырня метнул тревожный взгляд в ту сторону, где лежала Нина. Девушка не шевелилась.
Японец споткнулся при спуске и обернулся. Опять изобразил улыбку, при которой все зубы его выступали наружу, и со свистом втянул в себя воздух.
— О, росскэ храбрый солдат… Очень храбрый, да? Правильно?
Заискивающая его улыбка польстила Панцырне. Он с удовольствием передёрнул своими широкими плечами, почувствовав себя богатырём. Винтовку он закинул за плечо. «Скажу, голыми руками взял!» — подумал он.
— Ну, давай, пошли, некогда мне с тобой разговаривать, — сказал он, выпятив нижнюю губу.
В лице японца произошла какая-то перемена, хотя он по-прежнему улыбался. Неуловимо быстрым движением офицер выхватил браунинг и уставил в голову парня. «Брось, не балуй, а то я тебе, знаешь, за это…» — хотел сказать Панцырня, когда вдруг увидел налившийся кровью чёрный ненавидящий глаз японца, а вместо второго глаза — чёрную дырку ствола пистолета. «Брось!» — хотел сказать Панцырня и не успел. Японец выстрелил ему в голову. С тоскливым стоном парень рухнул, как стоял, плашмя, подмяв под себя руки. Суэцугу — это был он — носком ботинка тронул голову Панцырни, чтобы удостовериться, не манёвр ли это со стороны партизана, потом, согнувшись, побежал к бронепоезду, скрываясь за кустарником.
В Раздольном, получая хорошие оклады и довольствие, пьянствуя и бездельничая, Караев и его казаки чувствовали себя неплохо. На операцию сотня выехала с неохотой. Когда партизаны испортили путь, а бронепоезду все же удалось проскочить через вторую мину благополучно, Караев, глядя в амбразуру командирской башни, весело сказал:
— Ну, слава богу!
— Что «слава богу»? — спросил назначенный его помощником Грудзинский.
— В Раздольном веселее! — заметил Караев. — А думать теперь о том, чтобы отправиться в Иман, и не стоит. Ишь, как товарищи полотно всковырнули… Молодцы, черти! Под самым носом взорвали. Рисковые ребята!
— Не понимаю вашего восхищения врагами отчизны, — холодно сказал Грудзинский.
— Дело-то в том, что у нас таких уже нет! Были, да иных уже нет, а те далече. Помните, как это у поэта?
— Господин ротмистр! — Грудзинский посмотрел на Караева исподлобья.
— Не нравится — не слушайте! — сказал равнодушно Караев. Он с любопытством наблюдал в щель. — Смотрите-ка, одну нашу коробку разнесло в пух! Никто даже не лезет оттуда. Как говорится, мир их праху!
Грудзинский покосился на Караева, но тот, поглощённый зрелищем, не обратил внимания на своего помощника. Когда из второго вагона выскочили казаки, Караев сокрушённо заметил, различив среди них Суэцугу:
— Вот, черт косоглазый! Живой остался. А я надеялся, что его ухлопали.
— Это вы о нашем союзнике говорите, родина которого даёт нам возможность бороться против большевиков? — спросил Грудзинский.
Караев оторвался от щели и искренне удивлённым взором окинул Грудзинского.
— Да вы дурак или сумасшедший, не пойму? Союзники, союзники… Вы семнадцатый год где встретили, господин войсковой старшина? — неожиданно задал он вопрос.
— На Кубани.
— Ну-с, а двадцать второй вы кончаете на Дальнем Востоке. Понятно? Черта ли в этих союзниках толку, ежели нас к последнему морю красные прижали и, помяните моё слово, через полмесяца нам придётся в содержанки к японцам идти, в Токио улицы подметать. — Он непоследовательно спросил: — Скажите, пожалуйста, Грудзинский, в чем разница между дураком и сумасшедшим?
Взбешённый Грудзинский отошёл к другой амбразуре, а Караев для себя заметил:
— Я думаю так: дурак — это сумасшедший без всяких идей в голове, а сумасшедший — это дурак с идеями. Правильно? Что? Неплохо придумано. Чем не теория.
Караев натянул перчатки, схватил стек и кинулся наружу, крича:
— Цепью за мной! Мы их сейчас зажмём. Давай, давай, ребята!
Казаки выпрыгивали из нижних люков, из боковых дверей.
Между тем на насыпи бой распадался на отдельные схватки.
Среди залёгших казаков Виталий рассмотрел знакомое лицо рябого. Он стал за ним охотиться. «А-а, гад! Я с тобой сегодня за все посчитаюсь!» Время от времени он поглядывал в сторону второй группы, ожидая подмоги. Холодок прокрался в его сердце, и он понял, что придётся рассчитывать только на свои силы. Перестрелка редела. Тут и Алёша пристрелялся к рябому. Неожиданно рябой запел какую-то разудалую песню. Алёша, уже совсем было взявший казака на мушку, остановился. Рябой, который, сидя за кочкой, знал, что от пули ему не отвертеться, высунь он голову вправо или влево, вдруг вскочил во весь рост и, разинув рот до ушей, продолжал петь. Затем пошёл с приплясыванием, куда глаза глядели. «Спятил!» — подумал Алёша с сожалением и опустил винтовку, следя за странными телодвижениями рябого. Та же мысль пришла в голову и другим, и по нему не стреляли.
Рябой, приплясывая, шёл, словно без цели. Дойдя до кустарников, он вдруг что есть силы бросился бежать.
— Охмурил, рябой черт! — с досадой сказал Алёша и принялся палить вдогонку, но безуспешно: кусты мешали целиться.
Чекерда уложил двоих. Группа белых начала таять.
Сбоку раздались выстрелы. Пуля сорвала с головы Чекерды фуражку. Парень поднял её. Мурашки поползли по его спине. «Откуда это?» — думал он. Пуля прилетела с другой стороны насыпи.
Чекерда тревожно показал Виталию на кустарник справа:
— Похоже, окружают!
Виталий взглянул туда, где находилась первая подрывная группа.
— Что там случилось? Почему не поддерживают огнём, как было условлено?
Никто не мог ответить ему на этот вопрос. Что бы там ни случилось, обстановка вынуждает Виталия с его группой действовать вчетвером. Если противник перевалил за насыпь, обход почти неизбежен. Надо идти на соединение с первой группой и засесть в выемке мостика, удобной для обороны, и удерживать её, пока не подоспеет Топорков. Виталий махнул товарищам рукой:
— А ну, — давайте к мосту!
Жилин-отец, ранивший троих, но и сам раненный в руку, был бесполезен в схватке. Он лежал вприслон к рельсу и, прижимая кое-как забинтованную руку, тихонько стонал. Он догадался, что на северном участке что-то неблагополучно, и стонал не столько от боли, сколько от тягостной мысли, что, может быть, там сын его, последний сын, убит или тяжело ранен, — ведь только это могло помешать ему прийти на помощь первой группе.
Ползком, перебежками они стали уходить.
Теперь белые имели преимущество. С двух сторон наступали они вдоль полотна. Виталию и его группе пришлось бы несладко, если бы не Топорков с отрядом.
Из-за кустарников, шедших от моста, через холмы к сторожевой высоте, вдруг начали вспыхивать огоньки. Вот один казак из десанта Караева взмахнул руками и рухнул на землю. Другой схватился за грудь. Потом из-за кустарников послышалось «ура», нестройное, прерывистое, но отрезвившее белых. Поняв, что на этот раз придётся иметь дело с главными силами отряда, они стали отходить к бронепоезду. Артиллерия и пулемёты из башен и амбразур взяли отступавших под защиту настильного огня, который не давал отряду Топоркова приблизиться.
— Не дать ли им тут хороший урок? — спросил Грудзинский Караева.
Тот покосился на него.
— Не дать!
— Но почему?
— Из пушки по воробьям стрелять бесполезно, милостивый государь мой! Ведь запас израсходуем, а они и не почешутся. Рассредоточатся — и все. Стреляй, не стреляй — не возьмёшь!
Караев нашёл Суэцугу в кустарнике, где японец спокойно наблюдал за сражением. Японец сказал:
— Правильно. Да. Надо уходить. Наша цель достигнута.
Караев изумлённо уставился на него.
— Мы установили, что партизаны разрушили мост. Правда? Я так выразился?
— Так, так! — сказал Караев.
Люки задраили. Покалеченный бронепоезд, без двух платформ, тронулся, ускоряя ход.
Колодяжный раздувал ноздри.
— Не так бы нашим пойти, не так. Вон бы той обочиной… Да тут бы, на пригорочке, и почистили бы белых.
Лебеда сказал иронически:
— Э, если бы да кабы, да во рту выросли грибы…
— А поди ты, кум, к черту! — рассердился Колодяжный. — Отстань! Что я, кукла, на это дело молча смотреть. А то сам пойду.
— Ну поди, коли невмоготу.
— И пойду!
Колодяжный свирепо сверкнул на кума глазами и поспешно собрался: затянул потуже ремень, опояску, нахлобучил шапку-ушанку, которую он носил и зимой и летом. Лебеда саркастически усмехнулся:
— Вот дурень! А что потом скажешь? Мол, забыл о приказе… Тоже, старый солдат называется.
— Не могу, кум! Душа горит.
Лебеда вытряхнул трубку.
— Ну, коли душа горит, пойдём, кум! — сказал он.
— Это как понимать — пойдём? — уставился на Лебеду Колодяжный.
— Ну, значит, вместе пойдём.
— А… кто же за дорогой наблюдать будет? — озадаченно спросил Колодяжный.
— Вот и я о том же спрашиваю, кум, — невозмутимо в тон ему ответил Лебеда.
Колодяжный сердито засопел:
— Заноза ты, а не кум, когда так! — вынул трубку и принялся набивать её табаком.
Он лежал ничком, был жив, но без сознания.
Потом Виталий увидел тёмное платье Нины. Подбежав, принялся откапывать полузасыпанную землёй, травой и щепой разбитых деревьев Нину. Она была недвижима, однако сердце её билось. Девушку стали приводить в чувство. Она открыла глаза. Долго всматривалась в окружавшие её лица. Оглушённая взрывом, она не могла сообразить, что с ней и где она. Память её прояснялась медленно. Нина поднялась и уставилась мутным взором на мост. Даже отсюда она видела, что он взорван. Взгляд её упал на носилки с Панцырней. Она задумалась, припоминая что-то, и с напряжением сказала:
— А… где… Жилин?
Подошедший к Нине отец Жилина со страхом спросил:
— А где же Ваня-то? А?
Топорков сказал:
— Подходим. Панцырня — на насыпи, в голову раненный, ты — взрывом оглушённая, а Жилина нету. Что тут было, скажи?
Нина не ответила. Она посмотрела на мост и вдруг расплакалась, закрыв глаза обеими руками, представив себе, что произошло, когда она лежала без сознания. Жилин-отец понял все. Он, сгорбившись, пошёл прочь, чтобы не видели люди, как слезы льются у него по щекам, застилая глаза. Он шёл, спотыкаясь, не видя земли, а зайдя в кусты, сел и долго сидел, ничего не видя и не слыша, отдаваясь своему горю.
— А что же я матке-то скажу? — протянул он глухо.
Что же касается Панцырни, то выстрел Суэцугу только лишил его сознания; пуля разорвала кожу, но череп не задела. Когда в лазарете перевязали Панцырню, он встал на ноги.
— Лежи ты! — прикрикнул на него Лебеда, раненный во время веерного обстрела с бронепоезда, когда Караев «прочёсывал» окрестности; ему порвало осколками мякоть руки, он добрался до села, поддерживаемый Колодяжным. — Куда?
— Сам знаю куда! — мрачно сказал Панцырня. — Где Нина-то?
— Слышно, в штабе отлёживается.
Панцырня вышел из лазарета и, пошатываясь, направился к штабу. Нина лежала там. Голова у неё нестерпимо болела, все тело ныло. От боли Нина боялась шелохнуться. Узнав Панцырню, она закрыла глаза. Панцырня сел рядом. Он сказал с видимым затруднением:
— Слышь-ка, Нина…
Нина не отозвалась. Ей не хотелось говорить с Панцырней. Гибель Жилина объяснила ей, что произошло после того, как она кинулась к мине у моста и её настиг разрыв снаряда. Голос Панцырни живо напомнил ей, как блудливо прятал он глаза, говоря, что потерял костыль. «Именно Панцырня был виновником гибели Жилина», — сказала себе Нина, не будучи, однако, в состоянии додумать что-то очень важное и нужное.
— Слышь! — повторил партизан. — Костыль-то я верно потерял!
— Не в костыле дело! — с трудом сказала Нина. — У Жилина никакого костыля не было, а совесть была.
Панцырня долго сидел молча. Потом тихо сказал:
— Не до мины мне было… понимаешь? Дурной я мужик… Я тама сидел, а не об костыле думал… Ты мне глазыньки застила.
— Что за глупости! — вспыхнула Нина.
— Понимай, как знаешь. У меня уж такой дурной характер: коли за сердце взяло, все забуду!.. А я к тебе приверженный… У меня только и свету в окошке, что ты. Верь, не верь — как хошь. Я в этом деле сам не свой становлюсь. Мне тогда на все наплевать… Да вы, бабы, не понимаете этого… А ты жалость ко мне поимей!
Нина, сморщившись от усилия, возмущённо повернулась к Панцырне. Парень сидел понурившись, держась обеими руками за перевязанную голову. Он глухо спросил:
— Рассказала?
— Что ты струсил?.. Нет, не успела.
— Я не струсил, — отозвался Панцырня. — Кого мне трусить? Я тебе говорю: сознания решился я тогда совсем…
В этот момент тошнота подступила к горлу Нины, она махнула рукой и отвернулась к стене, не сказав того, что надо было сказать Панцырне. А парень добавил:
— И не говори. Сам скажу. Твоё дело тут сторона.
Приступ боли обессилил Нину. Она малодушно подумала: «Пусть сам скажет. Так будет лучше, правильнее!»
Девушка охотно избавила себя от мысли о том, насколько правильно будет, если она промолчит.
Но и Панцырня ничего не рассказал ни Бонивуру, ни Топоркову. Он надеялся, что все как-нибудь обойдётся. Надеялся, что Нина не вспомнит о происшедшем, поверит ему на слово. Не хотелось Панцырне признаваться в своей трусости. Не хотелось признаваться и в том, что он хранил про себя: не очень-то ему хочется проливать свою кровь и рисковать своей жизнью теперь, когда победа была уже близко. Год назад он храбро бросался вперёд, не боясь опасности. А теперь начал рассчитывать: стоит ли рисковать? Ведь не для того, чтобы лечь в могилу раньше срока, пошёл он в партизаны.
Отец Пашки был крепкий хозяин. Немного недоставало до того, чтобы клейкое словечко «кулак» пристало к нему: то один, то другой из деревенских мужиков оказывался в долгу перед Никодимом Панцырней. Всю жизнь работал Никодим, как вол, не видя ничего, кроме земли. И жену себе подобрал под стать, прижимистую, жадную до работы. Сыновья характером пошли в отца — тоже мимо не пропустят. Женил старшего сына — сноху долго подбирал «под масть». Приторговывал, одалживал под проценты, ничем не брезговал, лишь бы войти в силу. И почти достиг этого перед самой Октябрьской революцией. Старшего сына забрали семеновцы. Семеновцы потом хлынули из Забайкалья на восток. Никодиму не пришлось провожать старшего — он был убит неподалёку от родной деревни… Тогда старший Панцырня сказал младшему: «Ты-ка, Пашка, собирайся в партизаны. Довольно с девками шалаться, дело делать надо!»
Пашка обомлел от неожиданности. Отец, хмуро оглаживая седую бороду, пояснил: «Большаки, видать, верх берут. И Никишку припомнят. А с ними идти в одной упряжке — глядишь, не тронут!» От старшего сына отрёкся. Мать, услыхав, заголосила было, но Никодим жёстко сказал ей: «Цыть, дура! Ему теперь на мою отреканку-то наплевать, ни жарко, ни холодно… А нам ещё жить! Поняла?..»
Когда уходил Пашка, закинув за плечи мешок, набитый шанежками, Никодим долго молча смотрел на него, и лишь когда Пашка, не выдержав тягостного молчания запыхтел, отец сказал: «Ты-ка под пули-то не шибко суйся! Убьют — так на хрена тебе и хозяйство, а я теперь одному тебе все оставлю! Никишка-то…» Он не докончил и замолк, опустив голову…
Панцырня, завидев его, сказал:
— Вот бы рвануть его! Кого там несёт?
Нина заметила:
— Генерал какой-нибудь улепётывает… Видно, жарко под Иманом…
Поезд исчез в отдалении. Солнце припекало по-осеннему, как это бывает в Приморье, когда, словно стремясь вознаградить за переменное, дождливо-ветреное лето, оно щедро греет землю, уже тронутую желтизной.
Панцырня нетерпеливо поглядывал на сторожевой холм, пошевеливая в кармане костыль. Желая произвести на Нину впечатление своим бесстрашием, он сам вызвался подорвать мину. Помня случай с американцем и полагая, что Панцырня хочет исправить свою оплошность, Нина уважила просьбу Панцырни.
Но Колодяжный с Лебедой не подавали признаков жизни. Время тянулось медленно. Панцырня начал нервничать, вдруг представив себе ясно тот риск, которому подвергался подрывник, вставляя костыль в гнездо. «А ну, как ахнет эта штука раньше времени?! Тогда, поди, и ложкой не соберёшь!» У него засосало под сердцем. Он поглядел на Нину, которая присмирела, свернувшись калачиком, и не сводила глаз с холма. «Эх-х! — мотнул головой Панцырня. — Под бочок бы к тебе, краля писаная!.. А тут — суй голову под топор!» И Панцырне стало жалко себя.
И в момент, когда Панцырня меньше всего думал о взрыве, на вершине сторожевого холма показался дымок. Сначала он был едва заметён, потом вдруг чёрным деревом поднялся кверху.
Нина спрыгнула в яму, знаком приказав Жилину тоже спрятаться.
— Паша! К заряду! — торопливо сказала она и горячими ладонями сжала руку партизана. В этом пожатии было многое: и ободрение, и страх за него. Подрывавший подвергался значительной опасности из-за несовершенства мины.
Панцырня вдруг обмяк и почувствовал, что ноги его словно приросли к земле: если он сделает хотя бы один шаг, то упадёт.
— Ну, что же ты? — с беспокойством посмотрела на него Нина.
Парень отвернулся, чтобы не видеть её глаз.
— Я сейчас… я… одну минутку, — сказал он невнятно, сам не зная, что сказать.
Прерывистый гудок послышался слева. Нина лихорадочно схватила Панцырню за рукав.
— Ну!
Тот принялся шарить по карманам.
— Я… костыль потерял! — пробормотал он ещё тише и как-то согнувшись весь, словно став меньше ростом.
Побледневшее его лицо все сказало Нине. Она протянула руку:
— Давай мне! Быстро!
Руки Панцырни тряслись. Он, чуть не плача, крикнул:
— Да я не знаю, где он… Ей-богу, потерял…
Нина с силой толкнула его в грудь.
— Ах ты, гад! — сказала она со слезами отчаяния и бессилия.
Поезд показался в выемке. Солнечные блики легли на бронированных башнях и палубах. Серо-стальной, чуть покачиваясь на стыках, тяжёлый — от тяжести его глухо гудели рельсы, — угрожающе выставив трехдюймовые жерла орудий, он вытягивался из полутуннеля на магистраль. Нина с ужасом смотрела на стальное чудовище. На кривизне пути вагоны развернулись. Нина увидела зелёный и трехцветный угольник на борту среднего вагона и размашистую надпись на нем: «На Москву!» В тот же миг она услышала выстрел — это сигналил Виталий, привлекая внимание первой группы.
И вдруг какая-то мысль осенила её. Она мгновенно встрепенулась и, точно ободряя себя, крикнула:
— Надо ударить камнем по коробке с капсюлем…
Забыв о Панцырне и Жилине, девушка бросилась к мостику. Небольшой ложок вёл к нему, скрывая Нину от бронепоезда. Она побежала, не замечая ничего, кроме башмака фермы, под которым лежала мина. «Только бы успеть!» — промелькнула у неё мысль.
Обессилевший Панцырня залез в яму и сжал голову руками, чтобы не видеть того, что произойдёт. Молодой Жилин, пытаясь понять, что случилось, смотрел то на парня, то на Нину, бежавшую по лугу. С бронепоезда заметили неожиданно появившийся дым на холме. Он встревожил команду. И на всякий случай, имея заранее готовое оправдание, командир бронепоезда приказал открыть огонь из пушек и пулемётов, произвести веерный обстрел местности, прилегавшей к насыпи. Снаряды, гудя, понеслись на холм, с грохотом разрывались далеко за ним. А там пошло бухать со всех сторон.
Дыбом встала земля. Нина сделала ещё несколько шагов и упала недвижимой, головой к мостику.
Жилин увидел, как неподалёку от Нины разорвался снаряд, подняв столб земли. С визгом разлетелись в стороны осколки. Воя и свистя, один промчался над ямой, в которой сидели партизаны. Панцырня ещё больше согнулся. Жилин увидел, как упала Нина. Тогда, ещё не сознавая вполне, что делает, он схватил гранитный осколок, подвернувшийся под руку, и бросился вслед за Ниной, бормоча:
— Ну нет, это ты врёшь! Это, ты знаешь, не выйдет!
К кому относились эти слова? К Панцырне ли, который тупо глядел на развернувшуюся перед ним картину, или к бронепоезду, который, набирая ход, приближался к южному участку, показывая заносчивую надпись «На Москву!»
Жилин разбежавшись по косогору, пролетел мимо Нины, спохватился было: надо бы помочь девушке. «Потом!» — подумал он и через минуту оказался у мины. Рельсы ритмично вздрагивали от тяжести бронепоезда.
— Ну, это ты врёшь! — опять выкрикнул Жилин и, изловчившись, ударил по жестянке острым ребром камня.
Время для него измерялось долями секунды. Сознание работало столь быстро, что ему казалось, будто время идёт слишком медленно. И когда уже взорвалась в жестянке гремучка, когда порох воспламенился и совершалось неотвратимое, когда взрыву уже ничто в мире не могло помешать, Жилину показалось, что удара недостаточно. Он успел с силой ударить по корпусу мины ещё раз…
…И мир для Жилина перестал существовать.
2
Взрыв разворотил полотно. Две шпалы вынесло, разметав в щепу. Оторванный рельс загнулся, точно санный полоз. Полотно съехало на сторону.Машинист дал задний ход. Клубы пара окутали паровоз. Маленькая радуга вспыхнула на мельчайшей водяной капели и тотчас же погасла. Бронепоезд двинулся назад, сразу развив ход. Командиру стало ясно, что он попал в западню. Он стремился проскочить опасное место. С гулом ринулась тысячетонная махина назад, к югу, ища спасения. Скорость спасла бронепоезд. Он почти проскочил, когда взорвалась вторая мина — Алёши Пужняка. Этот взрыв отделил от бронепоезда две передние, полуброневые платформы с пулемётной командой. Одна из платформ вздыбилась, показав днище, закопчённое мазутом, вертящиеся колёса, и рухнула вниз, корежась и ломаясь, вторая пробежала по одному рельсу, угрожающе склонясь набок, соскочила и, разодрав шпалы, понеслась по ним. Остановилась, почти невредимая, если не считать того, что бетон стен расселся.
Остановился и бронепоезд, простреливая весь правый сектор, где залегли подрывные группы. Из поваленного полуброневого вагона некоторое время слышались какие-то звуки, сопровождаемые взрывами, как видно, детонирующих гранат. Потом все стихло. Из второго, с наружной стороны, через нижний люк стали выскакивать люди — человек двадцать.
Завязалась перестрелка.
Виталий со своими людьми преградил белым путь. Белые залегли.
Панцырня открыл глаза. Оценил обстановку. Выскочил из ямы-окопчика и бросился через насыпь с тыла, чтобы ружейным огнём оказать поддержку Виталию. Из окопчика он видел, что Нина лежит, полузасыпанная землёй. Что Жилин был разнесён в момент взрыва мины, ему было ясно. Свидетелей его малодушия не было. Панцырня достал из кармана костыль-боек и, сильно размахнувшись, забросил его в кустарник. Вскарабкавшись на насыпь, он притаился за рельсами и осмотрелся. Белые рассыпались небольшими группами и поодиночке, перебежками, продвигались к бронепоезду. Партизаны обстреливали белых. Панцырня увидел японского офицера, который, пригибаясь к насыпи, не замеченный никем, ужом полз вдоль осыпавшегося гравия. Японец смотрел вперёд: все внимание его было поглощено залёгшей на полотне группой Виталия. Японец решил зайти ей в тыл.
Маленький тщедушный, в кургузом тесном мундирчике с узенькими погончиками на плечах, он сначала показался Панцырне мальчишкой. Парень расправил свои могутные плечи и, почувствовав прилив храбрости, потихоньку спустился с насыпи и лёг в след японца. Теперь Панцырня видел перед собой маленькое тело японца, облачённое в хаки, его небольшие ноги в жёлтых ботинках, подкованных на подборах. «Добрый товар!» — подумал Панцырня и пополз за японцем. Тот ничего не слышал, пока Панцырня не оказался в опасной близости. Услышав сзади шорох, японец мгновенно обернулся. На лице его изобразился ужас, он невольно оскалил зубы, точно готовый вцепиться ими в преследователя. Но в глаза ему смотрело дуло винтовки. Японец поднял руки вверх и сказал, старательно выговаривая по-русски слова:
— Стрелять не надо! Вы понимаете меня? Я сдаюсь… Правильно?
— Ну ещё бы! — сказал Панцырня. — А то я бы тебя, знаешь, куда отправил… А ну, давай на ту сторону! — махнул он рукой, показывая через насыпь.
Беспокойство зажглось в глазах офицера. Он медленно, без помощи рук привстал, обнаружив при этом чисто змеиную гибкость, и стал подниматься наверх.
Перевалив насыпь, Панцырня и не подумал о группе Виталия. Захват японского офицера означал его удачу. Дело теперь можно повернуть как угодно. Панцырня метнул тревожный взгляд в ту сторону, где лежала Нина. Девушка не шевелилась.
Японец споткнулся при спуске и обернулся. Опять изобразил улыбку, при которой все зубы его выступали наружу, и со свистом втянул в себя воздух.
— О, росскэ храбрый солдат… Очень храбрый, да? Правильно?
Заискивающая его улыбка польстила Панцырне. Он с удовольствием передёрнул своими широкими плечами, почувствовав себя богатырём. Винтовку он закинул за плечо. «Скажу, голыми руками взял!» — подумал он.
— Ну, давай, пошли, некогда мне с тобой разговаривать, — сказал он, выпятив нижнюю губу.
В лице японца произошла какая-то перемена, хотя он по-прежнему улыбался. Неуловимо быстрым движением офицер выхватил браунинг и уставил в голову парня. «Брось, не балуй, а то я тебе, знаешь, за это…» — хотел сказать Панцырня, когда вдруг увидел налившийся кровью чёрный ненавидящий глаз японца, а вместо второго глаза — чёрную дырку ствола пистолета. «Брось!» — хотел сказать Панцырня и не успел. Японец выстрелил ему в голову. С тоскливым стоном парень рухнул, как стоял, плашмя, подмяв под себя руки. Суэцугу — это был он — носком ботинка тронул голову Панцырни, чтобы удостовериться, не манёвр ли это со стороны партизана, потом, согнувшись, побежал к бронепоезду, скрываясь за кустарником.
3
В бронепоезде помещался отряд Караева при советнике Суэцугу. Задачей его было контролировать железную дорогу.В Раздольном, получая хорошие оклады и довольствие, пьянствуя и бездельничая, Караев и его казаки чувствовали себя неплохо. На операцию сотня выехала с неохотой. Когда партизаны испортили путь, а бронепоезду все же удалось проскочить через вторую мину благополучно, Караев, глядя в амбразуру командирской башни, весело сказал:
— Ну, слава богу!
— Что «слава богу»? — спросил назначенный его помощником Грудзинский.
— В Раздольном веселее! — заметил Караев. — А думать теперь о том, чтобы отправиться в Иман, и не стоит. Ишь, как товарищи полотно всковырнули… Молодцы, черти! Под самым носом взорвали. Рисковые ребята!
— Не понимаю вашего восхищения врагами отчизны, — холодно сказал Грудзинский.
— Дело-то в том, что у нас таких уже нет! Были, да иных уже нет, а те далече. Помните, как это у поэта?
— Господин ротмистр! — Грудзинский посмотрел на Караева исподлобья.
— Не нравится — не слушайте! — сказал равнодушно Караев. Он с любопытством наблюдал в щель. — Смотрите-ка, одну нашу коробку разнесло в пух! Никто даже не лезет оттуда. Как говорится, мир их праху!
Грудзинский покосился на Караева, но тот, поглощённый зрелищем, не обратил внимания на своего помощника. Когда из второго вагона выскочили казаки, Караев сокрушённо заметил, различив среди них Суэцугу:
— Вот, черт косоглазый! Живой остался. А я надеялся, что его ухлопали.
— Это вы о нашем союзнике говорите, родина которого даёт нам возможность бороться против большевиков? — спросил Грудзинский.
Караев оторвался от щели и искренне удивлённым взором окинул Грудзинского.
— Да вы дурак или сумасшедший, не пойму? Союзники, союзники… Вы семнадцатый год где встретили, господин войсковой старшина? — неожиданно задал он вопрос.
— На Кубани.
— Ну-с, а двадцать второй вы кончаете на Дальнем Востоке. Понятно? Черта ли в этих союзниках толку, ежели нас к последнему морю красные прижали и, помяните моё слово, через полмесяца нам придётся в содержанки к японцам идти, в Токио улицы подметать. — Он непоследовательно спросил: — Скажите, пожалуйста, Грудзинский, в чем разница между дураком и сумасшедшим?
Взбешённый Грудзинский отошёл к другой амбразуре, а Караев для себя заметил:
— Я думаю так: дурак — это сумасшедший без всяких идей в голове, а сумасшедший — это дурак с идеями. Правильно? Что? Неплохо придумано. Чем не теория.
Караев натянул перчатки, схватил стек и кинулся наружу, крича:
— Цепью за мной! Мы их сейчас зажмём. Давай, давай, ребята!
Казаки выпрыгивали из нижних люков, из боковых дверей.
4
Звуки взрыва и вслед за тем перестрелка показали Топоркову, что задание подрывники выполнили. Весь отряд поднялся на ноги. Конные группами выезжали по боевому расписанию. Поскакал и командир.Между тем на насыпи бой распадался на отдельные схватки.
Среди залёгших казаков Виталий рассмотрел знакомое лицо рябого. Он стал за ним охотиться. «А-а, гад! Я с тобой сегодня за все посчитаюсь!» Время от времени он поглядывал в сторону второй группы, ожидая подмоги. Холодок прокрался в его сердце, и он понял, что придётся рассчитывать только на свои силы. Перестрелка редела. Тут и Алёша пристрелялся к рябому. Неожиданно рябой запел какую-то разудалую песню. Алёша, уже совсем было взявший казака на мушку, остановился. Рябой, который, сидя за кочкой, знал, что от пули ему не отвертеться, высунь он голову вправо или влево, вдруг вскочил во весь рост и, разинув рот до ушей, продолжал петь. Затем пошёл с приплясыванием, куда глаза глядели. «Спятил!» — подумал Алёша с сожалением и опустил винтовку, следя за странными телодвижениями рябого. Та же мысль пришла в голову и другим, и по нему не стреляли.
Рябой, приплясывая, шёл, словно без цели. Дойдя до кустарников, он вдруг что есть силы бросился бежать.
— Охмурил, рябой черт! — с досадой сказал Алёша и принялся палить вдогонку, но безуспешно: кусты мешали целиться.
Чекерда уложил двоих. Группа белых начала таять.
Сбоку раздались выстрелы. Пуля сорвала с головы Чекерды фуражку. Парень поднял её. Мурашки поползли по его спине. «Откуда это?» — думал он. Пуля прилетела с другой стороны насыпи.
Чекерда тревожно показал Виталию на кустарник справа:
— Похоже, окружают!
Виталий взглянул туда, где находилась первая подрывная группа.
— Что там случилось? Почему не поддерживают огнём, как было условлено?
Никто не мог ответить ему на этот вопрос. Что бы там ни случилось, обстановка вынуждает Виталия с его группой действовать вчетвером. Если противник перевалил за насыпь, обход почти неизбежен. Надо идти на соединение с первой группой и засесть в выемке мостика, удобной для обороны, и удерживать её, пока не подоспеет Топорков. Виталий махнул товарищам рукой:
— А ну, — давайте к мосту!
Жилин-отец, ранивший троих, но и сам раненный в руку, был бесполезен в схватке. Он лежал вприслон к рельсу и, прижимая кое-как забинтованную руку, тихонько стонал. Он догадался, что на северном участке что-то неблагополучно, и стонал не столько от боли, сколько от тягостной мысли, что, может быть, там сын его, последний сын, убит или тяжело ранен, — ведь только это могло помешать ему прийти на помощь первой группе.
Ползком, перебежками они стали уходить.
Теперь белые имели преимущество. С двух сторон наступали они вдоль полотна. Виталию и его группе пришлось бы несладко, если бы не Топорков с отрядом.
Из-за кустарников, шедших от моста, через холмы к сторожевой высоте, вдруг начали вспыхивать огоньки. Вот один казак из десанта Караева взмахнул руками и рухнул на землю. Другой схватился за грудь. Потом из-за кустарников послышалось «ура», нестройное, прерывистое, но отрезвившее белых. Поняв, что на этот раз придётся иметь дело с главными силами отряда, они стали отходить к бронепоезду. Артиллерия и пулемёты из башен и амбразур взяли отступавших под защиту настильного огня, который не давал отряду Топоркова приблизиться.
— Не дать ли им тут хороший урок? — спросил Грудзинский Караева.
Тот покосился на него.
— Не дать!
— Но почему?
— Из пушки по воробьям стрелять бесполезно, милостивый государь мой! Ведь запас израсходуем, а они и не почешутся. Рассредоточатся — и все. Стреляй, не стреляй — не возьмёшь!
Караев нашёл Суэцугу в кустарнике, где японец спокойно наблюдал за сражением. Японец сказал:
— Правильно. Да. Надо уходить. Наша цель достигнута.
Караев изумлённо уставился на него.
— Мы установили, что партизаны разрушили мост. Правда? Я так выразился?
— Так, так! — сказал Караев.
Люки задраили. Покалеченный бронепоезд, без двух платформ, тронулся, ускоряя ход.
5
Лебеда и Колодяжный со сторожевого холма наблюдали за событиями. Кровь разгорелась в обоих.Колодяжный раздувал ноздри.
— Не так бы нашим пойти, не так. Вон бы той обочиной… Да тут бы, на пригорочке, и почистили бы белых.
Лебеда сказал иронически:
— Э, если бы да кабы, да во рту выросли грибы…
— А поди ты, кум, к черту! — рассердился Колодяжный. — Отстань! Что я, кукла, на это дело молча смотреть. А то сам пойду.
— Ну поди, коли невмоготу.
— И пойду!
Колодяжный свирепо сверкнул на кума глазами и поспешно собрался: затянул потуже ремень, опояску, нахлобучил шапку-ушанку, которую он носил и зимой и летом. Лебеда саркастически усмехнулся:
— Вот дурень! А что потом скажешь? Мол, забыл о приказе… Тоже, старый солдат называется.
— Не могу, кум! Душа горит.
Лебеда вытряхнул трубку.
— Ну, коли душа горит, пойдём, кум! — сказал он.
— Это как понимать — пойдём? — уставился на Лебеду Колодяжный.
— Ну, значит, вместе пойдём.
— А… кто же за дорогой наблюдать будет? — озадаченно спросил Колодяжный.
— Вот и я о том же спрашиваю, кум, — невозмутимо в тон ему ответил Лебеда.
Колодяжный сердито засопел:
— Заноза ты, а не кум, когда так! — вынул трубку и принялся набивать её табаком.
6
Первым обнаружили Панцырню.Он лежал ничком, был жив, но без сознания.
Потом Виталий увидел тёмное платье Нины. Подбежав, принялся откапывать полузасыпанную землёй, травой и щепой разбитых деревьев Нину. Она была недвижима, однако сердце её билось. Девушку стали приводить в чувство. Она открыла глаза. Долго всматривалась в окружавшие её лица. Оглушённая взрывом, она не могла сообразить, что с ней и где она. Память её прояснялась медленно. Нина поднялась и уставилась мутным взором на мост. Даже отсюда она видела, что он взорван. Взгляд её упал на носилки с Панцырней. Она задумалась, припоминая что-то, и с напряжением сказала:
— А… где… Жилин?
Подошедший к Нине отец Жилина со страхом спросил:
— А где же Ваня-то? А?
Топорков сказал:
— Подходим. Панцырня — на насыпи, в голову раненный, ты — взрывом оглушённая, а Жилина нету. Что тут было, скажи?
Нина не ответила. Она посмотрела на мост и вдруг расплакалась, закрыв глаза обеими руками, представив себе, что произошло, когда она лежала без сознания. Жилин-отец понял все. Он, сгорбившись, пошёл прочь, чтобы не видели люди, как слезы льются у него по щекам, застилая глаза. Он шёл, спотыкаясь, не видя земли, а зайдя в кусты, сел и долго сидел, ничего не видя и не слыша, отдаваясь своему горю.
— А что же я матке-то скажу? — протянул он глухо.
7
Нина была сильно контужена и впала в полуобморочное состояние. Ни Бонивур, ни Топорков не решились расспрашивать её о подробностях гибели Жилина.Что же касается Панцырни, то выстрел Суэцугу только лишил его сознания; пуля разорвала кожу, но череп не задела. Когда в лазарете перевязали Панцырню, он встал на ноги.
— Лежи ты! — прикрикнул на него Лебеда, раненный во время веерного обстрела с бронепоезда, когда Караев «прочёсывал» окрестности; ему порвало осколками мякоть руки, он добрался до села, поддерживаемый Колодяжным. — Куда?
— Сам знаю куда! — мрачно сказал Панцырня. — Где Нина-то?
— Слышно, в штабе отлёживается.
Панцырня вышел из лазарета и, пошатываясь, направился к штабу. Нина лежала там. Голова у неё нестерпимо болела, все тело ныло. От боли Нина боялась шелохнуться. Узнав Панцырню, она закрыла глаза. Панцырня сел рядом. Он сказал с видимым затруднением:
— Слышь-ка, Нина…
Нина не отозвалась. Ей не хотелось говорить с Панцырней. Гибель Жилина объяснила ей, что произошло после того, как она кинулась к мине у моста и её настиг разрыв снаряда. Голос Панцырни живо напомнил ей, как блудливо прятал он глаза, говоря, что потерял костыль. «Именно Панцырня был виновником гибели Жилина», — сказала себе Нина, не будучи, однако, в состоянии додумать что-то очень важное и нужное.
— Слышь! — повторил партизан. — Костыль-то я верно потерял!
— Не в костыле дело! — с трудом сказала Нина. — У Жилина никакого костыля не было, а совесть была.
Панцырня долго сидел молча. Потом тихо сказал:
— Не до мины мне было… понимаешь? Дурной я мужик… Я тама сидел, а не об костыле думал… Ты мне глазыньки застила.
— Что за глупости! — вспыхнула Нина.
— Понимай, как знаешь. У меня уж такой дурной характер: коли за сердце взяло, все забуду!.. А я к тебе приверженный… У меня только и свету в окошке, что ты. Верь, не верь — как хошь. Я в этом деле сам не свой становлюсь. Мне тогда на все наплевать… Да вы, бабы, не понимаете этого… А ты жалость ко мне поимей!
Нина, сморщившись от усилия, возмущённо повернулась к Панцырне. Парень сидел понурившись, держась обеими руками за перевязанную голову. Он глухо спросил:
— Рассказала?
— Что ты струсил?.. Нет, не успела.
— Я не струсил, — отозвался Панцырня. — Кого мне трусить? Я тебе говорю: сознания решился я тогда совсем…
В этот момент тошнота подступила к горлу Нины, она махнула рукой и отвернулась к стене, не сказав того, что надо было сказать Панцырне. А парень добавил:
— И не говори. Сам скажу. Твоё дело тут сторона.
Приступ боли обессилил Нину. Она малодушно подумала: «Пусть сам скажет. Так будет лучше, правильнее!»
Девушка охотно избавила себя от мысли о том, насколько правильно будет, если она промолчит.
Но и Панцырня ничего не рассказал ни Бонивуру, ни Топоркову. Он надеялся, что все как-нибудь обойдётся. Надеялся, что Нина не вспомнит о происшедшем, поверит ему на слово. Не хотелось Панцырне признаваться в своей трусости. Не хотелось признаваться и в том, что он хранил про себя: не очень-то ему хочется проливать свою кровь и рисковать своей жизнью теперь, когда победа была уже близко. Год назад он храбро бросался вперёд, не боясь опасности. А теперь начал рассчитывать: стоит ли рисковать? Ведь не для того, чтобы лечь в могилу раньше срока, пошёл он в партизаны.
Отец Пашки был крепкий хозяин. Немного недоставало до того, чтобы клейкое словечко «кулак» пристало к нему: то один, то другой из деревенских мужиков оказывался в долгу перед Никодимом Панцырней. Всю жизнь работал Никодим, как вол, не видя ничего, кроме земли. И жену себе подобрал под стать, прижимистую, жадную до работы. Сыновья характером пошли в отца — тоже мимо не пропустят. Женил старшего сына — сноху долго подбирал «под масть». Приторговывал, одалживал под проценты, ничем не брезговал, лишь бы войти в силу. И почти достиг этого перед самой Октябрьской революцией. Старшего сына забрали семеновцы. Семеновцы потом хлынули из Забайкалья на восток. Никодиму не пришлось провожать старшего — он был убит неподалёку от родной деревни… Тогда старший Панцырня сказал младшему: «Ты-ка, Пашка, собирайся в партизаны. Довольно с девками шалаться, дело делать надо!»
Пашка обомлел от неожиданности. Отец, хмуро оглаживая седую бороду, пояснил: «Большаки, видать, верх берут. И Никишку припомнят. А с ними идти в одной упряжке — глядишь, не тронут!» От старшего сына отрёкся. Мать, услыхав, заголосила было, но Никодим жёстко сказал ей: «Цыть, дура! Ему теперь на мою отреканку-то наплевать, ни жарко, ни холодно… А нам ещё жить! Поняла?..»
Когда уходил Пашка, закинув за плечи мешок, набитый шанежками, Никодим долго молча смотрел на него, и лишь когда Пашка, не выдержав тягостного молчания запыхтел, отец сказал: «Ты-ка под пули-то не шибко суйся! Убьют — так на хрена тебе и хозяйство, а я теперь одному тебе все оставлю! Никишка-то…» Он не докончил и замолк, опустив голову…