Но Мак думал о другом. Надо во что бы то ни стало завязать связи с подпольем, но так, чтобы сохранить их, когда интервенты будут отброшены в море. Надо разыскать среди будущих хозяев Приморья таких лиц, которые будут склонны войти в контакт. Да, именно «войти в контакт»! Прекрасное выражение. Надо отравить их лестью, чтобы они попытались делать «свою» политику; отравить их корыстью, чтобы они думали о себе больше, чем о своей революции; отравить их неверием в силы народа, чтобы они обратили взоры за океан, чтобы они попросили помощи; отравить честолюбием, узнать их страсти, пороки, слабые места, ошибки, чтобы потом играть на этом со счётом 100: 0 в свою пользу… Борьба с большевиками временно переходит в другую фазу. Но эти «лица» — пока Мак-Гаун не мог назвать никого — должны были облегчить возвращение сюда парней из Штатов, чтобы начать второй тайм большой игры, первый тайм которой проигран!
   Неприятно сознаваться в проигрыше, и Мак-Гаун досадливо поморщился. Хорошо там, в Белом доме, делать большую политику и намечать пути её осуществления… Дело идёт не так гладко, как хотели бы хозяева! Кланг сумел связаться лишь со всякой швалью, которую большевики и не допустят к делам. Паркер — трудно было предположить, что он окажется таким слюнтяем, — вернулся из своей поездки с носом, и, кажется, совсем охладел к мысли, которая так понравилась ему раньше. Смит прибежал, как молодой осел с клочком сена в зубах, и принёс радостную новость, что он установил кличку председателя подпольного областкома, — «дядя Коля»! Олух! Как будто об этой кличке Мак-Гаун ничего не знал раньше…
   Караев напрасно подозревал Суэцугу в показном благочестии. Суэцугу не «выламывался», он был православным. Присутствуя в соборе, он хорошо понимал все происходящее — и не только церковную службу. Теперь, молясь, он невольно думал о своём пребывании в России, которое — он не мог не видеть этого — приближалось к концу… В войну 1914 года, по окончании кадетского корпуса, его вызвали повесткой военного министерства для разговоров на частную квартиру. Разговор с Суэцугу вёл седоватый человек в гражданском платье, секретарём которого был капитан разведывательной службы… После этого разговора Суэцугу стал посещать школу русской духовной миссии в Токио, выделился среди прочих учеников своим вниманием к русскому языку и догматам православия и был крещён. Никто в духовной миссии не знал, что одновременно Суэцугу посещал другую школу, о которой он не имел права говорить. Когда он с успехом овладел всем, что, по мнению некоего высокого лица, было для него необходимо, ему предложили выехать в Россию, поселиться во Владивостоке и… на время забыть, что он японец. Никто не тревожил его в течение нескольких лет, и Суэцугу терзался, боясь оказаться забытым. Но о нем не забыли! Он опять встретился с седоватым человеком, на этот раз в каюте крейсера «Ивами» на владивостокском рейде. Начальник говорил очень тихо, так что, Суэцугу вынужден был весь превратиться в слух, чтобы не пропустить ни одного слова. Это были очень большие слова!.. Ноги побледневшего Суэцугу плохо повиновались ему, когда он вышел из каюты и ступил на палубу, загудевшую под его шагами; пронзительный ветер со снегом кружился вокруг него, когда он спускался по верёвочному трапу куда-то вниз, в темноту, пока его не подхватили снизу чьи-то сильные руки и не поставили на палубу катера, тотчас же отвалившего от «Ивами». Этого вечера Суэцугу никогда не забыть! Не забыть также и того, что последовало потом. Сердце у Суэцугу забилось при этих воспоминаниях. Однако бушевавшие в его груди чувства никак не отразились на его лице… С тех пор все, что делал Суэцугу, было исполнено глубочайшего смысла и значительности. Если бы Караев мог присмотреться к тому, что было очень хорошо запрятано в глазах Суэцугу, он не увидел бы в нем подобострастия при взгляде на Дитерихса. Это было совсем другое чувство.

 
   Когда молебен окончился, архиепископ Мефодий вышел на амвон с крестом. Толпа зашевелилась. В наступившей тишине было слышно, как в алтаре кашляет снимавший облачение иерей, служивший вместе с Мефодием. Архиепископ неодобрительно прислушался к кашлю, нахмурился и сказал:
   — Братья христиане, православные, чада мои! С давних времён, когда свет Христовой веры осиял мрак язычества, крёстное знамение стало символом силы божией!
   Архиепископ перекрестился. Вслед за ним широко перекрестился и Дитерихс и все сопровождавшие его чины. Перекрестился Суэцугу. Перекрестился Караев, подумавший при этом: «Ну, пошёл теперь турусы на колёсах развозить… Жрать хочется до смерти!»
   Краска бросилась в лицо архиепископу. Он заговорил о большевиках, и проклятия посыпались с его бескровных старческих уст. Все громы и гневы господни обрушил он на большевиков. Одного языка ему не хватило, и он проклинал их по-русски, по-старославянски и по-латыни. — Ого! — с уважением покосился на Мефодия Мак-Гаун. — Кажется, он кое-что умеет!»
   — Ныне настало время, — воскликнул Мефодий, — для «крестового» похода, похода под священным знаком креста, на большевиков и пожать жатву господа, ибо время приспело!
   Тут Дитерихс решительно прошёл по красному ковру к амвону.
   Поймав руку архиепископа, он деловито приложился к кресту и сказал:
   — Благослови, владыко, на дело! — И поцеловал руку Мефодия.

 
   Вечером генерал подписал приказ о наступлении. Оно должно было начаться шестого сентября. «На Москву, русские воины! — начинался этот приказ. — На Москву, воины Земской рати!»
   Первого сентября ночью об этом приказе узнал дядя Коля. Второго под видом путевой корреспонденции — «проследовал поезд No…» — этот приказ дошёл до Имана. Письменное сообщение о приказе, дублировавшее то, которое перестукивали железнодорожные телеграфисты, было доставлено третьего числа в штаб НРА — Пятой армии. Ответ прибыл четвёртого.
   И дядя Коля благословил на дело свою невидимую армию.
2
   Наседкино было расположено в удобном месте.
   Шоссе, соединявшее Никольск-Уссурийский с Владивостоком, просматривалось с невысоких холмов, окружавших село. Железная дорога проходила в десяти верстах южнее села. А в одиннадцати верстах был железнодорожный мостик. Повредив его, можно было нарушить сообщение на этом участке пути. Место указал Любанский.
   Подвижной отряд партизан на конях подошёл к селу на рассвете. Мёртвая тишина стояла в этот час. Даже собаки не тявкали. Спокойствие обнимало село. Партизаны спешились возле избы Жилиных, выжидая, когда второй отряд обойдёт село с другой стороны.
   Из избы напротив выскочил Вовка Верхотуров. Справив малую нужду, он остановился, рассматривая партизан слипавшимися глазами. Не надо было спрашивать, кто такие эти люди, опоясанные ремнями, с винтовками и гранатами у пояса: своим видом они сказали Вовке все. Сон мгновенно слетел с него. Обрадованный, он принялся барабанить в окна своей избы и закричал что есть силы:
   — Мамка! Степанида! Батенька! Наши пришли!
   — Замолчи ты, чертёнок — цыкнул на него Панцырня. — Эко, глотку разинул… Сыпь домой, а то я тебя!
   Парнишка побежал в избу. В это время из одного окна выглянул какой-то рыжеусый мужчина. Разглядев партизан, он тотчас же скрылся. В другом окне показались головы двух девушек; потом, растолкав их, выглянул старик Верхотуров. А через минуту, уже в штанах и сапогах на босу ногу, выскочил опять Вовка.
   — Вы белых ищите? — закричал он через улицу.
   Старшая из девушек, выглядывавших из окна, низким голосом крикнула:
   — Да у нас один проживает. Идите сюда! — махнула она рукой. — Я пока его попридержу! — И голова её скрылась из окна.
   Выскочил на улицу и старик Жилин, придерживая рукой расстёгнутый воротник рубахи, обнаживший покрытую седыми волосами грудь.
   Партизаны разделились на несколько групп.
   Жилин сказал:
   — У Верхотуровых, напротив, один живёт.
   Оттуда выскочила девушка, что обещала придержать белого. Басистым голосом она сказала:
   — Удул, черт плешивый!.. Эво-он, через огороды чешет!
   На задах мелькала белая фигура.
   …Нина, кивнув двум партизанам, бросилась догонять беглеца, вслед за ним перескакивая через прясла.
   Но уже кто-то кричал истошным голосом на другом конце деревни. Заржали кони. Какие-то фигуры замаячили в пролёте улицы. Хлопнул выстрел, другой, затем пошла стрельба пачками.
   Тотчас же зашевелилось все село. То в одном, то в другом доме открывались окна, в них появлялись растрёпанные со сна крестьяне. С изумленнно-вопросительным выражением они оглядывали улицу и вслед за тем выскакивали, на ходу натягивая одежду.
   — Прячьтесь! — кричал Виталий. — Заденет! Не слышите разве, стрельба идёт!
   — А-а! Своя не тронет, чужая отскочит! — ответила Верхотурова басом и степенной походкой пошла по направлению выстрелов.
   Туда же устремилось и все население деревни, разбуженное неожиданной суматохой. Так надоели белые сельчанам, что, не боясь случайностей, побежали они, чтобы видеть, как партизаны заберут белых в плен.
   Рыжеусый, однако, успел предупредить кавалеристов. В чем попало белые вскакивали на коней и, нещадно хлеща, гнали их за поскотину. Коновязь стояла неподалёку от избы Наседкиных, знакомой Виталию. Трое кавалеристов засели за избой и открыли стрельбу. Остальные выводили коней. Одного подстрелил Панцырня. Но момент был упущен. Кавалеристы уходили врассыпную. Гикая на коней, помчался за ними десяток партизан. Топорков морщился:
   — Черт возьми! Один оголец всю музыку испортил!
   — Ничего, у брода их задержат Олесько с Чекердой! — сказал Виталий. — Там полк можно остановить, коли на шоссе пойдут.
   На рысях партизаны погнали коней вслед.
   Брод, однако, пустовал.
   Размётанные камни, ещё не успевшие обсохнуть, и вырванная копытами трава были свидетелями того, как летели через брод обезумевшие кони, нахлестываемые нагайками. Полусотня ушла на шоссе.
   А по траве, вскопыченной лошадьми, ползал Олесько. Он пытался встать, опираясь о землю руками, плевался кровью и хрипел. Глаза его с бешеной злобой были устремлены на другой берег. Винтовка с прикладом, разбитым в щепы, валялась неподалёку.
   Партизаны бросились к Олесько.
   — Что случилось, сынок? — спросил Топорков.
   Едва слышно парень отвечал:
   — Как они показались, я бросился наперерез. «Не уйдёте, говорю… гады!» Сбили с ног, смяли. Вот.
   — Да ты почто не стрелял? — со злостью, которой не могла смягчить и жалость к Олесько, закричал Топорков.
   — Зачем же ты выскочил из засады? — спросил и Виталий, поглядывая на укромное место, которое он сам выбирал для засады.
   — Злоба… меня… обуяла. Думаю: покрошу гадов… своими руками.
   — А где Чекерда? Он же тебя страховал?
   — Ушёл… Говорит: «Перебьют всех… и руки не приложишь!» Да и я бы… коли не подскакали бы…
   Колодяжный глухо сказал:
   — Старикам бы тут стоять.
   Виталий оглянулся, ища глазами Чекерду. Но тот уже и сам подошёл к Олесько. Он со страхом смотрел на то, как тужится парень говорить, но каждое слово выталкивает у него изо рта алую кровь в пузырьках пены.
   — Лёгкие порвали! — сказал Лебеда, который принялся было перевязывать Олесько. — Ишь, руда с пузырьками.
   Виталий смотрел на Чекерду. Поражённый страданиями Олесько, виня себя в этом, парень готов был принять любое наказание.
   Олесько положили на устроенные из тальника носилки.
   — Ты понимаешь, Чекерда, что ты наделал? — спросил Виталий. — Вы получили приказ перенять белых на броде и не допустить их переправы?
   Чекерда, не отрывавший глаз от тёмных пятен, окрасивших траву и камни на том месте, где ползал Олесько, тихо сказал:
   — Получили.
   — А вышло что? Один в село побежал — как бы, видишь, без него не кончили войну! Второй одной злобой хотел врагов взять. Приказу, значит, грош цена? Так как же ты думаешь против белых воевать? Скажи мне!
   Колодяжный, стоявший возле, досадливо крякнул, сжав руку в кулак.
   — В старой армии нас учили, что присягу да приказ надо выполнять, о животе своём не думая. Аж вот как! Сам погибай — приказ не нарушь. Сам погибай — товарища выручай…
   Партизаны переглядывались, смотря то на Чекерду, то на носилки с Олесько. Тот повернул к ним голову с тоскливым, остановившимся от боли взором и посиневшими губами.
   — Сам я… один… виноват. На себя надёжу имел…
   Виталий спросил Чекерду и других:
   — Что же с тобой сделать надо?
   Кум Колодяжного Лебеда раздосадован был не менее старика на парней, упустивших белых, но и жалости сдержать не мог к так нелепо пострадавшему Олесько. Он понимал юношеский задор Олесько и сказал:
   — Куды полетел? Отличиться охота была? Наша отличка — японцев прогнать общими силами. А ты в одиночку решил. Не дело. Я так думаю: пусть это урок другим будет. А Колька пусть о товарище брошенном помнит. Ну, а… будет бой, пущай первым себя окажет…
3
   Кавалеристам белых удалось уйти из села, потеряв только трех убитыми. Они оставили снаряжение, боеприпасы.
   Когда Виталий и партизаны вернулись с берега, таща носилки с Олесько, они увидели у школы на завалинке Нину. Напротив сидел на траве, стыдливо закрывая рукой прореху, рыжеусый постоялец Верхотуровых. В одном исподнем, трясясь мелкой дрожью, перепуганный до полусмерти, он не спускал глаз с револьвера, лежавшего на коленях Нины. Мальчишки и бабы окружали эту группу, насмешливо перекидываясь шутками. Но и толпа, и все окружающие, видимо, не существовали для рыжеусого, со страхом ловившего малейшее движение Нины.
   — Это что за птица? — спросил Топорков.
   Рыжеусый тотчас же вскочил, по тону заключив, что подошёл старший.
   — Это тётенька в плен нашего постояльца взяла! — выпалил Вовка, своим криком всполошивший все село. — А я ей помогал!
   — Совсем было на лошадь взгромоздился, — рассмеялась Нина, — да та зауросила. Мы с Вовкой тут его и зацапали!
   Вовка закивал усердно головой. Рыжеусый, прикрывая ширинку то одной, то другой рукой, поклонился и сказал заискивающе:
   — Я извиняюсь… Я, так сказать, лицо не воюющее.
   — А наган-то в руках держал, когда через огороды пулял? — азартно спросил Вовка Верхотуров.
   Виталий с любопытством посмотрел на рыжеусого. Тот, забегав глазами, объяснил:
   — Это казённое имущество-с… Как, значит, тут шум вышел, я и схватился за него, будь он неладен! Я же, сами видите, бросил его… Вот мадам, извиняюсь, товарищ партизан, и подняли-с.
   — Стрелял! — сказала Нина, крутнув барабан револьвера. — Ствол закопчённый, и трех патронов нет.
   — А вы видели-с? — живо обернулся рыжеусый к Нине. — А коли нет, и утверждать нечего. На что мне стрелять? Кто-нибудь из конных… А я человек не военный. Даже фельдшер… Вот и у крестьян спросите. У меня и фамилия — Кузнецов! — к чему-то сказал он.
   В толпе раздались смешки, но тотчас же несколько голосов подтвердили, что Кузнецов в самом деле фельдшер. Услышав это, Топорков радостно встрепенулся: его весьма заботило, что отряд был лишён медицинской помощи. Он многозначительно взглянул на Виталия. Но тут Колодяжный приступил к Кузнецову.
   — Ты-ка чего же побежал тогда? — спросил он.
   Фельдшер не сразу ответил на этот вопрос, пожевал губами и вдруг совсем простодушно сказал:
   — Страха ради иудейска.
   — Оставить его, что ли? — тихо вымолвил Топорков, обращаясь к Виталию. — Пущай пользует. Олесько, смотри-ка, обихаживать надо. Не ровен час ещё прибавятся раненые.
   Кузнецов показался Топоркову безобидным человеком. По его мнению, человек этот, сдавшийся женщине и подростку, не мог никому причинить вреда. К тому же невозможность оказать помощь раненому Олесько угнетала его.
   Виталий обратился к крестьянам.
   — Над народом издевался? — спросил он.
   Рыжеусый впился глазами в лица крестьян. Старик Верхотуров, огладив бородёнку, сказал:
   — Не очень, конечно. Бывало, покрикивал, а чтобы шибко чего сробить — такого не было!
   Кузнецов шумно перевёл дыхание. Верхотуров, плюнув, добавил:
   — Хату мою, правда, заразил… дух с него тяжёлый идёт!
   В толпе захохотали. Верхотуров смущённо поглядел на смеющихся крестьян.
   — Ну, да это к политике не касаемо… брюхо, вишь, у него больное…
   Кузнецов не обратил внимания на замечание Верхотурова; он обратился к Топоркову, обострившимся чутьём поняв, что тот не желает ему зла.
   — Сами видите! — сказал он. — Силком заставили служить. Хватают сейчас налево и направо. А меня из Ольгинского уезда взяли. Мечтал уйти, как только обстоятельства позволят. Вот и случай вышел. А я вам пользу принесу, видит бог!
   Топорков так обрадовался, что теперь у него будет своя «медицина», что Виталий не стал омрачать радость командира. Рыжеусого отпустили. Топорков пригрозил поставить его к стенке, если он будет «вилять». Кузнецов благодарил, кланялся, незаметно пустил в ход слово «товарищ» и осмелел, почувствовав, что опасность миновала. Он попросил разрешения удалиться. Тут старик Верхотуров поспешно закричал, опять насмешив всех, чтобы Кузнецов убирался из его избы: его «с души воротит» от Кузнецова.
   Топорков распорядился отвести фельдшеру отдельную хату и устроить там околоток. Кузнецов побежал в избу. В комнате он вздохнул свободно, открыл рубаху на груди, со злостью посмотрел на себя и проворчал сквозь зубы «Треклятый!» На груди его был вытатуирован двуглавый орёл. Кузнецов оделся, собрал вещи и рысцой побежал к назначенному дому. Напоследок он несколько раз пожал руку Верхотурову и его дочерям, повторяя, что он бесконечно благодарен за ласку и привет. Старик сердито сказал в виде напутствия:
   — Иди уж, иди!
   Просторную избу, где стояли белые кавалеристы, заняли под лазарет. Штаб отряда разместился в школе. Там же приютились Виталий, Топорков и Нина.
   — Ну вот, мы и зажили по-людски! — сказал Топорков, обводя сияющим взором стены, потолок, окна, полы нового жилья, которое за час крестьянки привели в порядок, вымыли, вычистили.
   — Господи, как я рада крыше над головой! — от души сказала Нина.
4
   Шестого сентября белые открыли военные действия. Эшелон за эшелоном шли к северу. Дитерихс лихорадочно гнал людей, пушки, снаряды к фронту. Верил ли генерал в успех своей затеи? С настойчивостью маньяка он не переставал твердить: «Земля и бог, народ и право — вот наше оружие! Вперёд, господа, на Москву!»
   Но фронт начинался не под Иманом, а гораздо ближе. На Первой Речке был подорван и основательно разбит первый бронепоезд. На Второй Речке развели путь, и с одиннадцати метровой высоты в воды залива рухнул гружённый снарядами состав. Полтора часа рвались снаряды, взрыхляя насыпь, вздымая фонтаны воды, полтора часа разлетались вокруг гильзы снарядов, бомбардируя кожевенный завод вблизи полотна, служебные помещения военных мастерских, городок железнодорожников вблизи семафора. Все стекла в окнах домов, расположенных на три версты вдоль пути, были выбиты начисто.
   На дороге началась неразбериха. Сразу же было нарушено расписание и все графики движения, составленные военными. На полотне в середине перегона оказывались гружённые балластом платформы. Возникла необходимость срочно ремонтировать насыпи, и по этим участкам поезда шли с уменьшенной скоростью.
   На шоссе тоже было неспокойно. В выемках участились обвалы. Трудно было доказать участие в этом людей, но порода осыпалась, точно не в силах была вынести тяжести солдат, шагавших на север. Из зарослей кустарника, росшего вдоль шоссе, раздавались выстрелы. Самодельные мины взрывались под ногами солдат, калеча их.
   Отовсюду — из сопок и лесов, из глубокого подполья — стягивались к дорогам одиночками, группами и целыми отрядами партизаны. Рука дяди Коли достигала далеко, почти до самой линии фронта.
   Подкрепления Дитерихса шли через огонь. А когда все-таки добирались до фронта, они попадали под удары Народно-революционной армии Дальневосточной республики — Пятой Красной Армии.
5
   Донесения о ходе военных действий поступали с фронта два раза в день. Но Дитерихс не довольствовался телеграфными сообщениями. Он требовал подтверждения их донесениями с полей боев. Рота фельдъегерской связи потеряла представление об отдыхе и сне.
   Воевода Земской рати требовал, чтобы донесения доставлялись ему немедленно по прибытии связных в любое время суток. Он отдал строжайшее приказание:
   — Когда бы ни прибыл курьер — немедленно ко мне!
   — Но… — начал было порученец.
   — Никаких «но»! — оборвал его Дитерихс. Он выпрямился, выпятив, насколько мог, грудь. Лицо его приняло повелительное выражение. — Великое дело не терпит промедлений! Понимаете!
   — Когда же вы, ваше высокопревосходительство, будете отдыхать?
   — Не об отдыхе сейчас думать должно, а о победе! — величественно ответил Дитерихс.
   Порученец смирился. Однако он все же поделился своими сомнениями с начальником верховного штаба. Тот глубокомысленно посмотрел на старательного чиновника, прищурился и проговорил:
   — А вы, господин офицер, регулируйте их представления генералу. Понимаете?.. Не думаю, что они опережают телеграммы… Значит, если к их суточному опозданию прибавится ещё пара-другая часов, от этого, к сожалению, ничего не изменится.
   — Вы думаете, господин полковник, что…
   — Я ничего не думаю. Я, к сожалению, знаю, что наши прекрасные друзья союзники начали вывозить из порта различные ценности… Поздно думать… — Наштаверх посмотрел на озадаченного порученца, хотел что-то прибавить, но раздумал, убоявшись собственной откровенности.
   После замечания наштаверха связные стали прибывать с завидной пунктуальностью: утром, после завтрака верховного правителя, и к вечеру, когда, восстав от послеобеденного сна, Дитерихс находился в бодром состоянии. Вид запылённых вестников с полей сражения, точно они, как в старые времена, скакали на сменных лошадях, приводил генерала в умиление. Он спрашивал связных:
   — Вы явились ко мне немедленно после прибытия, господин офицер?
   — Так точно, ваше высокопревосходительство! — рапортовал связной, тараща глаза и вытягиваясь в струнку.
   Генерал удовлетворённо жевал губами и принимался читать донесения командующих войсковыми соединениями, одобрительно бормоча:
   — А вид у вас совсем свежий, не утомлённый… Благодарю вас…
   Вначале поступали лишь победные реляции.
   Белым удалось незначительно потеснить войска НРА. «Движимые духом единения России, наши доблестные войска обрушили главный удар на ст. Уссури, в сердце сосредоточения большевистских формирований, одновременно предприняв с флангов сковывающие действия. Пытаясь спасти живую силу от разгрома, неприятель с боями отходит по всему фронту…»
   — Отходит, господа! От-хо-дит! — выразительно подняв кверху указательный палец, говорил генерал и переводил глаза на иконы, что висели во всех апартаментах Дитерихса. — Неотвратимое началось!..
   «…Наши доблестные войска, применяя рейдовую тактику, охватывают ошеломлённые, деморализованные части противника, безжалостно уничтожая…»
   — «Истреблю с места сего остатки Ваала!» — шептал воевода слова пророка Софонии.
   Успех первых дней наступления совершенно уверил Дитерихса в его великой миссии. Он прочитывал телеграммы и личные донесения с таким видом, точно заранее звал их содержание, точно ничего неожиданного уже не могло произойти. Он выражал лишь лёгкое нетерпение по поводу того, что события развиваются, может быть, слишком неторопливо. Все эти дни он был приветлив и тих.
   — Благостыня снизошла на меня, Дмитрий Александрович! — сказал он как-то порученцу, впервые назвав его по имени, чем молодой офицер немало был изумлён, так как знал, что балтийский немец отнюдь не был склонён фамильярничать с низшими по положению.
   Порученец не видел, однако, оснований для оптимизма Дитерихса, хотя и не мог выказать слишком явно своих опасений. Обстановка в городе совсем не располагала, по мнению порученца, к хорошему настроению. В десять часов вечера, по приказанию японского коменданта, прекращалось движение по улицам, ведущим к порту. Японские патрули занимали выходы к этим улицам. По ним тарахтели грузовики, нескончаемыми лентами вытягивались конные упряжки. Лязг лебёдок в неурочное время, шипение пара, возгласы «майна-вира» грузчиков из русских офицеров, доносившиеся с причалов, достаточно ясно показывали, что в порту грузятся суда. Мерный шаг пехотинцев, короткие команды японских офицеров, суета погрузки, которой невозможно было скрыть, поселяли страх в сердцах находившихся в городе белых. Он ещё более усилился после того, как на некоторых торговых заведениях и конторах японцев появились записки: «Закрыто по случаю отъезда».
   Однажды, взглянув в огромное итальянское окно губернаторского дома, выходившее на бухту, порученец увидел, что из порта выходят, растянувшись караваном, несколько японских торговых пароходов. Офицер указал на них Дитерихсу.
   — Красиво… красиво! — сказал воевода после продолжительного молчания, во время которого он не отрываясь следил за развёртыванием колонны судов, во главе которой стал миноносец.
   Дымное облако из труб кораблей, вытягивавшихся в кильватерную колонну, застлало Чуркин мыс. Зрелище это, однако, не вызвало у генерала тех ассоциаций, какие оно вызывало у порученца. Потирая ручки, он повторил: