— Атамана-а! — орали семеновцы.
   — Атама-на-а да-вай! — раздавалось все громче.
   Состав безмолвствовал. Молчание это ещё больше раздражало толпу. Кто-то в запальчивости крикнул:
   — Что, атаман, переперло ответ держать? Боисси выйти?!
   Кто-то оглушительно свистнул. Один казак подскочил к салону:
   — Пущай атаман выходит! А то расстреляем всех начисто!
   Над головами засверкали сабли, замаячили винтовки. В одной теплушке раскатились напрочь двери, открыв стоявший раскорякой пулемёт. Номерные бросились стаскивать чехлы с пулемётов.
   В окнах салонов замелькали головы.
   На площадку среднего вагона вышел офицер с чёрным чубом над глазами. Его узнали. Это был подполковник Шабров — начальник штаба.
   — Атамана давай! — загорланили ему навстречу.
   На площадке показался Семёнов. Его защитная гимнастёрка была расстёгнута, волосы всклокочены, рыжие усы распушились, как у кота, багрово-красное лицо его лоснилось, глаза заплыли. Он был пьян. Несколько офицеров-телохранителей спустились с площадки, преградив доступ к ней.
   Шум стал утихать. Казаки шикали друг на друга. Когда воцарилась относительная тишина, атаман хрипло крикнул:
   — Здорово, станичники!
   Ему ответили вразброд, нестройно. Атаман покачнулся, обвёл толпу глазами.
   — Ну, что дальше, станичники?
   Рябой, стоявший рядом с Караевым, натужась, отчего шея его раздулась непомерно и толстые жилы набрякли, пульсируя на ней, закричал что есть силы:
   — Ты чо, паря, нас спрашиваешь? Это мы тебя спрашиваем: чо дальше?!
   Атаман, сбычившись, глянул в сторону рябого и на всю станцию закричал:
   — А дальше и некуда, станичники! Все! Провоевались мы!
   Толпа шатнулась.
   — А кто со мной одной верёвкой связан — к китайцам да японцам пойдём! — выкрикнул Семёнов, обуянный злобой. — По границе расселимся… Момента ждать будем! Японцы… помогут нам… немцы… Своего момента ждать будем до седых волос, до гробовой доски! До осинового кола в спину! — Он выпученными глазами оглядел притихших казаков.
   Шабров, наклонившись, что-то проговорил. Атаман умолк и тяжело поднялся на ступеньки.
   Рябой, который все время смотрел на атамана, протискиваясь все ближе, крикнул:
   — А мы?
   Атаман через плечо ответил:
   — И вам туда же дорога!
   Рябой ухватился за поручни.
   — Нет, ты постой! — заревел он.
   Что ещё хотел спросить у атамана казак, так никто и не услышал. Коротко свистнув, паровоз рванул состав. Рябой вскочил на подножку. Молодцеватый телохранитель шагнул к рябому и прикладом японского карабина с силой ударил его в лицо. Иванцов, запрокинув голову, оторвался от поручней, зацепился за что-то широкими своими шароварами и упал между вагонами; из узкого просвета на секунду показалась его голова, затем рябой исчез. Набирая скорость, поезд помчался по сверкающим рельсам. Казаки шарахнулись в стороны, давя друг друга, чтобы не попасть под колёса.
6
   Вечером пришёл ожидаемый приказ: семеновцы через Владивосток отправлялись в Посьет, а затем пешком в корейский город Гензан. С собой разрешалось брать только самое необходимое. Лошадей не хватало, и малые обозы едва-едва могли поднять двух-трехдневный запас продовольствия.
   Ротмистр долго отбирал вещи, по десять раз перекладывая их. Получалось много.
   Взгляд Караева упал на вещевой мешок Иванцова. «То ли дело этим скотам, — подумал ротмистр, — пачка махорки, пара портянок, и ни черта больше не надо!» Вслед за тем он рассудил, что вещевой мешок удобнее чемодана. Караев ухватился за мешок, оказавшийся несоразмерно тяжёлым. Ротмистр развязал его. Вынул изрядный кусок свиного сала, несколько пачек махорки, десяток головок чесноку… Под этой поклажей в вещевом мешке находилось что-то тщательно завёрнутое. Ротмистр принялся разворачивать свёрток. В свёртке лежали кольца, брошки, портсигары, браслеты, золотые и серебряные монеты. Воровато оглянувшись, он запустил руку в свёрток. Тут было целое состояние. Не в силах сдержаться, Караев зачерпнул горсть, что попалось. Золотой зуб среди прочих вещей объяснил Караеву, каково было происхождение этого клада.
   — Ай да хват! Ай да рябой! — прошептал ротмистр.
   Он завернул тряпицу. Сунул в мешок две смены белья, консервы, хлеб, закинул за плечи плотно завязанный мешок и вышел, без сожаления взглянув на свои разбросанные вещи.
   — Что больно налегке? — спросил его какой-то поручик, уже взмокший под тяжестью двух чемоданов.
   Караев махнул рукой.
   — А пусть все горит синим пламенем! — с пренебрежением сказал он. Увидев, что белые рубят, топчут, сжигают все, что нельзя было взять с собой, крикнул: — Круши все в пыль! Вот это по-моему!
7
   Катя, разметавшись на постели, спала так сладко, что изо рта у неё потянулась слюнка.
   — Катюшка! — вдруг позвала мать и стала расталкивать Катю. — Кто-то на дворе у нас возится! Поглядеть бы!
   Катя повернулась к стене. Старуха стала через запотевшее оконце вглядываться во двор. Там толпился народ, едва видный в неясном полумраке начинающегося рассвета. Увидев винтовки, старуха затрясла дочь:
   — Катька, вставай! На дворе солдаты, дочка! Не за тобой ли, господи помилуй!
   Катя вскочила, протирая глаза. Послышался тихий стук в окно. Катя выглянула.
   — Ну, барышня, принимай гостей! — сказал тихо знакомый солдат. — Мы, пожалуй, в сарайчике схоронимся! А вы дверки прикройте, да чужих не пускайте!
   Солдаты, видно, уже успели оглядеться и все распланировать.
   — Ну, занимайте сарайчик! — сказала Катя.
   — Спасибочки! — ответил солдат. — Кипяточку у вас не найдётся ли? Душа застыла! Мы ведь с ночи здеся!
   — Мама, поставьте самоварчик! — сказала матери Катя.
   Мать, ворча, принялась щепать лучину, а Катя, накинув платок, помчалась к Феде Соколову…
   — Много ли? — спросил Федя. — С оружием?
   — С оружием, человек пятнадцать! — сказала Катя. — Что теперь делать? Видишь, не испугалась!
   Федя засмеялся и обнял Катю.
   — А я и не думал, что испугаешься! — сказал он.
   Катя отстранилась.
   — А чего теперь Таню не поминаешь? — усмехнулась она.
   — Ух ты, какая злая! — удивился Федя.
   — А ты думал?
   Федя, двое ребят из депо и Катя пошли к домику Соборской.
   Открыв дверь сарайчика, Федя сказал:
   — А ну, ребята, давайте-ка сюда оружие.
   В сарайчике зашевелились. Кто-то сердито сказал:
   — Уговора не было!
   Катя заметила в руках деповских ребят револьверы.
   — Сейчас уговоримся! — заметил Федя спокойно.
   В сарайчике зашептались.
   — А что! — послышался чей-то голос. — Правильно!
   Из сарайчика вышел солдат. Он сказал Феде:
   — Здорово, товарищи! Убери наган-то. Сейчас сдадимся. Я Стороженко, из порта, большевик, мобилизованный… Ну, я и в роте время не терял, как видишь!..
8
   Дитерихс почувствовал вокруг себя странную пустоту.
   По-прежнему в большом губернаторском доме было людно. Множество людей сновало по коридорам и из комнаты в комнату. К подъездам подкатывали автомобили, пролётки, мотоциклы, ландо, коляски. Из окон своего кабинета правитель видел толпы входивших и выходивших из здания. Такая же толчея была заметна и у подъезда Морского штаба. Позавчера генерал подписал приказ об эвакуации, к которому был приложен подробный список, каким частям, где и на какие виды транспорта грузиться, куда следовать. План был составлен специалистами, которые старались уложить эвакуацию многотысячной деморализованной массы в часы и минуты графика, хотя всем им было ясно, что график нарушится в первые же часы эвакуации. Генерал начал было читать список, но скоро у него зарябило в глазах от бесчисленных наименований частей, номеров паровозов, причалов, пирсов, названий судов и местностей. Мутная пелена застлала его взор. Дитерихс вздохнул и не глядя поставил свою подпись на нужном месте, куда давно нетерпеливо указывал ему пальцем порученец.
   После этого и почувствовал генерал пустоту. Порученец появлялся редко. Никто не тревожил генерала. Город жил своей лихорадочной жизнью, дни наполнены были тревогами, суетнёй, какими-то трагедиями, возмущениями, страхами, горестями и тайной борьбой. Но все это шло мимо генерала.
   В этот день Дитерихсу с утра принесли бумаги на подпись. Среди них была последняя сводка, из которой генерал узнал, что войска Народно-революционной армии приближаются к Угольной.
   Он долго сидел, созерцая сводку, будто пытаясь прочесть в ней что-то кроме того, что было в ней написано. Слушал надоедливое тиканье огромных часов, стоявших в кабинете, маятник которых с усыпляющим однообразием метался в своей стеклянной тюрьме из стороны в сторону. Сквозь неплотно закрытую дверь кабинета слышались голоса. Дитерихс оторвался от сводки, отложил её, повернул текстом вниз и с видом занятым и важным стал читать другие бумаги, на редкость незначительного содержания. Разговор в приёмной продолжали вполголоса. Дитерихс не мог разобрать слов. Вдруг до его слуха донеслось ясно сказанное порученцем: «Только в долларах!» На это возмущённый баритон громко возразил: «Но вы же, батенька, меня раздеть хотите! Это уж слишком!..» Вслед за тем разговор опять перешёл на полушёпот. Вырвалась одна фраза порученца: «Только из уважения к вам…»
   Дитерихс встал из-за стола и вышел в приёмную.
   Порученец со словами: «Счастливого пути!» — жал в этот момент руку высокому, отлично одетому человеку со сбитым на затылок котелком и жемчужной испариной на лбу. В левой руке человек держал какую-то бумажку. Он подул на свежую подпись, чтобы чернила засохли. В открытом ящике стола порученца видна была пачка иен. Оба — и порученец и человек в котелке — с замешательством обернулись к генералу. Человек в котелке торопливо сказал: «Всего наилучшего!» — и направился к двери мимо генерала, вежливо прикоснувшись к котелку. Дитерихс взял у него из рук бумажку, подписанную порученцем. Это был пропуск на выезд из города и разрешение на вывоз на военном транспорте каких-то «ста мест». На пропуске стояла подпись Дитерихса. Генерал озадаченно посмотрел на порученца.
   — Но позвольте! — сказал он, морща лоб. — Я что-то не припомню, чтобы я…
   Человек в котелке вдруг решительно выхватил пропуск из рук генерала, сбил котелок на глаза, и буркнув: «Счастливо оставаться, господа!» — выскочил из приёмной.
   — Что это значит? — спросил Дитерихс.
   Порученец глядел на генерала не мигая. Невинным голосом он сказал:
   — Пропуск был выписан ещё два дня тому назад, но этот господин не приходил… Я продлил его и вручил сегодня.
   — О каких долларах здесь вы говорили?
   Порученец закрыл за спиной ящик стола с деньгами.
   — Этот господин — делец с Хлебной биржи. Он сообщил мне, что доллары лезут вверх. Они поднялись на девяносто пунктов за одну ночь! Так биржа реагирует на оставление японцами Владивостока.
   — Да? — мрачно переспросил Дитерихс.
   Как ни был он оторван от житейских вопросов, картина была ясна: порученец подделал его подпись на пропуске за крупный куш. Первым побуждением генерала было ударить по гладкой, холёной физиономии поручика. «А что это изменит?» — спросил он себя и, сгорбившись, вышел.
   …Идя по анфиладе комнат, генерал видел следы поспешных сборов: незакрытые ящики столов, кучи бумаг, никому теперь не нужных, разбросанных всюду, сдвинутые с места диваны, шкафы, сейфы, зияющие разинутыми дверцами… Никто не обращал внимания на генерала; встречные вежливо, или, вернее, торопливо, сторонились, пропуская, приветствовали, но за всем этим Дитерихс угадывал равнодушие людей ко всему, кроме собственной участи, отчуждение, безразличие.
   Он долго сидел в своей роскошной квартире, в правом крыле губернаторского дворца, отпустив слугу-китайца и охранников.
   Вечерние тени вошли в комнаты, окутывая тьмою очертания предметов, скрадывая их. Дитерихсу стало жутко. Вместе с сумерками в комнаты вошло что-то, отчего нервная дрожь проняла генерала. Он почувствовал себя одиноким и никому не нужным.
   Потом он побрёл в квартиру начальника штаба. Никто не встретил его. И никто не отозвался на его стук. Квартира была пуста. Здесь и нашёл его порученец. Он тихонько сказал генералу:
   — Господин полковник уехал ещё вчера!
   Шаркая ногами, потащился Дитерихс по апартаментам особняка. Дом опустел. Некоторые комнаты были ярко освещены, являя видом своим картину полного разгрома, в других господствовала темнота. Теплились лишь лампады перед иконой Иверской божьей матери — Дитерихс считал её своей покровительницей. Лампады гасли, чадя и треща, некому было заправить их маслом. Кряхтя, залез генерал на кресло и, послюнив пальцы, щепотью загасил две лампады.
   — И о боге забыли! — сказал он, качнув головой.
   Порученец, следовавший за ним тенью, безмолвствовал.
   Было пусто, сыро, холодно, тянуло сквозняком из открытых зачем-то окон и выходных дверей.
   В кабинете Дитерихса ожидал знакомый капитан — личный секретарь Тачибана. Он сказал:
   — Машина ждёт вас, господин генерал… На императорском миноносце вам приготовлена каюта. Генерал просил вас не медлить!
   Дитерихс сжал старческие кулачки. Неожиданная мысль пришла ему в голову, он выпрямился. Нервное напряжение заставило его порозоветь.
   — Ещё не все потеряно! — сказал он. — Борьба не кончена! Я придумал… Мы укрепим форты вокруг Владивостока… Боже мой, как это раньше не пришло мне в голову?! — Он зашагал по комнате. — Нерадивые, бесчестные, невежды окружали меня. Ещё не все кончено, господин капитан… Не все.
   Японец вежливо осклабился:
   — Генерал Тачибана тоже так думает! Только надо пе-ре-менить позиции. Так?
   — Да, да! Именно, переменить позиции! — оживлённо ответил генерал. — Идёмте! Я объясню ему свою идею. Он поймёт меня.
   Дитерихс торопливо вышел из комнаты, не надев ни фуражки, ни шинели. Любезный капитан засеменил вслед.
   Порученец накинул на Дитерихса шинель уже тогда, когда тот усаживался в лимузин. Увлечённый новой идеей, Дитерихс бормотал что-то, черкая карандашом в записной книжке.
   Любезный капитан, с прищуркой, за которой неизвестно что скрывалось, наблюдавший за тем, как усаживался генерал, выключил в машине свет и тронул шофёра рукой.
   В половине второго миноносец отвалил от неосвещённого пирса. Дитерихсу не удалось увидеть Тачибана. На флагманском крейсере командующий императорской экспедиционной армией отбыл раньше. Однако Дитерихс по-прежнему был оживлён. Ему сказали, что он сможет увидеться с Тачибана под утро. Он оглядывал тёмные причалы, Чуркин мыс, гирлянды огней на городских улицах, спускавшихся к заливу с холмов. Он заметил, что электричество стало гаснуть. Вот погасла Светланская, мастерские Военного порта, погасли огни на Эгершельде.
   — Что… что это такое? Что это они? — нервно спросил генерал порученца.
   Офицер ответил вполголоса:
   — Началась всеобщая забастовка, ваше превосходительство!..
   Фосфоресцирующий след протянулся за миноносцем. Проплывали мимо тёмные громады холмов, окаймлявших залив. Дитерихс не сходил с мостика, разглядывал в сумрачной мгле знакомые места. С моря потянуло холодком. Генерал, вздрагивая, сунул руки в карманы… Миноносец прошёл мимо острова Скрыплева.
   — Что это мигает так? — спросил генерал, мотнув головой.
   Зябко съёжившись, офицер ответил:
   — Маяк, ваше превосходительство!
   — Почему же он мигает?
   — Мигающий свет заметнее на море, ваше превосходительство. Он даёт вспышки через равные промежутки времени.
   — В самом деле! — сказал генерал. — Смотрите! Погас… Зажёгся… Очень поэтично: земля посылает в море привет… Погас! Зажёгся!.. Опять погас!.. — Но, не видя больше вспышки, Дитерихс встревожился: — Почему же он не зажигается? — В голосе Дитерихса послышалось отчаяние.
   Маяк погас. Земля не посылала больше сигналов в море, где были сейчас только чужие…
   Мрак окутал землю. Она исчезла, слившись с темнотой. Генерал понял, что жизнь его кончена, что у него нет больше родины. И никогда не будет…



ЭПИЛОГ

БУХТА ЗОЛОТОЙ РОГ



1
   25 октября 1922 года с раннего утра на город надвинулся туман. За серой пеленой его тяжело плескался океан, бросая в чёрные утёсы Аскольда и в каменный пьедестал Скрыплева огромные волны. Мириады брызг вздымались вверх от ударов волн о камень, и белоснежная кипень прибоя клокотала, бессильная одолеть твердыню берегов.
   Осенний, пронизывающий до костей ветер нёс по улицам клочья тумана. Сочились сыростью камни и асфальт.
   Нахмурилась Светланская. Прибеднилась улица, будто не она ещё вчера нахально пялила глаза, красовалась грудами товаров, пестрела гирляндами вывесок.
   Только маленькие домики выглядели по-праздничному: морской ветер трепал и полоскал пламенные языки красных флагов, вывешенных на бедных домишках, в которых жили рабочие. Раздражающе-радостные, они словно бросали вызов насупившимся домам центральных улиц, в огромных окнах которых отражались искры пожара, занимавшегося в просторах города.
   Непокрытая, выскочила за порог Таня. Ветер раздувал её волосы. Устинья Петровна закричала ей вслед:
   — Оглашённая! Хоть на голову накинь что-нибудь!
   Слова её заглушил порыв ветра. Он донёс гудки пароходов из порта. Таня из-под руки глянула на рейд. Чёрными утюгами стояли на рейде четыре парохода. Трапы и штормтрапы свешивались с бортов. На корабли забирались люди. Толчея лодок, катеров, барж, шампунек окружала пароходы… Даже на этом расстоянии слышен был шум погрузки. Истерические выкрики женщин, брань мужчин, шипение лебёдок, тащивших на борт разную кладь, изредка револьверные и винтовочные выстрелы, которыми часовые сдерживали толпу, — все сливалось в гул, тревожный и неровный.
   Ещё вчера на рейде стояли десятки судов под всеми флагами мира. Сегодня их оставалось четыре.
   Один за другим прекращали они погрузку. Поднимали трапы вместе с вцепившимися в них людьми. Судорожно, сжимая лишь самое ценное, карабкались люди на спасительные палубы. Пусть не было места для лежания — можно сидеть. Пусть не было места для сидения — можно простоять. Можно провисеть, уцепившись за канат… Лишь бы прочь сегодня, сейчас, немедленно из этого города. Скорее! Скорее!.. Бежать, пока не поздно. Пусть тонут чемоданы! Черт с ними, лишь бы почувствовать под ногами гулкую палубу парохода, идущего за границу. В трюмах, на шлюпках, на решётках машинного отделения, у кипятильника, в коридоре, под фальшбортом, на кабестанах — всюду гнездились люди, дико глядевшие на город, ставший им чужим.
   Разрезая накипь мелких судёнышек, наполненных перепуганными людьми, жаждавшими очутиться за тридевять земель отсюда, один за другим уходили суда через Золотые Ворота, в открытое море…

 
   Таня влетела в дом, схватила красную косынку.
   — Устинья Петровна! Последние уходят!.. Последние-е! Устинья Петровна! Вы понимаете это?
   — Не маленькая! — ответила Любанская.
   Таня схватила палку, прикрепила к ней красную косынку.
   — Что ты делаешь, Танюшка? — встревожилась Устинья Петровна. — А как вернутся?
   — Не вернутся они сюда! Никогда! Наши сегодня вступают в город.
   Таня закружилась по комнате, обняла и звонко поцеловала старушку, выскочила из домика и торжественно приколотила свой флаг к ограде.
   Встала, сложив руки на груди, и, не замечая ветра, глядела на родной город, который впервые почувствовала своим, своим по-настоящему.
2
   К двенадцати часам сквозь рваные облака стало проглядывать солнце, освещая взбаламученный волнами залив.
   На Вокзальную площадь начали стекаться рабочие порта, заводов Эгершельда, рефрижераторов. Были они в своих рабочих одеждах, толпы их двигались, как полки великой армии. Красные банты, словно огоньки, горели на левой стороне груди у каждого.
   В этот день рабочие овладели городом.
   Исчезла с улиц милиция белых. Не стучали по асфальту подкованные гвоздями башмаки иноземных патрульных солдат.
   Патрули рабочих охраняли свой город.
   В двенадцать часов дня построились рабочие шеренгами и тронулись от вокзала по Алеутской. Шествие открывали грузчики Военного порта, Торгового порта, Доброфлота, железнодорожного узла. Кряжистые, сильные, в полотняных робах с капюшонами на головах, из-под которых молодо блестели их глаза, шли они мерно, грозно, по-хозяйски, не торопясь, будто шаг за шагом, дом за домом, квартал за кварталом принимая город. Там, где проходили они, уже никогда не должна была ступить нога жадного чужеземца!
   Была в этом шествии сила, справедливая, непобедимая, вечная.
   Тёмные колонны заняли Алеутскую, Светланскую, протянулись до Мальцевского, мимо дома Бринера, мимо датской радиостанции, мимо памятника адмиралу Завойко и морского штаба, над которым расцвёл огромный шёлковый красный стяг, мимо губернаторского дома, где ветер хлопал открытыми дверями, мимо памятника адмиралу Невельскому…
   Тихо было в городе.
   В половине первого задрожал воздух от выстрела сигнальной пушки возле сквера Невельского, отметившей в этот день не наступление полдня, а вступление в город партизанских отрядов. По этому сигналу заревели гудки всех заводов, паровозов, сирены катеров, свистки электростанций… Пять минут, точно песня, колыхались над городом гудки. И тогда колонны рабочих разделились надвое и заполнили тротуары, образовав на улице широкий коридор.
   В этот коридор по Китайской улице вошли в город партизаны с Первой Речки. С гармошками, с алыми лентами на шапках, с протяжными песнями, с лихим посвистом вошли они в город, путь к которому был долог и тяжёл. Сторожко ступали по асфальту улиц лошади, привыкшие к сельским просторам, фыркали, раздувая ноздри, храпели, косились на каменные дома, на нескончаемые толпы по сторонам.
   Победителями входили партизаны во Владивосток.
   Во главе своего отряда шагал Афанасий Иванович Топорков. Кожаная куртка топорщилась на нем, как новая — так стянул её ремнём командир. Шагал во главе своего отряда и Маленький Пэн. Он смотрел по сторонам смеющимися глазами, слыша, как кричали друг другу, указывая на него пальцами, китайские грузчики, знавшие его хорошо:
   — Чега сяодара — Тады Сяодара! — что означало: «Этот маленький — Большой Маленький!»
   Китайцы выставляли вперёд и вверх большой палец правой руки, восхищаясь Пэном.
   Партизаны примкнули к рабочим, стоявшим на тротуаре. Смех, шутки послышались со всех сторон, задымились цигарки, заулыбались лица. Узнавали знакомых, знакомились вновь. Топорков впервые пожал руку Маленькому, о котором слышал много хорошего. Оживлённый говор пошёл перекатываться по улицам.
   В два тридцать выглянуло солнце из-за облаков…
   Мокрый асфальт отразил весёлую толпу, многоэтажные дома, голубые просветы неба в облаках и солнечные лучи, лившиеся с высоты…
   Заиграли, засверкали краски вокруг. И серое однообразие толпы исчезло, явив праздничную пестроту костюмов.
   В этот момент с Китайской улицы на Светланскую въехали всадники, подобные русским богатырям. На них были островерхие шлемы с красной звездой. Лица мужественные и простые, загорелые и обветренные в походах. Широкие красные петлицы, точно на кафтанах стрельцов, алели на их груди. Горячились кони командиров. Строго шли народоармейцы, неся на плечах винтовки, в дула которых были воткнуты зеленые ветки или багряные виноградные листья.
   Дрогнул воздух от крика людей. Нескончаемое «ура», то стихая, то вновь нарастая до того, что звенели стекла в окнах домов, пошло перекатываться по многокилометровому коридору улиц, устланному сосновыми зелёными ветками. Шапки полетели вверх.
   В город вступила Красная Армия.
   В этот день, 25 октября 1922 года, закрылась последняя страница истории гражданской войны в России.
3
   Склоны владивостокских холмов были усеяны народом, наблюдавшим вступление войск в город.
   Среди толпы была и Устинья Петровна, ждавшая в этот день сына и потому накинувшая индийский шёлковый полушалок — свадебный подарок старшего механика; с нею была и Таня.
   Старушка стояла чинно, словно это она принимала парад. Таня волновалась, перебегала с места на место, где лучше видно.
   Зрители усеяли крыши домов, заборы, деревья.
   Глядели, обмениваясь замечаниями, на невиданное зрелище до тех пор, пока не прошла кавалерия, пехота, артиллерия, пулемётные роты. Потом потянулись пароконные телеги армейских обозов, санитарные фуры и, наконец, вызвавшие взрыв весёлого оживления походные кухни. Гордо сидели повара на передках, дымились трубы кухонь, и запах гречневой каши струился из котлов.
   Орудийные залпы возвестили утверждение власти ДВР в последнем очищенном от белых и интервентов городе.
4
   После парада многотысячные митинги состоялись на площадях.
   На трибуну взошёл Антоний Иванович. Он разгладил свои пушистые седые усы. От волнения руки его дрожали. Чтобы унять эту дрожь, Антоний Иванович опёрся руками о барьер. Долгим взглядом он оглядел собравшихся.
   Здесь были те, кто локоть к локтю стояли все это время в одной шеренге армии дяди Коли.
   Вот Федя Соколов. Он с таким вниманием, весь подавшись вперёд, смотрит на Антония Ивановича, будто видит его впервые в жизни. Федя сегодня в праздничном тесном пиджаке, обтянувшем его сухие лопатки, шёлковая рубаха топорщится.