В тюрьме было глубокое молчание. Слышалось только тяжелое дыхание больного. И Фидиас, не сознавая того, уходил от жизни, которая таяла перед ним, и в самой сердцевине ее горел прекрасный образ Дрозис — Афродиты, снова для него воскресшей. А он тогда думал, что история Пигмалиона сказка!..
   — Ты не спишь, Дорион? — тихо проговорил он.
   — Нет, нет… — сразу привстал тот с убогого ложа, приготовленного для него тюремщиком. — Не подать ли тебе попить?
   — Попить? — не понял Фидиас. — Нет, я это стихи одни вспомнил Пиндара, — прошелестел он. — Я не очень люблю, когда он, оседлав Пегаса, уносится под влиянием орфиков в какие-то иные миры, потому что я не люблю лжи даже пышной, но у него есть прекрасные страницы… Ты помнишь это: «Все наше существование ненадежно, непрочно. Мы проходим, как тени, сменяем один другого, как сны. Лишь лучами божественной благости освещается неверный путь нашей жизни, лишь в них одних свет и радость жизни нашей…» Да… — передохнул он. — И Сократ стал совсем другой. Он понял уже это. Пиндар — и подумать: сто лет прошло уже с тех пор!.. — все разъезжал по свету, как и мы все, то в Афины, то в Дельфы, то в Сиракузы, к Гиерону, то в Аргос. Ведь в Аргосе он и умер, не так ли?.. Да, «мы проходим, как тени, как сны…»
   И после долгого молчания опять с усилием проговорил.
   — А то еще Эсхил хорошо сказал в «Дщерях Солнца»:
 
Зевс это небо, Зевс это земля, Зевс это воздух,
Зевс это Все и то, что существует сверх Всего…
И мы — частички Его…
 
   Он замолчал. А когда на зорьке — копье его Афины Промахос горело, как звезда, возвещая людям новый, радостный, солнечный день, — к нему торопливо с замирающим сердцем вошла Дрозис, он лежал холодный и неподвижный, а на лице его сиял великий покой, как на лике его Юпитера в Олимпии… И Дрозис без звука упала на пыльный каменный пол… Дорион смотрел сквозь слезы на торжественно встающее из-за Евбеи солнце…

XVII. СОФИСТЫ МАЛЕНЬКИЕ

   А кровавая сказка, взаимоистребление всех этих городков-государств, — с акрополя одного города можно было часто видеть акрополь другого, вражеского — неутомимо продолжалась. Немного позднее знаменитый Аристотель в свои труды, которыми до сих пор не устают восхищаться ученые люди, многодумно вписал: «Государству, население которого слишком многочисленно, трудно хорошо управляться, если это только не представляет полной невозможности. По крайней мере, мы не видели, чтобы какое-нибудь государство, система правления которого считается хорошей, позволяло своему населению увеличиваться безгранично». Мы, наоборот, только это и видим, и самый смысл всех этих бесконечных войн это желание присоединить к себе чужие земли с их населением, увеличить тем свою силу, а что касается до того, что государства-уезды управляются лучше государств-гигантов, то история Греции только одно и говорит: управляются они так же отвратительно, как и гиганты, а иногда и хуже. Один английский историк замечательно сказал, что «история Афин это только драма самоуничтожения». Но, видимо, великие мудрецы — я говорю тут об Аристотеле — только тем от мудрецов невеликих и отличаются, что они говорят глупости, особенно великие, или их мудрость делает всякую сказанную ими глупость событием исключительной важности, для изучения которого нужны особые кафедры в университетах.
   Итак, прекрасно управляемые государства-лилипуты продолжали взаимоистребление с самым отменным усердием, а так как человек это существо, как говорится, разумное, — так уверял Сократ — то все эти воители, от стратегов до самого последнего обозного и до их историков, то и дело беспрерывно придумывали всякие большею частью очень жалкие софизмы, чтобы оправдать глупости уже совершенные и тем дать себе силу делать их и дальше. Если совсем недавно человечество европейское придумывало, что оно дерется за право, справедливость, цивилизацию, свободу и пр., то говорили все эти глупости одинаково, как немцы, так и их противники, и как немцы, так и их противники усердно молили Господа стать непременно на сторону их, безупречных рыцарей против стреляющих в них негодяев и вандалов. В те же времена, две с половиной тысячи лет тому назад, жрецы точно так же молили бессмертных — они с тех пор успели помереть — богов покарать противников их племени и кричали всюду, где кричать только было можно, что иго Афин нестерпимо. Это было справедливо, но тут упускалось из виду только то, что эти крикуны только того и хотели, чтобы стать на место насильнических Афин и, в свою очередь, согнуть всех в бараний рог. Другие, наоборот, пышно декламировали, что Афины — это золотой цветок, что только демократия даст народам желанную свободу, и в доказательство этому они гордо указывали на яркую звезду, горевшую на конце копья Афины Промахос, сражающейся в первых рядах. И покричав сколько полагается, одурив себя своими же собственными глупыми словами, все более или менее бойко устремлялись в бой — за цивилизацию, демократию, свободу морей и всяческую другую свободу, за золото, спрятанное в опидоме Парфенона, за возможность набрать побольше рабов, а тех, которые упирались выступить на защиту всех этих прекрасных вещей, подгоняли в славный бой — тогда плетьми, а века спустя — пулеметами. И, конечно, опять и опять словами: человек прирожденный софист, и выдумкам своим он всегда верит больше, чем даже собственным богам, хотя, впрочем, и его боги тоже только очень неудачная выдумка его, маленького софиста с очень вертлявым языком.
   Осада Платеи фивянами поэтому продолжалась. В осажденном городе стало голодно. В бурную ночь половина гарнизона пробилась в Афины, но фивяне продолжали остальных морить голодом. Их софисты на голос кричали, что это совсем не Платея, которая так прославилась в борьбе с персами, но другая Платея, которая перебила пленных фивян и, что еще хуже, была союзницей ненавистных Афин. Спартанцы поддерживали Фивы и вот, наконец, заветная цель была достигнута: город был взят, платейцы и афиняне были казнены, их жены и дети проданы в рабство, город был разрушен до основания, а землица отошла к фивянам. Уцелевшим же платейцам афиняне великодушно дали право гражданства у себя.
   Затем центр деятельности маленьких софистов был перенесен на Коркиру (Корфу), где демократы грызлись с аристократами. Наконец, демократам повезло, и они сослали всех аристократов на какой-то островок, но тут вмешалась Спарта со своими триерами. У Спарты ничего не вышло. Сосланных аристократов захватывает афинский флот, стоящий за демократию. Они сдаются на условии, чтобы их судили в Афинах. Их, однако, тут же обвиняют в попытке к бегству — «застрелен при попытке к бегству» это и теперь самая любимая формула многих европейских правителей: дешево и удобно, — и афинские адмиралы отдают их коркирским демократам. Демократы прогоняют аристократов сквозь строй и 60 человек погибает под палками и мечами. Остальные забаррикадировались в тюрьме и выдвинули требование: чтобы казнили их не земляки-коркирцы, а афиняне. Демократы всю ночь осыпали их стрелами и черепицей, и многие из аристократов от страха кончили жизнь самоубийством. К утру все было кончено. Трупы были вывезены за город, а уцелевшие женщины и дети проданы в рабство.
   Управившись таким образом с делами на Коркире, афиняне поплыли в Сицилию, заняли северное побережье острова, а остров, как и полагается, «разделился на ся»: ионийцы-колонисты стали за Афины, а дорийцы за родную Спарту. В Афинах на агоре и на Пниксе кричали, — горластее всех на этот раз был Гиперболий, продавец светильников — что Сицилию необходимо завоевать: Аристотеля тогда еще не было, и никто не догадывался, что хорошо управляются только маленькие государства. Война сицилийцам — и ионийцам, и дорийцам — что-то не понравилась, и они созвали всесицилийскую конференцию в Геле: тогда ни Локарно, ни Лозанны, ни Стрезы еще не было. Афинскому флоту дела пока что в Сицилии не было, тем более, что сицилийцы в конце концов решительно отказались от всякого вмешательства в дела собственно Эллады.
   И вдруг в Афинах снова яростно вспыхнула затихавшая было чума, люди снова стали умирать сотнями около фонтанов и по домам, и снова афиняне, вопреки строжайшим требованиям религии — религия удобна, пока она удобна, — стали выбрасывать своих покойничков куда попало. В доме Алкивиада умер от чумы престарелый Зопир, дядька, и Гиппарете стало еще труднее. Но политиканов не брала даже чума, и они исходили в воинственных речах — особенно здорово орал Клеон, кожевник, — а когда еще молодой Аристофан посмел в «Вавилонянах» критиковать их задорную политику, его вызвали в Совет и многозначительно сказали: «На поворотах легче». К счастью для афинской демократии, Спарту встряхнуло землетрясением настолько основательно, что спартанцы испугались и начали переговоры о мире. Они поставили скромные условия: возвратить Эгину эгинцам, повсеместно уничтожить афинские клерукии и прочие, но афиняне гордо отклонили эти бессмысленные мечтания и послали свой флот вокруг Пелопоннеса разорять и грабить, а затем Никий — стратег вообще не очень храбрый, но больше всего боявшийся своей собственной демократии — на шестидесяти трерах с двумя тысячами гоплитов пошел усмирять дорийский островок Милос, где в это время томилась своей надломленной жизнью прекрасная Дрозис. Тайный голос — демонион бывает не только у одних мудрецов — говорил ей, что что-то в своей молодой жизни она сделала не так. Прекрасная Афродита, созданная и изуродованная Фидиасом, стояла у нее в перистиле и была как бы живым и страшным символом ее изуродованной жизни. Услыхав о приближении афинян, Дрозис торопливо уехала в Коринф, враждебный Афинам — она боялась разгула пьяной солдатни и ненавидела теперь афинян и за убийство Фидиаса, и за насилие над Милосом. Милосцы не сдавались. Афиняне, опустошив остров, сожгли и виллу Дрозис, а ночью, когда весь берег багровел от костров солдатни и всюду раздавались их пьяные песни, тихий Дорион — он участвовал в походе — пробрался к дымящимся развалинам виллы и, боязливо прислушиваясь, зарыл прекрасную статую Афродиты-Дрозис в землю…
   Затем горячие слова и еще более горячие действия маленькие софисты переносят в Беотию, в игру снова вмешивается Коринф и спартанцы, афиняне насыпают им по первое число и — поднимают нос еще выше. Аристофан — он никак не может заметить бесполезности своих остреньких выступлений — ставит своих «Ахарнейцев», резво нападает в них на кучку авантюристов у власти, толпа рукоплещет и хохочет, а авантюристы слушают и кушают. Чума явно идет на убыль, что должно значить, что бессмертные вполне довольны своими афинянами и поощряют их к дальнейшим подвигам. Афиняне усиливают в восторге свои возлияния, жгут еще больше жертв на Акрополе и еще больше и одушевленнее поют пэаны в честь бессмертных…
   Даже при пересказе на бумаге все эти деяния утомительны до изнеможения, но, памятуя о героях, которые разделывали все это в жизни, необходимо запастись терпением и посмотреть, как спартанцы вскоре бросились опять на Аттику, их флот на Коркиру, а афиняне ловким маневром заняли и укрепили Пилос в Пелопоннесе. При атаке спартанцев на Пилос их вождь Бразид был ранен, и битва кончилась тем, что афиняне овладели… щитом Бразида, а пелопоннесцы потеряли его руководство и были отбиты[17]. С Коркиры подошел афинский флот, разгромил спартанский и — Спарта начала переговоры с Афинами уже не только о мире, но и о «союзе двух великих и благородных наций». Клеон очень горласто поднял нос: прежде всего никакой тайной дипломатии — все разговоры публично! Спарта перепугалась: если она будет открыто говорить в Афинах об измене своим союзникам, то в случае безрезультатности переговоров она останется и без мира, и без союзников. Представители Спарты уехали, но афиняне отказались возвратить пелопоннесский флот, который Спарта передала им на время переговоров в доказательство искренности своих мирных предложений.
   Спартанцы — то были все представители «знатнейших» родов Спарты — держались на небольшом и лесистом островке Сфактерия, рядом с Пилосом: им надо было отрезать афинян от моря и продовольствия. Был конец августа, были близки осенние бури, когда блокада острова будет невозможна, но нерешительный Никий, главнокомандующий Афин, все колебался со взятием Сфактерии. И на агоре поднялся на биму налитой кровью и бешенством Клеон, демагог, то есть человек, который хочет обманывать стадо двуногих без соблюдения обычных приличий, при помощи весьма непарламентарных выражений, на которые он был великий мастер.
   — Граждане афинские, — затрубил он на всю агору своим зычным голосом, и глаза его метали молнии, — не слушайте малодушных! На Сфактерии сидят представители знатнейших родов Спарты. Пожар уничтожил леса, которые прикрывали их лагерь. Еще одно усилие — и Спарта у нас в руках. А нас просят о каких-то подкреплениях, нас баюкают сказками о каком-то мире!.. Вот они, ваши доблестные мужи в перьях и украшениях! Они много обещают, но мало дают… Нет, если бы то был наш брат, честный демократ, мы заставили бы давно уже спартанцев…
   И он пустил непарламентарное выражение. Агора буйно зашумела: вот это так здорово — га-га-га!.. Демократии чрезвычайно хотелось утереть нос людям в перьях. И высокое собрание грянуло:
   — Становись во главе всего дела, Клеон!.. Веди нас… Чего еще разводить тут бобы-то?.. Все идем за тобой!..
   Это было немножко больше, чем ждал для себя пока что Клеон. Он немного опешил и стал упираться. Но агора пылала огнями воодушевления и сделать с демосом нельзя было ничего.
   — Я готов хоть сейчас же сложить свои полномочия главнокомандующего… — сказал очень боявшийся демократии Никий, весь в перьях. — В самом деле пусть Клеон попытает счастья…
   У того демократическая голова закружилась: а что, в самом деле? Тогда ведь он будет ходить в украшениях и перьях… И весь охваченный административным восторгом, Клеон грянул:
   — Будь по-вашему!.. Через двадцать дней я возьму вам всех спартанцев со Сфактерии живыми или мертвыми…
   Агора бурно взревела. Лес рук поднялся над глупыми головами. Сердца били патриотический набат. Все были героями самого высокого давления.
   Враги демократии и ее горлопанов надеялись, что с первых же шагов Клеон оскандалится, но каково же было всеобщее удивление, когда он свое слово сдержал и со спартанцами Сфактерии покончил: из четырехсот двадцати воинов, там засевших, сто двадцать восемь пали, а остальных Клеон-триумфатор увел за собой в Афины[18].
   Клеон-триумфатор властвовал больше года. Он резко увеличил дань со всех «союзников» Афин — деньги, благодаря войне, в ценности значительно упали — и особенно крепко нажимал там, где власть афинской демократии была особенно сильна. Одно за другим направлялись из Спарты в Афины посольства, но Афины на мир не шли: владеть укрепленными местами в неприятельской земле оказывалось чрезвычайно удобно. Из Пилоса и только что захваченной Киферы можно было не только делать набеги в самое сердце Спарты, но и поднимать там илотов против господ. Неутомимый Аристофан во «Всадниках» опять напал было на воителей, но воители делали свое дело: резались и кололи один другого эллины везде понемножку, всюду «кипела печальная работа мечей» и под Делиумом Алкивиаду удалось расквитаться с Сократом за Потидею: тут он спас жизнь Сократу.
   На северо-востоке было сравнительно спокойно. Когда доблестные союзники — недоблестных союзников не бывает до тех пор, пока они не сделают какой-нибудь гадости — запаздывали с данью, появлялись афинские триеры и дело улаживалось. Местами стояли там афинские гарнизоны, но дух сопротивления все же возрастал: увеличение дани Клеоном и вообще его заносчивость — он вел дело так, как будто бы он был весь в перьях — делали свое дело. Когда демократия развозится, ее не уймешь — так было дело и с Клеон-Наполеоном, так потом было и в Версали…
   Бразид — «неплохой для спартанца оратор» — ниспроверг в Мегаре установленную там Афинами демократию, возвратил опять город в лоно дорийского союза, а затем заключил опять союз с оборотистым Пердиккою, чтобы нанести удар Афинам на северо-востоке: этим он отнял бы у них богатый источник доходов и снабжения, ибо именно оттуда получали они металл для денег и лес для судостроения. Бразид бросился туда со своими гоплитами так шустро, что фессалийцы не успели прекратить ему дороги. За теснинами Олимпа, жилища бессмертных богов, его уже ожидал пройдоха Пердикка с войском. Они бросились к Амфиполису. Те послали искать помощи, и к ним подоспел Фукидит с семью триерами, но Амфиполис уже сдался: счастье и в пределах Аттики перешло к спартанцам — они были уверены, что это счастье. Афины были в бешенстве и потому незадачливого Фукидита послали в изгнание, которым он воспользовался для того, чтобы написать лучшую из историй древности.
   Эти неудачи и потеря Фракии дали в Афинах перевес умеренной партии, и она сумела наладить перемирие на год. Но Клеон, отведавший «славы», весьма непарламентарно орал до тех пор, пока афиняне не послали его с войском против Бразида. В сражении со спартанцами при Амфиполисе Клеон был разбит и убит, но и Бразид, тяжело раненный, прожил только до тех пор, когда своими глазами он увидел победу.
   Неуверенный Никий со своей партией в Афинах и царь Плейстонакс в Спарте добивались из всех сил прекращения войны и весной был заключен, наконец, так называемый Никиев мир: завоевания обеих сторон в Аттике и Пелопоннесе возвратить по принадлежности, пленных разменять, Амфиполис оставить за Афинами, халкидским городам, по очищении их спартанцами, возвратить прежнее положение, каждый год возобновлять этот мир великою клятвою и во всех священных местах Греции поставить столбы с условиями мира. А в следующем году обе высокие договаривающиеся стороны заключили не только оборонительный, но и усмирительный союз, потому что некоторые союзники, как Беотия, Мегара, а в особенности Коринф, и слышать о мире не хотели. Конечно, мертвые могли встать из могил и со дна морей и спросить: позвольте, но зачем же мы тогда дрались, страдали и умирали, но они этого не сделали. А впрочем, если бы и сделали, то толку все равно не было бы. Вероятно, софисты встретили бы их любезнейшей улыбкой и сказали бы: «А уж это дело ваше… Надо было смотреть вовремя…» и — взялись бы за составление очередной речи за что-нибудь или против чего-нибудь…
   …Небо благословенной Эллады грустно улыбалось на всю эту дрянную возню софистов маленьких и больших: им все это казалось новым и весьма значительным, но небо видало все это уже давно. «История есть только у государств», — сказал один современный английский мудрец. Это так. Но жизнь была все же и до истории и жизнь неизвращенная ни софистами, ни государством, ни историей. Небо стало уставать, однако, от жизни человека и без истории, и со всякими историями…

XVIII. АНТИКЛ, РАЗБОЙНИК

   — Да разразит тебя Зевс!.. — трясясь от злости, весь красный, закричал вслед вырвавшемуся у него из рук во время порки племяннику все толстеющий Феник.
   Антикл украл у соседа замечательного боевого перепела, — он был страстный любитель боев между петухами, перепелами и даже собаками — а этот толстяк, не угодно ли, поднял гвалт на весь город! Разве в Спарте не восхищаются все ловко ворующим молодым человеком? И с искаженным бешенством красивым лицом Антикл, шепча какие-то ругательства, понесся в сторону Пирея.
   Феник, исполняя волю Аполлона, переселился уже в Афины, — хотя и в Колоне теперь было хорошо: Алкивиад все воевал, а горюющая Гиппарета, чтобы не плакать в одиночестве, перебралась в город — снял лавку на агоре, на бойком месте, на углу, и открыл меняльное дело, которое при невероятном количестве разной и разноценной монеты в Элладе, глупости селяков и ловкости рук Феника давало ему блестящий прибыток. И если племянник его был невыносим на воле, в деревне, то в городе с ним и совсем сладу не было: не то пороть неустанно подлеца было надо, не то деньги менять и шептаться с простяками о разных побочных, но интересных делах. На его бегство дядюшка не обратил никакого внимания: это случалось не раз и раньше — проголодается и придет. Но на этот раз дело обернулось серьезнее: на ночь Антикл не вернулся и на другое утро его не было. Ругаясь и призывая всех богов в свидетели против отвратительного мальчишки, Феник отправился в Пирей, чтобы, всыпав ему горячих на месте, за ухо привести негодяя домой.
   Антикл, задыхаясь от бега, примчался в Пирей. Не доходя до гавани, он, чтобы не обращать на себя внимания, замедлил шаг и как будто ему было нужно что-то найти, ходил по богатому, приведенному после персидского разгрома Периклесом в цветущее состояние городу. Он ходил из одной гавани в другую, — их было в Пирее три — но больше всего привлекала его гавань торговая, богатый Эмпорион, с ее удивительными набережными, огромными лабазами, закрытыми рынками с рядами колонн: уже если в этой суете не стянуть чего-нибудь, то где и стянуть? Всего его имущества с ним была лишь старенькая хламида, застегнутая у горла, — дядюшка не баловал своего дорогого племянника — которую можно было в случае нужды сбросить одним движением руки. И это было все. А он задумал великое дело, для выполнения которого нужны были на первое время некоторые запасы. И мужчины, и женщины невольно оглядывались на Антикла: так хорош и строен был этот смуглый юноша с его чего-то ожидающими, горячими глазами и пленительными ямочками на щеках, на которых только-только стал пробиваться первый золотистый пушок. Он не посещал никаких гимназий, не знал, как и входят на палестру, но сама природа позаботилась создать это прекрасное тело, которое, казалось, стояло до этого каким-нибудь бронзовым богом в храме. Антикл не знал еще, как был он хорош, как не знает этого дикий зверь, взгляды прохожих смущали его, и он снова спрятался в пестрых и горластых водоворотах разноплеменной гавани, над которой белой метелью кружились чайки, упоительно пахло морем и каждый был занят только своим, по-видимому, важным делом…
   К вечеру стал напоминать о себе если еще не голод, то значительный аппетит, добра всякого вокруг было много, но все, что мог Антикл сделать, это глотать свои же слюни. Не так давно он слышал, как разговаривал на агоре знаменитый Сократ с каким-то Антифоном, и его поразили слова пожилого курносого гоплита — Сократ перед походом был в красной тунике — так, что он забыть их не мог.
   — Ты, любезный Антифон, полагаешь счастье в неге и роскоши, — раздумчиво говорил Сократ, — а я думаю, что ни в чем не нуждаться свойственно богам, а нуждаться как можно меньше есть качество наиболее близкое к этому блаженному состоянию…
   Говорят, знаменитый мудрец, а несет такую чепуху! Может быть, Антикл и очень далек от богов, но сейчас он поел бы с большим удовольствием. И, выросший среди народа, Антикл отлично знал, что единственной мечтой всей бедноты было ограбить богачей и занять с удовольствием их места, и он смутно слышал, что, когда это им удавалось, то, восторжествовав, они изгоняли и избивали побежденных, делили с великим криком их имущество, как попало, и… это было все. И он не то что понимал, а чувствовал, что иначе и быть не может, как кошка при появлении собаки не то что понимает, что надо поднять шерсть дыбом, оскалиться и страшно зашипеть, а просто делает это потому, что иначе она в беде ничего сделать и не может.
   И вдруг тяжелая и жесткая рука ударила Антикла по плечу.
   — Что задумался? — сказал сзади грубый, охрипший голос. — Или о красавице какой стосковался? Так где-где, а в Пирее их сколько хочешь — что твой Коринф!..
   — Нет, я думал, как бы раздобыть чего-нибудь поесть… — сказал с улыбкой Антикл.
   — И этого в Пирее хоть отбавляй…
   — Но, пожалуй, на это нужен обол-другой, а я кошель дома забыл… — засмеялся Антикл.
   — Тогда тебе придется сбегать за ним, клянусь Посейдоном, или, если хочешь, для первого знакомства я тебя, пожалуй, угощу. Зовут меня Тейзаменос, а занимаюсь я по морям честным промыслом добывания себе и людям хлеба насущного и, конечно, винца подходящего… Ты что, работу ищешь?..
   — Да, я с радостью поступил бы на какое-нибудь судно… — сказал Антикл. — Я давно хотел быть моряком…
   — А тогда твое дело в шляпе — мне на судно как раз нужно такого вот молодца… Идем, закусим и потолкуем… Ты совершеннолетний?
   — Почти. Но это все равно: у меня никого нет.
   — Великолепно. Идем!..
   И через немного минут они уже сидели в шумном и духовитом кабачке, выпивали местного дешевого винца и закусывали свежей рыбой. Для того чтобы в горластой толпе слышать один другого, надо было кричать, но это никого не смущало: всякий был тут занят своим. Но Тейзаменос все вилял шутками да прибаутками, выслеживал, выспрашивал, а о деле говорил лишь намеками. Но так как Антикл решительно ничего не боялся, то ему было совершенно все равно, какое дело его ожидало: лишь бы вырваться на волю, поближе к заветной мечте: к разбойникам морским.