— Пожалуй, будет дождь… — сказал он.
   Ночью, когда в лесах нахмурившегося Тайгета перекликались совы, а царь заседал со своими советниками, обсуждая, как им лучше использовать Алкивиада в борьбе с Аттикой, гость его — золота с собой у него было достаточно, и оно легко и просто справилось с суровыми спартанцами и спартанками, охранявшими честь и покой его величества, — пробрался в покой Тимеа и без труда доказал прекрасной фиванке, что воробьиная мораль куда слаще спартанской…
   «Они приговорили меня к смерти… — с усмешкой подумал герой, возвращаясь к себе. — Я покажу им, что я еще жив!.. Добродетель, по Горгию, заключается в господстве над другими — будем же добродетельны!..»

XXVII. СТАРЫЕ СЧЕТЫ

   Феник за последние годы чрезвычайно разбогател и чрезвычайно растолстел. Несмотря на весьма почтенный уже возраст, он одевался щеголем и почему-то особое внимание обращал на цветные сапоги, котурны. Такие котурны на сцене надевались иногда актерами для увеличения роста — Феник тоже точно хотел роскошью их увеличить свой общественный рост. И в самом деле, при встрече с ним прохожие останавливались и долго провожали глазами его и его котурны, пока он не скрывался из вида. Он не торопился, однако, скрываться: он хотел быть солидным. При нем всегда был теперь раб, который днем нес его стул, — предполагалось, что солидному человеку не вредно и отдохнуть в пути — а ночью разноцветный фонарь, который освещал его путь пестрыми бликами.
   Им все больше и больше овладевала страсть к политической деятельности. Больше всего ему хотелось бы походить на знаменитого Кимона. За Кимоном всегда следовала толпа его рабов с полными корзинами и, не различая бедняков от тунеядцев, всем раздавала щедрою рукою подаяние. Нередко Кимон приводил к себе к столу целую толпу бедняков. Прекрасные сады его были открыты для всех. Он посылал даже на свой счет колонистов в другие страны, чтобы те могли там поправить свои дела и стать на ноги. Разумеется, наградой ему была «всеобщая любовь». Феник понимал, что это прекрасный путь к возвышению, но это было очень накладно, и поэтому он пока что ограничивался тем, что поил и кормил наиболее горластых и бесстыжих афинян. Он строго стоял за религию и не допускал никакого вольнодумства: разве не Аполлон дельфийский послал его в Афины торговать и тем помог ему создать себе богатство? Особенно сошелся он с Калликсеном, старым жрецом Эрехтейона и великим интриганом, для которого жить значило налаживать какое-нибудь темное дельце, которое ему самому, может быть, ничего и не даст, но смуту произведет обязательно. Афиняне были вообще страшными сутягами и жить для них значило судиться — и старик вечно как бы судился с жизнью и непременно хотел как-то прижать ее к стене и все поставить по-своему. Он был богат, влиятелен, стар, но своими интригами так отравлял себе жизнь, что часто не спал от злости целыми ночами. Про него остряки тихонько говорили, что раз его укусила священная змея и — сейчас же издохла. Другим единомышленником Феника был его прежний владыка поэт Фарсогор, который вернулся из Сицилии, обложился жирком и, хотя писаний своих и не оставлял, но ему страстно захотелось теперь возблистать в роли спасителя отечества, а при случае и человечества. Свои статуэтки Танагра он забросил.
   Все трое сидели в пышном саду Феника при его загородном доме, который он воздвиг себе на земле, купленной в трудную минуту у Фидиаса, и пили вино. Фарсогор принес с собой ходивший по рукам список сочинения «Афинайон Политейа», — о государственном устройстве Афин — написанный каким-то неизвестным, но яростным противником демократии. Молва приписывала авторство Ксенофонту, но это было заблуждением: тот был просто недостаточно умен для этого. Фарсогор читал вслух, подчеркивая рукой в воздухе наиболее едкие места знаменитого произведения. Жрец слушал совсем равнодушно, потому что, по его мнению, все это была только выспренняя болтовня, которая ни на что не нужна, а главное, потому, что это написал не он. Феник боролся с дремотой, но он думал, что выслушивание всех этих туманных, по его мнению, писаний является натуральной повинностью всякого общественного деятеля, вроде отбывания военной службы, и считал нужным показать, что все эти дела он может очень тонко рассудить. Но конституцию эту понимал только Фарсагор, который, несмотря на свой жирок и солидность, сохранил в себе живой ум и подлинный интерес к ярким явлениям жизни, к каким, несомненно, принадлежало это произведение неизвестного автора, говорившее о его большом уме и глубоко раненном сердце…
   — Для него это выражение, «проклятый демос», совсем не ругательство, — усмехаясь, вставил Фарсагор, — а просто спокойная квалификация. В этом он, может быть, более прав, чем он сам думает. В самом деле, хорошо было бы разработать эту тему в какой-нибудь трагедии, которую так и озаглавить: «Демос». Этот демос как бы обречен с рождения бессмертными богами на отбывание земного жребия в качестве осла. Ведь он совсем не хочет быть глупым, он искренно желает устроить свою судьбу получше, он действительно хотел бы создать что-нибудь дельное, мудрое, прекрасное, но над ним точно тяготеет какое-то проклятие и все, что он может на земле делать, это разрушать и осквернять все дельное, умное и прекрасное. Это богатейшая тема и я не премину ею заняться. Хотя, конечно, при теперешних порядках в Афинах о постановке такой пьесы и думать нечего: демос таких выступлений не прощает и остракизм или плаха таким смельчакам у нас обеспечены. Этот таинственный автор поступил вполне разумно, спрятавшись за анонимат…
   — А ты читай… — хмуро сказал Калликсен. — А обсуждать все будем потом.
   Феник, сдерживая зевок, — от этого на его свиные глазки выступили слезы, — многодумно кивнул головой и Фарсагор продолжал чтение. Но обсуждать произведение, к великому облегчению Феника, не пришлось: из Пирея прибыл главный управляющий Феника с важным известием, что из Тира только что пришло большое судно с богатыми товарами. Он уже говорил с хозяином судна: тот жалуется на плохие дела по случаю войны и пойдет на самые выгодные условия…
   — Да, а кстати… — проговорил Феник, обращаясь к жрецу, который имел какие-то таинственные связи с действующей против Сиракуз армией и получал оттуда известия первым, даже раньше правительства. — А каковы последние новости из-под Сиракуз?
   — Я скажу, но болтать об этом не следует… — предупредил Калликсен для пущей важности: он твердо знал, что все будет разболтано тоже для пущей важности в кратчайший срок. — Наши завязли там более крепко, чем можно даже было ожидать. Но чем хуже, тем лучше: может быть, хорошенький разгром афинской армии заставит наших мужей совета одуматься и покончить с окаянной демократией.
   Феник назначил управляющему раннее утро, чтобы вместе выехать в Пирей и покончить дело: благодаря затянувшейся, истощающей войне жизнь стала заметно дорожать и покупка товаров могла быть только выгодной: цены будут лезть, понятно, и выше. Жрец и поэт скоро ушли, а Феник долго еще ходил по саду. Если покупка будет, в самом деле, так выгодна, как говорит управляющий, то косточку-другую демосу надо будет выбросить. В конце концов и из этого можно будет извлечь пользу. И он, приказав молоденькой рабыне-сирийке придти к нему, направился, громко зевая, в свой спальный покой.
   А ранним утром, предваряя других, Феник, оставив управляющего в своих амбарах, важно поднялся на палубу большого купца. Было ветрено и мелкие волны беспокойно лопотали под высокими бортами купца. Среди команды слышались громкие зевки. Но командир судна встретил важного гостя у самых сходен самым любезным образом и приказал подать немедленно угощение…
   — Присядь, отдохни, любезный Феник… — говорил купец. — Хотя час и ранний, но думаю, что чаша доброго сирийского не повредит тебе…
   Совершив возлияние, приступили, солидно беседуя, к золотистому сирийскому, которое многими знатоками ценилось выше даже хиосского. И оба обменивались новостями. Феник обнаружил большую осведомленность в положении дел на войне и под большим секретом сообщил купцу, что наши завязли в Сицилии куда хуже, чем даже можно было с этой сволочью, демократией, ожидать, а моряк в свою очередь рассказал, тоже по секрету, что на морях нет проезда от разбойников, что деньги дешевеют, а товары дорожают, что он даже думает совсем бросить торговлю. А потом моряк любезно пригласил гостя пожаловать в трюмы посмотреть товары: в цене сойдемся — только бы развязаться!..
   Но не успели они, спустившись в трюмы, приступить к осмотру драгоценных товаров, — ковры, шелковые ткани, благоухания, золотые изделия Эфеса и прочее, — как вдруг два дюжих матроса взяли Феника под руки, третий заткнул ему грязной тряпицей рот, и толстяк от страха весь обмочился.
   — Ну, любезный дядюшка, — сказал ему с улыбкой купец, став нарочно под люком так, чтобы весь свет падал ему в лицо, — теперь нам пора с тобой посчитаться. Ты порол меня без числа, а я выпорю тебя только один раз. Начинайте, молодцы. И постарайтесь для дядюшки: золотой он человек — ни одного нищего не пропустит, не ограбив. Начинайте, потешьте вашего атамана…
   Дядюшка вытаращил глаза: что это, сон? Но уже засвистали линьки, и он должен был немедленно запеть какой-то очень громкий пэан. Но проклятый племянничек остановил его:
   — Не ори, любезный дядюшка: не поможет! А если ты взбулгачишь в гавани кого не нужно, тебе же будет хуже. Я не только твой любимый племянник Антикл, но я же ведь и Бикт — ты слыхал это имя, конечно?.. Помнишь, в Колоне я обещал тебе стать морским разбойником? Ну, так вот… Продолжайте, ребята.
   У дядюшки глаза на лоб полезли и он, крепко закусив жирную руку, только вздрагивал всем своим жирным телом при каждом ударе. Но он скоро лишился чувств, злы были линьки, а дядюшка был к ним не привычен. По знаку атамана, моряки облили его всего водой, привели в чувство, помогли одеться и спустили его на набережную, где его поджидал замешкавшийся в складах управляющий. Весь мокрый, со стучащими зубами, серый, дядюшка оглянулся на корабль: проклятый Антикл, — да поглотит его Гадес! — скрестив сильные руки на широкой груди, стоял у борта и с любезной улыбкой смотрел вслед дорогому родственнику. «Нет, нет, я был прав тогда, говоря, что из парня ничего путного не выйдет… А впрочем, товаров горы… И какие!.. Можно было бы вместо всех этих глупостей чудесно побеседовать по душам…» И дядюшка даже остановился: в самом деле, не вернуться ли, не повести ли дело по-хорошему, по-родственному?.. Ну, поозорничал немножко — что ж, охота была парню поквитаться за старое. Не вернуться ли? Но зад его горел пожаром, и он ни слова не отвечал на назойливые приставания управляющего: как да что? И, наконец, осерчав, дядюшка послал его в тартар…
   Антикл надеялся, что после расчета с дядюшкой ему полегчает, но он ошибся: легче не стало. Его стала утомлять бродячая и беспокойная жизнь, и душа стала просить тихой гавани. В душе этой, где-то глубоко, жил образ Гиппареты, беленькой Психеи. Он давно уже понял, что невозможное — невозможно, но, когда отшвартовался он в Пирее, где хотел сбыть свои дорогие товары, прошлое вдруг встало в нем с необычайной силой. Алкивиад, присужденный к смерти, был конченым человеком, и кто знает, может быть, теперь… Избалованной богатством женщине теперь было бы хорошо с ним: много у него было золота и всяких богатств и он мог бы умчать ее за край земли. И он тотчас же бросился в Афины, чтобы произвести разведку, но наткнулся на неожиданное препятствие: со дня бегства Алкивиада из Турии Гиппарета заболела и нигде не показывалась. Говорили, что сам Гиппократ сомневался в благополучном исходе ее болезни.
   — Да что!.. — махнул рукой старый привратник Алкивиада. — Ты ее и не узнал бы: поседела, исхудала — ветром шатает… Нет, не будет она жить.
   Злой на жизнь, Антикл вернулся на свой корабль и, взялся, как это с ним в последнее время случалось все чаще, за золотистое сирийское.
   И, когда стемнело и потянул свежий южный бриз, Антикл скомандовал:
   — Все по местам… Отвал!..
   И сильное судно побежало на север, к берегам скифским: под благотворным влиянием эллинской иллюминации мелкие скифские царьки уже успели оценить и хиосское, и сирийское, и ткани шелковые для своих дам, и благовония, и все, что хорошим людям приличествует… А на утро пирейцы толпились перед расклеенными по стенам лабазов и храмов воззваниями: морской атаман Бикт свидетельствует всем пирейцам свое глубокое почтение и извещает их, что он выпорол у себя на судне за высокие добродетели афинского промышленника и своего любезного дядюшку Феника, да хранят его бессмертные боги…
   И, все борясь с беленькой и нежной Психеей, Антикл напился так, что его почти без чувств моряки отнесли на его койку. Они неодобрительно качали головами: не святые и они, но на это есть гавани с красавицами, а так, на борту, дело неподходящее… А когда на следующий день они наткнулись на какого-то купца, атаман сурово приказал не трогать его: надо разбазарить и то, что у них уже было. Послышались потушенные, грубые голоса: на то и в Пирей заходили, но атаман там ничего не сделал.
   Антикл-Бикт только выпрямился весь, расправил свои широкие плечи и — все замолчало: и разбойники ведь люди…

XXVIII. ИЛЛЮМИНАЦИЯ ПРОДОЛЖАЕТСЯ…

   Как было уже отмечено, один английский историк, рассказывая о пелопоннесской войне, говорит, что история Афин это прежде всего история саморазрушения Афин, self destruction. Прямо надо удивляться этой обмолвке ученого человека: а разве история Рима не есть история саморазрушения Рима, как и история древнего Египта, и современной Франции, которая устала рожать, устала жить, Великобритании, от которой отпадает кусочек за кусочком? Нет решительно ничего удивительного в том, что все дела человеческие кончаются саморазрушением, ибо в конце жизни каждого человека стоит смерть, то есть разрушение. Но об этой неприятности люди в пылу своих дел — а особенно великих — думают мало…
   В далекой, прекрасной, как сон бога, солнечной Сицилии или, по древнему, Тринакрии, война продолжалась. Тогда не было министерств иностранных дел и специальных дипломатов для заваривания таких каш — этим занимались вожаки партий в частном порядке. Вместо телеграфа служили купцы, которые разносили слухи о великих событиях по прибрежным городам, как купцы же мореходы учили потихоньку людей того времени географии. Когда афиняне были уже на походе, Сиракузы ничего не знали о готовящемся на них нападении. Вожак народной партии Афинагор не хотел и верить, что Афины могут пойти на такую глупость. Он кричал, что это олигархи нарочно распространяют такие слухи, чтобы передать власть стратегам, военным, которые с демократией управятся в два счета. Его противник, Гермократ, напротив, верил и приветствовал нашествие: этот удар сплотит всю Сицилию, и во главе ее, естественно, станут Сиракузы… Военные вожди — их было только пятнадцать — гордо заявляли державному народу сиракузскому: мы готовы. Сиракузы это были Афины Сицилии, сильный, цветущий город. И если Афины в то не очень книжное время были главным книжным рынком для всей Греции, то и Сиракузы в этой иллюминации немногим отставали от них. Софисты стрекотали языками и изводили папирус не только для решения основных вопросов бытия, но и по всякому менее серьезному поводу и даже без всякого повода. Были труды и тут по кулинарии, по военному делу, по уходу за лошадью, о сцене, о земледелии, о филологии. Из артистов тут особенно процветали резчики монет, но принадлежали сиракузские граверы не к афинской школе Фидиаса, а к дорийской, Поликлета, что было довольно естественно: сиракузяне были дорийцами.
   Нашествие надвигалось. Афинагор должен был сознаться, что он свалял дурака и спешно придумывал с помощью других софистиков «новую тактику»: это обычный прием политических банкротов. Афиняне, однако, не очень торопились, рассылали повсюду прокламации, показывали всюду свою морскую мощь. Сиракузы в конце концов решили сами атаковать их в Катании. Они пошли берегом на Катанию, а нерешительный Никий — он был окружен всякими прорицателями — тем временем ударил на Сиракузы морем и на рассвете произвел высадку в Большой Гавани, около Олимпейума. Сиракузская армия возвратилась только вечером, а за это время Никий успел укрепить свои позиции, разрушить мосты и прочее.
   Начать людей резать и колоть просто, без фокусов, было некрасиво, и потому обе армии, как того требовал древний обычай, были построены в боевой порядок, жрецы принесли жертвоприношение и командующие, прекрасно взмахивая руками, произнесли для удовольствия гоплитов соответствующие речи, А затем генералы запели пэан, который подхватывало обыкновенно с большим одушевлением все войско. А то и воинственную песню, вроде следующей:
   «Доблестному мужу хорошо пасть в первых рядах за отчизну! Тягостно покинуть свой город, свои тучные поля и нищенствовать, блуждая без крова с милым отцом, престарелой матерью, малыми детьми и законной женой. К кому ни пришел бы такой человек, все относятся к нему враждебно, его теснит жестокая бедность. Он бесчестит свой род, всякое бесславие и мерзость идут за ним. Будем же храбро сражаться за свою страну, умрем за своих детей, не щадя жизни своей!.. Пусть сердце в нашей груди будет великим и мужественным. Что касается старших, колени которых уже не обладают быстротой, вы, юноши, не покидайте в бою стариков. Ведь постыдно видеть, если в числе павших в первых рядах, впереди молодых, лежит воин с белой уже головой и седой бородой, испуская в пыли сильную душу и прикрывая руками свое обнаженное и окровавленное тело. Юношам же все идет, когда они обладают прекрасным цветом юности любезной. Юноше при жизни удивляются мужчины, его любят женщины. Он прекрасен, пав мертвым в первых рядах! Пусть каждый после сильного натиска остается на месте, упершись в землю обеими ногами, прикусив губы и закрыв бедра и голени, грудь и плечи широким щитом. Пусть он сражается с мужем, поставив ногу возле его ноги, прислонив щит к щиту, гребень к гребню, шлем к шлему и взяв или меча рукоять, или длинное копье…»
   Укрепив, таким образом, свой дух прекрасным пением, воины, ободряя один другого, двинулись на врага. При приближении к нему затрубили трубы и с криком элелей или алала воины бросались в кровавый бой — сперва копьями, а когда копья ломались, начиналась «печальная работа мечами». Сиракузцы дрогнули и побежали, а Никий вместо того чтобы преследовать их, вдруг посадил своих гоплитов на суда и — отплыл в Катанию!..
   Сиракузцы боялись осады: со стотысячным населением она грозила великими бедствиями. Стали усиливать укрепления. Из пятнадцати генералов сделали три, что было и тогда уже полпобеды, послали гонцов в Коринф и Спарту уговаривать их напасть на Афины, баламутили греческие города Сицилии, поднимали сикелов (коренное население Сицилии). Коринф был уже, однако, в войне с Афинами, а Спарта колебалась: нарушением мирного договора она боялась навлечь на себя гнев богов. Алкивиад, счастливый своей Тимеа, — ах, что это была за женщина!.. — открыл спартанцам планы Афин: когда Сиракузы будут взяты голодом, вся Сицилия и южная Италия — на севере ее, входя постепенно во вкус великих событий, уже шумело племя волчицы — будут Афинами брошены сушей и морем на Спарту. Чтобы предотвратить это, нужно было, по мнению Алкивиада, послать в Сиракузы если уж не войско, то хоть одного спартанского стратега, а чтобы помешать Афинам отправлять в Сицилию подкрепления, нужно было занять — по примеру самих же Афин с Пилосом — в Аттике какой-нибудь опорный пункт, вроде, например, близкой к Афинам Декелеи. И Спарта послала Сиракузам генерала Гилиппа.
   Усилия афинян и сиракузян поднять на свою сторону население Сицилии не давали ничего: сицилийцы твердо заявляли, что они очень охотно присоединятся к… победителю. Этрурия дала три судна, а Карфаген в помощи отказал: ему, как и Персии, было выгодно, чтобы греки уничтожали самих себя. Но когда из Афин прибыла кавалерия — теперь у афинян кавалерийский корпус поднялся до четырехсот всадников — Никий и Ламах решили, что теперь можно начать действовать. Они начали действовать: нападали на сиракузцев, окружили своими стенами город и постепенно попали в такое положение, что Ламах был убит и только демонстрация афинского флота в Большой гавани спасла Никия от полного поражения. Оказалось, что прорицатели в этих делах никуда не годятся, как никуда не сгодились века и века спустя жестяные образки Серафима Саровского, которыми обременяли главнокомандующих все, начиная с государыни императрицы, родом немки.
   Осадные работы продолжались. В Сиракузах была, понятно, партия, которая вела тайно переговоры с Никием: города тогда — и потом — брались осадой или изменой. Настроение осажденных падало. Но тут прибыл Гилипп с подкреплениями и стал в тыл афинянам. Никий — больной — занял Племмириум. Опять всякие стычки и победа сиракузцев: Никий оказался осажденным в своих же собственных укреплениях. Дрова, воду, фураж можно было добывать только с опасностью жизни. На глазах у афинян начались приготовления Гилиппа к морской битве. Дух афинян падал. Началось дезертирство иногородних, которые убегали внутрь острова, а то и к врагу. Бежали рабы. На кораблях начались болезни: была суровая зима. Никий просил армии подкреплений, а себе отставки: он, в самом деле, был болен. Спартанцы, перестав, видимо, бояться гнева богов за измену, вторглись в Аттику, все разрушили, заняли город Декелею, почти у самых ворот афинских, и послали подкрепления в Сиракузы. Афины заняли еще укрепленное место в Спарте против о. Цитеры, откуда им было удобнее, чем из Пилоса, поднимать илотов. Затем Демосфен, победитель на Сфактерии, двинулся на Сиракузы, и среди самого разгара лета на семидесяти трех триерах при пяти тысячах гоплитов под великое ликование афинян и оцепенение сиракузцев вошел в Большую гавань.
   Демосфен взял все дело в свои руки. Он понимал, что надо действовать сразу и энергично. Ночная атака на Сиракузы. Отступив, сиракузцы выдвинули главные силы. Афиняне потеснили и их, но вдруг, охваченные страхом, неся большие потери, побежали. Грозные пэаны и воинственные песни сменились криками ужаса и воплями. Среди афинян возникла мысль бросить все и уйти, но Никий не решался на это. Он предлагал отступить опять на Катанию: Сиракузы нуждаются и в продовольствии, и в деньгах, и не сегодня-завтра сдадутся — так говорили ему его тайные дружки из-за стен.
   Гилипп тоже не дремал и всюду искал себе союзников, но сицилийцы мужественно стояли на своем: они будут с победителем. Освободить Сиракузы они были, пожалуй, и не прочь, но окружать их сиянием триумфа им не улыбалось. Сиракузцы спешно перестраивали свои триеры, приделывая им в ущерб скорости — она была пока не нужна — крепкие носы. Военачальники подбадривали войско и население хорошими речами о том, что они могут «догнать и перегнать» владычицу морей. Афиняне попытались опять завязать большое сражение, но из попытки ничего не вышло, и Никий принял окончательно решение снять осаду. Но вдруг случилось лунное затмение. Это было совсем скверно. Прорицатели истолковали это предзнаменование так, что Никию нужно подождать на месте «трижды девять» дней: так выходило по их науке. Этим воспользовались сиракузцы, не разделявшие, видимо, выводов этой науки, и нанесли афинянам жестокое поражение. Покинув Племмириум, афиняне должны были сжаться на самом заплеске волны, на узком и топком месте. Снабжение армии продовольствием стало невозможным: триеры Сиракуз перехватывали транспорты. Так как победа склонялась как будто на сторону Сиракуз, то к ним стали прибывать сицилийские подкрепления: маленькие софистики на агорах убеждали теперь великие демократии, что пришло, наконец, время выступить на защиту попранного права, цивилизации, свободы от тирании афинской демократии. Демократии восторженно орали, забрасывали своих гоплитов цветами и возносили бессмертным богам моления о покорении под ноги их всякого врага и супостата, причем супостатами оказывались все, против кого выступить было теперь выгодно.
   И вот начался «последний и решительный бой» в гавани. Сиракузцы предварительно заперли выход в открытое море торговыми судами и плотами, связанными между собой крепкими цепями. С обеих сторон билось среди великого грохота и криков и пэанов сто пятьдесят триер. Афиняне были разбиты, но бежать из ловушки было уже нельзя. Они решили искать спасения сухим путем, сожгли свои корабли и, бросив больных, раненых и уцелевшие триеры, начали пробиваться. После трехдневных усилий они прорвали окружение и побежали, преследуемые на пятах врагом, внутрь острова. Сиракузцы не отставали и били их и по тылу, и в голову, выставляя впереди заставы. Демосфен, командовавший арьергардом, наконец, сдался со своими шестью тысячами воинов. Никий тоже был остановлен и окружен. Он предложил уплатить Сиракузам все издержки по войне, две тысячи талантов, но те отказали, засыпали его стрелами, снова начался бой, бегство и, наконец, когда истомленные афиняне, достигнув речки Асинарус, бросились к воде — пить, пить, пить!.. — началась последняя резня и — сдача Гилеппу.
   Из сорока пяти — пятидесяти тысяч воинов, посланных Афинами под Сиракузы, уцелело всего два военачальника и семь тысяч воинов. Их с великим ликованием повели в Сиракузы и заперли в каменоломни рядом с Малой гаванью. Ночью они мучились от холода, а днем от нестерпимой жары. Пища их — большинство были больны или ранены — была ужасна. От испражнений стояла нестерпимая вонь. И так, вымирая, мучились они месяц за месяцем, пока не погибли все. Никий и Демосфен были казнены, что очень огорчило Гилиппа: ему хотелось увезти их для своего триумфа в Спарту.