— Ну, чего ты там тянешь?.. — раздался из задних рядов недовольный бас старого Родокла. — Не на агоре… Говори, что придумал…
   — Думаю я, что пора нам наше суденышко переменить на другое… — сказал Антикл. — Как такое попадется — нужен, понятно, прежде всего хороший ходок — на пути, переймем и переберемся на него, а «Удачу» пустим по волнам: пусть все ломают голову, что сталось со славными разбойничками. Последняя пробоина, которую мы под Самосом получили, что ни говори, а выглядит нехорошо, а чиниться не время, да и хлопотно. И опять-таки чиненое судно это тоже, что девица, которая свою девичью честь не соблюла…
   Опустились кудлатые головы. То, что говорил атаман, было справедливо и именно поэтому-то и было оно особенно неприятно. Первое дело, где такого ходока найти, а второе, все они сжились с «Удачей», которая стала для них родным домом: вполне понятно, почему старый Бикт не хочет и помирать на берегу. «Удача» была для них живым существом с особенным характером, своими капризами, своими веселыми днями и своими неудачами. Да и кормилица, которая давала им не только хлеб, но и защиту против враждебного им мира всех этих торгашей и владык земных…
   — Думать об этом, пожалуй, много и нечего… — сказал Антикл-Бикт. — Море и тех, кто по нему плавают, мы все знаем неплохо. И думаю я, что лучше нам и искать нечего, как тот же «Посейдон», который теперь ищет встречи с нами. А? — с улыбкой заключил он.
   Враз поднялись кудлатые головы и грубые, загорелые лица расцвели улыбками. Даже ослабевший от раны Бикт приподнялся на своем ложе и закашлялся от смеха. Вот это был бы так удар!.. Разлука с «Удачей» сразу отошла на задний план — впереди стояло и манило не только смелое, но и забавное предприятие.
   — Это ты верно!.. Лучше его ходока нет… — послышались грубые и веселые голоса. — И взявши его, нужно все же будет кое-что в нем переиначить: его знают тоже не меньше нашего судна…
   — Его и переиначивать большой надобности нет: он просто уйдет от всех. Да и догонять-то нас у них большой охоты нет…
   Палуба загалдела веселыми голосами. И на радостях мудрого решения — сами архонты умнее не придумали бы! — Антикл приказал выкатить бочонок доброго винца, который они захватили тоже под Самосом на купчине. Но не успели они и усесться в кружок вокруг благоухающего бочонка, в котором густо краснело отменное винцо — такое только богачи пьют, да и то не каждый день! — как вдруг стоявший на носу вахтенный пропел:
   — С левого борта парус!..
   Антикл встал первым, глянул на выплывавший из-за туманно-голубого острова парус и засмеялся:
   — Бессмертные покровительствуют нам: это как раз «Посейдон» и бежит! Ну, ребятишки, совершим возлияние великим богам и — по местам…
   Они давно уже решили совершать возлияния в честь великих богов не на пол, как было принято у греков, а в рот: что зря-то добро портить? И богам приятнее будет, если они угостят себя. Они опустошили одним духом свои разнокалиберные чаши — это были все живые памятники былых походов и побед — и, с удовольствием покрякивая и вытирая кудлатые бороды оборотной стороной руки, оживленно взялись за разборку оружия, а потом, не торопясь, разошлись по своим местам. Никакие указания со стороны атамана нужны не были, но так как минутка была исключительной важности, то все же Антикл невольно подбодрил товарищей:
   — Как только коснемся его борта, чтобы одним духом, ребятишки…
   — Ну, ну… — одобрительно и весело качнул седой головой Родокл. — Только ты-то вперед не очень лезь!.. Справимся…
   И не меняя курса, старое боевое судно шло под острым углом наперерез военному. Сердца замерли: что-то будет?.. Суда сближались все более и «Удача», казалось, беззаботно бежала по своим делам. И вдруг с «Посейдона» трубный позыв: стой!.. «Удача» не обратила на приказ никакого внимания. На триере забегали. Молоденький Периклес так и рдел: в сицилийский поход его по молодости не взяли — так тут надо свой жизненный путь начать как следует…
   — Ну, ты вот что… — покосился на него старый феон, триерарх, опытный в морских делах воин. — Как я сказал: не сметь отходить от меня! Ты можешь быть нужен мне. Понял?.. А то смотри у меня… К бою готовьсь!.. — суровым басом покрыл он красавицу-триеру.
   Все подтянулось. Украдкой обменялись взглядами: кто как ведет себя? Думка была у многих: все ли на борту свои? Но неизбежное — неизбежно.
   — Тарань в борт!.. — раскатился бас. — Разом…
   Зная о любимом приеме Бикта становиться борт о борт, Феон — в последнюю минуту к рулю стал он сам — резко повернул руль, так, чтобы не дать возможности Бикту коснуться его борта и в то же мгновение осыпать его судно стрелами. Но маневр не удался ему: длинные багры разбойников разом выросли над их бортом, быстро опустились и, как щупальца какого-то чудовища, впились в военное судно. Лавина серых, загорелых моряков с злыми лицами бросилась через борт на судно врага, раздался чей-то страшный крик, — то Тейзаменос, потеряв равновесие, упал между бортами и в одно мгновение был смолот крутыми боками судов — а его покрыл другой крик: гоплитам в тыл ударили свои же гребцы. Крепко ухватив руль железной рукой, Антикл, видя, как тяжело шлепнулась в воду бесформенная, вся в крови лепешка тела старого Тейзаменоса, глухо застонал и резким движением руля еще крепче прижал свой борт к борту «Посейдона» и боевым кликом приветствовал выступление военных гребцов.
   Все было кончено в несколько мгновений. Было немало убитых со стороны разбойников, пораженных стрелами на близком расстоянии, но немало пало и гоплитов, которым ударили в тыл гребцы. Старый Феон был тут же на палубе изрублен, а несколько человек из военных, и в том числе молодой Периклес, уже плыли к недалекому берегу пустынного острова. Несколько разбойников бросились было вдогонку, но Антикл остановил их.
   — Брось!.. На острове никого нет: все равно пропадут с голода. За дело и — ходу!..
   В миг новоприобретенное судно было приведено в должный вид, разбойники живо перетаскали на него свой скарб, — он обременителен не был — поставили караул к пленным гоплитам и Антикл-Бикт вырос на мостике.
   — Все ли на борту? — крикнул он.
   — Все!.. Нет, Родокла нет!.. И куда старый хрен пропал?.. А да вон он ползет… Иди скорее, Родокл, отваливаем…
   — Но… но… — хмуро басил тот, перебираясь через борт. — Успеете… Клянусь Кастором и Поллуксом, надо было проститься со старушкой… Отваливай…
   У всех сжалось сердце, когда «Удача» тихо закачалась на волнах одна. Но не прошло и нескольких минут, как раздался чей-то удивленно-испуганный крик:
   — Дым!.. Горит…
   В самом деле, вокруг оставленного судна плавал сизый дымок.
   — Да это ты, старый хрен, поджег!..
   — Кха!.. А что же, по-вашему, так и оставить ее какой-то там сволочи?.. Нет, на это я своего согласия не давал…
   Все глаза тепло устремились на старика: а молодец, клянусь Посейдоном! Дым все больше и больше окутывал тихо качавшееся судно, и вдруг бледный в свете яркого солнца выскочил из оконца язык пламени. Не прошло и нескольких минут, как просмоленное, сверху сухое дерево судна было уже одним огромным костром над синею гладью моря. Резвый ветер усердно раздувал его, и туча черных галок неслась в голубое ласковое небо и устилала с шипением лазурные, веселые волны. Старый Родокл исчез куда-то с палубы и все делали вид, что не замечают этого.
   А потом была заупокойная жертва по погибшим в бою товарищам и — веселый пир победы…

XXIV. ГОЛОС ИЗ МОГИЛЫ

   Дорион сидел на берегу говорливого Кефиссоса и удил. Не то что его очень искушала сама форель, но просто в его бедности это даровое подспорье на его скудном столе было желательно. Он не гнушался никакой работой, но его заработков не всегда хватало даже и на скудный стол: у него было доброе, беззаботное сердце, и он легко делился этими крохами с еще более нуждающимися. На всю длину удилища и лески он перекинул крючок вверх по течению — он ловил нахлыстом, так как течение речки было быстрое, — и, следя за делом, все больше и больше забывал о нем: почти всю ночь вчера просидел он над писаниями Гераклита Эфесского, прозванного Темным, и его опять и опять поразили глубокие и сильные мысли этого недавно умершего философа-отшельника, выносившего их сперва под сенью святилища Артемиды Эфесской, а затем в лесистых горах, в пустыне, куда он окончательно ушел от людей. Он был уже достаточно зрел, чтобы не думать, что тут вся «истина» и только истина; но его поразило, что ход мысли отшельника Эфеса шел так близко от его печальных размышлений, которым он предавался в одиночестве, то на берегу говорливого Илиссоса, то на склонах Гиметта, где так упоительно пахло тмином и шиповником и так сладко пели цикады. Только в одном он расходился с затворником: тот еще верил в силу своих жестких слов и хлестал ими своих современников, а в особенности «проклятую» — это было выражение Гераклита — демократию сплеча, а Дорион уже понял, что из всех бесполезнейших дел человеческих под солнцем это самое бесполезное. И все они, — тихо усмехнулся он — поняв безнадежность человека, все же пишут для него свои трактаты, которые будут скоро перевраны и скоро забыты. Когда демократия Эфеса изгнала Гермодора, говоря: «Мы не имеем надобности в выдающихся людях — пусть он едет, куда хочет», Гераклит посоветовал им перевешать один другого, а сам, устав от этого нестерпимого гнета народа, оставил город, оскверненный произволом и несправедливостью, и уединился в лесистых горах, где и жил до конца своих дней. Но все же, покидая город, он положил в храме Артемиды свиток папируса, в котором он изложил свои взгляды для тех, которых до него никто еще не бичевал с такой беспощадностью: «Они набивают брюхо, как скоты», «тысячи из них не стоят одного настоящего человека», «они, как собаки, лают на тех, кого они не знают», «они похожи на осла, который охапку сена предпочитает золоту» и пр. Но кто же тогда этот его «настоящий человек»? Не сам ли он говорил, что Гомера и Гезиода за их теологию следует выпороть и не допускать в народное собрание? Он был налит темным гневом против болтающих поэтов, с холодной недоверчивостью смотрел на философов, в которых он видел только надутых болтунов. Он хвалил только Биаса, мудреца, нищего, который не боялся воинов-персов, потому что все, что он имел, он носил с собой в суме, да еще двух-трех умных людей, как Анаксимандр, Фалес и Анаксимен. Нисколько не боясь всесильного, но презираемого им демоса, он говорил, что поклоняться каменным изваяниям это все равно, что «болтать со стеной», обряды очищения он презирал, говоря, что это все равно, как, запачкавшись в грязи, хотеть грязью очиститься. Ему были отвратительны «мерзкие» обряды культа Диониса — во время этих беснований не только шел самый открытый разврат, не только люди в припадке исступленного изуверства оскопляли себя публично, но, одурев, часто они растерзывали на части живых животных и подвергали их самым ужасным истязаниям, — и все эти кощунственные «мистерии».
   Вдруг тонкая леска задергалась, Дорион пришел в себя, и через мгновение на каменистом берегу запрыгала серебристая, вся в красных крапинках форелька. Дорион осторожно снял ее с крючка, положил ее в плетенку, которая стояла в напоенной солнцем воде потока, и, снова наладив удочку, забросил ее в воду, испытывая темное и неприятное чувство, которое смутно говорило ему, лучше было бы оставить форельку в потоке…
   И снова мысль его перелетела через море, в далекий Эфес, к философу-отшельнику… В его учении о сущности мира было что-то, что говорило одновременно и уму, и сердцу Дориона. Основа всего: одаренный разумом вечный огонь, в котором все сгорает и все вновь рождается к жизни. Никакой цели у этой вечной силы нет, это как бы ребенок, строящий на берегу моря домики из песка с единственной целью их разрушить. Когда глаз человека видит что-нибудь как бы постоянное, он жертва иллюзии: все течет, уходя и приходя, беспрерывно. «Мы не можем окунуться два раза в одной и той же реке», ибо уже через момент после первого погружения и река другая, и другие мы. Все находится в движении, даже то, что кажется неподвижным…
   С тихой болью вспомнилась вдруг почему-то Дрозис, — она уходила уже тогда, когда была рядом с ним и уходил от нее и он: призраки, призраки, призраки — хотя и жаль, что они уходят.
   — Э… э… э… — подхватил он другую форельку, но она, вдруг сорвавшись с крючка, исчезла в напоенном солнцем потоке.
   И это было приятно ему…
   «Добро и зло — это совершенно одно и то же, говорил Гераклит… — продолжал Дорион свои думы. — Со крат никогда не поймет этого: сердце не пустит его так далеко в эти глубины. Противоположности не исключают одна другую, но одна другую зовут, обусловливают. Можно даже сказать, что они тождественны — это основной закон, который правит всей жизнью, как в мире физическом, так и нравственном. Незримая гармония всего, рождающаяся из противоположностей, куда лучше всякой видимой гармонии. Да, все противоречия сливаются в ненужной, бесплодной — Дорион содрогнулся от этого огромного слова — гармонии. И Гомер, стремившийся насадить гармонию в среде богов и людей, повинен в том, что он толкает вселенную к конечной катастрофе, то есть к уничтожению в самом ее корне. Гомер не понимал, как не понимает этого Сократ, что исчезновение ночи ведет за собой неминуемое и немедленное исчезновение дня, а уничтожение зла — уничтожение добра, если, впрочем, можно еще употреблять эти детские словечки, как добро и зло. И вот: «Темный»! Почему? Если был кто Светлый, то как раз он. Если же и встречаются и у него темные мысли, то это те обломки камней, которыми был окружен Партенон, пока он строился… И, может быть, тоже жила в его душе какая-нибудь Дрозис, любимая, но недоступная, как звезда… И как он чувствовал себя там, в лесах, захолодал ли в безнадежности или, может быть, плакал?..
   «И как смешон этот наивный Сократ в своих усилиях найти какую-то безусловную истину! Он утверждает, что без общих истин не могло бы существовать ни общества, ни закона, ни правды… он уверен, что он сражается — языком — за эту несуществующую истину, не замечая, что общества, и законы, и эта дурацкая война существуют не потому, что существует какая-то общая правда, а только потому, что какой-то мальчишка, играя на берегу, строит эти ни на что не нужные домики — да, да, в бесплодной гармонии… «Никто не грешит добровольно», — твердит курносый чудак. Но что это значит, это словечко «грешить»? Дарий спросил у греков, которые жили у него при дворе, сколько они взяли бы съесть труп их отца. Они с негодованием отвечали, что не возьмут ничего. Тогда он призвал представителей какого-то племени индусов, у которых это было обычаем, и спросил: что они взяли бы сжечь трупы их отцов? Они в ужасе закричали: ни за какие богатства в мире! Вот тебе и весь «грех»! Молодец, укравший что-нибудь, в Афинах подлежит суду, как вор, а в соседней Спарте восхваляется всеми, как ловкий человек… Нельзя безнаказанно играть словами агоры…
   Легкий хруст по песку босых ног за чащей олеандров отвлек его от дум. Вокруг торжественно и светло сиял тихий золотой вечер. Шаги приближались, и вот из-за чащи выступил вдруг на берег сам Сократ. На курносом лице его была обычная добродушная улыбка.
   — А, вот он куда забрался, наш философ!.. — сказал он. — А мы к тебе в гости пришли, провести вечерок за чашей вина. Не смущайся: мы знаем твою почтенную бедность и вина принесли с собой. Идем…
   — А кто там?
   — Пойдем — увидишь…
   Дорион смотал удочку, взял плетенку, в которой плескались три форельки и, подумав, вдруг выпустил их в речку и — улыбнулся. Это было приятно. Они пошли к недалекой хижинке, которую снимал Дорион у огородника. На траве сидел хмурый Антисфен со своей вечной сумкой за плечом и постоянные спутники Сократа, точно влюбленный в него Херефон, который в последнее время все болел, и чудак Аполлодор, посмешище всех Афин. Все обменялись вместо приветствия улыбками и расположились поудобнее на берегу потока. Вскоре к ним вышел и молодой красавец Федон со своими золотистыми кудрями, который не терпел Афин и все мечтал о переселении в Сицилию: как очень молодой человек, он искренно верил, что там, где нас нет, непременно хорошо. С ним был какой-то незнакомый и совсем молодой юноша среднего роста с некрасивым, но серьезным лицом и очень широкий сложением.
   — А это мой друг, Аристокл, по прозванию Платон… — представил его старшим Федон. — Ему очень хотелось посмотреть на учителя поближе…
   Сократ ласково улыбнулся: понаслышке он знал уже юношу. Платон был из знатной и состоятельной семьи. Род его считал своим предком первого царя Аттики Код-роса. Его мать, Периктионэ, была тоже очень благородного происхождения: ее род был воспет Солоном, Анакреоном, и Платон всем этим очень гордился.
   — Ну, что в городе новенького? — садясь, спросил равнодушно Дорион.
   — Да новостей столько, что голова кругом идет… — усмехнулся Сократ, везде бывавший и все знавший. — Только что прибыл в Афины молодой Периклес — рассказывает чудеса о своем спасении от разбойников, от которых он уплыл на какой-то пустынный остров, а потом был подобран каким-то торговым судном. Алкивиад оказался вдруг в Спарте, около царя Агия, а другие говорят, что больше около прекрасной Тимеа, царицы, которая будто бы весьма оценила его красоту и афинскую образованность. Боюсь, что от этого молодца можно ждать больших бед… И еще пришел странный слух, которому я боюсь и верить: говорят, что в роли пифии в Дельфах выступает теперь Дрозис!.. Ну, известная… Будто бы она постарела и как будто не совсем в своем разуме… Ты что, Дорион? — с удивлением спросил он того, смотревшего на него во все глаза.
   — Ничего… В самом деле новостей полна сума… — криво усмехнулся Дорион. — Но чем же мне угощать вас? — поторопился он замять разговор. — Хлеб у меня есть, есть козий сыр, оливки…
   — А у нас есть вино недурное… — сказал Сократ. — Для философов настоящий симпозион[24]… Я есть и не хочу: зашел к одному приятелю и тот угостил меня таким жарким из молодого осла, что м-м!.. Но винца выпью с удовольствием… Хорошо тут у тебя, тихо — вот и побеседуем за чашей вина о том, о сем.
   Сократ выпить любил. Его забавляли те изменения, которые претерпевал мир после нескольких чаш: земля становилась уютнее, люди милее, язык так хорошо выражал мысли, которые становились наряднее и задушевнее, а душа согревалась — хвала Дионису!..
   Федон с Дорионом принесли самые простые глиняные чаши, почерпнули в говорливом потоке воды, чтобы разбавить по греческому обычаю вино, достали из сумы вина и, сделав возлияние в честь богов, — привычка, от которой эти вольнодумцы отстать не могли и которая была им приятна — в молчании выпили свои чаши, и Сократ, обсасывая свои потемневшие усы и смеясь глазами, проговорил:
   — Вот это хорошо!.. А ну, повторим…
   — А что это с Протагором вышло у Эврипида? — спросил Дорион.
   — Дело выглядит довольно скверно… — сказал Сократ. — Протагор в гостях у Эврипида прочел свой труд о богах. Кавалерийский офицер Питодор — ну, этот богач наш… — возмутился и почувствовал необходимость спасти от Протагора афинский народ и, говорят, уже подал на него донос, обвиняя его в богохульстве. Тут большие неприятности могут грозить и Протагору, и Эврипиду, который допустил у себя в доме такое богохульство.
   — За этими обвинениями в богохульстве скрывается только желание убрать людей слишком свободно разговаривающих… — весь вспыхнув по своей привычке, сказал Федон. — Все эти крайние демократы готовы задушить всех, кто думает иначе, чем они…
   — А я помню, как в первый раз прибыл Протагор в Афины… — с задумчивой улыбкой проговорил Сократ. — Я еще спал, когда ко мне с криком ворвался Эвклид: а ты слышал, Сократ, новость? Я испуганно протираю глаза: надеюсь, ты не принес мне вести о каком-нибудь несчастии? Да нет, кричит, совсем наоборот: он приехал!.. Кто он? О ком ты говоришь? — спрашиваю я. Но великий софист абдерский, Протагор! Ты должен непременно устроить меня к нему… И вот, когда утро вступило, наконец, в свои права, мы поспешили с ним к Каллиасу, у которого Протагор тогда остановился, и нашли его прогуливающимся под портиком в живой беседе с Каллиасом и обоими сыновьями Периклеса, а сзади теснились другие слушатели, второго сорта. А теперь вот — усмехнулся — кавалерийский офицер. Может быть, и прав Софокл, который где-то говорит, что много чудес на свете, но нет чуда большего, чем сам человек…
   — Может быть, Софокл и прав, — тихо заметил Дорион, — но от этого чуда на свете тесно и ничто так не утомляет нас, как именно это чудо. Прав был Гераклит, бежав от всех этих чудес туда, где их нет…
   Все переглянулись: дух Дориона омрачался все больше. И эта его подавленность так влияла теперь на всех, что нужны были большие усилия, чтобы поддерживать разговор. Вдали над сияющей землей теплился Акрополь, яркой розовой звездой сияло копье Афины. Белые голуби — птица Афродиты — треща крыльями, весело носились над городом. Ласточки нарядно щебетали и грудкой все касались сияющего потока. И чуть-чуть видная затеплилась первая звезда. Дорион думал свое: пусть все течет, пусть все сон и обман, но он должен немедленно идти в Дельфы, чтобы видеть Дрозис: цветущая жизнью красавица Дрозис и эта безумная, которая в удушливом дыму лепечет всякий вздор для темных людей — нет, конечно, это одна из тех афинских сплетен, от которых людям житья нет… Надо идти сегодня же…
   — А я был тут, друзья мои, в Пирее, — сказал вдруг сумрачный Антисфен, — и видел и слышал там много поучительного. На судне, которое прибыло из Египта, приехал какой-то богатый иудей по торговым делам. Я раньше никогда их не видывал. Говорит он на самом варварском языке, едва можно его понять, но рассказывал он много и занятно. Как и наш Геродот, он побывал во всех странах. И поведал он мне, что в каком-то Китае, что ли, это страна такая есть, за Персией как будто, появился тоже мудрый человек по имени как-то вроде Конфуцеос и будто в его учении много сходного с твоим, Сократ. Иудей о тебе, оказывается, слышал, вот и вспомнил. И действительно, Конфуцеос этот говорит так: усовершенствование своего знания состоит в том, чтобы исследовать вещи. Когда вещи исследованы, знание совершенно, а когда знание совершенно, тогда мысль истинна, а когда мысль истинна, сердце чисто, а когда сердце чисто, личность развивается, а когда личность развита, тогда дом в порядке, а когда дом в порядке, то государство управляется хорошо… Это очень близко к тебе. И будто бы у этого самого мудреца великое множество учеников, и слава о нем будто идет по всей их земле… А потом рассказывал он, что и у них такие мудрые люди тоже бывали, в Иудее этой самой, но что, как и у нас, им немало горя приходилось терпеть от людей. Был, говорит, у них тоже какой-то старец праведный, по имени вроде как-то Исаия, что ли, которого царь за обличения его приказал защемить между двух досок и распилить… Кавалерийские офицеры действуют везде и прав наш Дорион; тяжелы эти «чудеса»!..
   Смеркалось. Вызвездило нарядно. Маленькие совки беззвучно носились над зарослями и прозрачно повторяли свое нежное: сплю… сплю… И Федон, оторвав восхищенный взгляд от звездного мира и по обыкновению вспыхнув, проговорил:
   — Мелисс выговорил невероятную мысль, которая пугает, но в такие вот вечера мне кажется, что она не только истинна, но в ней вся истина: вселенная совсем не ограниченный, всюду себе равный шар, как думал Парменид, но она бесконечна. И верю я в правоту пифагорейцев, которые говорят о музыке звезд: не может быть немым этот прекрасный мир!.. Да, сказать, что истины нет, я не могу, в этом Сократ прав. Но прав и Горгий, который учит, что лучше всего признать, что я знаю только то, что я знаю, — не более…
   Он застыдился и замолчал. Сократ с доброй улыбкой посмотрел на даровитого юношу: он любил его.
   И когда вино было допито, все поднялись ранее обыкновенного по домам: темное беспокойство Дориона нарушало ясность настроения.
   — Да хранит тебя Гипнос[25], сын мой!.. — более, чем всегда, ласково проговорил Сократ Дориону, еще более подобрев от вина. — Да даруют тебе боги сладкий сон…
   И едва все ушли по направлению к городу, рассуждая — в головах от вина приятно шумело — о музыке светил, против которой они в настоящий момент решительно ничего не имели, как Дорион встал, собрал в суму все необходимое для пути и, взяв длинный посох с крючком на конце, быстро скрылся в темноте…

XXV. АФРОДИТА И ДРОЗИС

   Дорион обошел всю Олимпию: никаких следов Дрозис не было. Жрецы на его расспросы холодно отвечали незнанием. Он искал Дрозис, а дума при виде этого города, который когда-то был духовным центром всей Эллады, делала свое. Несмотря на огромные толпы богомольцев со всех концов страны, Дельфы явно умирали. Через купцов и моряков греки знали уже многое об Азии, Египте, Марсели. Пифагор и другие сказали уже, что земля не круглая лепешка, как говорил Фалес из Милета, а шар в пространстве и, следовательно, Дельфы никак уже не могут быть пупом земли. Даже шутки Аристофана на сцене, когда он, обличая Сократа, приписывал ему без всякой церемонии мысли его учителя Продика, убивали потихоньку Аполлона тут, в его царстве. Нет Зевса, говорил Продик, потому что никогда не бывает дождя без туч, а если бы дождь посылался Зевсом, он мог бы, конечно, сделать это и при безоблачном небе. И почему непременно нужно было устроить этот оракул тут, у подножия Парнаса, а не в другом месте? Кто это решил? Почему? И он с тупым любопытством присматривался к толчее вопрошающих бога о своих делах: неужели же все эти на вид часто почтенные люди такие болваны? И мало того, что болваны они сами, они привели сюда с собой и сыновей мальчиков, чтобы тут впервые постричь их и принести их волосенки, по древнему обычаю, в дар Аполлону. Как же должны хохотать между собой жрецы Аполлона над этой извечной, разящей глупостью людского стада!..