обращались? Вдруг бы они и вылечили...
- Зачем мне врачи? От чего мне лечиться? Мне дым не мешает. Я когда
дышу и говорю, он не идет. Могу петь. - Тут Коля остановился и запел:
"Стою на полустаночке в цветастом полушалочке, а мимо пролетают поезда", и
верно, дыма из него не вышло. - И ем я хорошо. Иногда только мясо пахнет
костром. Вроде шашлыка. Это когда я из глубины дыхну, то дым. А людям
нравится. Просят. Как-то я три раза подряд дыхнул, дали воблу.
- Но, может, вы хотите от него отделаться? Не мучит он вас?
- Да ты что! Коля поглядел на Данилова с укором. - У меня жизнь
интересная.
"Ну коли так, - подумал Данилов, - что ж я его буду дыма лишать..."
Ведь и вправду: вдруг он, Данилов, испортит жизнь человеку. Пусть дышит
как хочет. Данилов опустил в щель автомата двугривенный, подаренный Колей,
наполнил кружку, но, отпив два глотка, о пиве забыл. В нем возникли вдруг
слова и чувства, какие он хотел бы передать и Переслегину и Чудецкому.
Явились бы к нему сейчас листы бумаги, он бы их все исписал. "Что я
стою-то здесь, пойду домой, напишу им письма. О музыке. Обо всем". Он
пошел. Однако его намерениям помешал телефонный звонок.
У звонившего был лирический бас, годный, если бы собеседник Данилова
пел, и на баритональные партии - князя Игоря или Мазепы. Вроде бы Данилов
его где-то слышал, но где? Говорил незнакомец тихо, таинственно и вместе с
тем так, будто Данилов сидел у него дома в клетке. Данилов проверил голос
индикатором: нет, звонивший был местной личностью.
- Мне любопытна ваша таинственность, - сказал Данилов. - Однако вы
даете мне понять, что вам многое обо мне известно, стало быть, вы знаете,
что у меня мало времени, поэтому прошу вас перейти к сути дела.
- Пока и дела-то никакого нет, - сказал незнакомец, - а есть
предложение.
- Какое же?
- Сотрудничать с нами.
- А кто вы такие?
- Ну как вам сказать...
- Так и скажите.
- Настасьинский переулок, квартира Ростовцева...
- Хлопобуды, что ли?
- Это несерьезное дело... Но пусть хлопобуды...
Теперь Данилов узнал. Говорил с ним пегий человек с бакенбардами,
возможно, секретарь хлопобудов, заполнявший обычно их вахтенный журнал или
конторскую книгу. Но возможно, и не секретарь.
- Вы секретарь с бакенбардами, - сказал Данилов.
- Как вы узнали?
- Я музыкант. Должен иметь слух.
- Звонок мой как бы официальный.
- Вас Клавдия Петровна надоумила?
- При чем тут Клавдия Петровна! Клавдия Петровна - из очереди! Мы
вышли на вас сами. А Клавдии Петровне вовсе и не следует знать о моем
звонке.
- И чем же вызван ваш официальный звонок?
- Наша инициативная группа - особая, экспериментальная, впрочем, вы
имеете о ней некоторое представление. Мы пока самодеятельная группа, но
то, что мы делаем, хотя бы своими анализами и прогнозами, должно принести
несомненную пользу обществу...
Тут Данилов чуть было не сказал о сомнительности затеи хлопобудов с
изумрудами и дипломами, но сообразил, что подведет Клавдию. Промолчал. Он
вспомнил о пятнадцати рублях и солидных людях, стоявших с чернильными
номерами на ладонях в прихожей у Ростовцева. Сказал:
- Неужели люди из вашей очереди и есть общество?
- Идет эксперимент, и мы можем охватить лишь определенную группу
людей, наиболее восприимчивых к условиям нашего опыта.
- Хорошо, - сказал Данилов. - А я вам зачем? Я и в очередь-то не
вставал.
- У нас много трудностей. Особенно в области научного
прогнозирования. Нам нужна ваша помощь. Естественно, она будет
вознаграждена.
- Моя помощь? - удивился Данилов.
- Да, - сказал пегий человек. - Мы знаем о ваших возможностях.
- Я артист оркестра. Какие у меня возможности?
- Речь идет не о ваших музыкальных способностях.
- А о каких?
- Вы сами знаете о каких...
- Вы меня с кем-то спутали.
- Нет. Мы о вас знаем все.
- Откуда же?
- У нас есть люди.
- Эти люди сами ошиблись и вас ввели в заблуждение.
- Значит, наше предложение вы принять не хотите? - угрюмо спросил
пегий человек.
- Ваш звонок я расцениваю как шутку, какую я оценить не могу из-за
отсутствия чувства юмора.
- Печально. И для нас. И для вас. Мне хотелось бы дать вам время
подумать, чтобы потом вам не пришлось жалеть о своем легкомысленном
отношении к важному делу.
- Вы говорите таким тоном, будто угрожаете мне.
- Возможно, что и угрожаю. Безрассудное упрямство следует
наказывать... Потом, вы, видимо, не верите в нашу серьезность и в нашу
силу, вот вы их и почувствуете...
- И что же будет?
- Будут и мелкие неприятности... Скажем, в театре... Ну, предположим,
на гастроли в Италию вы не поедете...
- Еще что?
- Вряд ли отыщет милиция альт Альбани...
- Так... Далее...
- Через три недели должно состояться ваше выступление в Доме культуры
медицинских работников...
- Отчего же не во Дворце энергетиков?
- Во Дворце энергетиков срочно устроят конкурс бальных танцев,
оркестру придется искать другой зал...
- Ну хорошо, в Доме культуры медицинских работников... И что же?
- Так ваше выступление не состоится... Оно, возможно, и нигде не
состоится...
- Хватит! И меня можно рассердить.
- Это как вам будет угодно.
- Вы ведь себе противоречите. Вы приписываете мне какие-то особенные
возможности и пугаете меня мелкими неприятностями. Но если у меня
возможности, что мне ваши угрозы! Не подумать ли вам в таком случае, как
самих себя обезопасить от неприятностей?
Секретарь хлопобудов, видно, растерялся. Молчал, дышал в трубку.
Потом сказал, но не слишком решительно:
- Видите ли, тут особый случай, мы, наверное, не нашли подхода к вам,
а потому разрешите считать наш разговор предварительным... Мы к вам
по-земному... А вы, возможно, на своих высоких ступенях полны иных
чувств... Возможно, вас обидели слова о вознаграждении... Это чуждо вам...
Я понимаю... Мы шли здесь на ощупь... Но и вы нас поймите... Мы пытаемся
заглянуть в будущее, и отчего же... существу... предположим, попавшему к
нам из более высокой цивилизации, пусть и занятому своими целями, нам
неведомыми, не помочь хоть капелькой своего богатства энтузиастам
приближения будущего на Земле...
- Вы меня, что ли, под существом имеете в виду?
- Нет, это я в теоретическом плане...
- Вы меня пришельцем, что ли, считаете? Так я прошу вас ввести в
хлопобуды профессора Деревенькина, он все объяснит вам насчет пришельцев.
- Ирония здесь неуместна, - уже мрачно сказал пегий человек.
- А дальнейший разговор излишен.
- Печально. У нас ведь есть земные возможности, и как бы вам все же
не пришлось сожалеть...
Договорить секретарю хлопобудов Данилов не дал, повесил трубку.
"Жулики вы и будохлопы! - произнес он вслух. - Еще вздумали угрожать!" Он
храбрился, но ему было худо. Мерзко было. Откуда они столько узнали о нем?
И что за поводы он дал подозревать его пришельцем? Кто им поставил
сведения? Клавдия? Ростовцев? Или, может быть, хлопобудный компьютер? Или
Кудасов?
Не хватало еще и хлопобудов! "И так носишься, - думал Данилов, - а
теперь еще и хлопобуды! Но, может, я зря, может быть, они и вправду
полезные и умные люди, а деньги берут лишь на карманные расходы?.."
Данилов опять вспомнил людей, стоявших в прихожей Ростовцева, и
почувствовал, что они ему чужие. К дельцам, доставалам, пронырам душа у
него не лежала. Нет, сказал себе Данилов, даже если хлопобуды узнают, что
в музыке и в любви к Наташе он может быть только человеком, а стало быть,
уязвим, и тогда он их не устрашится, ни в какое сотрудничество с ними
вступать не будет.



    28



Теперь Данилов спал часа по четыре в сутки. Его просили зайти в
милицию к следователю Несынову, он не выбрался.
Он позвонил в оркестр на радио и сказал, что не сможет пока играть с
ними. А ведь деньги были ему нужны.
Он играл в театре, играл дома, ездил на репетиции с оркестром
Чудецкого. Когда играл, ему было хорошо. Когда отдыхал и думал о своей
игре, сидел мрачный. Репетировали в утренние часы в зале Дворца
энергетиков. Оркестранты были люди молодые, Данилов пришелся бы им старшим
братом, по вечерам они работали кто где: кто в театрах, в том числе и
драматических, кто в Москонцерте, кто в ресторанных ансамблях. Все они
были недовольны своим теперешним положением, и то, что они были вынуждены
исполнять на службе, им не нравилось. Душа их рвалась к большой музыке.
Пусть за эту музыку и не платили. Все они, если разобраться, были юнцы,
еще не утихшие, жаждущие простора и признания, уверенные в своих шансах
сравняться с Ойстрахом, Рихтером, а кто - и с Бетховеном. Первый раз на
репетицию Данилов ехал в ознобе, в ознобе он вышел и на сцену Чувствовал,
как смотрят на него оркестранты. Друг другу они уже знали цену. Данилов
играл старательно, но, наверное, хуже, чем дома, да и не наверное, а точно
хуже. Однако в оркестре лиц недовольных он не заметил. Но, естественно, и
по пюпитрам стучать никто не стал. Отношение к нему было спокойное, как бы
деловое. Ну, сыграл - и ладно. Данилов отошел в сторонку, присел на стул,
опустил инструмент. Чудецкий с Переслегиным стояли метрах в пяти от него,
говорили озабоченно, но не об его игре и не об игре оркестра и других
солистов - валторны и кларнета, а о том, что симфония звучала сорок четыре
минуты, Переслегин заметил время. Это много, считали они.
Данилов почувствовал себя одиноким на сцене, да и на всем свете. Ему
стало холодно, будто он без шапки и в плаще оказался на льдине в полярных
водах, ветер сбивал его с ног, подталкивал к трещине, становившейся все
шире и страшнее. Яма в театре представилась сейчас Данилову местом
спасения. "Что я лезу-то в калашный ряд!" - отругал себя Данилов.
Композитор Переслегин сказал ему: "Как будто бы ничего..." И все.
Имел он в виду то ли игру Данилова, то ли свою музыку. То ли успокаивал
Данилова, то ли успокаивал себя. Переслегин тут же ушел куда-то, и Данилов
решил, что Переслегин им недоволен, но из деликатности говорить ему об
этом, да и никому, не стал, ведь он сам отыскал именно Данилова, сам его
смутил и подтолкнул к дерзости. "Да и когда автор был доволен
исполнителем!" - сказал себе Данилов, однако ему не стало легче. Дирижер
Чудецкий подошел к нему. Чудецкий был Данилову ровесник, манеры имел
мягкие, выглядел скорее дипломатом, нежели дирижером. Но было в нем и
нечто твердое, значительное, словно он уже получил звание, да и не
заслуженного, а народного. Чудецкий вежливо высказал Данилову замечания,
уточнил время новой репетиции и добавил: "Думаю, что симфония
прозвучит..." Но как-то вяло добавил.
"Прозвучит-то прозвучит, - говорил себе Данилов, сидя ночью над
партитурой, - весь вопрос - как..." Теперь он понимал: утром музыка
оркестра смяла его, раздавила, подчинила себе голос его альта. Да и был ли
слышен этот голос, этот слабый писк? Выходило, что Данилов явился не
готовым к репетиции. Дома он играл музыку Переслегина с удовольствием,
радовался и ей и себе, но симфония превратилась для него как бы в концерт
для альта, он словно бы забыл, что его альт существует в партитуре, не сам
по себе, а в вечных столкновениях или перемириях с валторной и кларнетом,
и уж, конечно, со всем оркестром. Нынче утром его альт был как будто бы
удивлен тому, что на него обрушились звуки оркестра, что они терзают его,
требуют от него чего-то, зовут куда-то или успокаивают с материнской
нежностью, альт Данилова растерялся от всего этого, как растерялся и сам
Данилов, а потому звучал лишь старательно. Стало быть, и посредственно.
Да, Данилов внимательно читал партитуру Переслегина, но оркестр звучал в
нем, видно, не так, как следовало ему звучать. А потом и вовсе затих,
пропал куда-то, оставив инструмент Данилова в одиночестве. Сегодня же
музыка Переслегина удивила Данилова. Она была мощная, нервная, широкая,
порой трагическая, порой нежная, порой ехидная и ломкая, порой яростная.
Альт в ней жил человеком, личностью, возможно - Переслегиным, или нет, им,
Даниловым, с его прошлым и его вторым "я" - валторной и кларнетом, оркестр
же был - толпой, жизнью, веком. Землей, вселенной, в них и существовал
альт. То есть должен был бы существовать. Утром Данилов был на сцене, но
будто бы сидел в своей комнате и там музицировал сам для себя, а жизнь и
век шумели за стенами дома в Останкине. Только услышав оркестр, Данилов
понял, как велик мир, переданный звуками симфонии, и как важен в этом мире
голос альта. Симфония была не о мелкой личности, нет. Личность эта как
будто бы соответствовала веку и вселенной. Но соответствовал ли этой
личности голос альта? "Отчего он взял альт? - думал теперь Данилов. -
Разве можно альтом передать сущность современного человека, деятельного
причем. В особенности мужчину. А впрочем, и женщину тоже. Тут нужна труба,
или ударные, или саксофон. Или рояль на худой конец. А то - альт! С его
тихим голосом, с его изысканными манерами. Он свое отзвучал в воздушные
времена Ватто... Теперь, небось, и Переслегин казнит себя за то, что вывел
солистом альт..." Но эти мысли тут же вызывали у Данилова обиду за альт.
Он объяснял себе, что Переслегин намерен был рассказать о натуре тонкой,
душевной, не трубой же и не ударными тонкую-то натуру передавать! Другое
дело, что Переслегину был нужен иной альт. А главное - иной исполнитель.
Так терзался Данилов. И день, и два, и три. После четвертой репетиции
он осторожно сказал Переслегину, что еще не поздно пригласить другого
альтиста. "Нет, нет!" - решительно возразил Переслегин. И опять ушел
куда-то. Впрочем, Данилову казалось, что Переслегин и Чудецкий смотрят на
него теперь благосклоннее. Да и в глазах оркестрантов к нему как будто бы
появилось больше любопытства. Однако Данилов ходил мрачный, бранил себя.
Теперь он, казалось ему, понимал, как следует играть музыку
Переслегина. И оттого, что понимал, еще больше расстраивался. Разве он так
сыграет? А ему хотелось сыграть хорошо, и уже не для себя, а для
Переслегина, для музыкантов, составивших молодежный оркестр, для людей,
какие, возможно, через пятнадцать дней придут во Дворец энергетиков. День
выступления казался ему черным пределом. Хорошо ему было жить прежде с
одними упованиями о своем будущем в большой музыке. Вот оно, будущее, и
наступало. Реальное, жестокое. Всем упованиям Данилова оно могло положить
конец. Да что могло! Должно было!
Иногда Данилов злился на свой инструмент, вздыхал: "Вот бы
Альбани..." Но разве дело было в Альбани! Кабы в Альбани! Данилов
осунулся, а и так был худ. Случались минуты, когда он у себя в квартире,
оставив инструмент и ноты, подходил к окну, пытался представить, какие
чувства испытывал в последние мгновения жизни Миша Коренев, о чем он
размышлял и намечал ли раньше себе это окно. Стояли холода, когда Миша
прыгнул, рамы были проклеены бумагой, и Мише пришлось с силой рвануть
створку...
Не сразу Данилов отходил от окна... Мысли о тишине были
соблазнительны. Вдруг Земский прав? Данилов чувствовал в себе симфонию
Переслегина, все ее звуки и звуки своего альта, но он знал, что не сможет
передать людям их так, как он их чувствовал. Да и никогда он не создаст
именно эти звуки! С трудом Данилов заставлял себя брать инструмент. И
играл, играл... Не думал ни о чем, просто играл. Окончив какую-либо часть
симфонии, говорил себе: "Да нет, что же я, ведь неплохо, лучше, чем в
прошлый раз, не такая я уж и бездарность..." Однако проходили минуты,
возвращались мысли о собственном несовершенстве, чуть ли не плакать
хотелось... Он стал раздражительным. Вещи, не слушавшиеся Данилова, злили
его. Он готов был их разбить или сломать. В театре коллеги удивлялись
Данилову, для них он был ровный, мягкий человек, вежливый, как старый
петербуржец, а тут словно преобразился. Он и на репетициях во Дворце
энергетиков нервничал, и не раз. Однажды чуть было не поругался с
Переслегиным. Переслегин тоже был в раздражении, ему не нравилась и своя
музыка, и оркестр, и игра Данилова, и, наверное, то, что альт солировал у
него в симфонии. Он ходил по сцене дровосеком, явись ему сейчас топор в
руки, он порубил бы в ярости и пюпитры, и инструменты, в том числе и
медные. Походив, он бросил оркестру, а потом и Данилову обидные слова.
Данилов, как будто бы готовый принять любой упрек в свой адрес, все же не
выдержал и тоже обидел словом композитора. Про себя подумал: "Тоже мне!
Большой мастер! Чайковский! Вагнер! Строит из себя гения... А сам-то кто!
Сочинил симфонию в семи частях, не знает почему, а думает, что гений".
Только в вестибюле Данилов пришел в себя. "Что я - базарная баба, что
ли? Да пусть в семи частях и есть претензия, так что же - от этого музыка
вышла плохая? Ведь нет! А Успенский, тот симфонию написал в двадцати с
лишком частях, и как написал! Что взъяряться-то! Скажи спасибо, что за
тебя все хлопоты произвели и пригласили на готовое". Действительно, ведь
другой в его возрасте долго бы бился, чтобы ни с того ни с сего получить
выступление. Да и что иронизировать по поводу семи частей, ведь, играя
Переслегина, он, Данилов, не чувствовал искусственности построения
симфонии, наоборот, выходило, что именно семь частей и были нужны. "Экая я
скотина, - думал Данилов, - надо бранить себя, а я Переслегина..." Им бы с
Переслегиным быть теперь как одно, слиться мыслями и чувствами, а они
смотрели друг на друга врагами. Переслегин, похоже, теперь его, Данилова,
лишь терпел. И Данилов вел себя так, будто был не рад, что связался с
Переслегиным и его музыкой. А ведь оба они были взрослыми мужчинами!
"Хоть бы Земскому, что ли, душу излить?" - думал Данилов. К Земскому
его тянуло. Но опять бы он услышал слова о спасительной тишине. Данилов же
и без Земского, перелистывая книгу о Хиросиге, наткнулся на слова учения
"юген" - "Истина - вне слов". А истина музыки, стало быть, вне звуков? Во
всяком случае, она вне звуков его бездарного альта! Лучше уже тишина как
исход и успокоение. Лучше уж распахнутое окно и прыжок в тишину...
Нет! Это было не для Данилова. Теперь при мыслях об окне Миши
Коренева Данилов приходил в ярость, сразу же брал альт и смычок.
В этой своей ярости он поссорился с Наташей. Дважды он обещал Наташе
приехать к ней - и все не получалось. Наконец она позвонила ему, он играл,
не сразу вернулся в реальность, сказал Наташе что-то нескладное, резкое,
она обиделась. В другой раз он сразу бы нашел Наташу, повел бы себя
дипломатом и все б уладил в мгновение. А тут он и сам обиделся. "Она и
понять меня не может, - думал Данилов, - что ей моя музыка!" На следующий
день после спектакля он все же бросился к Покровским воротам и по дороге к
знакомому дому встретил Наташу, она прогуливалась под руку с молодым
человеком. Наташа Данилову сухо кивнула и пошла дальше. Она была красива,
отчего же не прогуливаться с ней молодому человеку? Данилов вначале
рассвирепел. Но что было свирепеть и возмущаться? Какие он имел права на
ее свободу и симпатии! Да и был в ее судьбе уже человек со скрипкой, много
ли радости мог принести ей еще один неуравновешенный музыкант! Тут же
пришли на ум и слова Клавдии: "Наташа - совсем не простая..." Значит, и не
простая. Для успокоения Данилов убедил себя в том, что не только он Наташе
не нужен, но и она ему не нужна. Убедил без труда. Он так уставал сейчас
от музыки, что на женщин не глядел. Да и что общего, думал Данилов, может
быть у них с Наташей? Она так легко обиделась на его резкость, стало быть,
и понять не могла - или не хотела! - что творится сейчас с ним. Что ей до
его дела, до его переживаний! Эта мысль была сладкая. Но тут же явилась и
мысль неприятная. А он-то знает, что сейчас на душе у Наташи? Страдает она
или нет? Похоже, это его и не интересовало... Не говорил ли ему Земский,
что он обречен на одиночество? И на жестокость. То есть не он, а Большой
Артист. Но ведь Данилов и был намерен стать Большим Артистом. Впрочем, эти
намерения жили в нем до нынешних репетиций. Теперь они сконфузились и
утихли. "Какой уж тут большой артист!" - думал Данилов. Он считал сейчас,
что ему очень хочется исполнить музыку Переслегина. Он ее и исполнит. И
все. Однако иногда, на минуты, оживали и прежние упования. А вдруг...
"Нет, наверное, я и есть одинокий себялюбец, - сокрушался Данилов. -
Много ли я думал о людях, которые мне дороги? Вот я и одинок..." Тут же он
вступал с собой в спор. Отчего же он одинок? У него много приятелей,
Муравлевы в частности, им интересны и близки его порывы, его дело, они
готовы выслушать любые его излияния, а если возникнет нужда, тут же
бросятся ему помогать. Пустому себялюбцу стали бы они помогать? Вряд ли...
Другое дело, что сам он из-за тайной своей жизни старается быть на некоем
расстоянии от людей ему приятных. Чтобы не навредить им. Быть одиноким он
не хотел, и жестокость вовсе не в его натуре. Он желал любить и жалеть. Он
бы и сейчас ради дорогого друга, бросив альт, побежал с авоськой в магазин
или в аптеку за горчичниками и кислородной подушкой... Да и теперь он не
то чтобы проявляет себя эгоистом, просто в суете и хлопотах не успевает
заниматься лишь своими делами, на чужие у него не остается ни времени, ни
сил... Но в искусстве он, и верно, будет всегда одинок, творцы - одиноки,
кто же вместо него, Данилова, создаст музыку? Тут он один. Он да альт...
Так Данилов размышлял, то ругал себя, то оправдывал. То давал себе
слово стать иным. А каким - он и сам не знал. При всем при этом мириться с
Наташей он не был намерен. Данилов дулся на Наташу. Он бьется с музыкой
Переслегина, а она гуляет с молодым человеком... Ну и пусть. Ну и ладно.
Ей будет лучше оттого, что она оборвет отношения с Даниловым. Ну и ему
лучше. Музыке его никто не станет мешать...
Наконец на репетиции Данилов остался доволен своей игрой. Он даже
улыбался в то утро. Явившись в театр, узнал, что на гастроли в Италию
поедет не он, а альтист Чехонин. "Ну что же, - успокаивал себя Данилов, -
и Чехонин достоин поездки". Хотя и знал, что Чехонин музыкант скверный. И
другие знали это. В антрактах Данилов ходил скучный. Было обидно,
следовало сейчас же идти в кабинеты, требовать, упрашивать. Однако Данилов
и прежде никуда бы не пошел, теперь же он и вовсе не желал тратить нервную
энергию. Данилов вспомнил о звонке пегого хлопобуда. "Вот оно, старца
проклятье!.." Может, конечно, и не оно... Наутро Данилов осторожно
поинтересовался у дирижера Чудецкого, не будет ли каких затруднений с
залом Дворца энергетиков.
- А что такое? - удивился Чудецкий.
- Да нет, я так... Я к тому, не замышляется ли тут конкурс бальных
танцев...
- Сейчас узнаю, - сказал Чудецкий.
Ушел он легким маэстро, судьбой предназначенным для вальсов и полек
Штрауса, вернулся серьезным музыкантом, готовым к Шестой симфонии Петра
Ильича.
- Действительно, затеяли конкурс бальных танцев, - сказал Чудецкий. -
Опять у нас начнется беготня...
- Досадно, - сказал Данилов.
- Досадно, - кивнул Чудецкий. - Но не мы одни такие... Есть и театры.
Данилов хотел было намекнуть насчет Клуба медицинских работников, но
удержался. "Ну спасибо, хлопобуды! - подумал Данилов. - Я ведь и впрямь
рассержусь..."
Ночью у Данилова зазвонил телефон. Данилов поднялся медленно, трубку
взял нехотя. Раньше бы он припрыгал к телефону в надежде услышать Наташин
голос. А теперь и Наташин голос не смог бы заставить его двигаться
быстрее. Звонила Клавдия. Она страдала, ей было плохо, она хотела увидеть
Данилова, умоляла его зайти к ней завтра.
- Извини, но у меня совсем нет времени, - сказал Данилов, зевая.
- Володенька, я тебя никогда ни о чем не прошу, а теперь прошу... Ты
должен мне помочь...
"А ну ее!" - подумал Данилов. Однако он смутился. Голос Клавдии
звучал непривычно жалко. Будто и впрямь с ней что-то стряслось. Позавчера
Данилов корил себя за эгоизм, а теперь вот отказывается помочь человеку в
беде! Да и тянуло теперь Данилова узнать от Клавдии нечто новое о
хлопобудах, этих смельчаках и умницах...
К Клавдии он выбрался за час до вечернего спектакля, ехать следовало
на квартиру Войнова.
Клавдия встретила Данилова в шелковом халате, с платком на голове,
укрывшим бигуди. Выглядела она озабоченной и деловитой. А Данилов шел к
ней в тревоге, думал, что Клавдия выйдет в слезах, бросится к нему на
грудь за утешениями. "Опять морочила голову!" - обиделся Данилов.
Был дома и профессор Войнов. Данилову он пожал руку. Данилов заметил,
что живот у Войнова убавился. Войнов последние недели бегал трусцой. Он и
сейчас, крупный, широкий в кости, в синем тренировочном костюме с белыми
лампасами, походил на спортсмена, готового бежать. Но нет, похоже, ему
было определено занятие дома.
На полу большой комнаты стояли четыре бутылки из-под вина "Старый
замок" с пробками внутри. Войнов сразу же вернулся к бутылкам. Сел на
стул, шнурком от ботинок стал ловить пробку в ближней бутылке. Язык
высунул. Данилов взволновался, присел возле бутылки на корточки, готов был
помочь Войнову советами.
- Пошли, пошли, - резко сказала Клавдия.
- Вчера выходило, - как бы извиняясь перед Даниловым, произнес
Войнов, - а сегодня петля соскакивает.
- Данилов, пошли!
- Зачем это он? - спросил Данилов Клавдию в коридоре.
- На всякий случай, - сказала Клавдия Петровна. - Мало ли что...
- Надо леской.
- Мы пробовали. Шнурком надежнее. Да и обойдется шнурок дешевле.
Клавдия провела Данилова в свою комнату, спросила:
- Ну ты что?
- Как что? Ты мне звонила ночью...
- Ах да... - вспомнила Клавдия. - Ну ладно. Пока посиди минуту, я
кончу одно дело...
Она уселась за стол, то ли письменный, то ли туалетный, и на листе
хорошей бумаги принялась что-то решительно писать. Ручка ее двигалась,
словно Пегги Флеминг по льду во время обязательной программы, росчерки