вы новый тип, отвечающий нынешнему состоянию вселенной. А может быть, и
нет. Вы готовы к новым изменениям, к нашему и вашему удовольствию. Отчего
же не считать вашу судьбу и вашу натуру поучительными и достойными
исследований?.. Что же касается лаборанта, то вы меня не так поняли.
Лаборант - это порученец. Мы вам никаких задач посылать не будем. Я
повторюсь: живите, и все. Просто реагируйте на ситуации, затрагивающие
вас, со всей искренностью вашей живой натуры. Импровизируйте, как в своей
музыке.
Данилов насторожился. Неужели этот понял?
- Нет, я не разгадал ваших сочинений, - заметил Малибан. - Я их
просто слушал... Кстати, некую неприязнь кое-кто испытывает к вам не из-за
чего-либо, а из-за вашей дерзости в музыке. Мол, там вы ставите себя
выше...
- Выше чего?
- Это я к слову, - сказал Малибан. - Так вот забудьте о нас и живите.
А там посмотрим... Коли нужно, мы вас призовем. Но это не скоро... Да,
чуть было не забыл. Обратите внимание на Ростовцева.
- На Ростовцева?
- Нет, к нам он не имеет отношения. Но стоит внимания.
- Хорошо, - кивнул Данилов.
- Вот и все, - сказал Малибан. - Отправляйтесь к себе в Останкино.
И он улыбнулся, впервые за время наставительной беседы. Был он, как и
в день разбирательства, в черном кожаном пиджаке и свежей полотняной
рубашке. Белые манжеты высовывались из рукавов пиджака, и Данилов,
взглянув на них, вспомнил, как писал на манжете о трудах сеятеля Арепо.
- Нет, - опять улыбнулся Малибан. - Та рубашка в стирке. - И тут же
он добавил: - Забудьте обо мне. Но не забудьте о люстре. Мне неприятно
напоминать вам о ней. Но что поделаешь. Вы ведь и вправду часто бываете
легкомысленным. Я не против вашего легкомыслия, я принимаю вас таким,
какой вы есть. Но не я буду держать над вами люстру на цепи. А Валентин
Сергеевич может и не принять наши соображения в расчет.
Глаза Малибана были холодные, строгие. Позже Данилов не раз вспоминал
о глазах Малибана. "Да и что ожидать от него, - думал Данилов, - если для
него вся жизнь - сомнение и опыт?.." Опыты над живыми и разумными, хотя бы
и относительно разумными существами, Данилов считал нынче делом
безнравственным, но для Малибана-то в них была сладость. "Я им устрою
опыты, я им нафантазирую! - храбрился Данилов. - Они и от изучения моей
личности получат то еще удовольствие!" Что-что, а храбриться Данилов умел.
Малибан как будто бы отделил себя от люстры, вроде бы он был ни при чем.
Но Данилов понимал, что и Малибан, если будут основания, с люстрой не
задержится.
Сейчас он мог бы отдохнуть и даже развлечься в Седьмом Слое
Удовольствий. Но туда его не тянуло. Кончить бы все, считал Данилов, и
вернуться в Останкино. Он ждал, что его вызовет Валентин Сергеевич или
хотя бы его заместитель, но вызова не было. Множество знакомых,
скрывавшихся прежде от Данилова, желали теперь с ним общения. Некоторые
даже заискивали перед ним. То есть не то чтобы заискивали, а словно
признавали в нем какую-то тайну, для них неожиданную и удивительную.
Данилов избегал встреч и разговоров, ссылался на дела. Увидел однажды
Уграэля. Был он опять в белом бедуинском капюшоне, выглядел расстроенным и
даже как будто бы обиженным на Данилова. Губы его разъехались из-под носа
к ушам, звуки Уграэль выпускал сквозь ноздри.
- Отбываю, - сказал Уграэль, - опять в аравийские пустыни! - И он
махнул рукой.
- Что ж, - сказал Данилов. - Там тепло.
- Мне это тепло!.. - плаксиво возразил Уграэль. - Да что говорить!
Вам этого не понять! - И он пропал.
Несколько раз, будучи в окружении здешних лиц в буфете, возле столов
канцеляристов, в лифте, - Данилов чувствовал еле ощутимые сигналы. То ли
кто-то звал к себе Данилова, то ли сам имел нужду явиться ему. Но робел,
стеснялся существ посторонних, чужих ему и Данилову. И лишь когда наконец
Данилов оказался один под часами-ходиками с кукушкой, он вместе с
сигналами ощутил нежный запах цветов анемонов. Неужели Химеко? Данилов
взволновался. Всюду искал он прекрасную Химеко. Но ее нигде не было. И
вдруг она выступила из-за платяного шкафа. Данилов кинулся к ней и тут же
понял, что приблизиться к ней он не сможет. Она здесь, и она вдали. Но это
была живая Химеко, а не ее образ, созданный чьими-либо усилиями. Тонкая,
печальная, в зелено-голубом кимоно стояла она теперь против Данилова,
палец приложив к губам. Данилов кивнул, согласившись молчать. Химеко
опустила руку. Она улыбнулась Данилову, но улыбнулась грустно. Данилов,
забыв про свое согласие, хотел было сказать Химеко, что ей не надо ничего
бояться, что он желает говорить с ней, но она снова приложила палец к
губам. А потом показала рукой куда-то за спину, видно предупреждая, что
сейчас исчезнет.
Химеко поклонилась ему, подняла голову, своими черными, влажными
теперь глазами она долго смотрела на Данилова, как бы вбирая его в себя,
затем тихо кивнула ему и растаяла.
Данилов желал броситься вслед за Химеко. Но куда? И зачем? Усмирив
себя, он присел на кровать. Чуть ли не плакал. Химеко прощалась с ним.
Никто ее не вынуждал к этому прощанию, полагал Данилов, она сама
постановила, что - все. И согласия со своим решением она не испрашивала,
видно, все знала про него. "Нет, так не может быть! - думал Данилов. -
Мало ли как все сложится!" В чем была теперь Химеко права - в том, что не
позволила ни себе, ни ему произнести ни слова. "Истина вне слов..." Да и о
чем были бы слова? О Дзисае? (Вдруг и вправду усердия Химеко с
искупительной жертвой помогли Данилову?) О том, что она всегда может
рассчитывать на его поддержку, если, конечно, эта поддержка ее не унизит,
не покажется ей лишней? Все это и так само собой разумелось...
И хотя Данилов тешил себя надеждой на то, что судьба их когда-нибудь
непременно сведет с Химеко, сидел он опечаленный, тусклый. И долго бы
горевал, если бы его не призвали к Валентину Сергеевичу.
Разговор с Валентином Сергеевичем вышел неожиданно короткий. Валентин
Сергеевич похвалил Данилова-шахматиста, сказал, что очень любит шахматы, и
напомнил, как он в собрании домовых на Аргуновской затрепетал, увидев
движение слона Данилова. "Так это ж были не вы", - сказал Данилов. "И не
я, и я", - ответил Валентин Сергеевич. И Данилову почудилось, что на
колени тот Валентин Сергеевич намеревался стать перед ним искренне. Этот
Валентин Сергеевич заметил, что не изменил своего мнения о Данилове, хотя
и задумался кое о чем. Потом он сказал: "Попросить нас вы ни о чем не
желаете?" Данилову, по выражению глаз Валентина Сергеевича, показалось,
что ради этого вопроса его и призвали. "Нет, - сказал Данилов. - Мне не о
чем просить..." "Ну что ж, - кивнул Валентин Сергеевич. - Ваше дело.
Отбывайте". Данилов был отпущен, ушел, так и оставшись в неведении, кто
над ним главный - Валентин Сергеевич или Малибан.
В Четвертом Слое он увидел Анастасию. "Вот он!" - сказала Анастасия и
взяла Данилова под руку. Местность тут же преобразилась, Данилов и
Анастасия оказались в затененном уголке сада, сад, похоже, был запущенный,
всюду краснела бузина (это дерево Данилов любил), лишь кое-где в зарослях
бузины, над крапивой и лопухами, стояли давно отцветшие кусты жасмина. Под
бузиной белела скамейка. Анастасия указала Данилову на нее, они присели.
- Какая ты! - сказал Данилов.
- Какая же? - обрадовалась. Анастасия.
- Прямо казачок!
Анастасия была в белой шелковой блузке с легкими свободными рукавами,
украшенной по проймам золотой тесьмой, талию демонической женщины стягивал
кушак, узкие брюки из белого бархата были вправлены в красные сапожки.
- Откуда выкройку брала?
- Из "Бурды", - сказала Анастасия. - Ну хоть красивая?
- Еще бы не красивая! - сказал Данилов.
- А что ты пялишь на меня свои бесстыжие глаза! Ему бы обходить меня
за версты, а он сидит со мной - и ему не совестно!
Впрочем, все это было произнесено Анастасией хотя и громко, но без
всякого напора и желания кокетничать. Скорее нежно и робко. Если прежде
явления Анастасии Данилову, особенно в земных условиях, сопровождались
световыми столбами, сотрясением воздуха, волнением вод и минералов, если
прежде вокруг Анастасии все бурлило, все стонало, а Анастасия была сама
страсть, то теперь в зарослях бузины и листочки не шелестели, и не
осыпались спелые ягоды. Анастасия же проявляла себя чуть ли не скромницей.
Что же она?
- Ты не сердись на меня, - сказал Данилов. - Ты ведь знаешь мои
обстоятельства.
- Я не сержусь, - взглянула на него Анастасия. - У меня хватает
приятелей. Я ими довольна. А к тебе равнодушна.
Данилов не знал, что сказать ей на эти слова. Потом вспомнил:
- Спасибо тебе.
- За что?
- За то, что выходила меня после поединка. За то, что дыру заштопала
шелковыми нитками. За все. Ты ведь и рисковала тогда.
- Рисковала! - махнула рукой Анастасия. - А то что же!
Она внезапно повернулась к нему, притянула его к себе, сказала:
- Данилов! Останься здесь! Зачем тебе Земля?
- Что ты, Анастасия? Ты же смоленских кровей.
- Нет, - сказала Анастасия. - Я на Земле чужая. Мне лучше здесь.
Каждому из нас лучше здесь. Останься! Я теперь все могу. Ты - на договоре.
А будешь здесь свой, со всеми правами. Я устрою. Только останься. Ради
меня!
В ее глазах была мольба и любовь.
- Я не могу, - сказал Данилов. - Прости меня.
- Тогда уходи! - закричала она. - Уходи! Сейчас же! Прощай! Все! И не
оборачивайся!
Данилов пошел, голову опустив, было ему скверно. Он не обернулся.
Анастасия, может быть, рыдала теперь на белой скамье. Впрочем, он бы
ничего не увидел. Ни скамьи, ни бузины, ни Анастасии не было.
Теперь и Анастасия... Но что он мог ей сказать?
Надо было отбывать, как распорядился Валентин Сергеевич. Данилов
подошел к шкафу, где висела его земная одежда.



    45



Данилов ткнулся головой в доски двери. Потянул на себя, она не
поддалась. "Я же убрал из нее гвозди", - подумал Данилов. Он осмотрел
дверь, гвозди были на месте. "Как же так?" - удивился он. Пришлось
возиться с гвоздями.
Дверь открылась, Данилов оказался под аркой дома шестьдесят семь.
Часы на углу Больничного переулка показывали двадцать минут первого. "Вот
оно что!" - сообразил Данилов. Он слишком торопился вернуться и впопыхах
заскочил в уже прожитое им земное время. Лишь через пятнадцать минут к
остановке "Банный переулок" должен был подойти троллейбус с ним,
Даниловым, и пьяным пассажиром, бормотавшим между прочим и про люстру.
Данилова в том троллейбусе не было, а пьяный пассажир ехал. "Вот почему
гвозди-то в двери. Я их еще не успел вынуть..."
Чтобы избежать новых недоразумений, Данилов сдвинул пластинку
браслета и перевел себя в земное состояние. Мимо шли люди, каких Данилов
не увидел перед отлетом в Девять Слоев. Он мог дойти теперь до метро
"Рижская" и отправиться домой. Но что-то удерживало его. Скорее всего он
хотел дождаться троллейбуса с пьяным пассажиром и спросить, какую люстру
тот имел в виду и что советовал с ней делать. "Это мальчишество!" -
говорил себе Данилов. Однако потихоньку шел к остановке. "Отсюда позвонить
Наташе или из Останкина?" - думал Данилов. Он бы позвонил сразу, но копеек
в его карманах не оказалось. Не было и гривенника. Времени до прихода
"того" троллейбуса оставалось минут семь. Данилов стоял, смотрел на
строения, спавшие вдоль проспекта Мира, сейчас он уже не видел в
шестьдесят седьмом и шестьдесят девятом домах мерзких гримас, не казались
они ему и ужасными. Но и радости при их виде не испытывал Данилов. Он
стоял грустный. Вспоминал о прощаниях с Химеко и Анастасией. И приходили и
тоска, и ощущение вины...
Но вот подъехал "тот" троллейбус. Данилов опустил в автомат пятак и,
подергав металлическую ручку, снова не получил билета. Опять, как бы ища
поддержки, он обернулся в сторону пьяного пассажира, сказал про билет, но
пьяный пассажир не отозвался. А ведь в прошлый раз (если посчитать - в
прошлый раз) он промычал "А!" и махнул рукой. Но тогда Данилов сел в
троллейбус в Останкине и говорил с пассажиром при подходе к Банному
переулку. Возможно, теперь, после Банного переулка, пассажир заснул
всерьез и не было никакой надежды на разговор о люстре. Данилов подошел к
пассажиру, подергал его за плечо, спросил несколько раз: "Вы не
проспите?", но пассажир и звука не произнес. "Зачем приставать к нему! -
отругал себя Данилов. - Что он может прояснить мне про люстру!"
На Колхозной Данилов сошел с троллейбуса, спустился в метро и
последним поездом поехал в Останкино.
Дома он пожалел, что оставил инструмент в театре. Он жаждал играть.
Наверное, только взяв инструмент и смычок в руки, он и почувствовал бы
вконец, что вернулся. Жара в квартире не было, ничем не воняло. Фарфоровое
блюдо, на которое клали лаковую повестку с багровыми знаками, было
возвращено в сервант.
"Звонить Наташе или поздно?" - пришло сомнение. Нет, не может она
спать, решил Данилов. Он набрал номер Наташи. Наташа сразу взяла трубку.
- Все хорошо, - сказал Данилов. - Завтра увидимся. Прости, если
доставил беспокойство. Спи.
И повесил трубку.
Телефон тут же зазвонил. "Нет, Наташа, не надо сейчас..." - хотел
было сказать Данилов, но услышал голос пайщика кооператива Подковырова.
- Владимир Алексеевич, извините, - стремительно заговорил Подковыров,
- поздний час, но я выгуливал собаку, видел свет у вас и решился. Уважая в
вас чувство юмора, а опять бы хотел проверить себя. Вы слушаете?
- Слушаю, - сказал Данилов.
- Вот. Короткая мысль. Если падаешь духом, учитывай, с какой стороны
ты намазан маслом. А? Как? Хорошо?
- Хорошо, - обреченно вздохнул Данилов.
- А как вы считаете, надо уточнять, каким маслом?
- Нет, не надо.
Он хотел было отключить телефон, но подумал: а вдруг позвонит Наташа.
Однако никто не позвонил.
Уснул он быстро, хотя поначалу ему казалось, что он не заснет вовсе.
А когда проснулся, почувствовал, что вот-вот что-то должно случиться или
уже случилось. Он поднял голову и на одном из стульев увидел знакомый
футляр. Данилов вскочил, чуть ли не прыгнул к стулу, растворил футляр и
увидел альт Альбани.



    46



Наташа не позвонила и утром. Возможно, она посчитала, что Данилов
шутил, и не придала значения его звонкам, ведь он не слышал ее ответов и
не знал, как она приняла его слова. Возможно, и в том, серьезном,
разговоре она видела долю шутки. Коли так, оно к лучшему. Впрочем, вряд ли
Наташа, та, какую Данилов знал, могла посчитать все шуткой... И не
позвонила она утром оттого, что все понимала. И когда она увидит Альбани,
она ни о чем не спросит. Так думал Данилов.
В театр Данилов не взял Альбани.
И потому, что предвидел вопросы и остроты на репетиции и в яме. И
потому, что не желал радостей Валентина Сергеевича или кого там, кто
возвратил ему украденный инструмент. Выходило, что он ни на минуту не
исчезал из Москвы, но пока в его московской жизни, как будто бы главной
реальности Данилова, была ощутимая щель, вызванная пребыванием в Девяти
Слоях. И она, эта щель, еще не представлялась Данилову иллюзией. Края ее
не смыкались. Увидев Альбани, он тут же вспомнил о похитителях
инструмента. Если бы он принялся носиться с Альбани, то-то бы им было
удовольствие. Впрочем, может, он и ошибался. Может, для них это было
простое дело. Когда следовало - отобрали, прояснилось - вернули. Не на
складе же хранить инструмент, там хватает хлама. И все-таки Валентин
Сергеевич не случайно перед расставанием интересовался, нет ли у Данилова
просьб. Он-то знал: Данилов мог просить об одном.
Так или иначе, обнаружив Альбани, Данилов и в руки его не стал брать
сразу, а, походив возле открытого футляра и одевшись, не спеша, как бы
нехотя, поднял инструмент и положил его на стол. Ему бы опять любоваться
альтом, часами оглядывать все линии его грифа и обечаек, а потом играть и
играть, забыв обо всем, снова ощутив инструмент частью своего тела, своим
голосом, своим нервом, своим сердцем, своим умом. А он лишь проверил звук
(его ли это инструмент, не подделка ли умельцев Валентина Сергеевича), и,
убедившись, что Альбани - подлинный (тут его обмануть не могли), сыграл
легкую мазурку Шумана. И, укрыв альт кашмирским платком, закрыл футляр.
Но чего это ему стоило! Он будто бы пожары в себе тушил и пока лишь
сбил пламя. Однако сбил...
Впрочем, он чувствовал, что радость его теперь - скорее
умозрительная, не было в нем легкого присутствия счастья, не было порыва,
какой не потерпел бы оглядки ни на кого и ни на что, не было упоения. Ну,
вернули - и ладно. Они и должны были вернуть...
"Еще сыграю на Альбани, - сказал себе Данилов. - А сегодня и тот альт
будет хорош..." В театр ехал на троллейбусе. Думал: надо сообщить в
милицию и в страховое учреждение о находке альта. Дело это виделось ему
деликатным. Страховое учреждение ладно. Но вот в милиции от него,
наверное, попросят объяснений, каким образом объявился пропавший было
инструмент. Или что же он, Данилов, морочил головы, а сам запрятал альт
где-нибудь во встроенном шкафу и забыл? "Подкинули! - отвечал Данилов
мысленно работникам милиции. - Подкинули!" И это не было ложью.
Выскочив из троллейбуса, Данилов побежал к пятнадцатому подъезду, он
опаздывал. Наталкивался на прохожих, извинялся, бежал дальше. Его ругали,
но без злобы и привычными словами, никто не обзывал его сумасшедшим.
Когда-то, года через три после выпуска, он несколько месяцев жил в
Ашхабаде. В Москве в приятном ему оркестре место лишь обещали, и Данилов,
поддавшись уговорам знакомого, улетел в предгорья Копет-Дага, играть там в
театре. В театр он ходил московским шагом, и многие признавали его
сумасшедшим. Один кларнетист говорил, что Данилов вредит своему искусству,
что удачи художников и писателей в пору Возрождения и даже в девятнадцатом
веке объясняются тем, что люди никуда не бежали, а жили и думали
неторопливо, к тому же были богаты свободным временем. Данилов хотел бы
верить в справедливость утверждений кларнетиста, однако верь не верь, но
утверждения эти были сами по себе, а жизнь Данилова сама по себе. К тому
же Леонардо наверняка тоже вечно куда-то спешил, а уж Рафаэль - тем более.
Словом, кларнетист Данилова не уговорил. Да и жизнь требовала от него все
более резвых движений. Если бы тротуары заменили лентами эскалаторов, то и
тогда Данилов несся бы по ним, куда ему следовало.
Данилов бежал и думал, что теперь-то и в Ашхабаде публика вряд ли
посчитала бы его ненормальным...
Играли в репетиционном зале. Что-то беспокоило Данилова. Он
чувствовал, что это беспокойство протекает от стены, за какой находился
зрительный зал. Но причину беспокойства понять он не мог. В перерывах
Данилов не имел отдыха. Вместе с Варенцовой они просмотрели планы шефских
концертов. На тормозном заводе и в типографии Данилову предстояло играть в
составе секстета. Данилов считался как бы деловым руководителем секстета,
и когда он спросил, кто поедет с секстетом из вокалистов, Варенцова
назвала ему баритона Сильченко и меццо Палецкую, однако Палецкую именно
ему надо было уговорить. Данилов кинулся искать Палецкую. Потом Данилов
поспешил в струнновитный цех. Мастер Андрианов давно обещал Данилову
заметку для стенной газеты "Камертон", сам приходил, а потом пропал.
"Номер уже скоро надо вешать..." - начал было Данилов, но, упредив его
возмущенно-заискивающую речь, Андрианов достал из кармана два исписанных
листочка. Данилов поблагодарил Андрианова и побежал на репетицию. "Еще бы
две заметки выколотить, - думал Данилов, перепрыгивая через ступеньки, -
из Собакина и Панюшкина. И будет номер". Успел до прихода Хальшина,
дирижера. Альтист Горохов, всегда осведомленный, шепнул ему: "Говорят,
Мосолов будет наконец ставить "Царя Эдипа". То есть не то чтобы говорят, а
точно". Горохов знал, что новость Данилова обрадует, Данилов давно считал,
что Стравинского у них в театре мало. "А потянем? - усомнился вдруг
Данилов. И добавил мечтательно: - Вот бы решились еще на "Огненного
ангела". Данилов, восторженно относившийся к прокофьевскому "Огненному
ангелу", годы ждал, чтобы решились. Впрочем, он понимал, отчего не
решаются. Мало какому театру был под силу "Огненный ангел". "Об "Огненном"
и надо дать в "Камертоне" статью! - осенило Данилова. - Но кто напишет?
Панюшкин? Или взяться самому?"
Заметку Андрианова Данилов положил рядом с нотами. Хальшин уже стоял
на подставке (повторяли второй акт "Фрола Скобеева"), Данилов в паузе
перевернул андриановские листочки и прочел: "Большая люстра". Андрианов
увлекался прошлым театра, порой сидел в архивах, не раз приносил
любопытные заметки (в газете Данилов завел рубрику "Из истории театра").
Теперь он делился сведениями о большой люстре зрительного зала. "Вот оно
отчего", - сказал себе Данилов, имея в виду беспокойство, возникшее в нем
в начале репетиции. Сейчас, играя, он взглядывал на листочки Андрианова,
читал про мастеров бронзового дела и хрустального, читал про рожки,
кронштейны и стаканы для ламп. "Всего большая люстра состоит из тринадцати
тысяч деталей", - заканчивал заметку Андрианов.
А вечером, когда играли "Тщетную предосторожность", Данилов не мог
пересилить себя и не смотреть на большую люстру. Из ямы она была хорошо
видна ему. Куда лучше, нежели ноги балерин. Теперь уже не смутное
беспокойство испытывал он, а чуть ли не страх. Прежде Данилов любил
люстру, называл ее хрустальным садом, не представлял без нее театра,
теперь она была ему противна. Причем эта, провисевшая в театре, судя по
исследованиям Андрианова, восемьдесят шесть лет, была куда больше и
тяжелей той! Порой Данилов голову пытался вжать в плечи, до того реальным
представлялось ему падение тринадцати тысяч бронзовых, хрустальных,
стальных, стеклянных и прочих деталей. Наверняка и их падение было бы
красиво, игра граней и отсветов вышла бы прекрасной, правда, откуда
смотреть... "Да что это я! Чуть ли не дрожу! Пока ведь нет никаких
оснований..." Так говорил себе Данилов, однако в антрактах тут же бежал из
ямы. И люстра-то висела не над ямой, а над лучшими рядами партера, туда бы
ей и падать. А Данилов выскакивал в фойе и буфеты. Но и там повсюду висели
свои люстры, не такие праздничные и огромные, однако и они были бы для
Данилова хороши. "Если я такой нервный, - ругал себя Данилов, - надо не
тянуть с хлопобудами, надо позвонить Клавдии".
Но Клавдии он позвонил лишь на следующий день.
По дороге домой он несколько раз успокоился, люстра будто бы осталась
в театре, хотя некоей тенью с потушенными огнями она плыла над ним и в
Останкино. Дома в Останкине была Наташа. Она открыла Данилову дверь,
впустила его в квартиру и прижалась к нему. Данилов ничего не говорил ей,
только гладил ее волосы, потом Наташа отстранилась от Данилова, в глазах
ее он увидел все: и ночное прощание с ним, и нынешнюю радость. Он был
благодарен Наташе, он любил ее и знал, что от ноши, какую она взялась
нести, связав свою судьбу с ним, она ни за что не откажется, она согласна
и на ношу более тяжкую, она сама выбрала эту ношу, она - по ней. "Что
будет, то будет, - думал Данилов. - А сейчас хорошо, что она со мной".
- Ну вот, ты и вернулся, - сказала Наташа. - Раздевайся, мой руки, и
пойдем на кухню...
Конечно, она видела футляр на стуле, и Данилов, приняв из ее рук
стакан чая, сказал как бы между прочим:
- Альбани отыскался.
И она, словно бы посчитав возвращение Альбани делом простым и не
заслуживающим особого разговора, сказала:
- Да, я поняла.
Все она поняла, и между ними теперь не было игры, а было принятие
каждым их жизней такими, какими они были и какими они могли или должны
были стать. Их жизни были одной жизнью. При этом оба они принимали право
каждого (или возможность) быть самостоятельными и независимыми друг от
друга. Чувство некоей отстраненности от Наташи, как от человека, какого не
следовало впутывать в собственные тяготы, было Даниловым нынче забыто. Он
уснул чуть ли не семейным человеком.
Утром, когда Наташа уехала на работу, Данилов позвонил Клавдии
Петровне.
- Что ты хочешь от меня? - спросила Клавдия.
- Я от тебя? - опешил Данилов. Потом сообразил: действительно, на
этот раз - он от нее. - Я... собственно... Я бы не стал... но ты сама
давала мне советы... относительно хлопобудов...
- Ты хочешь, чтобы я тебя пристроила?
- Я был бы тебе очень признателен...
- А зачем тебе хлопобуды?
- Ну хотя бы, - сказал Данилов, - чтобы доставать нужные мне книги...
- Ты всегда был бестолковым человеком...
- Потом ты считала, что я смогу быть тебе полезным.
Клавдия замолчала, наверное, задумалась.
- Ну хорошо, - сказала она. - Попробую свести тебя с Ростовцевым. Но
учти. Попасть в очередь трудно.
- Я понимаю, - вздохнул Данилов.
Когда он повесил трубку, он чуть кулаком по аппарату не стукнул.
Зачем он звонил? Зачем ему Клавдия? Если дважды пегий секретарь хлопобудов
упрашивал его занять место вовсе не в очереди? Секретарь собирался звонить
через два дня, то есть завтра. Да что секретарь! Ведь он, Данилов, мог
просто сдвинуть пластинку браслета и решить дело в полсекунды. И вот - на
тебе! - затеял жалкий разговор с Клавдией, понесся куда-то сломя голову!
Он собрался позвонить Клавдии и сказать ей, что раздумал, но она опередила
его.
- Ну все! - заявила Клавдия. - Кланяйся в ножки! Будешь обязан мне по
гроб жизни.
- Хорошо, по гроб жизни, - согласился Данилов.
- Я умолила Ростовцева встретиться сегодня с тобой.
- Сегодня у меня трудно со временем.
- У него! Ты бы молчал! Я и так пожалела тебя. У тебя окна с четырех
до шести. В пятнадцать минут пятого будь в кафе-мороженом. Горького,