при этом ни увеличить, ни уменьшить размах движения метлы, хотя бы и на
сантиметр.
Теперь Данилов услышал и звуки. Сморкание Валентина Сергеевича, его
вздохи, шуршание чего-то по асфальту. Валентин Сергеевич, до этого не
замечавший Данилова, посмотрел на него с укором, погрозил пальцем. Он и
лицо скорчил: "Ну что, дождался своего, негодный!" Но тут ему, видимо, на
что-то указали, Валентин Сергеевич сгорбился и тихонько пошел, его
дворницкая бляха стала заметнее, весь его облик как бы говорил: "Да,
конечно, я помню, помню, я мелочь, я ничтожество, я свое дело исполнил, и
все..." Подворотня исчезла, и Валентин Сергеевич удалился в черноту.
Опять Данилов пребывал в черноте, выжидая, когда наконец его
подвергнут новым воздействиям. А о нем как будто бы забыли.
Данилову захотелось снять пальто. Ему не было жарко. Как, впрочем, не
было и холодно. Но пальто, шапка и перчатки начали стеснять его. Он бы с
удовольствием расстегнул пуговицу рубашки и убрал бабочку, он бы и шнурки
ботинок развязал, хотя ботинки не жали. От чего он желал свободы? От
вещей? Пусть для начала и от вещей... Но тут же Данилов сказал себе, что
это нервы. Данилов не расстегнул ни единой пуговицы пальто. И перчатки не
снял. А шапку натянул покрепче и уши ее опустил, будто некий шум раздражал
его. Но ничто не звучало. И Данилов повел про себя партию альта из
симфонии Переслегина.
Потом перестал. То ли ослаб, то ли отчаялся, в нем сейчас жила обида
маленького и слабого ребенка, чуть ли не со слезами глядящего на взрослых:
"За что вы меня! Что плохого я сделал вам?" Данилову хотелось, чтобы он и
вправду стал сейчас маленьким, беззащитным (беззащитным он, впрочем, и
был) и чтобы кто-нибудь сильный приласкал его или хотя бы пожалел, простил
ему капризы и шалости. Данилов и бороду сейчас, пожалуй бы, сбрил. Если бы
попросили. Однако никто не увидел в Данилове обиженного ребенка, ни вздоха
сочувствия Данилов не услышал.
Он вообще по-прежнему ничего не слышал. Скребки метлы Валентина
Сергеевича, его вздохи и сморкания вспомнились нечаянным и бесценным
подарком. А вдруг и само время "Ч" уже началось? И может быть, заключалось
оно в вечном отлучении Данилова от звуков. Ведь кураторы и исследователи
могли уже все решить, и не было у них никакой нужды проводить с Даниловым
разговоры. "Так нельзя! - ерепенился Данилов. - Не имеют права! Нужно
объяснить мне, почему и что!" Но сразу же он почувствовал, что его
возмущение, как и готовность сбрить бороду, как и желание оказаться на
глазах у публики бедным, заблудившимся ребенком, сами по себе
бессмысленны, и его, Данилова, показывают лишь жалкой личностью. Ожидание
подачек и милостей было изменой самому себе, да и за подачки эти и милости
следовало бы еще платить по высоким ценам.
Он закрыл глаза, но сразу же сквозь сомкнутые веки увидел некое
движение где-то рядом. Опять то ли скользили тени, то ли колыхались снятые
с чьих-то незаживших ран бинты. Данилов устало и словно бы нехотя открыл
глаза.
Тени или полотнища унеслись, покачиваясь, в глубину черноты,
растворились в ней, а перед Даниловым появились шесть бараньих голов на
коротких сучковатых палках. Головы перемигивались, словно кривлялись,
скалили зубы и подскакивали, норовя толкнуть друг друга или укусить.
Вскоре вместо них возникла небольшая фигура мужчины, смутно Данилову
знакомого. "Это мой Дзисай!" - догадался Данилов. Своего Дзисая он никогда
не видел, но был уверен теперь, что это именно его Дзисай. Дзисай
опустился на колени, видно, собираясь молить о чем-то. Возможно, о
смягчении своей участи. А возможно, и о смягчении участи Данилова, с
судьбой которого он был связан по желанию прекрасной Химеко. Лицо Дзисая
исказила гримаса предсмертной муки, он опустил голову. Прежде Данилов
полагал, что его Дзисай - порождение наивных времен, о каких и помнят
немногие, - должен был бы носить кимоно и иметь стекающую на спину
косичку, но нет, Дзисай был одет в техасы и кожаный пиджак, а волосы
отрастил пышные, длинные, будто бы играл на электрической гитаре. "Как он
молод! Он совсем юноша! - содрогнулся Данилов. - Нет, Химеко, не надо...
Не надо... Молю тебя..." Данилов закрыл глаза, но Дзисая он наблюдал и с
закрытыми глазами, Химеко не услышала его мольбы, да вовсе и не Химеко
явила Дзисая или его тень пред очи Данилова. Возможно, Химеко уже принесла
Дзисая в жертву ради спасения Данилова, и теперь Данилову были намерены
показать, как это произошло и почему жертва вышла напрасной. Дани лов
открыл глаза, на месте Дзисая было нечто багровое, растекшееся, это
растекшееся стало исходить дымом и рассеялось в черноте. "А ведь я принял
бы жертву, принял бы!" - почувствовал Данилов. Данилов жалел и юношу
Дзисая, погибшего бессмысленно, и себя. Он заплакал бы, коли б знал, что
на него не смотрят... На мгновение ему показалось, что возник нежный запах
цветов анемонов, вдруг Химеко сквозь все препоны удалось высказать ему
теперь сострадание? Но тут же глаза и носоглотку ему защипало, не цветы
анемоны благоухали, а, похоже, где-то невдалеке без звука разорвалась
граната со слезоточивым газом. Газ этот оказался теперь хорош для
Данилова. Неприятность, доставленная им, как бы напомнила Данилову, что и
его судьба ничем не лучше судьбы Дзисая.
А перед Даниловым уже неслись световые вихри - и фиолетовые волдыри
лопались в них. Вихри эти скоро уже не казались Данилову сообщением о
чем-то, они стали реальностью, приобретали мощь и глубину, а глубина их
была - в миллиарды земных километров. Данилову даже показалось на
мгновение, что стены черного колодца исчезли, но это было ошибкой.
Действительно, глубина его видений была сейчас в миллиарды километров, но
и черные стены остались. Вытянув руки, наверное, можно было дотронуться до
них, впрочем, естественно, ничего не ощутив.
Тут он вспомнил, что какое-то время назад - а счет времени он уже и
не вел - он заставил зазвучать в себе музыку Переслегина. Однако музыка
тогда же и затихла. Неужели он стал так слаб? Или себе не хозяин? Или
засмотрелся на видения? Нет! Данилов решил, что немедленно в его
суверенной личности будет восстановлен обычный ход жизни, нисколько не
зависимый от бытия в колодце и опытов исследователей. Усилием воли он
опять заставил себя вести счет времени, и тут же "Пассакалья" Генделя
стала исполняться в нем классическим секстетом. Что касается мыслей и
чувств, то они по-прежнему существовали в нем в двух потоках - словесные и
музыкальные.
Видения опять напали на него.
Розовые пузыри все разбухали и лопались, яростные свирепые вихри
обтекали их, но иногда и налетали на пузыри, и тогда взрывы ослепляли
Данилова. И снова огненные языки и осколки от этих взрывов разлетались на
миллиарды километров. Вспышки и взрывы продолжались долго, но потом они
стали случаться реже, словно бы угомонение происходило в их стихии, и,
наконец, некоторые успокоенные, упорядоченные формы и линии стали
проступать в поначалу раскаленных, нервных потоках. Теперь перед Даниловым
висел и переворачивался вокруг невидимой оси мутноватый, чуть
искривленный, мерцающий диск, в нем держались, соблюдая тихое движение,
светящиеся спирали, закрученные и взблескивающие на концах. Потом Данилов
увидел, что и всюду, на разных расстояниях от явившегося ему диска,
расстояниях, измеряемых уже не миллиардами километров, а веками и
тысячелетиями, висят, вращаются, плавают, копошатся другие диски, спирали,
скопления светящихся и черных пылинок - планет и звезд.
Данилов почувствовал, что он перед ними - великан и может ступать по
ним, как по кочкам мокрого торфяного поля где-нибудь под Шатурой или
Егорьевском. Ступать по ним и властвовать ими. Не хватало лишь сущей
малости. Позволения ему, Данилову, вышагнуть из Колодца Ожидания...
Тут же Данилов ощутил себя никаким не великаном, а жалким существом,
растерянным и испуганным. Вошью земной перед этими исполинскими дисками,
спиралями и сгустками, перед галактиками и вселенными, перед ходом их
судеб. Зябко стало Данилову. Тут и шапка с опущенными ушами не могла
умерить дрожи. И инструменты секстета, которые Данилов, противясь напору
исследователей, все еще заставлял играть "Пассакалью" Генделя, умолкли. А
диски и спирали, известные Данилову и прежде, исчезли, маленькая крупинка
блеснула в черноте. На Земле ни одна бы электронная установка не смогла бы
разглядеть ее или хотя бы дать о ней сведения. Она разрослась, или Данилов
был усушен и уменьшен. Данилов уже понимал, что он помещен внутри явленной
ему крупинки. Да что крупинки! Внутри ядрышка какого-нибудь захудалого
атома, что и науке неинтересен! Или еще унизительнее - внутри простейшей
частицы, не знающей на Земле покоя и управы, не словленной там ни одним
хитроумным устройством, а здесь, в колодце, покорной и недвижимой. Но
теперь в ней, в этой частице или в этом ядрышке, Данилову представились
свои мерцающие диски, свои кристаллические построения из сгустков, из
скрепов каких-то ледяных шаров и игл, и будто бы шевеление этих ледяных
шаров и игл усмотрел Данилов, и явно полет здешнего космоплана привиделся
ему, и отчего-то вспомнился Кармадон, мелькнуло даже злое, надменное лицо
Кармадона, какое было у него на лыжне в Сокольниках. И вдруг что-то
случилось, разломились диски, стали крениться кристаллические решетки,
посыпались с них ледяные шары и иглы, взрываясь на лету или тая. Все
свалилось и все исчезло, но он, Данилов, остался. Перед ним сидел
сапожник, курносый мужик лет пятидесяти из Марьиной рощи, и чинил
парусиновые тапочки, какие носили, придавая им белый цвет зубным порошком,
щеголи в Москве в конце сороковых годов. На коленях сапожника был черный
кожаный фартук, губами он держал гвозди, хотя для починки тапочек они не
были нужны. "Кто это? - удивился Данилов. - Зачем мне его показывают?
Вдруг я ему что-то должен? Нет, не помню..." Возле сапожника стала прыгать
серая дворняжка, отдаленно напоминавшая Данилову грамотную собаку
Муравлевых по кличке Салют. Сапожник с любовью осмотрел починенные им
тапочки, остался ими доволен и протянул их собаке. Собака взяла тапочки и
съела их. Потом лапой она пододвинула к себе сапожника и съела его.
Облизнувшись, она поморщилась, выплюнула черный фартук и сапожные гвозди.
Зевнула и ушла. Гвоздей было пять. "А во рту он держал шесть, - вспомнил
Данилов. - Ну шесть! Ну, а мне-то что!"
Фартук и гвозди потом долго валялись в пустоте перед Даниловым.
Главное же действие производили теперь многочисленные вещи, предметы и
машины, знакомые Данилову по Земле. Чемодан, платяной шкаф, угольный
комбайн, металлические плечики для брюк, самолетный трап,
асфальтоукладчик, электроорган, вращающаяся электрошашлычница с кусками
баранины, совмещенный санузел изумительного голубого цвета, автомобиль
"Ягуар", игрушечная железная дорога с туннелями и переключателями стрелок,
бормашина с плевательницей, скорострельный дырокол для конторских папок,
кухонный гарнитур... Впрочем, всего разглядеть Данилов не мог и не имел
желания, машины и вещи то и дело возникали новые, в столпотворении
вытесняли друг друга, толклись, на месте не стояли, а находились в некоем
хаотическом движении. И то разбирались на части, то - энергично, но и
аккуратно - собирались в прежних своих формах. При этом именно разбирались
кем-то невидимым, а не рассыпались сами по себе. Но однажды части вещей
так и не вернулись в привычные соединения, то ли не смогли, то ли им уже
не было в этом нужды. Во всяком случае, движение их стало совсем бешеным.
Но составные части как будто бы вовсе не зажимались судорожными поисками
своих ближних, чтобы вцепиться в них, и уж явно не желали вступать в
соединения с чужими составными. Однако что-то происходило. Данилов сначала
не мог понять, что именно, но потом, когда из досок, щитов, панелей,
стекол, металлических суставов и блоков, ламп, фарфоровых полукружий,
шестеренок, приводов, свечей зажигания, деревянных ножек, колес
образовались чуть ли неживые существа, самые разные, со своими фигурами,
походками, осанками, одни - гибкие, проворные, словно бы одетые в
резиновые обтекаемые костюмы - мешки, другие - густые, водянистые,
тяжелые, сонные, с мазутными глазами, - тогда Данилов догадался, в чем
дело. Перед ним были сущности вещей и машин, успевших вместиться в Колодце
Ожидания, в его, Данилова, пространство и время. Или, может быть, если
применить выражение афинского философа, - "чтойности" этих вещей и машин.
Освобожденные от своих оболочек и функций, теперь они выявляли стывшие в
них порывы и страсти, в азарте наступали на что-то, агрессивные,
настырные, жадные, лезли, толпились, лягали это что-то. Данилов понял: они
мнут и топчут черный фартук сапожника, не убранный после ухода собаки,
Данилов был уверен: не убранный случайно, по небрежности исследователей. В
их жестах, прыжках и наскоках была и патетика, было и торжество, но была и
мелочность.
"Гвозди они, наверное, тоже затоптали", - подумал Данилов. Но
разглядеть ни гвоздей, ни фартука он сейчас не мог. Темп движений
неуравновешенных танцоров все убыстрялся, их самих становилось все больше
и больше, злясь, каждый или каждое из них стремились пробиться к центру
толпы, словно забытый фартук был им необходим. Неожиданно над ними
взвинтилось и запрыгало кольцо огненных букв: "Вяленая икра минтая,
яснычковая, 1-150, 1 рубль восемьдесят копеек, Темрюкского рыбозавода".
Тут словно бы лампочки стали перегорать в огненном кольце или на пульте
управления случился какой дефект, некоторые буквы погасли, а потом исчезло
и все кольцо. С пляшущей, подпрыгивающей толпой ничего не произошло. Лишь
в центре ее, в самой свалке, в самом ее вареве, по всей вероятности,
что-то случалось, возможно, какие-либо чересчур скорые и настойчивые
фигуры гибли там, разрушенные, раздавленные напором свежих чтойностей,
лишь рожденных и желающих сейчас же потенцию самих себя перевести в
осуществленное бытие.
Но затем во внешностях топтунов, толкачей и проныр начались
преобразования. Что тут только не появилось. Человеческое стало пропадать.
Возникало нечто новое. Да и само новое тут же преобразовывалось. Резиновые
мешки, соединения желеобразных шаров, стержни из гибкого металла с
утолщениями и шипами, пузыри с зеркалами внутри, колючие кусты то ли
нотных знаков, то ли никелированных украшений петербуржских кроватей,
беременные колбы, зеленые стручки на проволочных ножках, точильные круги,
астма в полиэтиленовом куле, нечто похожее на жадную куриную лапу, а все
больше силуэты, словно бы сбежавшие с экранов рентгеновских аппаратов,
оставившие на тех экранах скелеты или что они имели там конструктивного,
подкрашенные теперь неким неестественным светом, все они, не переставая
двигаться, приобретали на ходу совершенно новые формы. И скоро это были
уже никакие не силуэты и не мешки, а очевидные уроды или даже монстры,
которые вызвали бы удивление и у служащих кунсткамер. Отрубленная задняя
половина автомобиля "Шевроле" была сочленена с крупом и ногами
парнокопытной особи, породу которой Данилов определить не решился. Рога
оленя украшали миниатюрную пудреницу. В одиноко порхающем крыле
бабочки-капустницы размером с покрывало Пьеретты серьгой висел амбарный
замок. Из ратушных часов выползал дымчатый плеозавр и никак не мог
выползти. Граммофонная труба устроилась среди щупалец дешевого
синтетического осьминога, из трубы выскакивали творожные сырки в унылой
коричневой фольге, в трубу же они и падали.
Словно в нервном тике мигал светофорами котел тепловой станции,
залитый луковым супом. Но все это были комбинации составных или
композиции, Данилов не знал, как их назвать, внешне приличные, не
вызывающие у Данилова позывов к рвоте. Но потом к ним стали присоединяться
- существа? фигуры? сочленения? композиции? - (в конце концов, Данилов для
удобства мыслей назвал их фантомами, но и это было неточно) - куда более
пошлые и мерзкие. Тут Данилов несколько раз унимал спазмы пищевода.
Полезли какие-то пластиковые и металлические детали, то ли роторы, то ли
куски самолетных турбин, обмотанные колышущимися, истекающими кровью
внутренностями животных и людей. И многие механизмы стали являться
вывернутыми наизнанку, посыпанные при этом неизвестно чем, но вонючим и
гадким. В банках со спиртом возникли машины - автомобили, трамваи,
гильотины, сцепленные с себе подобными, как сиамские близнецы. Самогонные
аппараты гнали омерзительную студенистую жижу, в ней трепыхались
утопленные щенки, аппараты сейчас же ее употребляли.
Полугнида-полукатафалк с белыми кистями врезался в самогонные аппараты и
вместе с ними превратился в черную жабу с желтыми гнилыми клыками и
бивнями, обвешанную к тому же ротными минометами и терками на гнутых
ручках, эти терки были не для овощей. Жаба сожрала спаренный трамвай,
содержавшийся в банке со спиртом, и тут же стала бумагой для поимки мух.
Приклеившиеся к бумаге коморские драконы судорожно били хвостами, вызывая
колыхание мучных червей. Открытые раны терлись о наждачную бумагу.
Следом объявились рожи, знакомые Данилову по земным суеверным страхам
и по рассказам людей с воображением. Тут были и вурдалаки, и вампиры, и
беззубые людоеды, пугавшие в сытые дни мелких мальчиков, и меланхолическое
чудо-юдо с оранжевой пеной на стоматитовых деснах, и фантомасы, и
франкенштейны, и недорогие ведьмы-потаскухи с Тирольских гор, и синие
мертвецы, защекоченные когда-то русалками, а с ними и дохлые русалки,
жертвы промышленных вод, и гневные дармапалы, семиликие, двадцатирукие,
многоглазые, опоясанные шкурами тигров, в венцах из людских черепов, в
ожерельях из отрубленных голов, кто с мангустой в одной из рук, кто с
морковью, и белая, трехглазая, с огненными волосами, в зеленом диком шарфе
дзамбала, управляющая сумерками, и наглые асуры, и лукавые апсары, танец
которых только увидь - жить не захочешь, и какие-то черные истуканы,
сладострастные пугала с экватора, нервные от почесухи, и унылые псы из
подземелий, чьи глаза как плошки, и летающие упыри с вечной слюной,
капающей на галстук, плохо завязанный, и мелкие бесенята, приволокшие
сковороды таких размеров, что не лишними были бы при них ядерные источники
тепла. Да кто только не объявился! Скакали тут и конь бледный, и конь
вороной, и томная дева плавала на листе лотоса.
И при этом все возникающие фантомы, а может быть, и не фантомы, - не
все ли равно, кто они, - были снабжены приметами нынешних земных времен.
Будто необходимым было для них увлечение капризами моды. Или им были нужны
доказательства их возрастного развития. И теперь один из этих фантомов
мрачно, давя соседей, подпрыгивал на мотоцикле. Другой дул в саксофон.
Третий обрядился в бикини, сшитое из грачиных гнезд. Кто-то грыз ртутные
светильники, кто-то метался в оранжевом плаще от радиационных осадков и
противогазе, кто-то размахивал гарпуном для подводной охоты, кто-то вдел в
ухо вагон монорельсовой дороги, кто-то распухшими лапами - от них отпадали
синие гнойные струпья - держал части разодранного надвое греческого
танкера, кто-то поливал толпу из тринадцатиствольного огнемета. Словом,
жуть что творилось!
"Зачем все это? - думал Данилов. - Скоро ли все кончится?" Однако не
кончалось. И только что приставшие к Данилову фантомы, и уцелевшие от
прежних действий синкретические монстры, чтойности кто знает каких вещей,
предметов и существ, долго буйствовали вокруг Данилова, вакханалия их была
теперь разнузданной и, по всей вероятности, трагической для них самих.
Многие фигуры и гибли, исчезали в толчее и разбое, в бешеной давке
неизвестно к чему стремившихся тел, оболочек, жидких и газообразных
состояний. Данилов чувствовал, что действие безграничной толпы - не
самодовлеющее, но имеет отношение к нему, однако он не был еще растоптан и
не претерпел ни единой метаморфозы. Фигуры же толпы, уходившей, куда ни
взгляни, в бесконечность, не только буйствовали, не только гибли в
неизбежном движении - к чему? - может, к кожаному фартуку? - но и
продолжали, сталкиваясь друг с другом, превращаться в новые и неожиданные
образования. Лишь исторические персонажи, из суеверий и страхов, резких
изменений не имели. Но и с ними происходили трансформации. Они то и дело
словно бы обзаводились новыми украшениями. Ртутные светильники меняли на
кастрюли-скороварки, голубые очки - на собак китайской породы с вислыми
ушами, греческие танкеры - на бульонные шарики. При этом в любые мгновения
изменялись те или иные части тел разбушевавшихся существ. Распухали или
уменьшались. То головы становились раз в сто больше нормальных, то животы
вспучивались аэростатами воздушного заграждения, то ноги, или лапы, или
хвосты русалок усыхали и казались крошечными, будто от ящериц. Но тут же
прежние конечности возобновлялись, животы опадали, зато выскакивали глаза
метров на десять вперед и вращались больными влажными шарами.
Во все усиливающейся толчее Данилов стал различать видения, как будто
бы явно посторонние. То тут, то там словно на особых экранах возникали
объемные картины-действия, и были в этих картинах сюжеты, одинаково
неприятные Данилову. Вот ножом резали ребенка, и кровь стекала в ведро.
Вот на поросшие лесом горы выехал казак на вороном коне, заснувший хлопец,
младенец-паж, сидел за его спиной, казак швырнул в пропасть странного
мертвеца, тут же костлявые пальцы желтых скелетов схватили мертвеца и
стали душить его, и какой-то огромный почерневший скелет отчаянно старался
прогрызться сквозь землю к мертвецу, но тщетно, и он страдал, мучился от
своего бессилия, а горы тряслись и рушились хаты. Вот красивую женщину,
совсем юную, замуровывали в крепостную башню, она билась, пыталась уйти от
погибели, но кирпич за кирпичом закрывал нишу, и серый раствор тут же
схватывал швы кладки, лишь краешек красной юбки застыл между нижними
рядами кирпича. Вот в зеленой ложбине падали мины, летели обрубки металла,
кровавые куски мяса, живые еще люди куда-то бежали, кололи друг друга,
серые дымовые кусты от снарядов и бомб стояли плотные, упругие, будто
вечные, черный паук полз по холодной шее уткнувшегося лицом в траву
ефрейтора. Вот штормовая волна смыла людей, дробивших камни за оградой.
Вот чудом уцелевшее дерево умирало на черной гари.
И тут Данилов почувствовал приближение некоего нового поворота
видений. Да и видений ли? Усилились резкие запахи, воняло паленым и злой
химией.
Черное сменилось багровым, потом огненно-белым, стали взрываться и
обрушиваться дальние вершины, не существовавшие прежде. Взрывы
продолжались, ударные волны их должны были бы коснуться Данилова,
отшвырнуть его неизвестно куда или уничтожить вовсе, Данилов и чувствовал
порой сдвиги сферических волн, но висел на месте и не имел никаких
повреждений. Толпу же диковинных существ и тварей эти взрывы, извержения,
разломы горных хребтов, движения кипящей жидкости тревожили. Будто сбивали
их в кастрюле с невидимыми или несуществующими боками. Не хозяевами себе
были энергичные существа и твари, они и раньше, видимо, управлялись или
хотя бы подталкивались в своих толчеях и оргиях кем-то, а уж теперь их
явно мотала, сбивала в кучу, месила жестокими пальцами-крюками холодная,
злая по отношению к ним стихия. И снова произошли взрывы, были они сильнее
прежних, ужасней прежних. Сейчас Данилова трясло. Он понял, догадавшись
при этом, что мгновенное озарение подсказано ему, понял: сейчас произойдет
катастрофа, случится крушение, сейчас - конец всему, что он видел, а может
быть, и всему, в чем он существовал. Данилов зажмурил глаза. Но какой от
этого прок! Данилов все видел и все чувствовал. Гибли, пропадали
суетившиеся только что существа, твари и фантомы, вспухали фиолетовые
волдыри, все мельчало и обращалось в прах, снова во взрывах и сполохах
потекли перед Даниловым спирали, диски, скопления звезд и планет, движение
их становилось все более тихим или сонным, все вокруг словно бы вмерзало в
лед или становилось льдом. И Данилов, не ощущая холода, почувствовал себя
ледяным и погибшим. Черное, неподвижное вобрало его в себя...
Потом он очнулся. Сколько - минут, веков? - он был неживым, он не
знал. Находился он в пустоте. Слева как будто бы брезжил рассвет. "Что это
там лежит?" - удивился Данилов. Впрочем, он ясно видел, что лежит. Там,
где в прошлом дыбилась толпа, пребывал в одиночестве кожаный фартук
сапожника. Данилов захотел подойти или подплыть к нему, но ни единая мышца
Данилова не дернулась, не вздрогнула. Фартук же тотчас подпрыгнул и исчез.
По-прежнему Данилов не слышал ни звука.
"По небрежности они забыли его убрать, - подумал Данилов, опять имея
в виду фартук, - или все же оставляли со смыслом? Но какой смысл-то в этом
фартуке? И во всем, что тут происходило или мерещилось мне?" Что он мог
сказать себе в ответ? Ничего. Чудом приходилось считать то, что его
существование еще продолжалось.
Он опять попытался собрать свою волю, снова начать счет земного
времени, возродить в себе музыку, любую, какая вспомнилась бы теперь, и
мыслить удобным для себя способом. Данилов напрягся, но тут же что-то
подхватило его, завертело будто в воронке смерча, подняло ввысь, и он