Страница:
— Диана, — подумал Шеврикука, — олицетворяла луну. Кто позволял себе затмевать Диану?
— Это вы к чему? — насторожился Пэрст-Капсула.
— Это я так, — сказал Шеврикука. — Ни к чему.
— Уже без Дианы, в иные времена, — сказал Пэрст-Капсула, — луну заслоняла Дикая Охота, Вилде Ягд. Когда она проносилась по небу, внизу выли собаки. И случались зимние бури.
— Дикая Охота? — удивился Шеврикука. «Дикая Охота. Дикая Охота…» — вспоминал Шеврикука. — Где-то я читал о ней недавно… На одном из листочков Петра Арсеньевича" «Дикая Охота, сонм призраков и злых духов, небесные гончие псы, зимние бури, гибель людей на перекрестках дорог, свита Одина-Вотана, тени Ирода, Каина, Аттилы, Бонапарта, Дрейка…» Но при чем тут Дрейк?.. Так. А не принесется ли вскоре и к нам Дикая Охота? Или ее осуществители уже здесь?"
— От твоих полетов не выли внизу собаки? — спросил Шеврикука.
— Нет, — сказал Пэрст-Капсула серьезно. — Я не летал. И к Дикой Охоте никак не могу быть причастен. Я просто знаю.
— Вас просвещали в лабораториях?
— Это не суть важно, — сказал Пэрст-Капсула.
«Вот, значит, как, — поднял бровь Шеврикука. — Ну и разгуливай дальше в своих бурках…»
— Для меня это и вовсе неважно, — сказал Шеврикука.
Надо было посетить Оранжерею.
Посетил.
Змей-анаконда ему понравился. И Шеврикука понял, что стервец умеет выживать.
Но прежде сообщу, что фетровые бурки Пэрст-Капсула носил еще именно один день. Стало быть, прошение его было осмысленным и обеспеченным свойствами натуры. При новой встрече с Пэрстом-Капсулой Шеврикука увидел духа-полуфабриката в пятнистой шкуре воздушного десантника. Тельняшка на духе, пусть и чистая, отчасти Шеврикуку опечалила. И наглец лимитчик Продольный надевал тельняшку. Впрочем, нынче в Москве в средних слоях расцвела мода на камуфляж. А куртка и брюки достались Пэрсту-Капсуле истинно камуфляжные. Но были и нарушения формы. Пэрст-Капсула приобрел не сапоги, а полусапожки, скорее щегольские, нежели необходимые защитнику Отечества или коммерческого добра. И на голове он утвердил не голубой берет, а ковбойскую шляпу от какого-нибудь неуравновешенного Буффало Джонса, отчего и осведомленному гражданину было бы трудно определить его происхождение и социальный смысл. «А если потребуют документ?» — хотел было спросить Шеврикука. Пэрст-Капсула тут же протянул ему визитную карточку. Бумага на нее пошла ценная. «К. Пэрст, — прочитал Шеврикука. — Эксперт-полуфабрикат. Необходим при катавасиях. Москва. Округ Останкино». «Достаточно?» — спросил Пэрст-Капсула. «Достаточно, — сказал Шеврикука. — А „К.“ — это как понимать?» — «Капсула. Или я сделал не то?» — «Нет, все нормально», — успокоил эксперта Шеврикука.
Змей же, действительно подтверждая народную молву, дремал в Оранжерее в водоеме, приятном тем, что в нем в условиях Средне-Русской равнины и континентального климата цвели индийские и египетские лотосы и райские растения виктория регия. Сергей Андреевич Подмолотов, Крейсер Грозный, в своих комплиментах амазонскому змею почти не допустил преувеличений. Морду Анаконды Шеврикуке, правда, не пришлось оценить, но метров шесть туловища и хвост он рассмотрел. Чешуя удава была действительно блестящая, гладкая, сверху — оливково-серая, вдоль спины змея тянулись два ряда крупных бурых пятен, заставлявшие думать о кожаных изделиях для флоридских миллионерш. Змей лежал смирно, не тревожил листья лотосов и викторий, стебли дивных папирусов, не возмущал покой декоративной гальки. Никого не раздражал. Сотрудники Оранжереи и ее посетители к присутствию змея в Останкине относились спокойно, полагая, что он и обязан отдыхать в здешнем водоеме. Вот тогда Шеврикука и подумал, что этот стервец выживет и в канализационной трубе. Подумал одобрительно. Чуть ли не с завистью, хотя и сам был умелец выживать. На всякий случай Шеврикука попытался представить, какие могут отрасти у змея крылья и где. Картина возникла в его воображении занимательная.
Но зачем и как змей завелся в Останкине? Сие оставалось загадкой. Шеврикука желал поговорить с Крейсером Грозным, но тот, выяснилось, уехал в Рязань играть в футбол. К кандидату наук Митеньке Мельникову Шеврикука подойти не отважился. А вот побеседовать с Дударевым стоило — тот и жил в чужом подъезде, и был говорливый. Поймать Дударева во дворе Шеврикуке удалось не сразу. Но удалось. Дударев весь был в хлопотах, в бегах, в порывах, в полетах. И теперь он несся куда-то, а в глазах его полыхала безумная деловая идея. «А? Что? — Дударев не мог понять, о чем его спрашивал Шеврикука. — Ах, этот змей. Анаконда? Ну есть такой. Есть! Произвели! Да, в лаборатории. Явили на свет. Пусть пока подрыхнет среди лотосов и папирусов. Потом пойдет в дело. Не обязательно в консервы и на деликатесы. Не обязательно. Может, отыщется для него предназначение и поважнее. И я уж догадываюсь какое. Змей Анаконда — это ерунда! Митенька Мельников — талант и гений, Эдиссон с Яблочковым, да что там Эдиссон с Яблочковым, какие при них были свет и звук? Тьма и глушь! И Митенька согласился вступить в наше дело. Но тише, тише об этом! Кстати, Игорь Константинович, я ведь не забыл и про циклевку полов, и про сорок третий морской узел, и про то, что вы многое умеете… Да-да! Я вам тогда обещал пятьсот пятьдесят рублей. Но эта сумма сегодня, согласитесь, смешная и неуважительная. И мы можем платить больше. А потому милости просим к нам!» Шеврикука был уже не рад, что остановил бывшего экономиста бывшего Департамента Шмелей. Впрочем, от шмелей и от других перепончатокрылых в Дудареве, красавце с коварными, тонко-черными усами прежде графа Люксембурга, а ныне московского коммерсанта-обольстителя, нечто, несомненно, осталось. Он попрежнему был устремленно-летучий и помнил, где и до каких пор его ждал взяток. Скорее, и не один. «У меня есть служебное место», — вяло произнес Шеврикука. «Сегодня одним местом не проживешь, — наставительно сказал Дударев. — Три таких места приложения сил кое-как накормят, а с четвертого накопишь на штаны. Взамен протертых. Нам скоро потребуется паркетчик. Есть идея насчет одного дома на Покровке. Через неделю — смотрины». И был назван адрес дома на Покровке. К нему судьбой была приписана Гликерия. «Хорошо. Я подумаю», — сказал Шеврикука. «С больничного-то вы съехали?» — спросил Дударев. «Да, больничный мне закрыли». «Ну и славно! — Дударев обрадовался, будто неделями раньше оставил Игоря Константиновича в реанимации, а теперь, разговаривая с ним, обнаружил ходячим, на что и не рассчитывал. — Нынче, как на войне, нельзя быть ни больным, ни раненым. И уж тем более притушенным!» Никаких поводов спорить у Шеврикуки не возникло. Летучий Дударев словно бы ни на секунду не прекращал движения, турбины в нем ревели, горящие табло требовали не курить и пристегнуть ремни. Впрочем, наблюдатель, увлекающийся, скажем, хореографией, мог посчитать, что молодой человек с коварно-крутыми усами венской манеры намерен вот-вот пуститься в пляс. А может, динамике его житейских предприятий были необходимы для разгона ритмические открытия стиля степ. Или стиля рэп. «И Бордюков со Свержовым уже при деле?» — из вежливости спросил Шеврикука. «Да! И Бордюков, и Свержов! Все при деле! И Совокупеева с Леночкой Клементьевой! Все при деле! При разных делах! И Крейсер Грозный от нас не отстанет! Нет! — Тут Дударев на мгновение задумался. — А Бордюков при этом записался и в монархический комитет, будет раздавать титулы графьев, баронов и виконтов», — проговорил он медленно, будто бы оценивая нечто заново. Но сразу же воодушевился и улетел.
Во дворе Шеврикука встречал Митю Мельникова. Деликатного сложения блондин, гений и кудесник, проходил мимо, ничего не замечая, вид имел изнуренный.
Пэрст-Капсула уже несколько раз таинственно пробирался к ресторану «Звездный», на Цандера, имея целью секретные встречи с агентом Радлугиным. В одном из донесений Радлугин сообщил, что его стараниям провести Всемирные новоостанкинские игры чинятся препятствия и здесь несомненны происки. Он, Радлугин, выступил с идеей устроить Игры хотя бы и на стадионе в парке (рядом с лыжной базой, отметил Шеврикука). Надо было только громко окликнуть всех прописанных когда-то в Землескребе, а ныне оказавшихся в самых разнообразных концах света, и призвать их на Игры. И тех, кто отбыл в командировку. И тех, кто поплыл в гости. И тех, кто вовсе и напрочь отказался от останкинской прописки. Даже и таких поганцев по причине милосердия Радлугин был готов пригласить вдохнуть дымы отечества. Да, даже и таких. Конечно, следовало подвигнуть к спортивным достижениям и теперешних жителей дома. Ведь все когда-то прыгали, бегали, ныряли, метали гранату, сознательно доказывая свою готовность к труду и обороне. К традиционным видам спорта разумно было бы прибавить, дабы продемонстрировать миру плоды самобытности и увлечь человечество, виды спорта местные, такие, скажем, как лазание на обтесанный столб за яловыми сапогами и петухом или скакание в мешках с завязанными глазами. Естественно, требовалось сочинить для всех подъездов патриотические гимны, их и исполнять при вздымании флага, для каждого подъезда, понятно, особенного. Не пугала Радлугина необходимость строить вокруг Землескреба гостиницы и умеренные увеселительные заведения. И вот на тебе! Разумная и льготновыгодная идея столкнулась с удручающим безразличием жителей, их желудочным (или животным) эгоизмом. И с откровенными, но безобразными кознями. Кто именно строил козни, Радлугин не сообщал. А в новых донесениях о Всемирных играх он словно бы и забыл. Возможно, Радлугина вновь увлекли дела, связанные с затмениями, их участниками и их недоброжелателями, злонамеренными или заблудшими. О некоторых злыднях он ставил Шеврикуку в известность. Слова Радлугин выводил аккуратно, фразы не комкал. Но последнее его донесение вышло взлохмаченно-нервным. «Буянят. Четвертый этаж пятнад. подъезда грозит объявить бойкот Всемирным играм. Требуют дать этажу гимн, флаг, талоны на сало. Мародеры. Дебаты — создавать, не создавать партию др. Солнечного Затмения (ПДСЗ-десезистов) зашли в тупик. Одинокая ст. преподаватель Легостаева Нина Денисовна (самоназвание — Дениза) забеременела. Утверждает — от Зевса. Наблюдатель».
«Не рано ли от Зевса-то?» — подумал Шеврикука. Впрочем, что Зевсу были медицинские сроки?
16
17
— Это вы к чему? — насторожился Пэрст-Капсула.
— Это я так, — сказал Шеврикука. — Ни к чему.
— Уже без Дианы, в иные времена, — сказал Пэрст-Капсула, — луну заслоняла Дикая Охота, Вилде Ягд. Когда она проносилась по небу, внизу выли собаки. И случались зимние бури.
— Дикая Охота? — удивился Шеврикука. «Дикая Охота. Дикая Охота…» — вспоминал Шеврикука. — Где-то я читал о ней недавно… На одном из листочков Петра Арсеньевича" «Дикая Охота, сонм призраков и злых духов, небесные гончие псы, зимние бури, гибель людей на перекрестках дорог, свита Одина-Вотана, тени Ирода, Каина, Аттилы, Бонапарта, Дрейка…» Но при чем тут Дрейк?.. Так. А не принесется ли вскоре и к нам Дикая Охота? Или ее осуществители уже здесь?"
— От твоих полетов не выли внизу собаки? — спросил Шеврикука.
— Нет, — сказал Пэрст-Капсула серьезно. — Я не летал. И к Дикой Охоте никак не могу быть причастен. Я просто знаю.
— Вас просвещали в лабораториях?
— Это не суть важно, — сказал Пэрст-Капсула.
«Вот, значит, как, — поднял бровь Шеврикука. — Ну и разгуливай дальше в своих бурках…»
— Для меня это и вовсе неважно, — сказал Шеврикука.
Надо было посетить Оранжерею.
Посетил.
Змей-анаконда ему понравился. И Шеврикука понял, что стервец умеет выживать.
Но прежде сообщу, что фетровые бурки Пэрст-Капсула носил еще именно один день. Стало быть, прошение его было осмысленным и обеспеченным свойствами натуры. При новой встрече с Пэрстом-Капсулой Шеврикука увидел духа-полуфабриката в пятнистой шкуре воздушного десантника. Тельняшка на духе, пусть и чистая, отчасти Шеврикуку опечалила. И наглец лимитчик Продольный надевал тельняшку. Впрочем, нынче в Москве в средних слоях расцвела мода на камуфляж. А куртка и брюки достались Пэрсту-Капсуле истинно камуфляжные. Но были и нарушения формы. Пэрст-Капсула приобрел не сапоги, а полусапожки, скорее щегольские, нежели необходимые защитнику Отечества или коммерческого добра. И на голове он утвердил не голубой берет, а ковбойскую шляпу от какого-нибудь неуравновешенного Буффало Джонса, отчего и осведомленному гражданину было бы трудно определить его происхождение и социальный смысл. «А если потребуют документ?» — хотел было спросить Шеврикука. Пэрст-Капсула тут же протянул ему визитную карточку. Бумага на нее пошла ценная. «К. Пэрст, — прочитал Шеврикука. — Эксперт-полуфабрикат. Необходим при катавасиях. Москва. Округ Останкино». «Достаточно?» — спросил Пэрст-Капсула. «Достаточно, — сказал Шеврикука. — А „К.“ — это как понимать?» — «Капсула. Или я сделал не то?» — «Нет, все нормально», — успокоил эксперта Шеврикука.
Змей же, действительно подтверждая народную молву, дремал в Оранжерее в водоеме, приятном тем, что в нем в условиях Средне-Русской равнины и континентального климата цвели индийские и египетские лотосы и райские растения виктория регия. Сергей Андреевич Подмолотов, Крейсер Грозный, в своих комплиментах амазонскому змею почти не допустил преувеличений. Морду Анаконды Шеврикуке, правда, не пришлось оценить, но метров шесть туловища и хвост он рассмотрел. Чешуя удава была действительно блестящая, гладкая, сверху — оливково-серая, вдоль спины змея тянулись два ряда крупных бурых пятен, заставлявшие думать о кожаных изделиях для флоридских миллионерш. Змей лежал смирно, не тревожил листья лотосов и викторий, стебли дивных папирусов, не возмущал покой декоративной гальки. Никого не раздражал. Сотрудники Оранжереи и ее посетители к присутствию змея в Останкине относились спокойно, полагая, что он и обязан отдыхать в здешнем водоеме. Вот тогда Шеврикука и подумал, что этот стервец выживет и в канализационной трубе. Подумал одобрительно. Чуть ли не с завистью, хотя и сам был умелец выживать. На всякий случай Шеврикука попытался представить, какие могут отрасти у змея крылья и где. Картина возникла в его воображении занимательная.
Но зачем и как змей завелся в Останкине? Сие оставалось загадкой. Шеврикука желал поговорить с Крейсером Грозным, но тот, выяснилось, уехал в Рязань играть в футбол. К кандидату наук Митеньке Мельникову Шеврикука подойти не отважился. А вот побеседовать с Дударевым стоило — тот и жил в чужом подъезде, и был говорливый. Поймать Дударева во дворе Шеврикуке удалось не сразу. Но удалось. Дударев весь был в хлопотах, в бегах, в порывах, в полетах. И теперь он несся куда-то, а в глазах его полыхала безумная деловая идея. «А? Что? — Дударев не мог понять, о чем его спрашивал Шеврикука. — Ах, этот змей. Анаконда? Ну есть такой. Есть! Произвели! Да, в лаборатории. Явили на свет. Пусть пока подрыхнет среди лотосов и папирусов. Потом пойдет в дело. Не обязательно в консервы и на деликатесы. Не обязательно. Может, отыщется для него предназначение и поважнее. И я уж догадываюсь какое. Змей Анаконда — это ерунда! Митенька Мельников — талант и гений, Эдиссон с Яблочковым, да что там Эдиссон с Яблочковым, какие при них были свет и звук? Тьма и глушь! И Митенька согласился вступить в наше дело. Но тише, тише об этом! Кстати, Игорь Константинович, я ведь не забыл и про циклевку полов, и про сорок третий морской узел, и про то, что вы многое умеете… Да-да! Я вам тогда обещал пятьсот пятьдесят рублей. Но эта сумма сегодня, согласитесь, смешная и неуважительная. И мы можем платить больше. А потому милости просим к нам!» Шеврикука был уже не рад, что остановил бывшего экономиста бывшего Департамента Шмелей. Впрочем, от шмелей и от других перепончатокрылых в Дудареве, красавце с коварными, тонко-черными усами прежде графа Люксембурга, а ныне московского коммерсанта-обольстителя, нечто, несомненно, осталось. Он попрежнему был устремленно-летучий и помнил, где и до каких пор его ждал взяток. Скорее, и не один. «У меня есть служебное место», — вяло произнес Шеврикука. «Сегодня одним местом не проживешь, — наставительно сказал Дударев. — Три таких места приложения сил кое-как накормят, а с четвертого накопишь на штаны. Взамен протертых. Нам скоро потребуется паркетчик. Есть идея насчет одного дома на Покровке. Через неделю — смотрины». И был назван адрес дома на Покровке. К нему судьбой была приписана Гликерия. «Хорошо. Я подумаю», — сказал Шеврикука. «С больничного-то вы съехали?» — спросил Дударев. «Да, больничный мне закрыли». «Ну и славно! — Дударев обрадовался, будто неделями раньше оставил Игоря Константиновича в реанимации, а теперь, разговаривая с ним, обнаружил ходячим, на что и не рассчитывал. — Нынче, как на войне, нельзя быть ни больным, ни раненым. И уж тем более притушенным!» Никаких поводов спорить у Шеврикуки не возникло. Летучий Дударев словно бы ни на секунду не прекращал движения, турбины в нем ревели, горящие табло требовали не курить и пристегнуть ремни. Впрочем, наблюдатель, увлекающийся, скажем, хореографией, мог посчитать, что молодой человек с коварно-крутыми усами венской манеры намерен вот-вот пуститься в пляс. А может, динамике его житейских предприятий были необходимы для разгона ритмические открытия стиля степ. Или стиля рэп. «И Бордюков со Свержовым уже при деле?» — из вежливости спросил Шеврикука. «Да! И Бордюков, и Свержов! Все при деле! И Совокупеева с Леночкой Клементьевой! Все при деле! При разных делах! И Крейсер Грозный от нас не отстанет! Нет! — Тут Дударев на мгновение задумался. — А Бордюков при этом записался и в монархический комитет, будет раздавать титулы графьев, баронов и виконтов», — проговорил он медленно, будто бы оценивая нечто заново. Но сразу же воодушевился и улетел.
Во дворе Шеврикука встречал Митю Мельникова. Деликатного сложения блондин, гений и кудесник, проходил мимо, ничего не замечая, вид имел изнуренный.
Пэрст-Капсула уже несколько раз таинственно пробирался к ресторану «Звездный», на Цандера, имея целью секретные встречи с агентом Радлугиным. В одном из донесений Радлугин сообщил, что его стараниям провести Всемирные новоостанкинские игры чинятся препятствия и здесь несомненны происки. Он, Радлугин, выступил с идеей устроить Игры хотя бы и на стадионе в парке (рядом с лыжной базой, отметил Шеврикука). Надо было только громко окликнуть всех прописанных когда-то в Землескребе, а ныне оказавшихся в самых разнообразных концах света, и призвать их на Игры. И тех, кто отбыл в командировку. И тех, кто поплыл в гости. И тех, кто вовсе и напрочь отказался от останкинской прописки. Даже и таких поганцев по причине милосердия Радлугин был готов пригласить вдохнуть дымы отечества. Да, даже и таких. Конечно, следовало подвигнуть к спортивным достижениям и теперешних жителей дома. Ведь все когда-то прыгали, бегали, ныряли, метали гранату, сознательно доказывая свою готовность к труду и обороне. К традиционным видам спорта разумно было бы прибавить, дабы продемонстрировать миру плоды самобытности и увлечь человечество, виды спорта местные, такие, скажем, как лазание на обтесанный столб за яловыми сапогами и петухом или скакание в мешках с завязанными глазами. Естественно, требовалось сочинить для всех подъездов патриотические гимны, их и исполнять при вздымании флага, для каждого подъезда, понятно, особенного. Не пугала Радлугина необходимость строить вокруг Землескреба гостиницы и умеренные увеселительные заведения. И вот на тебе! Разумная и льготновыгодная идея столкнулась с удручающим безразличием жителей, их желудочным (или животным) эгоизмом. И с откровенными, но безобразными кознями. Кто именно строил козни, Радлугин не сообщал. А в новых донесениях о Всемирных играх он словно бы и забыл. Возможно, Радлугина вновь увлекли дела, связанные с затмениями, их участниками и их недоброжелателями, злонамеренными или заблудшими. О некоторых злыднях он ставил Шеврикуку в известность. Слова Радлугин выводил аккуратно, фразы не комкал. Но последнее его донесение вышло взлохмаченно-нервным. «Буянят. Четвертый этаж пятнад. подъезда грозит объявить бойкот Всемирным играм. Требуют дать этажу гимн, флаг, талоны на сало. Мародеры. Дебаты — создавать, не создавать партию др. Солнечного Затмения (ПДСЗ-десезистов) зашли в тупик. Одинокая ст. преподаватель Легостаева Нина Денисовна (самоназвание — Дениза) забеременела. Утверждает — от Зевса. Наблюдатель».
«Не рано ли от Зевса-то?» — подумал Шеврикука. Впрочем, что Зевсу были медицинские сроки?
16
Очень скоро Шеврикука увидел во дворе Дударева опечаленным. Да что опечаленным! Разгромленным, уверил Дударев, разгромленным! Джинсовая рубаха его была помята и чуть ли не истерзана, а замечательные усы показывали без десяти пять (дня ли, ночи ли — не имело значения). Правый ус Дударева, будто выражая недоумение, вздернулся к глазу, левый же свис сникшим в безветрие стягом. И не в джинсовой рубахе, вспомнил Шеврикука, ходил Дударев даже и в жару, а во внушающей доверие темной тройке просвещенного и удачливого предпринимателя рябушинско-морозовской традиции.
— Разгромили! — взревел Дударев. — Обокрали!
— Вас?
— Да что меня! Что у меня красть и громить! Митино взяли! Митино!
— Когда? — искренне обеспокоился Шеврикука. — Впервые услышал, что квартиру Мельникова ограбили и разгромили. — Я-то должен был бы…
— При чем тут квартира! — вскричал Дударев. — Что у него дома брать? Лабораторию! Лабораторию!
Сразу же Дударев сообразил, что говорит лишнее. Да и не говорит, а орет.
— Впрочем, вам я могу доверить, — зашептал он, почти вплотную приблизившись к Шеврикуке. — Вы же с нами? Ведь вы, Игорь Константинович, согласились вести паркетные работы…
— Да, — кивнул Шеврикука. — Я обещал быть полотчиком. Если тот дом на Покровке…
— Ну вот! Ну вот! Стало быть, все это касается и вас!
Ощутив в Шеврикуке доброжелательного собеседника или даже родственную натуру, Дударев выпалил множество слов, порой и не заботясь вовсе, чтобы слова эти выстраивались в логические ряды, и не утруждая себя интересом к тому, как относится к ним паркетчик Игорь Константинович, понимает ли его, слушает ли вообще.
— Да! Да! Сплошные тризны! Все рушится и гибнет! Хаос! Разлад! Разброд! Дни, достойные глумлений и плясок на тризнах! Затмение мозгов и совестей! Агония! Говорят: не агония, а роды чудесного дитяти! Родовые схватки! Не вижу! Не вижу! Вижу пока агонию. И всюду игроки! Мы жертвы их бесстыжих амбиций. Земли, хребты, острова, перешейки, моря тасуются в их игре. Жулье и разбойники! Варвары! Напор варваров — наказание и назидание! (Шеврикука удивился. Схожие слова он видел в бумагах Петра Арсеньевича. С чего бы вдруг случилось совпадение?) Но что толку от таких назиданий? Что значит в хаосе и абсурде каждый поступок? Мой? Ваш? Пусть и самый благонаправленный. Он втягивается в хаос и абсурд и сам становится хаосом и абсурдом. Любая благонаправленность теперь зло! И глупость! О боги! Всеобщая околесица и жуть…
— Но народ не унывает, — возник откуда-то Сергей Андреевич Подмолотов, Крейсер Грозный.
— Не говори чушь, — осадил его Дударев. — Лучше ври.
— Никогда не вру. Нигде и ни при каких обстоятельствах, — обиделся Крейсер Грозный. — Игорь Константинович не даст соврать. Но если ты так обо мне понимаешь, то я и стоять здесь не буду, пойду, куда шел.
И привел в исполнение свою угрозу.
— Да, разгромили и ограбили! — опять воскликнул Дударев.
— Кто?
— Невидимые силы. А может, и самые видимые. Но мы не оставим их в покое! — решительно сказал Дударев. — Свое вернем.
Объявив себя личностью, досадно неосведомленной, отставшей от технических достижений Департамента Шмелей, никогда не имевшей доступа ни первой, ни второй, ни двадцатой степени откровенности к секретным исканиям, а потому в чем-то обделенной судьбою, Шеврикука вынудил Дударева разъяснить профану, какие такие ценности были разгромлены и разграблены. Ну не совсем разъяснить, а допустить малые намеки. «Вам, наверное, и не дано понять все, — предупредил Дударев. — Да оно вам и не нужно». Но, похоже, и Дударев, будучи экономистом, а не птенцом гнезда Вернадского, не все понимал, а знал лишь о чем-то из чужих упрощений. Вот мираж, начал Дударев. Ничего нету и что-то есть. Нет в пустыне колодца, пальмы и хижины под ней. И есть колодец, есть пальма и есть хижина. И даже облако приплыло, из него вот-вот польется вода. Грезы или мольбы жаждущего путника, скажете, состояние воздуха и игра света. И ни капли влаги. Пусть так. Но примем и это во внимание. Есть много в мире не рожденного, а потому как бы и не существующего. Но не рождаются часто и дети, а они были зачаты и уже беспокоили мать. Каша варится в голове человека, борение чувств и соображений, но они не существуют для людей вокруг, если они не выражены словами, пусть судорожными и неточными. А сны? А муки, страсти, поскребы и почесы подсознания? А видения ложной памяти? Кстати, такой уж и ложной? В воздухе, не в том, понятно, что состоит из кислорода, азота и прочего, а в воздухе жизни, возьмем Останкина и нашего двора, то и дело сотворяется, возникает нечто, несомненно влияющее хотя бы на движения душ жителей. Но это нечто не пощупаешь, по нему не ударишь молотком, от него не отхлебнешь ложкой. Однако энергия этого нечто, назовем — энергия, ощутима. И разве нельзя воплотить ее в некую реальность с видимыми границами и обликом? Отчего же нельзя? Отчего же нельзя-то! Можно! И не зря же отпускают в жизнь редких людей, один из которых квартирует с нами в Землескребе с паспортным клеймом Дмитрия Мельникова. Отпускают. Или опускают.
— И проблемами энергетического развития судеб занимался Мельников? — спросил Шеврикука. — Трансбиологическими?
— И этим! И этим! — уже торопясь, уже будто взлетая, проговорил Дударев. — А вы откуда знаете?
— Так… Слышал…
Так вот, продолжил Дударев, вранье Крейсера Грозного, хотя бы и про анаконду, — это ведь тоже извержение энергии. И не один Крейсер Грозный извергает. И воображение каждого из его слушателей создает энергию. Опять же условно — энергию. Или вот. Откуда музыка? Откуда берется музыка? Никогда на свете не было Шестой симфонии, и вдруг она есть. Жила — не жила Даная, никто не знает, а Рембрандт взял и явил ее публике. Из ничего? Как же из ничего! Из чего! Именно из чего! И она есть. Пусть даже литовский сумасшедший хотел ее извести, она все равно есть. (Даная Легостаевой тоже есть, и она зачала от Зевса.) А если Петр Ильич сотворил Шестую, Бах Иоганн Себастьян — Бранденбургский концерт, то почему же мы не можем произвести какую-то съемную амазонскую Анаконду? Анаконда — это шутка, чепуха, блажь! Детская полька по сравнению с Шестой симфонией. Собачий вальс! Эксперимент между делом.
— А не хотели произвести змея с крыльями? — не удержался Шеврикука.
— Откуда знаете? — удивился Дударев. — Хотели! С двумя, с четырьмя, с шестью. Кто-то предлагал — с тремя. С одним на хвосте.
— И чтобы дышал огнем?
— Да! И чтобы дышал огнем. Не обязательно огнем. Расплавленным чугуном. Но отменили. До поры до времени. Никогда не поздно оснастить. И огнем, и крыльями. Что я говорю! Что я несу! Не поздно. Как же! Разгромлены и обкрадены!
— Все же кем? — опять не удержался Шеврикука.
— Кабы знать точно — кем.
— Оттуда не могли? — Шеврикука посмотрел в сторону Башни. Из-за Землескреба Башню не было видно. Но все знали, где она. И все чувствовали ее.
— При чем тут Башня? — спросил Дударев. — Зачем мы Башне? Вы что — мне подсказываете?
— Нет, — сказал Шеврикука. — Я просто так.
А Дударев задумался.
При том хаосе, при том разброде, при том дурном, но звенящем похмелье, что сопутствовали кончине Департамента Шмелей, лаборатория Митеньки Мельникова оказалась не нужна никому, кроме, конечно, предприимчивых и дальновидных людей, задумавших дело. К этим людям, естественно, относился он, Дударев. Не в последнюю очередь. Не в последнюю. Надо было сразу все оборудование забирать и размешать в хорошем месте. Но проспали растяпы, упустили время, понадеялись на добродушное расположение звезд и планет. Вот и получили! По делам, по растяпству и получили. Лишились тонн двух с половиной всяких мыслящих и колдующих устройств, не будем называть каких. А сколько ценного раскурочено негодяями и невежами. Ну взяли бы червячный компрессор, коли он им нужен, и унесли. Так нет, курочили и курочили. Но головы Митеньки Мельникова у них все равно нет и не будет. И делу замечательному не конец. Не конец! Пусть на это никто и не надеется!
— Но что вы имеете в виду насчет Башни? — спросил Дударев. — Что вы знаете? Или слышали?
— Я ничего не знаю, — сказал Шеврикука. — Я ничего не слышал.
— Нет-нет, не лукавьте! Вы о чем-то осведомлены. Вот вы и о проблемах энергетических развитий судеб от кого-то вызнали.
— Может, и от вас, — сказал Шеврикука.
— От меня? — удивился Дударев. — С чего бы вдруг? Если только от этого оболтуса Крейсера Грозного. И я его еще оформил ночным сторожем! Хорош караульщик! Ему бы ходить с колотушкой и берданкой вокруг объекта, а он неизвестно где. Выгоним в шею! Выставим.
И снова мимо них прошагал куда-то Крейсер Грозный.
— Вон он! Негодяй! Ночной сторож! Выгоним! Выставим! Без выходного пособия!
— Куда вы без меня денетесь, — остановился Крейсер Грозный. — Ну ходил бы я ночью с берданкой и колотушкой. Что бы изменилось? Тем более что я приставлен к другому объекту. И тем более что в лабораторию вторглись днем.
— Ну днем! И что из этого? — не мог успокоиться Дударев. — Все равно выгоним и выставим! Будешь, как Свержов, торговать у Малого театра египетскими бульонными кубиками. Анаконду не прокормишь!
— Прокормлю, — сказал Крейсер Грозный. — Если попросит, прокормлю. Но пока не просит.
И он опять удалился.
— Ничего. Урезоним. Не пропадем. Все образуется, — самому себе, утихая, сказал Дударев. — Нас ограбили, но помешать нам не смогут. Уныние нам противопоказано. Действие началось.
И Дударев успокоился. Усы его перестали показывать без десяти пять, вернулись в надлежащие места и даже распушились. Можно было предположить, что джинсовый наряд через полчаса будет сменен на тройку просвещенного предпринимателя и Дударев вернется к делу.
Интерес поманил Шеврикуку в квартиру кандидата наук Мельникова.
Митенька, руки раскинув, плыл куда-то под потолком в гимнастических кольцах, пленником их неделями назад был заблудившийся Бордюков. Глаза Митенька закрыл, но видно, что не спал. Может, грезил о чем-то. Или грустил. Или обдумывал нечто таинственное, но научное. Порой он покачивался в подпотолочье. Или в поднебесье. Но редко. Полет его был тих и плавен.
Шеврикука не стал ему мешать.
— Разгромили! — взревел Дударев. — Обокрали!
— Вас?
— Да что меня! Что у меня красть и громить! Митино взяли! Митино!
— Когда? — искренне обеспокоился Шеврикука. — Впервые услышал, что квартиру Мельникова ограбили и разгромили. — Я-то должен был бы…
— При чем тут квартира! — вскричал Дударев. — Что у него дома брать? Лабораторию! Лабораторию!
Сразу же Дударев сообразил, что говорит лишнее. Да и не говорит, а орет.
— Впрочем, вам я могу доверить, — зашептал он, почти вплотную приблизившись к Шеврикуке. — Вы же с нами? Ведь вы, Игорь Константинович, согласились вести паркетные работы…
— Да, — кивнул Шеврикука. — Я обещал быть полотчиком. Если тот дом на Покровке…
— Ну вот! Ну вот! Стало быть, все это касается и вас!
Ощутив в Шеврикуке доброжелательного собеседника или даже родственную натуру, Дударев выпалил множество слов, порой и не заботясь вовсе, чтобы слова эти выстраивались в логические ряды, и не утруждая себя интересом к тому, как относится к ним паркетчик Игорь Константинович, понимает ли его, слушает ли вообще.
— Да! Да! Сплошные тризны! Все рушится и гибнет! Хаос! Разлад! Разброд! Дни, достойные глумлений и плясок на тризнах! Затмение мозгов и совестей! Агония! Говорят: не агония, а роды чудесного дитяти! Родовые схватки! Не вижу! Не вижу! Вижу пока агонию. И всюду игроки! Мы жертвы их бесстыжих амбиций. Земли, хребты, острова, перешейки, моря тасуются в их игре. Жулье и разбойники! Варвары! Напор варваров — наказание и назидание! (Шеврикука удивился. Схожие слова он видел в бумагах Петра Арсеньевича. С чего бы вдруг случилось совпадение?) Но что толку от таких назиданий? Что значит в хаосе и абсурде каждый поступок? Мой? Ваш? Пусть и самый благонаправленный. Он втягивается в хаос и абсурд и сам становится хаосом и абсурдом. Любая благонаправленность теперь зло! И глупость! О боги! Всеобщая околесица и жуть…
— Но народ не унывает, — возник откуда-то Сергей Андреевич Подмолотов, Крейсер Грозный.
— Не говори чушь, — осадил его Дударев. — Лучше ври.
— Никогда не вру. Нигде и ни при каких обстоятельствах, — обиделся Крейсер Грозный. — Игорь Константинович не даст соврать. Но если ты так обо мне понимаешь, то я и стоять здесь не буду, пойду, куда шел.
И привел в исполнение свою угрозу.
— Да, разгромили и ограбили! — опять воскликнул Дударев.
— Кто?
— Невидимые силы. А может, и самые видимые. Но мы не оставим их в покое! — решительно сказал Дударев. — Свое вернем.
Объявив себя личностью, досадно неосведомленной, отставшей от технических достижений Департамента Шмелей, никогда не имевшей доступа ни первой, ни второй, ни двадцатой степени откровенности к секретным исканиям, а потому в чем-то обделенной судьбою, Шеврикука вынудил Дударева разъяснить профану, какие такие ценности были разгромлены и разграблены. Ну не совсем разъяснить, а допустить малые намеки. «Вам, наверное, и не дано понять все, — предупредил Дударев. — Да оно вам и не нужно». Но, похоже, и Дударев, будучи экономистом, а не птенцом гнезда Вернадского, не все понимал, а знал лишь о чем-то из чужих упрощений. Вот мираж, начал Дударев. Ничего нету и что-то есть. Нет в пустыне колодца, пальмы и хижины под ней. И есть колодец, есть пальма и есть хижина. И даже облако приплыло, из него вот-вот польется вода. Грезы или мольбы жаждущего путника, скажете, состояние воздуха и игра света. И ни капли влаги. Пусть так. Но примем и это во внимание. Есть много в мире не рожденного, а потому как бы и не существующего. Но не рождаются часто и дети, а они были зачаты и уже беспокоили мать. Каша варится в голове человека, борение чувств и соображений, но они не существуют для людей вокруг, если они не выражены словами, пусть судорожными и неточными. А сны? А муки, страсти, поскребы и почесы подсознания? А видения ложной памяти? Кстати, такой уж и ложной? В воздухе, не в том, понятно, что состоит из кислорода, азота и прочего, а в воздухе жизни, возьмем Останкина и нашего двора, то и дело сотворяется, возникает нечто, несомненно влияющее хотя бы на движения душ жителей. Но это нечто не пощупаешь, по нему не ударишь молотком, от него не отхлебнешь ложкой. Однако энергия этого нечто, назовем — энергия, ощутима. И разве нельзя воплотить ее в некую реальность с видимыми границами и обликом? Отчего же нельзя? Отчего же нельзя-то! Можно! И не зря же отпускают в жизнь редких людей, один из которых квартирует с нами в Землескребе с паспортным клеймом Дмитрия Мельникова. Отпускают. Или опускают.
— И проблемами энергетического развития судеб занимался Мельников? — спросил Шеврикука. — Трансбиологическими?
— И этим! И этим! — уже торопясь, уже будто взлетая, проговорил Дударев. — А вы откуда знаете?
— Так… Слышал…
Так вот, продолжил Дударев, вранье Крейсера Грозного, хотя бы и про анаконду, — это ведь тоже извержение энергии. И не один Крейсер Грозный извергает. И воображение каждого из его слушателей создает энергию. Опять же условно — энергию. Или вот. Откуда музыка? Откуда берется музыка? Никогда на свете не было Шестой симфонии, и вдруг она есть. Жила — не жила Даная, никто не знает, а Рембрандт взял и явил ее публике. Из ничего? Как же из ничего! Из чего! Именно из чего! И она есть. Пусть даже литовский сумасшедший хотел ее извести, она все равно есть. (Даная Легостаевой тоже есть, и она зачала от Зевса.) А если Петр Ильич сотворил Шестую, Бах Иоганн Себастьян — Бранденбургский концерт, то почему же мы не можем произвести какую-то съемную амазонскую Анаконду? Анаконда — это шутка, чепуха, блажь! Детская полька по сравнению с Шестой симфонией. Собачий вальс! Эксперимент между делом.
— А не хотели произвести змея с крыльями? — не удержался Шеврикука.
— Откуда знаете? — удивился Дударев. — Хотели! С двумя, с четырьмя, с шестью. Кто-то предлагал — с тремя. С одним на хвосте.
— И чтобы дышал огнем?
— Да! И чтобы дышал огнем. Не обязательно огнем. Расплавленным чугуном. Но отменили. До поры до времени. Никогда не поздно оснастить. И огнем, и крыльями. Что я говорю! Что я несу! Не поздно. Как же! Разгромлены и обкрадены!
— Все же кем? — опять не удержался Шеврикука.
— Кабы знать точно — кем.
— Оттуда не могли? — Шеврикука посмотрел в сторону Башни. Из-за Землескреба Башню не было видно. Но все знали, где она. И все чувствовали ее.
— При чем тут Башня? — спросил Дударев. — Зачем мы Башне? Вы что — мне подсказываете?
— Нет, — сказал Шеврикука. — Я просто так.
А Дударев задумался.
При том хаосе, при том разброде, при том дурном, но звенящем похмелье, что сопутствовали кончине Департамента Шмелей, лаборатория Митеньки Мельникова оказалась не нужна никому, кроме, конечно, предприимчивых и дальновидных людей, задумавших дело. К этим людям, естественно, относился он, Дударев. Не в последнюю очередь. Не в последнюю. Надо было сразу все оборудование забирать и размешать в хорошем месте. Но проспали растяпы, упустили время, понадеялись на добродушное расположение звезд и планет. Вот и получили! По делам, по растяпству и получили. Лишились тонн двух с половиной всяких мыслящих и колдующих устройств, не будем называть каких. А сколько ценного раскурочено негодяями и невежами. Ну взяли бы червячный компрессор, коли он им нужен, и унесли. Так нет, курочили и курочили. Но головы Митеньки Мельникова у них все равно нет и не будет. И делу замечательному не конец. Не конец! Пусть на это никто и не надеется!
— Но что вы имеете в виду насчет Башни? — спросил Дударев. — Что вы знаете? Или слышали?
— Я ничего не знаю, — сказал Шеврикука. — Я ничего не слышал.
— Нет-нет, не лукавьте! Вы о чем-то осведомлены. Вот вы и о проблемах энергетических развитий судеб от кого-то вызнали.
— Может, и от вас, — сказал Шеврикука.
— От меня? — удивился Дударев. — С чего бы вдруг? Если только от этого оболтуса Крейсера Грозного. И я его еще оформил ночным сторожем! Хорош караульщик! Ему бы ходить с колотушкой и берданкой вокруг объекта, а он неизвестно где. Выгоним в шею! Выставим.
И снова мимо них прошагал куда-то Крейсер Грозный.
— Вон он! Негодяй! Ночной сторож! Выгоним! Выставим! Без выходного пособия!
— Куда вы без меня денетесь, — остановился Крейсер Грозный. — Ну ходил бы я ночью с берданкой и колотушкой. Что бы изменилось? Тем более что я приставлен к другому объекту. И тем более что в лабораторию вторглись днем.
— Ну днем! И что из этого? — не мог успокоиться Дударев. — Все равно выгоним и выставим! Будешь, как Свержов, торговать у Малого театра египетскими бульонными кубиками. Анаконду не прокормишь!
— Прокормлю, — сказал Крейсер Грозный. — Если попросит, прокормлю. Но пока не просит.
И он опять удалился.
— Ничего. Урезоним. Не пропадем. Все образуется, — самому себе, утихая, сказал Дударев. — Нас ограбили, но помешать нам не смогут. Уныние нам противопоказано. Действие началось.
И Дударев успокоился. Усы его перестали показывать без десяти пять, вернулись в надлежащие места и даже распушились. Можно было предположить, что джинсовый наряд через полчаса будет сменен на тройку просвещенного предпринимателя и Дударев вернется к делу.
Интерес поманил Шеврикуку в квартиру кандидата наук Мельникова.
Митенька, руки раскинув, плыл куда-то под потолком в гимнастических кольцах, пленником их неделями назад был заблудившийся Бордюков. Глаза Митенька закрыл, но видно, что не спал. Может, грезил о чем-то. Или грустил. Или обдумывал нечто таинственное, но научное. Порой он покачивался в подпотолочье. Или в поднебесье. Но редко. Полет его был тих и плавен.
Шеврикука не стал ему мешать.
17
Смотрины дома на Покровке устроили не через неделю, как обещал Дударев, а через две, в новолуние.
Происходили и смотрины дома, и смотрины претендентов, имеющих к дому интерес. Распорядители смотрин, в команде которых суетился Дударев, именовали их «женихами». Чтобы не вызывать недоумений и вопросов Дударева, Шеврикука был вынужден принять вид бытового насекомого, на этот раз — рыжеватого таракана с усами. Вечером один из гостей, или «женихов», по всей вероятности, латиноамериканец, проявив бестактность, указал в сторону Шеврикуки пальцем, чего нельзя было ожидать от латиноамериканца, и произнес с одобрением: «О-о! Кукарача!» Шеврикука скрылся в щелях, каких было много в памятнике архитектуры, бормоча нелестные слова и в адрес Дударева, и в адрес латиноамериканца.
В числе вечерних претендентов явились японцы, южный кореец, упомянутый уже латиноамериканец, два то ли датчанина, то ли исландца, были, конечно, и свои местные московские дельцы, и люди кавказской внешности, и один туркестанец из Андижана. Устроители смотрин выглядели людьми деликатными, европейски образованными, но гордыми, хотя при этом они давали понять, что гордость гордостью, а карманы у них обременительно пустые, а в домах, возможно, хнычут голодные дети.
С показом здания возникали сложности. Оно было явно запущено. К тому же, как известно, часть его занимали коммунальные квартиры с мятежными жильцами, не желающими убывать в Бутово, а часть, в правом крыле, пока даже и не обследовалась реставраторами. Там и лампочки не горели. Однако намечалось романтическое посещение темных комнат и подклетов со свечами в руках.
Столы предстояло накрыть на втором этаже в овальной гостиной. И хотя сюжеты смотрин не были объявлены претендентам с намерением удивить их по ходу дел, в воздухе витало, а кем-то и произносилось: «На уровне Екатерины». Какой Екатерины, Шеврикука догадывался, но что за уровень имелся в виду, представить он не мог. Лишь когда кем-то было шепотом уточнено: «На уровне Екатерины в Кускове», нечто для него приоткрылось. Но в Кускове гостей поили и кормили в Гроте, да и дом на Покровке никакого отношения к графу Петру Борисовичу Шереметеву не имел. И вряд ли во всей Москве нашлись бы теперь знатоки церемониала, какие не вызвали бы нареканий и усмешек в записях камер-фурьерского журнала. И на стол небось, предположил Шеврикука, поставят французский коньяк «Наполеон» из варшавского крыжовника.
Но ведь ложными коньяками могли оказаться и все сегодняшние «женихи». Сколько ловцов, обманщиков и прохиндеев с намерениями приносятся нынче в Москву. Где и свой жулик на жулике.
Шеврикуке стало жалко Гликерию.
Хотя ее-то что было жалеть?
Овальный зал днем не открывали, не всем предстояло быть допущенным к кувертам. Хотя всех приветствовали равноуважаемо и равнодобродушно. Дневные гости поднимались на второй господский этаж парадной лестницей о двух разводах, с некогда мраморными ступенями. Нынче неизвестно какими, в лучшем случае — кирпичными, замазанными чем-то серым, коммунхозовская ковровая дорожка милосердно прикрывала их. Гостей направляли в аванзал с дорическими колоннами и розовыми амурами в ампирном небе. Тут было что пить и чем закусывать. И тут хозяйничал громкий расторопный Дударев. Казалось, он забыл об агониях, хаосе, всеобщей околесице и разброде. Казалось, он уже не помнил и о разгромленной, обобранной лаборатории Митеньки Мельникова, будто ей купон цена. Ну три. Сегодняшний Дударев с упоением руководил движением гостей к подносам-самобранкам и заманным коммерческим проспектам.
Гости же, естественно, имели при себе необходимые в наши дни вместилища, кто кейсы, кто портфели, кто сумки, кто саквояжи, а кто и канистры. Как известно, канистры уместны на приемах у итальянцев и французов. У итальянцев бьют винные фонтаны, у французов же льются духи и одеколоны. Но и на Покровке канистры не оказались вовсе бесполезными. В них можно было слить пепси, минеральные воды, пиво из жестянок, да все, что текло и булькало. Даже и соусы, если бы их подали. Но вот сливать в канистры водку и коньяк многие стеснялись. Неловкость некая возникала. Впрочем, несколько лет назад уносить что-либо с приемов или приводить туда непрошеных дармоедов — мужей, племянников, любовниц, автомобильных механиков — тоже представлялось дурным тоном. Нынче нравы стали проще. Нынче могли не понять тех, кто, завладев пригласительным билетом на прием, презентацию, брифинг, саммит, чтение ноты протеста, не урвал бы что-нибудь. Один гражданин прибрел теперь в аванзал с саквояжем времен сражений на сопках Маньчжурии, пасть у того раскрылась пеликанья. Гражданин был останкинский, вязал гамаки по-ямайски, и в связи с чем его позвали на Покровку, Шеврикуке оставалось лишь гадать. Бутылку крымского хереса, крепкого, сухого, гражданин опустил в саквояж вежливо, туда же направил коробку, загруженную корзиночками с печеночным паштетом. Как бы спохватившись, он пробормотал расстроенно: «Куда же столько! Надо и совесть знать!» И одну корзиночку вернул на стол. А внимание его привлекли жульены из шампиньонов, и те сейчас же отправились в саквояж. «Неловко-то как, — пробормотал вязальщик ямайских гамаков. — Не надо бы все это…» Но тут же, влекомый лишь запахом, он прихватил и еще две горячие регенсбургские колбаски. Дударев все видел, но проявлял себя хлебосольным московским хозяином, миллионщиком, отчасти чудаковатым. Лишь порой губы Дударева все же растягивались в брезгливо-высокомерной усмешке. Тогда взгляды иных гостей (не совестливого вязальщика гамаков, не его) Дудареву подобающе отвечали: «А сам-то небось через день явишься с авоськой к нам на прием, так что помалкивай, селезень!» Но однажды Дударев насторожился. Подозрения его вызвал молодой человек, вбежавший в аванзал с очевидной боевой мыслью в глазах. Тяжелые ботинки его громыхали, за спиной у него был рюкзак, а в руке — альпеншток. «Рюкзак-то, понятно, для посуды и канделябров, — сообразил Дударев. — А альпеншток-то зачем? Неужели будет сдирать плафон с потолка?» Но Дударев быстро успокоился, молодой человек влетел не в тот дом, он спешил на собрание-разборку скалолазов в Сверчков переулок, туда же, получив разъяснения, и помчался. Да и новый московский стиль хождения в гости хозяйской утвари пока не касался. К тому же в аванзале находились и соблюдатели этикета, чрезвычайно благосклонные и элегантные, розовощекие блондины, каждый — под два метра, и были они, если судить по их выправке и особенностям физиономий, модными сейчас выпускниками Института физкультуры. Может, этим соблюдателям, предположил Шеврикука, передалось нечто от натуры графа Алексея Кирилловича Разумовского, чей дворец на Гороховом поле и занимал институт. А Разумовские все, как отмечала Екатерина Великая, были крупны, хороши собой, оригинального ума и очень приятны в обращении. Куда уж тут скалолазу с его рюкзаком и альпенштоком!
Происходили и смотрины дома, и смотрины претендентов, имеющих к дому интерес. Распорядители смотрин, в команде которых суетился Дударев, именовали их «женихами». Чтобы не вызывать недоумений и вопросов Дударева, Шеврикука был вынужден принять вид бытового насекомого, на этот раз — рыжеватого таракана с усами. Вечером один из гостей, или «женихов», по всей вероятности, латиноамериканец, проявив бестактность, указал в сторону Шеврикуки пальцем, чего нельзя было ожидать от латиноамериканца, и произнес с одобрением: «О-о! Кукарача!» Шеврикука скрылся в щелях, каких было много в памятнике архитектуры, бормоча нелестные слова и в адрес Дударева, и в адрес латиноамериканца.
В числе вечерних претендентов явились японцы, южный кореец, упомянутый уже латиноамериканец, два то ли датчанина, то ли исландца, были, конечно, и свои местные московские дельцы, и люди кавказской внешности, и один туркестанец из Андижана. Устроители смотрин выглядели людьми деликатными, европейски образованными, но гордыми, хотя при этом они давали понять, что гордость гордостью, а карманы у них обременительно пустые, а в домах, возможно, хнычут голодные дети.
С показом здания возникали сложности. Оно было явно запущено. К тому же, как известно, часть его занимали коммунальные квартиры с мятежными жильцами, не желающими убывать в Бутово, а часть, в правом крыле, пока даже и не обследовалась реставраторами. Там и лампочки не горели. Однако намечалось романтическое посещение темных комнат и подклетов со свечами в руках.
Столы предстояло накрыть на втором этаже в овальной гостиной. И хотя сюжеты смотрин не были объявлены претендентам с намерением удивить их по ходу дел, в воздухе витало, а кем-то и произносилось: «На уровне Екатерины». Какой Екатерины, Шеврикука догадывался, но что за уровень имелся в виду, представить он не мог. Лишь когда кем-то было шепотом уточнено: «На уровне Екатерины в Кускове», нечто для него приоткрылось. Но в Кускове гостей поили и кормили в Гроте, да и дом на Покровке никакого отношения к графу Петру Борисовичу Шереметеву не имел. И вряд ли во всей Москве нашлись бы теперь знатоки церемониала, какие не вызвали бы нареканий и усмешек в записях камер-фурьерского журнала. И на стол небось, предположил Шеврикука, поставят французский коньяк «Наполеон» из варшавского крыжовника.
Но ведь ложными коньяками могли оказаться и все сегодняшние «женихи». Сколько ловцов, обманщиков и прохиндеев с намерениями приносятся нынче в Москву. Где и свой жулик на жулике.
Шеврикуке стало жалко Гликерию.
Хотя ее-то что было жалеть?
Овальный зал днем не открывали, не всем предстояло быть допущенным к кувертам. Хотя всех приветствовали равноуважаемо и равнодобродушно. Дневные гости поднимались на второй господский этаж парадной лестницей о двух разводах, с некогда мраморными ступенями. Нынче неизвестно какими, в лучшем случае — кирпичными, замазанными чем-то серым, коммунхозовская ковровая дорожка милосердно прикрывала их. Гостей направляли в аванзал с дорическими колоннами и розовыми амурами в ампирном небе. Тут было что пить и чем закусывать. И тут хозяйничал громкий расторопный Дударев. Казалось, он забыл об агониях, хаосе, всеобщей околесице и разброде. Казалось, он уже не помнил и о разгромленной, обобранной лаборатории Митеньки Мельникова, будто ей купон цена. Ну три. Сегодняшний Дударев с упоением руководил движением гостей к подносам-самобранкам и заманным коммерческим проспектам.
Гости же, естественно, имели при себе необходимые в наши дни вместилища, кто кейсы, кто портфели, кто сумки, кто саквояжи, а кто и канистры. Как известно, канистры уместны на приемах у итальянцев и французов. У итальянцев бьют винные фонтаны, у французов же льются духи и одеколоны. Но и на Покровке канистры не оказались вовсе бесполезными. В них можно было слить пепси, минеральные воды, пиво из жестянок, да все, что текло и булькало. Даже и соусы, если бы их подали. Но вот сливать в канистры водку и коньяк многие стеснялись. Неловкость некая возникала. Впрочем, несколько лет назад уносить что-либо с приемов или приводить туда непрошеных дармоедов — мужей, племянников, любовниц, автомобильных механиков — тоже представлялось дурным тоном. Нынче нравы стали проще. Нынче могли не понять тех, кто, завладев пригласительным билетом на прием, презентацию, брифинг, саммит, чтение ноты протеста, не урвал бы что-нибудь. Один гражданин прибрел теперь в аванзал с саквояжем времен сражений на сопках Маньчжурии, пасть у того раскрылась пеликанья. Гражданин был останкинский, вязал гамаки по-ямайски, и в связи с чем его позвали на Покровку, Шеврикуке оставалось лишь гадать. Бутылку крымского хереса, крепкого, сухого, гражданин опустил в саквояж вежливо, туда же направил коробку, загруженную корзиночками с печеночным паштетом. Как бы спохватившись, он пробормотал расстроенно: «Куда же столько! Надо и совесть знать!» И одну корзиночку вернул на стол. А внимание его привлекли жульены из шампиньонов, и те сейчас же отправились в саквояж. «Неловко-то как, — пробормотал вязальщик ямайских гамаков. — Не надо бы все это…» Но тут же, влекомый лишь запахом, он прихватил и еще две горячие регенсбургские колбаски. Дударев все видел, но проявлял себя хлебосольным московским хозяином, миллионщиком, отчасти чудаковатым. Лишь порой губы Дударева все же растягивались в брезгливо-высокомерной усмешке. Тогда взгляды иных гостей (не совестливого вязальщика гамаков, не его) Дудареву подобающе отвечали: «А сам-то небось через день явишься с авоськой к нам на прием, так что помалкивай, селезень!» Но однажды Дударев насторожился. Подозрения его вызвал молодой человек, вбежавший в аванзал с очевидной боевой мыслью в глазах. Тяжелые ботинки его громыхали, за спиной у него был рюкзак, а в руке — альпеншток. «Рюкзак-то, понятно, для посуды и канделябров, — сообразил Дударев. — А альпеншток-то зачем? Неужели будет сдирать плафон с потолка?» Но Дударев быстро успокоился, молодой человек влетел не в тот дом, он спешил на собрание-разборку скалолазов в Сверчков переулок, туда же, получив разъяснения, и помчался. Да и новый московский стиль хождения в гости хозяйской утвари пока не касался. К тому же в аванзале находились и соблюдатели этикета, чрезвычайно благосклонные и элегантные, розовощекие блондины, каждый — под два метра, и были они, если судить по их выправке и особенностям физиономий, модными сейчас выпускниками Института физкультуры. Может, этим соблюдателям, предположил Шеврикука, передалось нечто от натуры графа Алексея Кирилловича Разумовского, чей дворец на Гороховом поле и занимал институт. А Разумовские все, как отмечала Екатерина Великая, были крупны, хороши собой, оригинального ума и очень приятны в обращении. Куда уж тут скалолазу с его рюкзаком и альпенштоком!