Страница:
Дуняшу-Невзору, на какую не имела зла, Совокупеева в прежней своей квартире видела теперь редко, да и в Салон чудес и благодействий Дуняша являлась нечасто и ненадолго, приносила Дудареву какие-то справки и объяснительные. Дударев читал их, не снимая головного убора; ворчал, но Дуняшу не увольнял. Как не увольнял и вовсе не являвшуюся на службу Гликерию Андреевну Тутомлину. Что-то там у них происходило. Но Дуняша ничего не открывала, говорила коротко, только о переезде прокурорских кошек позволила себе высказаться протяженнее и с сопереживаниями, а так — важничала, но и как будто бы чего-то стыдилась. Лишь Векка, именовавшаяся в ведомостях Салона Викторией Викторовной, предоставила Совокупеевой сведения, возможно, предположительные. Якобы влиятельная Дуняшина… ну, назовем… приятельница нынче в фаворе или при средствах, имеет успех в высших… ну, назовем, сборищах… не тусовках же… У нее поклонники, выезды, игры, скачки… ей нужны наряды, уход, прочее… Дуняша ее по старой дружбе и обслуживает… А так как обе они могут быть полезны концерну «Анаконда», их и не увольняют…
Сама же Виктория Викторовна, Векка-Увека, старалась и как футбольная колдунья преуспевала. Но и консультант у нее был замечательный — Сергей Андреевич Подмолотов, Крейсер Грозный. («Э, милая! Вратарем меня учили быть на флоте! Швыряли в меня буханки хлеба, я их ловил…» — «А торпеды?» — «И торпеды. Торпеды-то что! Они медленнее летят. Их легче брать…») Особенно ценные услуги Увека с Крейсером Грозным оказывали московскому «Спартаку», и в частности, при назначении судеб. Нет, тут описка. Судей! Судей! Уж на что капризны и привередливы спартаковские фанаты, а и те так полюбили Сергея Андреевича, что пошили ему из клубных флагов семейные трусы.
— Эх, вернуть бы нам Игоря Константиновича! — мечтал Крейсер Грозный. — Мы бы таких дел понаделали! Мы бы подняли уровень российского футбола до уровня Нигерии! Но где он, Игорь Константинович?
Дударев соглашался с Сергеем Андреевичем. Несмотря на искажение сути Салона чудес и благодействий, он, в детстве редко пинавший мяч, временно проникся уважением к футболу. Сам он обслуживал Детское поле Лужников, где ногами укрепляли здоровье державные мужчины. Настоящие мужики! Буйволы, а не мужики! О знакомствах с настоящими и будущими мужиками свидетельствовали теперь автографы на осенней кепке Дударева. На самые высокосоставные игры он брал с собой Викторию Викторовну и Крейсера Грозного, и конфузов не случалось.
Должен заметить, что в суете салонно-спортивной жизни Векка-Увека похорошела, совсем стала милашка-парижанка, нос сливой лишь добавлял ей очарования. К удивлению сослуживцев, похорошела и Леночка Клементьева. Но та вовсе не из-за салонных рвений (все путала пенальти с угловыми), а из-за того, что на нее снова открыл глаза технический гений и бытовой губошлеп Митя Мельников. Шептали: «В декабре свадьба будет… Это точно… Никуда не денутся…» — Бабьи сплетни! — заявил в сердцах вошедший в перекрестье разговора Сергей Андреевич.
Он был в раздражении. Его опять обеспокоил амазонский змей Анаконда. Тому и бассейн был обещан, а провиант и теперь поставляли замечательный, и какие водки, ликеры, хересы и мадеры добавлялись к угощениям! Попечитель змея Сергей Андреевич, ветеринар и зоотехник Алексей Юрьевич Савкин, оставивший в Сальских степях пробные табуны зебр в управление ученикам, капали из мензурок те напитки на язык и не находили в них никаких изъянов. А змей в последние недели капризничал, вздыхал, кобенился, пугал склонностью к дурным поползновениям. И будто прислушивался к чьим-то призывам. И сегодня он вылакал три кадки ликера, ни с кем не поделившись, и не угомонился, а стал тянуть башку вверх, шипеть и будто собираться в недозволенную дорогу. Сейчас его стерегут с сетями и палками ветеринар Савкин и японский друг Сан Саныч.
— Помяните мое слово, — заявил Крейсер Грозный, — а произойдет какая-нибудь гадость. Не сегодня, так завтра.
— Типун вам на язык, Сергей Андреевич! — воскликнул Дударев. — Вы так накаркаете!
— Никогда! Нигде! И ни при каких обстоятельствах! Все пропьем, но флот не опозорим!
Но действительно накаркал.
Стоял среднесентябрьский день с северным ветром и мучительным дождем, когда в Салон вбежал Дударев, метнул на стол кепку и объявил:
— Все! Санэпидемики, пожарные, чрезвычайники велели Салон закрыть и всем эвакуироваться. Из дома Тутомлиных повалил дым с золой, пеплом, камнями, еще не знаю с чем.
Дом Тутомлиных был окружен пожарными машинами. Ничто в доме не горело, но дым упрямо валил. Очень скоро он превратился в столб, диаметром метров в восемь, уперся в облака и в них вершиной пропал. Дня полтора он был именно дымовым столбом, покачивался, поддавался ветру, тот отрывал от него клочья, разметывал их, разнося с ними золу, пепел и запахи горелой промасленной бумаги, а то и дерьма. Потом столб явственно отвердел, и хотя не стал металлическим или каменным, но восковым предположительно мог быть. Исполинская свеча. В дни смотрин дома на Покровке не одному Шеврикуке, но и просвещенным людям приходили в голову Всемирная Свеча, призываемая в Москву в 1773 году, и страшные беды, последовавшие за этим призывом. Но та Свеча наверняка должна была бы быть все же белой. Или хотя бы желто-белой. А покровский столб рос черный. В просветах облаков было видно, что на вершине его пламени нет и что он, не укрощая себя, нагло поднимается. К солнцу, что ли, рвется? А потом из бока его отделилась ветвь и потянулась к Останкинской башне. А стало быть, и к Пузырю. Эта ветвь, в отличие от столба, была живая, гибкая, все вытягивалась и напоминала то ли загребастую руку, то ли змея, разверзшего пасть.
Жуть и туга проникали в души московских жителей.
И так продолжалось до последней среды октября.
72
73
74
Сама же Виктория Викторовна, Векка-Увека, старалась и как футбольная колдунья преуспевала. Но и консультант у нее был замечательный — Сергей Андреевич Подмолотов, Крейсер Грозный. («Э, милая! Вратарем меня учили быть на флоте! Швыряли в меня буханки хлеба, я их ловил…» — «А торпеды?» — «И торпеды. Торпеды-то что! Они медленнее летят. Их легче брать…») Особенно ценные услуги Увека с Крейсером Грозным оказывали московскому «Спартаку», и в частности, при назначении судеб. Нет, тут описка. Судей! Судей! Уж на что капризны и привередливы спартаковские фанаты, а и те так полюбили Сергея Андреевича, что пошили ему из клубных флагов семейные трусы.
— Эх, вернуть бы нам Игоря Константиновича! — мечтал Крейсер Грозный. — Мы бы таких дел понаделали! Мы бы подняли уровень российского футбола до уровня Нигерии! Но где он, Игорь Константинович?
Дударев соглашался с Сергеем Андреевичем. Несмотря на искажение сути Салона чудес и благодействий, он, в детстве редко пинавший мяч, временно проникся уважением к футболу. Сам он обслуживал Детское поле Лужников, где ногами укрепляли здоровье державные мужчины. Настоящие мужики! Буйволы, а не мужики! О знакомствах с настоящими и будущими мужиками свидетельствовали теперь автографы на осенней кепке Дударева. На самые высокосоставные игры он брал с собой Викторию Викторовну и Крейсера Грозного, и конфузов не случалось.
Должен заметить, что в суете салонно-спортивной жизни Векка-Увека похорошела, совсем стала милашка-парижанка, нос сливой лишь добавлял ей очарования. К удивлению сослуживцев, похорошела и Леночка Клементьева. Но та вовсе не из-за салонных рвений (все путала пенальти с угловыми), а из-за того, что на нее снова открыл глаза технический гений и бытовой губошлеп Митя Мельников. Шептали: «В декабре свадьба будет… Это точно… Никуда не денутся…» — Бабьи сплетни! — заявил в сердцах вошедший в перекрестье разговора Сергей Андреевич.
Он был в раздражении. Его опять обеспокоил амазонский змей Анаконда. Тому и бассейн был обещан, а провиант и теперь поставляли замечательный, и какие водки, ликеры, хересы и мадеры добавлялись к угощениям! Попечитель змея Сергей Андреевич, ветеринар и зоотехник Алексей Юрьевич Савкин, оставивший в Сальских степях пробные табуны зебр в управление ученикам, капали из мензурок те напитки на язык и не находили в них никаких изъянов. А змей в последние недели капризничал, вздыхал, кобенился, пугал склонностью к дурным поползновениям. И будто прислушивался к чьим-то призывам. И сегодня он вылакал три кадки ликера, ни с кем не поделившись, и не угомонился, а стал тянуть башку вверх, шипеть и будто собираться в недозволенную дорогу. Сейчас его стерегут с сетями и палками ветеринар Савкин и японский друг Сан Саныч.
— Помяните мое слово, — заявил Крейсер Грозный, — а произойдет какая-нибудь гадость. Не сегодня, так завтра.
— Типун вам на язык, Сергей Андреевич! — воскликнул Дударев. — Вы так накаркаете!
— Никогда! Нигде! И ни при каких обстоятельствах! Все пропьем, но флот не опозорим!
Но действительно накаркал.
Стоял среднесентябрьский день с северным ветром и мучительным дождем, когда в Салон вбежал Дударев, метнул на стол кепку и объявил:
— Все! Санэпидемики, пожарные, чрезвычайники велели Салон закрыть и всем эвакуироваться. Из дома Тутомлиных повалил дым с золой, пеплом, камнями, еще не знаю с чем.
Дом Тутомлиных был окружен пожарными машинами. Ничто в доме не горело, но дым упрямо валил. Очень скоро он превратился в столб, диаметром метров в восемь, уперся в облака и в них вершиной пропал. Дня полтора он был именно дымовым столбом, покачивался, поддавался ветру, тот отрывал от него клочья, разметывал их, разнося с ними золу, пепел и запахи горелой промасленной бумаги, а то и дерьма. Потом столб явственно отвердел, и хотя не стал металлическим или каменным, но восковым предположительно мог быть. Исполинская свеча. В дни смотрин дома на Покровке не одному Шеврикуке, но и просвещенным людям приходили в голову Всемирная Свеча, призываемая в Москву в 1773 году, и страшные беды, последовавшие за этим призывом. Но та Свеча наверняка должна была бы быть все же белой. Или хотя бы желто-белой. А покровский столб рос черный. В просветах облаков было видно, что на вершине его пламени нет и что он, не укрощая себя, нагло поднимается. К солнцу, что ли, рвется? А потом из бока его отделилась ветвь и потянулась к Останкинской башне. А стало быть, и к Пузырю. Эта ветвь, в отличие от столба, была живая, гибкая, все вытягивалась и напоминала то ли загребастую руку, то ли змея, разверзшего пасть.
Жуть и туга проникали в души московских жителей.
И так продолжалось до последней среды октября.
72
Утром, в последний понедельник октября, Старший по подъезду гражданин Радлугин, пребывавший в ожидании безобразий, бунтов и разломов земной коры, решил обойти лестничные марши и квартирные площадки. Повод был естественный и государственный. Проверить, у кого можно, все ли перевели часы с летнего времени на зимнее. Сначала он взглянул на часы жены. Стерва, конечно, перевела, не дожидаясь выволочки. Или это сделал ее хахаль-колдун. И тогда Радлугин вышел из квартиры.
Собственно, он-то желал и даже страждал, коли созрел такой исключительно культурный повод, взглянуть лишь на одни часы. Нины Денисовны Легостаевой. В последние недели, к неудовольствиям и мукам Радлугина, Нина Денисовна уклонялась. Придумывала причины, деловые, социальные, медицинские, и уклонялась. Теперь же она наверняка лежала, сонная, нежная, с обворожительным телом, под теплым одеялом, забыв перевести стрелки часов. И Радлугин был к ней готов.
Но общественная направленность натуры Радлугина не могла не задержать его, на близких уже подступах к теплому одеялу, у двери квартиры бакалейщика Куропятова. Для Радлугина, увы, — и квартиры заблудшего чиновника Фруктова. Дверь к Куропятову отчего-то не была захлопнута, и из квартиры звучали мужские голоса. Один из них, пусть и полузадушенный, явно был голосом Фруктова. Слышались и хрустальные перезвоны. До Радлугина, естественно, дошли пересуды о новых странствиях тени Фруктова, и он был обязан иметь о них представление. Коли бы кто застал его у приоткрытой двери, да хоть бы и сам бакалейщик, Радлугин тотчас бы оправдался интересом к положению стрелок на часах.
«Ну что вы расстраиваетесь, Анатолий Федорович! — укорял Фруктова или успокаивал Куропятов. — И что из того, что вы ощущаете себя тенью или даже призраком? А кто из нас, прошу ответить, не тень или не призрак?» Фруктов промычал в ответ. «Я?! — возрадовался Куропятов. — Это оттого, что я упитанный и посещаем плотными дамами? Для них я, может, и не призрак. А для большинства-то людей я именно призрак. В лучшем случае. А в ординарном обыкновении я для них вообще никто. Ничто. Да, мы всегда жили и живем с призраками и привидениями. И прекрасно. Душа в душу. Кто такие Наташа Ростова или Анна Каренина? Они и есть призраки. А тем не менее для меня эта Наташа куда реальнее, чем Надька Чесункова из сто девятой квартиры. Ну да, та, что меховщица… Или двенадцать цезарей, описанных Светонием. Или Бонапарт. Или Иосиф Виссарионович… Или император Николай со своими детьми и домочадцами… Или Распутин… Вы говорите: они жили. А вы их видели? Вы им в долг давали? Они вам вернули? То-то и оно! Жили они или не жили, какое имеет значение? Мы с ними живем! Они для нас с вами живее всех живых!» «Кощунственное отношение к текстам пролетарского классика!» — запечатлелось в мозгу Радлугина. Но некому было о запечатленном доносить. "А Василий Иванович с Петькой? А Штирлиц с Мюллером? А все эти в телевизоре? — продолжал Куропятов и вновь радовался произносимым им истинам. — От них куда больше житейской ощутимости, чем от пенсионеров Уткиных, варящих теперь на даче яблочные соки! Хоть бы самогон гнали! Вы, Василий Афанасьевич, страдаете! И зря. Вот возьмут и сделают вас у нас в подъезде домовым. Нашего-то, говорят, забрали. А вас воплотят! Да что вы так задрожали-то? Чем я так вас взволновал? Вовсе вы не будете Самозванцем. Давайте я наполню вам бокал… Ну вот! Ну вот! Так оно вернее и здоровью в укрепление! Нехорошо с утра. Но для вашей нервной системы… И вернемся к кроссворду. Значит, вопрос такой: «Западноевропейский народ, в гербе которого вилка с тремя зубьями, и чей философ — Сковорода».
«Какие шовинистические кроссворды!» — возмутился Радлугин. Более он не желал слушать болтовню бакалейщика и Фруктова, пустозвоны, им все равно, где и куда обязаны ходить на часах стрелки. Бакалейщик Куропятов всегда был подозрителен Радлугину, а теперь, с мыслями о заведении в их подъезде домового, он стал ему противен. «Тоже мне философ! Распоясался. И Фруктова совращает! Философ и шовинист! Я ему такого домового заведу!» Однако движение Радлугина к Нине Денисовне Легостаевой опять было нарушено. Теперь кто-то спускался над ним по лестнице, не ехал лифтом, что было бы прилично и легко объяснимо. А шел пешком. Шаги его были тяжелые, важные, Радлугину незнакомые. «Каменный гость», — подумал Радлугин. Хотя обувь гостя скорее была подбита металлом. Показалась и обувь — ковбойские сапоги. И джинсовый костюм был на незнакомце. А вот головной убор его с кожаным ремешком под подбородком выглядел странно — конус какой-то острием вверх. На острие же дергались электрические змейки. Незнакомец был надменен и еще более подозрителен, нежели бакалейщик Куропятов. Радлугин намеревался преградить ему дорогу, но лишь пробормотал жалко:
— Не подскажете ли, какой теперь час?
Незнакомец не взглянул на Радлугина, а лишь быстро и надменно, никакие часы не достав, произнес:
— Самое время. Уже тепло. Но должно быть жарко. — Но произнес для самого себя. Радлугину же не сказал ни слова и продолжил свое будто бы лунатическое движение вниз по лестнице. «Да я же видел его! — сообразил Радлугин. — Это же…» Это же был тот самый, обеспокоивший внимание Радлугина бомж, позже назначенный Игорем Константиновичем связным, «дуплом», и принимавший от него, Радлугина, донесения, вот уже два месяца как к ресторану «Звездный» не являвшийся. Вернулся! Радлугин бросился было за «дуплом» вниз, но остановил себя. Нет, нет, «дупло» был явно ниже, голову же имел шире, грубее в линиях. Этот словно бы подрос, и лицо его удлинилось. А может, это родственник «дупла», младший брат, воспитывался на харчах посытнее и получился утонченнее, красивее и изящнее старшего? Вот только из франтовства, что ли, водрузил на голову колпак звездочета?
Сейчас же мысли Радлугина составили торт «Наполеон». «Дупло», ездивший в Аргентину делать пластическую операцию (почему в Аргентину?). Младший брат «дупла», решивший навестить старшего (почему именно здесь?). Приятель Легостаевой, ночевал у нее, только что вылез из-под теплого одеяла (дурак, что ли, вылезать?). Хахаль собственной супруги, но нет, тот хилый и подержанный. Приезжий брат ночевал на чердаке. «Дупло» или «брат» должны были бы знать, где находится и когда объявится Игорь Константинович, в гражданской опеке и структурном руководстве которого Радлугин чрезвычайно нуждался. Такого рода мысли слоились в голове Радлугина. А что дослать, он не знал.
Все же он заставил себя подняться в получердачье. Пусто. Чисто. Никого сюда не заносило.
На лестнице в расстройстве и смятении чувств Радлугин подошел к окну. Было ему тошно. «Дупло» ли, «брат» Ли прошел мимо него, не взглянув, не протянув руки, не сказав ему ни слова. Ну и что? Это же все было в целях конспирации, не из-за чего-либо, не из-за его прорух, а в целях конспирации, дуралей! Но и эти соображения не принесли ему спокойствия. Посмотрев в окно, он понял, отчего ему тошно. Черный столб стоял над городом. И ничто ему не мешало и не вредило. И, видимо, не могло повредить. А от столба над крышами домов тянулась, кривилась, дергалась гибкая, мерзкая рука, прорастала в воздухе к Останкину, к Пузырю.
Звонить в дверь Легостаевой Радлугину расхотелось…
А в среду последней недели октября на Покровке опять случился взрыв с огнем и грохотом.
Встряски происходили, но их было немного. Повреждений домов и людских жертв они не вызвали. Позже эксперты сошлись во мнении, что взрыв был направленного действия. А направили его, надо полагать, здоровые природные силы, какие — не скажем, в черный столб. Исполинский зловещий столб этот был расколот и изошел сотнями трещин. Но его, слава создателю, не раздробили на глыбы, какие, пусть они и из воска, могли бы, осыпавшись с высот, произвести погромы домов и людей, а принялись оплавлять, вызвали жар в составах и перевели в газообразное состояние, отчего твердый черный столб снова стал столбом дыма, исходившим из великаньей топки. Дрова в той топке иссякли, а кочегары спились. Дым же, почувствовав скорую погибель, принялся корчиться, раскачиваться, будто в исступлении, разметываться, разлетаться в стороны облачками, меняющими формы и часто напоминающими существа из черных сказок, видений и страхов, и они корчились и словно бы истязали себя, при этом слышались вопли, хулиганские выкрики и словно бы моления о даровании жизни. А вот собаки не выли, некоторые, поглупее, даже удовольственно повизгивали. Так на глазах у тысяч зевак тянулось часов шесть, пока свирепые ветры с Карского моря не растрепали и не растащили остатки черного столба. Падали на крыши и на мостовые хлопья, черные, серые, фиолетовые, летели обожженные клочки бумаг, ошметки, осколки, обмылки, огрызки необъяснимых пока происхождений. С ними населению было предписано в общения не вступать, пальцами не хватать, на язык не класть, в закуску не употреблять, подругам вместо цветов не дарить.
Жителей Москвы уверили, что за время существования самопоставленного столба взятый под государственную охрану Пузырь не похудел и искорежен не был.
Естественно, дом на Покровке посетили те, кому надо. Горячих следов в нем никаких не было. Перекрытия остались лежать. Только пахло горелым. И какой-то скверностью. Впрочем, скверность могла исходить и от бомжа, обнаруженного в парадном зале второго этажа. Разбуженный бомж для достоверности излагаемых фактов потребовал опохмельный стакан. Второй стакан понадобился для открывания левого глаза рассказчика и держания века в правом. Да, взрыв он ощутил. Но во взрыве не было той решительной категоричности, какая вынудила бы его прекратить сон. Разбудила его тишина. И тогда где-то внизу он услышал удары металла по камню. Били наверняка кирками и ломами. Били с яростью, будто желали взломать гробницу. Или сокрушить скалу. Он хотел было пойти к трудягам на помощь, но ощутил, что его здоровье подорвано до такой степени, что он может оказаться при каменных работах лишь обузой.
Быстро спустившиеся в нижние помещения диггеры не нашли там ни пыли, ни осколков, ни скал, ни гробниц…
А Дударев услышал голос: пришла пора приводить дом концерна «Анаконда» в порядок.
Собственно, он-то желал и даже страждал, коли созрел такой исключительно культурный повод, взглянуть лишь на одни часы. Нины Денисовны Легостаевой. В последние недели, к неудовольствиям и мукам Радлугина, Нина Денисовна уклонялась. Придумывала причины, деловые, социальные, медицинские, и уклонялась. Теперь же она наверняка лежала, сонная, нежная, с обворожительным телом, под теплым одеялом, забыв перевести стрелки часов. И Радлугин был к ней готов.
Но общественная направленность натуры Радлугина не могла не задержать его, на близких уже подступах к теплому одеялу, у двери квартиры бакалейщика Куропятова. Для Радлугина, увы, — и квартиры заблудшего чиновника Фруктова. Дверь к Куропятову отчего-то не была захлопнута, и из квартиры звучали мужские голоса. Один из них, пусть и полузадушенный, явно был голосом Фруктова. Слышались и хрустальные перезвоны. До Радлугина, естественно, дошли пересуды о новых странствиях тени Фруктова, и он был обязан иметь о них представление. Коли бы кто застал его у приоткрытой двери, да хоть бы и сам бакалейщик, Радлугин тотчас бы оправдался интересом к положению стрелок на часах.
«Ну что вы расстраиваетесь, Анатолий Федорович! — укорял Фруктова или успокаивал Куропятов. — И что из того, что вы ощущаете себя тенью или даже призраком? А кто из нас, прошу ответить, не тень или не призрак?» Фруктов промычал в ответ. «Я?! — возрадовался Куропятов. — Это оттого, что я упитанный и посещаем плотными дамами? Для них я, может, и не призрак. А для большинства-то людей я именно призрак. В лучшем случае. А в ординарном обыкновении я для них вообще никто. Ничто. Да, мы всегда жили и живем с призраками и привидениями. И прекрасно. Душа в душу. Кто такие Наташа Ростова или Анна Каренина? Они и есть призраки. А тем не менее для меня эта Наташа куда реальнее, чем Надька Чесункова из сто девятой квартиры. Ну да, та, что меховщица… Или двенадцать цезарей, описанных Светонием. Или Бонапарт. Или Иосиф Виссарионович… Или император Николай со своими детьми и домочадцами… Или Распутин… Вы говорите: они жили. А вы их видели? Вы им в долг давали? Они вам вернули? То-то и оно! Жили они или не жили, какое имеет значение? Мы с ними живем! Они для нас с вами живее всех живых!» «Кощунственное отношение к текстам пролетарского классика!» — запечатлелось в мозгу Радлугина. Но некому было о запечатленном доносить. "А Василий Иванович с Петькой? А Штирлиц с Мюллером? А все эти в телевизоре? — продолжал Куропятов и вновь радовался произносимым им истинам. — От них куда больше житейской ощутимости, чем от пенсионеров Уткиных, варящих теперь на даче яблочные соки! Хоть бы самогон гнали! Вы, Василий Афанасьевич, страдаете! И зря. Вот возьмут и сделают вас у нас в подъезде домовым. Нашего-то, говорят, забрали. А вас воплотят! Да что вы так задрожали-то? Чем я так вас взволновал? Вовсе вы не будете Самозванцем. Давайте я наполню вам бокал… Ну вот! Ну вот! Так оно вернее и здоровью в укрепление! Нехорошо с утра. Но для вашей нервной системы… И вернемся к кроссворду. Значит, вопрос такой: «Западноевропейский народ, в гербе которого вилка с тремя зубьями, и чей философ — Сковорода».
«Какие шовинистические кроссворды!» — возмутился Радлугин. Более он не желал слушать болтовню бакалейщика и Фруктова, пустозвоны, им все равно, где и куда обязаны ходить на часах стрелки. Бакалейщик Куропятов всегда был подозрителен Радлугину, а теперь, с мыслями о заведении в их подъезде домового, он стал ему противен. «Тоже мне философ! Распоясался. И Фруктова совращает! Философ и шовинист! Я ему такого домового заведу!» Однако движение Радлугина к Нине Денисовне Легостаевой опять было нарушено. Теперь кто-то спускался над ним по лестнице, не ехал лифтом, что было бы прилично и легко объяснимо. А шел пешком. Шаги его были тяжелые, важные, Радлугину незнакомые. «Каменный гость», — подумал Радлугин. Хотя обувь гостя скорее была подбита металлом. Показалась и обувь — ковбойские сапоги. И джинсовый костюм был на незнакомце. А вот головной убор его с кожаным ремешком под подбородком выглядел странно — конус какой-то острием вверх. На острие же дергались электрические змейки. Незнакомец был надменен и еще более подозрителен, нежели бакалейщик Куропятов. Радлугин намеревался преградить ему дорогу, но лишь пробормотал жалко:
— Не подскажете ли, какой теперь час?
Незнакомец не взглянул на Радлугина, а лишь быстро и надменно, никакие часы не достав, произнес:
— Самое время. Уже тепло. Но должно быть жарко. — Но произнес для самого себя. Радлугину же не сказал ни слова и продолжил свое будто бы лунатическое движение вниз по лестнице. «Да я же видел его! — сообразил Радлугин. — Это же…» Это же был тот самый, обеспокоивший внимание Радлугина бомж, позже назначенный Игорем Константиновичем связным, «дуплом», и принимавший от него, Радлугина, донесения, вот уже два месяца как к ресторану «Звездный» не являвшийся. Вернулся! Радлугин бросился было за «дуплом» вниз, но остановил себя. Нет, нет, «дупло» был явно ниже, голову же имел шире, грубее в линиях. Этот словно бы подрос, и лицо его удлинилось. А может, это родственник «дупла», младший брат, воспитывался на харчах посытнее и получился утонченнее, красивее и изящнее старшего? Вот только из франтовства, что ли, водрузил на голову колпак звездочета?
Сейчас же мысли Радлугина составили торт «Наполеон». «Дупло», ездивший в Аргентину делать пластическую операцию (почему в Аргентину?). Младший брат «дупла», решивший навестить старшего (почему именно здесь?). Приятель Легостаевой, ночевал у нее, только что вылез из-под теплого одеяла (дурак, что ли, вылезать?). Хахаль собственной супруги, но нет, тот хилый и подержанный. Приезжий брат ночевал на чердаке. «Дупло» или «брат» должны были бы знать, где находится и когда объявится Игорь Константинович, в гражданской опеке и структурном руководстве которого Радлугин чрезвычайно нуждался. Такого рода мысли слоились в голове Радлугина. А что дослать, он не знал.
Все же он заставил себя подняться в получердачье. Пусто. Чисто. Никого сюда не заносило.
На лестнице в расстройстве и смятении чувств Радлугин подошел к окну. Было ему тошно. «Дупло» ли, «брат» Ли прошел мимо него, не взглянув, не протянув руки, не сказав ему ни слова. Ну и что? Это же все было в целях конспирации, не из-за чего-либо, не из-за его прорух, а в целях конспирации, дуралей! Но и эти соображения не принесли ему спокойствия. Посмотрев в окно, он понял, отчего ему тошно. Черный столб стоял над городом. И ничто ему не мешало и не вредило. И, видимо, не могло повредить. А от столба над крышами домов тянулась, кривилась, дергалась гибкая, мерзкая рука, прорастала в воздухе к Останкину, к Пузырю.
Звонить в дверь Легостаевой Радлугину расхотелось…
А в среду последней недели октября на Покровке опять случился взрыв с огнем и грохотом.
Встряски происходили, но их было немного. Повреждений домов и людских жертв они не вызвали. Позже эксперты сошлись во мнении, что взрыв был направленного действия. А направили его, надо полагать, здоровые природные силы, какие — не скажем, в черный столб. Исполинский зловещий столб этот был расколот и изошел сотнями трещин. Но его, слава создателю, не раздробили на глыбы, какие, пусть они и из воска, могли бы, осыпавшись с высот, произвести погромы домов и людей, а принялись оплавлять, вызвали жар в составах и перевели в газообразное состояние, отчего твердый черный столб снова стал столбом дыма, исходившим из великаньей топки. Дрова в той топке иссякли, а кочегары спились. Дым же, почувствовав скорую погибель, принялся корчиться, раскачиваться, будто в исступлении, разметываться, разлетаться в стороны облачками, меняющими формы и часто напоминающими существа из черных сказок, видений и страхов, и они корчились и словно бы истязали себя, при этом слышались вопли, хулиганские выкрики и словно бы моления о даровании жизни. А вот собаки не выли, некоторые, поглупее, даже удовольственно повизгивали. Так на глазах у тысяч зевак тянулось часов шесть, пока свирепые ветры с Карского моря не растрепали и не растащили остатки черного столба. Падали на крыши и на мостовые хлопья, черные, серые, фиолетовые, летели обожженные клочки бумаг, ошметки, осколки, обмылки, огрызки необъяснимых пока происхождений. С ними населению было предписано в общения не вступать, пальцами не хватать, на язык не класть, в закуску не употреблять, подругам вместо цветов не дарить.
Жителей Москвы уверили, что за время существования самопоставленного столба взятый под государственную охрану Пузырь не похудел и искорежен не был.
Естественно, дом на Покровке посетили те, кому надо. Горячих следов в нем никаких не было. Перекрытия остались лежать. Только пахло горелым. И какой-то скверностью. Впрочем, скверность могла исходить и от бомжа, обнаруженного в парадном зале второго этажа. Разбуженный бомж для достоверности излагаемых фактов потребовал опохмельный стакан. Второй стакан понадобился для открывания левого глаза рассказчика и держания века в правом. Да, взрыв он ощутил. Но во взрыве не было той решительной категоричности, какая вынудила бы его прекратить сон. Разбудила его тишина. И тогда где-то внизу он услышал удары металла по камню. Били наверняка кирками и ломами. Били с яростью, будто желали взломать гробницу. Или сокрушить скалу. Он хотел было пойти к трудягам на помощь, но ощутил, что его здоровье подорвано до такой степени, что он может оказаться при каменных работах лишь обузой.
Быстро спустившиеся в нижние помещения диггеры не нашли там ни пыли, ни осколков, ни скал, ни гробниц…
А Дударев услышал голос: пришла пора приводить дом концерна «Анаконда» в порядок.
73
«Если ранили друга, перевяжет подруга…» Надо было лететь вверх, плыть, ползти, карабкаться, над ним наконец-то забелело пятно, оно раскачивалось, удалялось, то растягивалось в полнеба, то сжималось в точку, но оно было, было, и следовало добраться до него. Движениям ног что-то мешало. Водоросли? Значит, он на дне? А над ним колышется вода? Грязная, светло-бурая, словно в Яузе или в московском канале у яхромских шлюзов, но над ней — небо и солнце! Надо вырываться, выныривать к ним, сейчас же, сейчас! Там спасение, там жизнь…
— У него губы шевелятся. И руки дергаются…
— И хорошо. Ты пой, пой…
— Успокойся, милый, не тревожься, лежи… Если ранили друга, перевяжет подруга…
Мягкая ладонь ласкает его… Это были не водоросли, это лесная мавка укутывала его своей косой, лукавая мавка, готовая улететь к березовым ветвям и слиться с ними. И это не пятно, а женщина в белом, с золотой диадемой надо лбом… Вот она… Все ближе и ближе. Губами прикасается к его лбу…
— Гликерия!.. Гликерия…
— Вот тебе раз!
— И это хорошо. Слово произнесено.
— Он как малярийный.
— Лихорадка. Так и должно быть. Большая Лихорадка. А подергивания — от Блуждающего Нерва. Они в нем. Он еще помучается. Но они будут вынуждены покинуть его. А ты пой, пой… А потом снова поднесешь ему снадобье.
— На муромской дороге стояли три сосны…
— Про муромскую-то дорогу зачем?
— Не мешай! Ты готовь свои воды. Глядишь, через два-три дня они понадобятся. А ты пой, пой…
— На муромской дороге стояли три сосны, мой миленький прощался до будущей весны…
Его хотят усыпить. Отвести, отвлечь его от белого пятна и солнца. От женщины с золотой диадемой. Его хотят ослабить, обезволить и усыпить. Удержать в каменной колыбели. Вот и белое пятно погасло. Нет, оно вспыхнуло вновь. Оно возобновилось, оно распускается, оно расплескивается, оно надувается ветром, оно — парус, надо вцепиться в него и лететь за ним к освобождению. Но парус опал, накрыл его и влечет вниз, во тьму, и это не парус. Это наволочка…
— Где наволочки?
— Какие наволочки?
— Где наволочки? Четыре наволочки?
— Успокойся, милый! Ложись! Тебе не надо приподниматься. И опусти руки. Вот так. Какие наволочки?
— Он бредит.
— Мне страшно. У него открыты глаза. Но он не видит нас…
— Он бредит.
— Так надо?
— Посчитаем. Пусть бредит. Бред вымывает ложную начинь. Влей ему четыре ложки вон того, сиреневого снадобья.
— Наволо…
— Успокойся, милый, успокойся… Рыбки уснули в пруду, птички…
— Что-нибудь погрубее.
— На окраине Рощи Марьиной на помойке девчонку нашли…
— Вот-вот. Ему как раз сейчас про Рощу Марьину и про девчонку с помойки…
— Экий вы привередливый!
— Я не иронизирую. Я всерьез.
Наволочки. Унеслись наволочки. Вон, вон они в вышине. И их нет. Это чайки. Они машут крыльями. Они прощаются. Они улетают. Они уносят женщину. Она в черном. Нет в ней ни жара, ни свечения. От нее холод, от нее озноб. Ее нет вовсе. И снова наволочки. Четыре. Перевязанные кумачовым кушаком. Полные, тяжеленные, мраморным надгробьем наваливаются на него, вдавливают в мокрый каменный пол. Но кто-то сдергивает их. Они уже пустые над ним, колышутся, дрожат, рвутся в выси, их наполняют горячим газом. О, какая жара! А над ним — воздушные шары. Он — груз, привязанный к ним скалолазьим кушаком. Шары несутся в небо, волокут его, все выбрано у него изнутри и занято тяжестью страха, жаркие газы исходят из шаров на него, он сейчас ослепнет и оглохнет. Лихорадка с Блуждающим Нервом…
— Пить! Пить!
— Лей ему снадобье. А потом дай и морсу своего чудесного. И мокрое полотенце на голову.
— Он сам тянет руку к ковшу.
— Пусть сам и подносит ковш ко рту.
— А где Омфал? Где дельфийский Омфал? Уворовали?
— Опять открыл глаза и нас не видит. Какой Омфал? Он бредит?
— Не совсем бредит. Но и бредит. Пой ему еще, пой…
— Милый, ты опустись, приляг. Я налью тебе. Еще поднесу ковш. Вот, все. Сейчас утру капли… И лежи. Раскинулось море широко, уж берег не видно вдали…
— Он что — матрос Вакулинчук, что ли?
— А ты не шипи! Готовь свои водные процедуры… Товарищ, мы едем далеко, подальше от грешной земли…
Куда его везут, раскачивая, бросая со льда в костер? Куда его вообще могут увезти от грешной земли? Никуда. Он прикован к грешной земле… сказал кочегар кочегару… Кто этот кочегар? И кто кочегар другой?.. Огни в моей топке давно не горят, растапливать нет больше жара… Кто опять вздымает вверх наволочки, ставшие парусами?.. Малохол? Неужели Малохол? Откуда здесь Малохол? Зачем ему наволочки? Зачем ему дельфийский Омфал? Сгинь, Малохол!.. И упрыгал, упрыгал Малохол, бросив наволочки, сейчас же ставшие простынями и унесенные в выси. А Малохол все прыгает через дубовые колоды, все скачет! Но это не Малохол. Это же Илларион. Это на самом деле Илларион. И скачет он в Гатчинском подземелье, ведущем к гроту и озеру, продолжая чехарду с Павлом Петровичем и Александром Федоровичем. От свечей тени всех трех скачущих, по приличиям игры, по очереди, — великански чернеют и растут… На палубу вышел, сознанья уж нет, в глазах у него помутилось… Где Илларион, где император, где главковерх? Ускакали. В никуда. И свечи в потайном ходу гаснут. Навсегда. И тьма. Навсегда…
— Где я?
— Открыл глаза. Снова не видит?
— Увидит.
— Где я?
— Там, где находишься. Более нигде.
— Кто вы?
— Всмотрись. Может, и вспомнишь. Сколько нас?
Чистая комната. Чистые стены. Чистый потолок. Окно. И в нем — несущиеся облака, серые с голубыми промоинами. И деревья, золотые, бурые, пурпурные, звонко-красные и зеленые. Над ним трое. Двое мужчин и женщина.
— Зачем закрыл глаза? Не нас рассчитывал увидеть. Увы, но других здесь нет.
Над ним трое. Илларион, Малохол и Стиша.
— Спасибо вам…
— Ну хоть что-то разумное, — Илларион.
— Что и как произошло? Не тогда… на Покровке… А после?
— Проще простого. Государственная смена летнего времени на зимнее. Перевод часовых стрелок…
— Я не понимаю.
— И не надо. Потом, может, поймешь. Потом объясню доступными словами. А благодарить надо не нас. Мы лишь пробыли некоторое время сиделками, с корыстными, возможно, целями. Благодарить ты должен своего подселенца-полуфабриката. И отчасти, в мельчайшей степени, Увеку Увечную, Векку Вечную, Викторию Викторовну.
— А ты ей не верил, — покачала головой Стиша.
— Пэрст-Капсула? Я не понимаю…
— И я поначалу не понимал, — сказал Илларион. — Потом понял.
— Он где?
— Сюда он не вхож. Сюда почти никто не вхож, — сказал Илларион. — Кроме нас. Ты здесь в полнейшей конфиденции.
— Я под арестом?
— Нет. Хотя намеревались избрать и такую меру пресечения. Ты дал к тому поводы. Но нет, ты в затворе. Ты в Сокольниках, в профилактории Малохола. В твоих же интересах. И еще кое-каких. Как ты сюда доставлен, опять же не суть важно. А теперь, как обрывают беседы в детективах: пациент устал, разговор заканчивайте. На три дня поступишь в распоряжение Малохола, его бань, душей, бассейнов и восстановительных орудий. Очухаешься вконец, сможешь выслушивать ответы на собственные вопросы и ласково взглянешь на Стишу.
— Ох, да зачем мне этот вертопрах Шеврикука! — вскинула брови Стиша.
— Ну, не на Стишу, — сказал Илларион. — Еще на кого-нибудь попригляднее.
— Это на кого же? — возмутилась Стиша.
— Скажу только, — Илларион направился к двери, — что ты замереть сумел и успел. Это тебя и спасло. Но замер так, что вывести тебя в жизнь было нелегко.
— Спасибо…
— Да при чем тут спасибо! — Илларион поморщился, махнул рукой и вышел.
— У него губы шевелятся. И руки дергаются…
— И хорошо. Ты пой, пой…
— Успокойся, милый, не тревожься, лежи… Если ранили друга, перевяжет подруга…
Мягкая ладонь ласкает его… Это были не водоросли, это лесная мавка укутывала его своей косой, лукавая мавка, готовая улететь к березовым ветвям и слиться с ними. И это не пятно, а женщина в белом, с золотой диадемой надо лбом… Вот она… Все ближе и ближе. Губами прикасается к его лбу…
— Гликерия!.. Гликерия…
— Вот тебе раз!
— И это хорошо. Слово произнесено.
— Он как малярийный.
— Лихорадка. Так и должно быть. Большая Лихорадка. А подергивания — от Блуждающего Нерва. Они в нем. Он еще помучается. Но они будут вынуждены покинуть его. А ты пой, пой… А потом снова поднесешь ему снадобье.
— На муромской дороге стояли три сосны…
— Про муромскую-то дорогу зачем?
— Не мешай! Ты готовь свои воды. Глядишь, через два-три дня они понадобятся. А ты пой, пой…
— На муромской дороге стояли три сосны, мой миленький прощался до будущей весны…
Его хотят усыпить. Отвести, отвлечь его от белого пятна и солнца. От женщины с золотой диадемой. Его хотят ослабить, обезволить и усыпить. Удержать в каменной колыбели. Вот и белое пятно погасло. Нет, оно вспыхнуло вновь. Оно возобновилось, оно распускается, оно расплескивается, оно надувается ветром, оно — парус, надо вцепиться в него и лететь за ним к освобождению. Но парус опал, накрыл его и влечет вниз, во тьму, и это не парус. Это наволочка…
— Где наволочки?
— Какие наволочки?
— Где наволочки? Четыре наволочки?
— Успокойся, милый! Ложись! Тебе не надо приподниматься. И опусти руки. Вот так. Какие наволочки?
— Он бредит.
— Мне страшно. У него открыты глаза. Но он не видит нас…
— Он бредит.
— Так надо?
— Посчитаем. Пусть бредит. Бред вымывает ложную начинь. Влей ему четыре ложки вон того, сиреневого снадобья.
— Наволо…
— Успокойся, милый, успокойся… Рыбки уснули в пруду, птички…
— Что-нибудь погрубее.
— На окраине Рощи Марьиной на помойке девчонку нашли…
— Вот-вот. Ему как раз сейчас про Рощу Марьину и про девчонку с помойки…
— Экий вы привередливый!
— Я не иронизирую. Я всерьез.
Наволочки. Унеслись наволочки. Вон, вон они в вышине. И их нет. Это чайки. Они машут крыльями. Они прощаются. Они улетают. Они уносят женщину. Она в черном. Нет в ней ни жара, ни свечения. От нее холод, от нее озноб. Ее нет вовсе. И снова наволочки. Четыре. Перевязанные кумачовым кушаком. Полные, тяжеленные, мраморным надгробьем наваливаются на него, вдавливают в мокрый каменный пол. Но кто-то сдергивает их. Они уже пустые над ним, колышутся, дрожат, рвутся в выси, их наполняют горячим газом. О, какая жара! А над ним — воздушные шары. Он — груз, привязанный к ним скалолазьим кушаком. Шары несутся в небо, волокут его, все выбрано у него изнутри и занято тяжестью страха, жаркие газы исходят из шаров на него, он сейчас ослепнет и оглохнет. Лихорадка с Блуждающим Нервом…
— Пить! Пить!
— Лей ему снадобье. А потом дай и морсу своего чудесного. И мокрое полотенце на голову.
— Он сам тянет руку к ковшу.
— Пусть сам и подносит ковш ко рту.
— А где Омфал? Где дельфийский Омфал? Уворовали?
— Опять открыл глаза и нас не видит. Какой Омфал? Он бредит?
— Не совсем бредит. Но и бредит. Пой ему еще, пой…
— Милый, ты опустись, приляг. Я налью тебе. Еще поднесу ковш. Вот, все. Сейчас утру капли… И лежи. Раскинулось море широко, уж берег не видно вдали…
— Он что — матрос Вакулинчук, что ли?
— А ты не шипи! Готовь свои водные процедуры… Товарищ, мы едем далеко, подальше от грешной земли…
Куда его везут, раскачивая, бросая со льда в костер? Куда его вообще могут увезти от грешной земли? Никуда. Он прикован к грешной земле… сказал кочегар кочегару… Кто этот кочегар? И кто кочегар другой?.. Огни в моей топке давно не горят, растапливать нет больше жара… Кто опять вздымает вверх наволочки, ставшие парусами?.. Малохол? Неужели Малохол? Откуда здесь Малохол? Зачем ему наволочки? Зачем ему дельфийский Омфал? Сгинь, Малохол!.. И упрыгал, упрыгал Малохол, бросив наволочки, сейчас же ставшие простынями и унесенные в выси. А Малохол все прыгает через дубовые колоды, все скачет! Но это не Малохол. Это же Илларион. Это на самом деле Илларион. И скачет он в Гатчинском подземелье, ведущем к гроту и озеру, продолжая чехарду с Павлом Петровичем и Александром Федоровичем. От свечей тени всех трех скачущих, по приличиям игры, по очереди, — великански чернеют и растут… На палубу вышел, сознанья уж нет, в глазах у него помутилось… Где Илларион, где император, где главковерх? Ускакали. В никуда. И свечи в потайном ходу гаснут. Навсегда. И тьма. Навсегда…
— Где я?
— Открыл глаза. Снова не видит?
— Увидит.
— Где я?
— Там, где находишься. Более нигде.
— Кто вы?
— Всмотрись. Может, и вспомнишь. Сколько нас?
Чистая комната. Чистые стены. Чистый потолок. Окно. И в нем — несущиеся облака, серые с голубыми промоинами. И деревья, золотые, бурые, пурпурные, звонко-красные и зеленые. Над ним трое. Двое мужчин и женщина.
— Зачем закрыл глаза? Не нас рассчитывал увидеть. Увы, но других здесь нет.
Над ним трое. Илларион, Малохол и Стиша.
— Спасибо вам…
— Ну хоть что-то разумное, — Илларион.
— Что и как произошло? Не тогда… на Покровке… А после?
— Проще простого. Государственная смена летнего времени на зимнее. Перевод часовых стрелок…
— Я не понимаю.
— И не надо. Потом, может, поймешь. Потом объясню доступными словами. А благодарить надо не нас. Мы лишь пробыли некоторое время сиделками, с корыстными, возможно, целями. Благодарить ты должен своего подселенца-полуфабриката. И отчасти, в мельчайшей степени, Увеку Увечную, Векку Вечную, Викторию Викторовну.
— А ты ей не верил, — покачала головой Стиша.
— Пэрст-Капсула? Я не понимаю…
— И я поначалу не понимал, — сказал Илларион. — Потом понял.
— Он где?
— Сюда он не вхож. Сюда почти никто не вхож, — сказал Илларион. — Кроме нас. Ты здесь в полнейшей конфиденции.
— Я под арестом?
— Нет. Хотя намеревались избрать и такую меру пресечения. Ты дал к тому поводы. Но нет, ты в затворе. Ты в Сокольниках, в профилактории Малохола. В твоих же интересах. И еще кое-каких. Как ты сюда доставлен, опять же не суть важно. А теперь, как обрывают беседы в детективах: пациент устал, разговор заканчивайте. На три дня поступишь в распоряжение Малохола, его бань, душей, бассейнов и восстановительных орудий. Очухаешься вконец, сможешь выслушивать ответы на собственные вопросы и ласково взглянешь на Стишу.
— Ох, да зачем мне этот вертопрах Шеврикука! — вскинула брови Стиша.
— Ну, не на Стишу, — сказал Илларион. — Еще на кого-нибудь попригляднее.
— Это на кого же? — возмутилась Стиша.
— Скажу только, — Илларион направился к двери, — что ты замереть сумел и успел. Это тебя и спасло. Но замер так, что вывести тебя в жизнь было нелегко.
— Спасибо…
— Да при чем тут спасибо! — Илларион поморщился, махнул рукой и вышел.
74
Была в хозяйстве Малохола и баня по-черному под соснами по соседству с мелким прудом. В ней Малохол и начал возобновление в Шеврикуке соков и сил. Потом произошел переход в здешние Сандуны, потом в сауну и в турецкую баню.
— Я понимаю, — сказал Малохол, — какую степень доверия ты испытываешь к нам… Не к нам, скажем… А ко мне… Но придется потерпеть…
— Потерпим, — кивнул Шеврикука. — Мне только и остается теперь, что терпеть… Но отчего в прошлый раз ты приказал мне более никогда к тебе не заглядывать?
— Я знал, — сказал Малохол, — что на тебя положены глаза, не было нужды и нам попадать под взгляды Недреманных Очей, проявляя к тебе дружелюбие. Нам же надлежало тебя поддержать позже.
— С чего бы? На кой я вам?
— Илларион тебе потом объяснит.
— А не из-за Стиши — в прошлый раз?
— Чуть-чуть из-за Стиши. Я же ревнивец… Но чуть-чуть…
— Полагаю, что будет еще немало поводов для моих удивлений и огорчений…
— Да, — подтвердил Малохол. — Кое-что тебя расстроит. Но ведь тебя предупреждали.
— Кто? О чем?
— Ну… — замялся Малохол. — По крайней мере о двух предупреждениях мне известно. Однако отмокай. А потом или сам выстроишь догадки, или задашь вопросы. Хотя бы и Иллариону. А у некоторых ты и не пожелаешь ничего спрашивать. Еще два дня, и я передам тебя Иллариону. Банщик и массажист тебе более не нужен. До поры до времени.
— Я понимаю, — сказал Малохол, — какую степень доверия ты испытываешь к нам… Не к нам, скажем… А ко мне… Но придется потерпеть…
— Потерпим, — кивнул Шеврикука. — Мне только и остается теперь, что терпеть… Но отчего в прошлый раз ты приказал мне более никогда к тебе не заглядывать?
— Я знал, — сказал Малохол, — что на тебя положены глаза, не было нужды и нам попадать под взгляды Недреманных Очей, проявляя к тебе дружелюбие. Нам же надлежало тебя поддержать позже.
— С чего бы? На кой я вам?
— Илларион тебе потом объяснит.
— А не из-за Стиши — в прошлый раз?
— Чуть-чуть из-за Стиши. Я же ревнивец… Но чуть-чуть…
— Полагаю, что будет еще немало поводов для моих удивлений и огорчений…
— Да, — подтвердил Малохол. — Кое-что тебя расстроит. Но ведь тебя предупреждали.
— Кто? О чем?
— Ну… — замялся Малохол. — По крайней мере о двух предупреждениях мне известно. Однако отмокай. А потом или сам выстроишь догадки, или задашь вопросы. Хотя бы и Иллариону. А у некоторых ты и не пожелаешь ничего спрашивать. Еще два дня, и я передам тебя Иллариону. Банщик и массажист тебе более не нужен. До поры до времени.