Страница:
Но все эти его сегодняшние гадания сами показались Шеврикуке вздором. Однако Стиша несомненно озадачила его. Она явно направляла на него некое свое усердие. Одной ли ее это была затея или она способствовала кому-то, Шеврикука судить не мог. «Постой! — сказал себе Шеврикука. — А когда она прижималась ко мне…» Да, случились мгновения, когда Стиша прижалась к нему, а Крейсер Грозный вместе с отважными бегунами уносился под сень берез и лип. Шеврикука опустил пальцы в карман джинсов и в одном из них, заднем, запертом «молнией», обнаружил бумажный листок, скрученный в трубочку. Такие трубочки с посланиями, вспомнилось Шеврикуке, называли цидульками. И вот что он прочел на листочке, выведенное детскими печатными буквами: «Д. Шеврикука! Прошу! Ожидаю в Ботаническом саду у маньчжурского ореха в одну из сред в три часа дня. Очень прошу! В. В.». О надеждах Увеки Увечной, связанных с ним, Шеврикукой, шептала Стиша. «Д. Шеврикука» — это как понимать? «Дорогой», «Достопочтенный», «Достаточно уважаемый» или даже «Доктор»? А «В. В.»? «Векка Вечная» или «Ваша Векка»? Не хватало еще "Ц"! Но откуда Увека Увечная, ко всему прочему находящаяся теперь как будто бы в холодной, могла узнать о времени услад Шеврикуки в турецкой мыльне, если он сам о них не догадывался? Или это пшеничнокосая Стиша с хитрыми зелеными глазами накорябала приглашение к маньчжурскому ореху? Да и произрастают ли у нас в Ботаническом саду маньчжурские орехи? «В одну из сред в три часа дня…» «Как же! Сейчас и побегу!» — мрачно пообещал кому-то Шеврикука.
Нет, решил Шеврикука, из-за Стиши, даже если Малохол и наблюдал за ее затеями и подсовываниями бумажки, а сам не был к этому подготовлен, он не мог потерять рассудительность. Но вдруг за два года Малохол стал не тот? Опять же вряд ли. Не доносилось об этом ни сведений, ни слухов. Впрочем, нынче все меняется в мгновения, Шеврикука не знал, в какие предприятия потянуло, скажем, встрять Малохола. Неужели Малохол посчитал общения с ним, Шеврикукой, опасными для себя? Это было бы удивительно… Так или иначе, о профилактории в Сокольниках предстояло забыть. И не думать о нем как о возможном укрытии. А порой Шеврикуку успокаивала мысль о том, что у него есть место, где можно уберечься. Именно замереть и пропасть. Или хотя бы загулять. В Китай-городе ему дали понять, что пропажа двухстолбового домового Шеврикуки будет сейчас же обнаружена. А загулять? Да гуляй себе с кем хочешь, сколько хочешь и где хочешь.
Но на Малохола Шеврикука обиделся. Все принимал во внимание и допускал даже (при двух вариантах понимания ситуации) разумность решения Малохола, но истребить в себе обиду не мог. «Да пусть он теперь ко мне когда-нибудь сунется!» — обещал Шеврикука. Опять же неизвестно кому.
Он пропылесосил квартиру пенсионеров Уткиных. Уткины недавно приезжали с дачи в Москву за продовольствием и радовались чистоте комнат, половиков, кастрюль, запонок, занавесей, постельного белья в шкафу. И конечно, малахитовой вазы. И семейной гордости, печки Чуда, из довоенных годов, а может быть, и из прошлого мирно-просвещенного столетия. Супруга Уткина пожелала приготовить в Чуде пироги с вишней, яблоками и крыжовником. Чудо и уехало на дачу. Успокоило и удивило Уткиных примирительное состояние цифр расходов и оплат в книжке коммунальных платежей. Как бы ни бесились, кусая банкноты, носители энергий, как бы ни дурели в брызгах и пене их погоняльщики, Шеврикука находил способы не затруднять ответственных съемщиков квартир, в каких он позволял себе отдыхать.
«Нет, надо было ответить Малохолу!» — Опять ропот возник в Шеврикуке. И сейчас же последовал ответ: «Сиди! Сиди! И именно отдыхай…» Вспомнилось Шеврикуке. Ну, определим сейчас: не сам слышал. А скажем: читал. Хотя и не читал. Барин, при случае простец, при случае оригинал, граф Федор Григорьевич Орлов, бывавший и на Покровке, в доме Тутомлиных, и несомненно известный Гликерии, привнес в обиход науку «фифиологию», какая учила пользоваться особенностями людей, превратностями и шутками житейских обстоятельств. По «фифиологии» Ф. Г. Орлова, наивысшим из искусств было искусство — терпеливо сидеть в засаде и хватать случай за шиворот. Да, согласился Шеврикука, ему нужно теперь терпеливо сидеть, но вовсе не в засаде, а в охороне, чтоб самому не быть схваченным за шиворот.
И вот, пребывая в крепости служебных приложений сил и имея в кармане почти что охранную грамоту — бумагу о проведенном с ним упреждающе-назидательном Увещевании (а не листочек, подсунутый ему, можно посчитать, интриганкой Стишей, раздразнившей Малохола; трубочку-цидульку ее с приглашением к маньчжурскому ореху Шеврикука сжег), он в квартире Уткиных включил телевизор. Нырнул в московскую программу. И ему сразу же пообещали показать прямой репортаж. Но на экранах и так Шеврикуке все виделось выпрямленным. Сейчас же, как выяснилось, требовался вертикально-прямой репортаж. Настоящие мужчины штурмовали Останкинскую башню. На Башню их и заманивали словами: «Только здесь вы проявите себя настоящими мужчинами». Толпа, топотавшая на днях в сопровождении Сергея Андреевича Подмолотова вблизи профилактория, оказывается, уже сегодня днем рвалась к наслаждениям «Седьмого неба». Стало быть, репортаж был никакой не прямой, а записанный на пленку и успевший превратиться в консервное изделие, бланшированное в масле. Прямой наводкой телекамер смогли показать лишь победителей жизнеутверждающего забега за столиками поднебесного ресторана. Они либо обменивались мнениями в ожидании официанток и блюд, либо молчали, приглашая телезрителей в глубины миросозерцаний. Естественно, за столиками победителей (Шеврикука расстроился бы, коли б вышло иначе) сидели Сергей Андреевич Подмолотов, Крейсер Грозный, и его японский друг Такеути Накаяма. Очаровательная дама в вечернем туалете Тамара Ракита, хозяйка культурно-эротических программ ресторана, поздравила победителей с чудесным обретением мест в надмосковных высотах. Не одна лишь сокольническая толпа, виденная Шеврикукой, высокой страстью была ввергнута в соперничество. Всего к Башне с разной степенью скорости принеслось шесть тысяч бегунов. Иные из них прибыли на троллейбусах, а кто и на попутном ветре. Не всем им было суждено втиснуться в финальную часть забега. Так, из показанных кадров следовало, что не сумел втиснуться флейтист из Землескреба Садовников, его грубо отшвырнули, чуть ли не растоптав ему тонкие переплетения достоинства. Всего лишь пятьдесят семь соискателей добились удовольствия быть допущенными на лестницу, взлетающую к трехсоттридцатисемиметровой отметке. Крейсер Грозный доказывал, что он никому не конкурент, а просто приглядывает, чтобы с нашим японским гостем не случилось ничего дурного. Сергею Андреевичу предъявили три лифта, запрягайте любой из них, и вы будете где надо через сорок восемь секунд, зачем утруждать мышцы ног, да и всего туловища. Но сибаритское путешествие сопровождающего лица в лифте, по мнению Крейсера Грозного, могло снизить уровень исконного останкинского гостеприимства. Старания Сергея Андреевича и флотская выучка, хоть был он и не в черноморских клешах, помогли ему вознестись на шесть ступеней выше японского марафонца, и истинным московским хозяином подать Такеути-сан руку на финишной черте, приглашая его на полированные плиты черного мрамора, устлавшие пол ресторанного вестибюля. Электронный хронометр признал время Такеути Накаямы четвертым. А главный приз — чугунный утюг-паровоз с вместилищем для углей, срамивший электричество еще в десятом году, а экологически — почти чистый, — добыл двадцатитрехлетний пекарь из Долгопрудного Александр Алешкин, поклонник группы «Дюна». Известному нам японцу Сан Санычу вручили музыкальный набор деревянных ложек фирмы «Зубарики», этими ложками, выделывая, предположим, камаринского, в картузе и плисовых штанах, можно было ударять по собственным плечам, локтям, коленям, подметкам сапог и вызывать особенный звук, совершая зубовные переборы. («А в кабинете Увещевателя, — пришло в голову Шеврикуке, — не было, между прочим, ни Чудо-печи, ни чугунного утюга, ни музыкальных ложек…») Очаровательная дама Тамара Ракита попросила японского гостя в знак интеллектуального и мускульного собеседования двух культур опробовать ложки. Накаяма-сан хотел было произвести ложками дружественные звуки, но застеснялся. «Эх, нам бы да плечи пошире!» — крякнул Сергей Андреевич Подмолотов и, как бы принимая в себя невоплощенный порыв застеснявшегося Такеути, схватил ложки, сотворил ими двухминутную виртуозную пьесу с ударами и перелетами ложек, при этом пускался вприсядку и лепил чечетку. Взгремел оркестр, но играл юн, естественно, не камаринского, а «Яблочко» и всемирный (если верить кроссвордам) танец матросов «Матлот».
Среди десяти ловцов удачи, усаженных за столики в Бажовском зале «Седьмого неба», оказался и молодой скалолаз, обративший на себя внимание Шеврикуки в доме Тутомлиных. И его представили зрителям. Скалолаз простодушно заулыбался и, возбуждая в народе зуд к восхождениям, потряс альпенштоком. Из-за спины скалолаза выглядывал рюкзак, в котором вполне мог лежать разобранный «Запорожец». Очаровательная хозяйка Тамара Ракита признала присутствие на банкете победителей японского марафонца и человека с альпенштоком обнадеживающим и одновременно символичным. Во-первых, останкинские забеги становятся международными. Во-вторых, разве предел настоящим мужчинам высота в триста тридцать семь метров? Конечно нет! Если не сегодня и не завтра, то хотя бы через две недели можно будет проводить забеги и выше, к самому ретивому флагу, реющему, как известно, на высоте пятьсот тридцать три метра. Кто побежит — имея в руках альпеншток, кто — привязавшись к Башне веревкой, кто — и надев специальную обувь с шипами и присосками. А рюкзак молодого скалолаза, продолжила Тамара Ракита, наводит на мысль о том, что мужикам нашим очень скоро станет стыдно возноситься в выси духа и тела порожняком и наверняка озабоченные головы сообразят, чем целесообразнее нагружать соискателей ради совершенствования дел в стране. Последовало чтение поздравительных телеграмм. Их Шеврикука слушал рассеянно. Оживился лишь раз, когда упомянули флейтиста Садовникова. Садовникова обидели наглецы и дикобразы, его отшвырнули и чуть не затоптали, однако он остался бодр, великодушен, съел на ужин котлету и телеграфировал на Башню: «Даешь выше! И на Пузырь! И в путешествие по облакам!» Тамара Ракита стала говорить о Пузыре, но звук сразу же пропал, изображение порвалось, и клочья его словно бы желали влететь в квартиру Уткиных, затем они исчезли, и секунд через двадцать из серого выплыла ушастая физиономия черного небритого мужика, рот его открылся и произнес: «От синего поворота третья клеть… Четвертый бирюзовый камень на рукояти чаши…» Тут рот мужика скривило, он исчез. Лишь когда на экране забасила жизнестойкая реклама московской недвижимости, можно было уже подумать, что некая неожиданная сила успокоилась и позволила телевизионному центру служить обществу и далее.
«Неужели Пузырь посчитал необходимым попечительствовать над текстом телеграммы флейтиста Садовникова из Землескреба и вдохновенным словом очаровательной хозяйки? — удивился Шеврикука. — Или кто иной?» Впрочем, эта мысль недолго занимала Шеврикуку. Мало ли какие помехи и безобразия могут возникнуть и без всяких попечительств! Но вот ушастая небритая физиономия или даже рожа никак не пропадала из соображений Шеврикуки. Сама эта рожа была (или могла быть) глупостью, технической помаркой, обрезком чьей-то ошибки. Тем не менее слова мужика Шеврикуку озадачили. «Какой синий поворот?.. Какая такая у чаши бывает рукоять? — думал Шеврикука. — И что это за чаша с бирюзовым камнем?..»
33
Нет, решил Шеврикука, из-за Стиши, даже если Малохол и наблюдал за ее затеями и подсовываниями бумажки, а сам не был к этому подготовлен, он не мог потерять рассудительность. Но вдруг за два года Малохол стал не тот? Опять же вряд ли. Не доносилось об этом ни сведений, ни слухов. Впрочем, нынче все меняется в мгновения, Шеврикука не знал, в какие предприятия потянуло, скажем, встрять Малохола. Неужели Малохол посчитал общения с ним, Шеврикукой, опасными для себя? Это было бы удивительно… Так или иначе, о профилактории в Сокольниках предстояло забыть. И не думать о нем как о возможном укрытии. А порой Шеврикуку успокаивала мысль о том, что у него есть место, где можно уберечься. Именно замереть и пропасть. Или хотя бы загулять. В Китай-городе ему дали понять, что пропажа двухстолбового домового Шеврикуки будет сейчас же обнаружена. А загулять? Да гуляй себе с кем хочешь, сколько хочешь и где хочешь.
Но на Малохола Шеврикука обиделся. Все принимал во внимание и допускал даже (при двух вариантах понимания ситуации) разумность решения Малохола, но истребить в себе обиду не мог. «Да пусть он теперь ко мне когда-нибудь сунется!» — обещал Шеврикука. Опять же неизвестно кому.
Он пропылесосил квартиру пенсионеров Уткиных. Уткины недавно приезжали с дачи в Москву за продовольствием и радовались чистоте комнат, половиков, кастрюль, запонок, занавесей, постельного белья в шкафу. И конечно, малахитовой вазы. И семейной гордости, печки Чуда, из довоенных годов, а может быть, и из прошлого мирно-просвещенного столетия. Супруга Уткина пожелала приготовить в Чуде пироги с вишней, яблоками и крыжовником. Чудо и уехало на дачу. Успокоило и удивило Уткиных примирительное состояние цифр расходов и оплат в книжке коммунальных платежей. Как бы ни бесились, кусая банкноты, носители энергий, как бы ни дурели в брызгах и пене их погоняльщики, Шеврикука находил способы не затруднять ответственных съемщиков квартир, в каких он позволял себе отдыхать.
«Нет, надо было ответить Малохолу!» — Опять ропот возник в Шеврикуке. И сейчас же последовал ответ: «Сиди! Сиди! И именно отдыхай…» Вспомнилось Шеврикуке. Ну, определим сейчас: не сам слышал. А скажем: читал. Хотя и не читал. Барин, при случае простец, при случае оригинал, граф Федор Григорьевич Орлов, бывавший и на Покровке, в доме Тутомлиных, и несомненно известный Гликерии, привнес в обиход науку «фифиологию», какая учила пользоваться особенностями людей, превратностями и шутками житейских обстоятельств. По «фифиологии» Ф. Г. Орлова, наивысшим из искусств было искусство — терпеливо сидеть в засаде и хватать случай за шиворот. Да, согласился Шеврикука, ему нужно теперь терпеливо сидеть, но вовсе не в засаде, а в охороне, чтоб самому не быть схваченным за шиворот.
И вот, пребывая в крепости служебных приложений сил и имея в кармане почти что охранную грамоту — бумагу о проведенном с ним упреждающе-назидательном Увещевании (а не листочек, подсунутый ему, можно посчитать, интриганкой Стишей, раздразнившей Малохола; трубочку-цидульку ее с приглашением к маньчжурскому ореху Шеврикука сжег), он в квартире Уткиных включил телевизор. Нырнул в московскую программу. И ему сразу же пообещали показать прямой репортаж. Но на экранах и так Шеврикуке все виделось выпрямленным. Сейчас же, как выяснилось, требовался вертикально-прямой репортаж. Настоящие мужчины штурмовали Останкинскую башню. На Башню их и заманивали словами: «Только здесь вы проявите себя настоящими мужчинами». Толпа, топотавшая на днях в сопровождении Сергея Андреевича Подмолотова вблизи профилактория, оказывается, уже сегодня днем рвалась к наслаждениям «Седьмого неба». Стало быть, репортаж был никакой не прямой, а записанный на пленку и успевший превратиться в консервное изделие, бланшированное в масле. Прямой наводкой телекамер смогли показать лишь победителей жизнеутверждающего забега за столиками поднебесного ресторана. Они либо обменивались мнениями в ожидании официанток и блюд, либо молчали, приглашая телезрителей в глубины миросозерцаний. Естественно, за столиками победителей (Шеврикука расстроился бы, коли б вышло иначе) сидели Сергей Андреевич Подмолотов, Крейсер Грозный, и его японский друг Такеути Накаяма. Очаровательная дама в вечернем туалете Тамара Ракита, хозяйка культурно-эротических программ ресторана, поздравила победителей с чудесным обретением мест в надмосковных высотах. Не одна лишь сокольническая толпа, виденная Шеврикукой, высокой страстью была ввергнута в соперничество. Всего к Башне с разной степенью скорости принеслось шесть тысяч бегунов. Иные из них прибыли на троллейбусах, а кто и на попутном ветре. Не всем им было суждено втиснуться в финальную часть забега. Так, из показанных кадров следовало, что не сумел втиснуться флейтист из Землескреба Садовников, его грубо отшвырнули, чуть ли не растоптав ему тонкие переплетения достоинства. Всего лишь пятьдесят семь соискателей добились удовольствия быть допущенными на лестницу, взлетающую к трехсоттридцатисемиметровой отметке. Крейсер Грозный доказывал, что он никому не конкурент, а просто приглядывает, чтобы с нашим японским гостем не случилось ничего дурного. Сергею Андреевичу предъявили три лифта, запрягайте любой из них, и вы будете где надо через сорок восемь секунд, зачем утруждать мышцы ног, да и всего туловища. Но сибаритское путешествие сопровождающего лица в лифте, по мнению Крейсера Грозного, могло снизить уровень исконного останкинского гостеприимства. Старания Сергея Андреевича и флотская выучка, хоть был он и не в черноморских клешах, помогли ему вознестись на шесть ступеней выше японского марафонца, и истинным московским хозяином подать Такеути-сан руку на финишной черте, приглашая его на полированные плиты черного мрамора, устлавшие пол ресторанного вестибюля. Электронный хронометр признал время Такеути Накаямы четвертым. А главный приз — чугунный утюг-паровоз с вместилищем для углей, срамивший электричество еще в десятом году, а экологически — почти чистый, — добыл двадцатитрехлетний пекарь из Долгопрудного Александр Алешкин, поклонник группы «Дюна». Известному нам японцу Сан Санычу вручили музыкальный набор деревянных ложек фирмы «Зубарики», этими ложками, выделывая, предположим, камаринского, в картузе и плисовых штанах, можно было ударять по собственным плечам, локтям, коленям, подметкам сапог и вызывать особенный звук, совершая зубовные переборы. («А в кабинете Увещевателя, — пришло в голову Шеврикуке, — не было, между прочим, ни Чудо-печи, ни чугунного утюга, ни музыкальных ложек…») Очаровательная дама Тамара Ракита попросила японского гостя в знак интеллектуального и мускульного собеседования двух культур опробовать ложки. Накаяма-сан хотел было произвести ложками дружественные звуки, но застеснялся. «Эх, нам бы да плечи пошире!» — крякнул Сергей Андреевич Подмолотов и, как бы принимая в себя невоплощенный порыв застеснявшегося Такеути, схватил ложки, сотворил ими двухминутную виртуозную пьесу с ударами и перелетами ложек, при этом пускался вприсядку и лепил чечетку. Взгремел оркестр, но играл юн, естественно, не камаринского, а «Яблочко» и всемирный (если верить кроссвордам) танец матросов «Матлот».
Среди десяти ловцов удачи, усаженных за столики в Бажовском зале «Седьмого неба», оказался и молодой скалолаз, обративший на себя внимание Шеврикуки в доме Тутомлиных. И его представили зрителям. Скалолаз простодушно заулыбался и, возбуждая в народе зуд к восхождениям, потряс альпенштоком. Из-за спины скалолаза выглядывал рюкзак, в котором вполне мог лежать разобранный «Запорожец». Очаровательная хозяйка Тамара Ракита признала присутствие на банкете победителей японского марафонца и человека с альпенштоком обнадеживающим и одновременно символичным. Во-первых, останкинские забеги становятся международными. Во-вторых, разве предел настоящим мужчинам высота в триста тридцать семь метров? Конечно нет! Если не сегодня и не завтра, то хотя бы через две недели можно будет проводить забеги и выше, к самому ретивому флагу, реющему, как известно, на высоте пятьсот тридцать три метра. Кто побежит — имея в руках альпеншток, кто — привязавшись к Башне веревкой, кто — и надев специальную обувь с шипами и присосками. А рюкзак молодого скалолаза, продолжила Тамара Ракита, наводит на мысль о том, что мужикам нашим очень скоро станет стыдно возноситься в выси духа и тела порожняком и наверняка озабоченные головы сообразят, чем целесообразнее нагружать соискателей ради совершенствования дел в стране. Последовало чтение поздравительных телеграмм. Их Шеврикука слушал рассеянно. Оживился лишь раз, когда упомянули флейтиста Садовникова. Садовникова обидели наглецы и дикобразы, его отшвырнули и чуть не затоптали, однако он остался бодр, великодушен, съел на ужин котлету и телеграфировал на Башню: «Даешь выше! И на Пузырь! И в путешествие по облакам!» Тамара Ракита стала говорить о Пузыре, но звук сразу же пропал, изображение порвалось, и клочья его словно бы желали влететь в квартиру Уткиных, затем они исчезли, и секунд через двадцать из серого выплыла ушастая физиономия черного небритого мужика, рот его открылся и произнес: «От синего поворота третья клеть… Четвертый бирюзовый камень на рукояти чаши…» Тут рот мужика скривило, он исчез. Лишь когда на экране забасила жизнестойкая реклама московской недвижимости, можно было уже подумать, что некая неожиданная сила успокоилась и позволила телевизионному центру служить обществу и далее.
«Неужели Пузырь посчитал необходимым попечительствовать над текстом телеграммы флейтиста Садовникова из Землескреба и вдохновенным словом очаровательной хозяйки? — удивился Шеврикука. — Или кто иной?» Впрочем, эта мысль недолго занимала Шеврикуку. Мало ли какие помехи и безобразия могут возникнуть и без всяких попечительств! Но вот ушастая небритая физиономия или даже рожа никак не пропадала из соображений Шеврикуки. Сама эта рожа была (или могла быть) глупостью, технической помаркой, обрезком чьей-то ошибки. Тем не менее слова мужика Шеврикуку озадачили. «Какой синий поворот?.. Какая такая у чаши бывает рукоять? — думал Шеврикука. — И что это за чаша с бирюзовым камнем?..»
33
А через день Пузырь тихо проявил себя.
Что-то пролилось в Останкине, заставив жителей поднять глаза к небу. А небо было невинно-чистое. Пузырь же, по сложившемуся установлению останкинцев, небу не принадлежал. Известно — среди двух московских граждан непременно отыщутся три спорщика. Но сейчас серьезных дискуссий не случилось. Пролилось из Пузыря — это как бы само собой разумелось. И не могло рано или поздно не пролиться. Иначе пустое времяпровождение в здешних воздухах неизвестного объекта должно было показаться останкинцам бессмысленным, обидным или даже безнравственным.
Иное дело — что пролилось? Тут произошли не только споры, но и перепалки. Правда, без доводов кулаков и огнестрельного оружия. Хотя, казалось бы, выяснить, «что пролилось», было куда доступнее, нежели понять, «откуда пролилось». Рассуждения «откуда» и «что это за Пузырь такой» были умозрительными, их вообще могло отнести ветром в хранилища воздушных страхов и надежд. А — «что»? Здесь имелись и запахи, совершенно ощутимые, и густая жидкость, исходившая еще паром. Немало мисок, кастрюль, чайников, детских ванн, ведер, оцинкованных корыт, в мгновения выставленных на балконах, тротуарах и на крышах, приняли в себя неспешные, чуть желтоватые струи. Шеврикука емкости не выносил, а лишь взял для исследований большую ложку и произвел дегустацию кое из каких посудин. Облизнув ложку в четвертый раз, он отправил ее за брючный ремень, в убеждении, что более хлебать нет нужды. Вряд ли ложка добудет ему нечто непохожее на гороховый суп. Гороховые супы, особенно с сырокопченым окороком, Шеврикука уважал, но протертые супы терпеть не мог. Нынешний же был не только протертый, но, по всей вероятности, приготовленный из концентрата. И большинство жителей Землескреба сходились на том, что их угостили гороховым супом. Если даже и не гороховым, то, во всяком случае, со вкусовой основой из бобовых. Некоторые были убеждены, что на них пролилась чечевичная похлебка. Иные уверяли, что им достались куски копченой грудинки, и победно размахивали обглоданными костями. С ними не спорили. А спорили с несколькими упрямцами и фантазерами, которые якобы были облагодетельствованы блюдами, совершенно непохожими на гороховый суп. Эти индивидуалисты требовали верить им на слово, предъявить на предмет идентификации они ничего не могли, потому как все приобретения пустили сразу в ход, потакая слабостям организмов. Гремел посреди тротуара, но стоял на якоре своей правоты Сергей Андреевич Подмолотов. Крейсер Грозный. Он успел вынести на балкон два котелка, приткнул их рядом. В одном из котелков оказался горячий севастопольский борщ с чесноком, шкварками и пампушками, во втором — макароны по-флотски, эти, к сожалению, чуть остывшие. Испытывая непрерывный ностальгический голод по всему военно-морскому, Сергей Андреевич незамедлительно оприходовал первое и второе. Теперь и экспертиза с Петровки не могла бы определить, что находилось в котелках. Из уважения к коку Крейсер Грозный усердствовал так, что вылизал и отпечатки языка. «Никогда не вру! Нигде, никогда и ни при каких обстоятельствах! — гремел Крейсер Грозный. — Вот и Игорь Константинович не даст соврать! Хотел было угостить японского друга Сан Саныча! Но не смог! Не удержался! Осрамился!» И остальные инаконакормленные с яростью отстаивали свои вкусовые ощущения. Но все они главным образом имели дело с киселями, кашами и супами. Кисели, якобы пролившиеся, были из ревеня, из черной смородины, из одуванчиков, из арбузных корок, из лепестков казанлыкских роз, из мухмяной крупы, да мало ли из чего. И каши случились самые разнообразные. А вот двоим достался шашлык. Двоим — эти были выходцами из Сергача и навещали мечеть на улице Дурова, — конская колбаса казы. Одной — неочищенный кокосовый орех и ломоть швейцарского сыра со слезой. И так далее. Ко всему прочему, некоторые не только полакомились, но и пострадали. Гражданин с 1-й Ново-Останкинской из интереса к атмосферным осадкам хлебнул стакан жидкого гуталина. Дама с сумкой на колесах опрокинула в себя плошку клубничного конфитюра, а в том оказалось сорок граммов толченого стекла.
В прежние времена большинство, ради справедливого размещения в природе предметов и суждений или уж хотя бы ради сохранения всеобщего душевного благоденствия в Останкине, конечно бы всем этим инакопокушавшим дало бы гневный отпор, поставило бы их на место или в угол, и они несомненно бы признали, кроме, возможно, двух-трех особенно нервных, что ели, глотали, пили единственно гороховый суп. А никак не шашлык и не гуталин. Ну, в случае с Сергеем Андреевичем Подмолотовым, как исключение, допустили бы макароны по-флотски. И все. Теперь же погорячились, пооскорбляли друг друга — но больше из-за радости человеческого общения, и остыли. Отчего же, кисели так кисели. Казанлыкские розы так казанлыкские. Арбузные корки — пожалуйста. Вызывала сомнение лишь мухмяная крупа, никто не мог припомнить, что это за крупа, из чего и откуда, легитимна ли, имеет ли харизму. Ну, пусть будет и мухмяная крупа. В конце концов, мы обладаем свободой мировосприятия и свободой сознаний, и в этих свободных сознаниях гороховый суп одного вполне может быть тождествен шоколадному торту или гуталину другого.
На этом бы разойтись, а не расходились. И Шеврикука, находя свое пребывание во дворе бессмысленным, в квартиры не шел. Двое никак не могли успокоиться и снова дергали толпу. Один из них, неуравновешенный мужчина лет пятидесяти по фамилии Желонкин, уверял, что возмущен и испуган и что заявляет это он как санитарный врач, но отсутствие на нем халата, желательно белого, делало его профессионально уязвимым. Он и часа два назад носился по двору, уговаривал каждого не принимать внутрь пролитого сверху. При этом он запугивал простодушное население. Будто бы от этого неизвестно чего, пролившегося неизвестно откуда, все непременно отравятся и окочурятся. «Как же! Отравимся! — отвечали ему. — А чего мы пьем и едим изо дня в день?» Отвечали чаще сердито, иные могли и прибить. Будто бы в Желонкине и содержалась причина, по какой они день изо дня пили и ели то, что пили и ели. А не нечто замечательное. К тому же во многих и впрямь вспыхивали страхи: «А вдруг отравимся?» Желонкин же давал этим страхам медицинские основания. И он просто мешал. Но теперь, когда все они стояли перед Желонкиным живые и не ощущали расстройств, влекущих в известные места (даже покушавший гуталина и тот повеселел), когда страхи опали и была подтверждена жизнестойкость останкинских граждан, они смотрели на Желонкина с состраданием и посмеивались над ним, но по-доброму. И даже наивные просьбы Желонкина не употреблять жидкость более, а незамедлительно сдать ее на анализы, если не ради здоровья, то хотя бы ради чистой науки, вызывали лишь смех, дружный, но беззлобный.
Вторым подстрекателем разговоров был высокомерный малый лет двадцати семи, вышедший к людям в предзимнем сероклетчатом пальто с поднятым воротником и в клетчатой же кепке. Во рту он держал трубку, но не дымил. Его сейчас же произвели в инспектора Варнике. От всяких стран и народов в московскую торговлю приплывали теперь наряды для разных мирских нужд, доселе как будто бы здесь и неизвестных. Добытчики денег хватали их, не всегда установив, к чему и для каких надобностей. Охотно выходили в свет в легких одеждах и туфлях хороших фирм, предназначенных, правда, как вдруг выяснялось, лишь для единственной кладбищенской церемонии. Случайно ли вырядился наш малый в теплый день так кинодетективно образно или он и впрямь содержал в себе сыщика, публике оставалось лишь гадать. Но проявлял себя малый вовсе не инспектором Варнике, а знатоком проблем и интересов высших цивилизаций. Иногда он, сужая глаза, давал понять, что и сам он, может быть, оттуда, но до поры до времени… и не это главное. Естественно, Пузырь был внеземного происхождения. Пусть для кого-то будет Пузырь, для кого-то Дредноут, снисходительно допускал инспектор Варнике, но на самом деле это… не будем сейчас называть, дабы не вызвать спазмы человеческого разумения. И если санитарный врач Желонкин умолял пожертвовать приобретения и принести их на алтарь романтической науки, инспектор Варнике, даже и не осаживая Желонкина, предлагал всем откушавшим следить за собой и записывать, что с кем произойдет в дальнейшем: кто получит валютное наследство из Ивано-Франковска, кто вернется в дзэн-буддизм, кто приватизирует столовую возле платформы Северянин, кто влюбится в певицу Бичевскую, кто обретет чувство полета, у кого отрастет вторая голова. И тому подобное. Конечно, все будет фиксироваться и в Пузыре, но частные хроники хода опытов также важны. «Опыты! Какие над нами еще такие опыты! Не допустят! Да мы тебя!» — кричали на малого с трубкой, особенно яро — гражданки. «Ну вот! Опять! — как бы даже и расстраивался малый. — Отчего вы не можете привыкнуть к тому, что Земля всего лишь плантация. Человеческая плантация!» — «Какая еще плантация!» — «Обыкновенная, — с терпением миссионера разъяснял инспектор Варнике. — Бывают плантации кофе. Бывают плантации кукурузы. Бывают плантации опийного мака. А Землю выбрали для плантации человеческой. Сюда опустили рассаду человеков. Кто выбрал и опустил? Вам потом скажут. А может, и нет». — «И что же, и сегодня лилось ради опыта?» — «Несомненно! — уверял инспектор Варнике. — И наверняка задачи ставились как глобальные, так и узкие. Кто-нибудь ощутил вкус картофеля? А? Ни единый подопытный! А всем известно — Россия не выжила бы в войну без картошки. Нынче же картофель не был включен в рацион кормления. Возможно, изучалась жизненная приспособленность останкинских желудков». Упоминание картофеля отчего-то особенно возбудило спорщиков, они стали надвигаться на малого с трубкой, требуя, чтобы тот немедленно отказался от признания Земли плантацией. Двое чернокожаных разнополых рокеров на ижевском громоходе не разпытались сдвинуть дискутантов с тротуара, теперь они приехали снова, отделили инспектора Варнике, все еще следовавшего снисходительному просветительству, от наседавших, при этом девица радостно выкрикнула: «Да на вас Пузырь просто помочился! Терпел, терпел и пустил струю! Или справил большую нужду! А вы всю свою посуду выставили и довольны!» Эти удивительно деликатные, будто из изящного прошлого, слова были незамедлительно переведены на современный московский язык гоготом приятеля девицы. «Молодое дурье! — бросили им вслед. — Титомиры! Гулькины! А хоть бы и помочился!» Толпа опять надвинулась на инспектора Варнике, приписывая ему воспитание на человеческой плантации подобных Титомиров и Гулькиных. Лишь те, что поблагоразумнее, стали расспрашивать предзимнего малого, а так ли уж плохи выделения Пузыря и нет ли в них все-таки и чего-то полезного?
Суждения посвященного во внеземные секреты сейчас не слишком волновали Шеврикуку. Сам же малый его отчасти заинтересовал. Шеврикука еще побродил бы неподалеку от спорщиков, как бы находясь в раздумьях или в воспоминаниях о былом, но ему надоел добродетельный гражданин Радлугин. Радлугин, хотя и был оратор и авторитет, в присутствии Шеврикуки слов сегодня не произносил, а только слушал. Иногда рот его открывался и правая рука вздымалась, но тут же Радлугин взглядывал на Шеврикуку и застывал. И порой Радлугин будто хотел подать знак Шеврикуке. Шеврикука догадывался о чем. Радлугин мог его спросить: «Куда подевалось „дупло“?» «На задании», — ответил бы Шеврикука. Но отвечать не хотел. Он понимал, что долгое его присутствие вблизи спорщиков может быть истолковано Радлугиным превратно и дать свежайшее направление усердиям доброхота. Это пусть. Но Радлугин мог и посчитать, что Шеврикука заинтересовался мелкими явлениями, а потому, возможно, и сам не столь значителен. Такое недоумение Шеврикука возбудить в Радлугине отчего-то теперь не пожелал и ушел с улицы.
Что-то пролилось в Останкине, заставив жителей поднять глаза к небу. А небо было невинно-чистое. Пузырь же, по сложившемуся установлению останкинцев, небу не принадлежал. Известно — среди двух московских граждан непременно отыщутся три спорщика. Но сейчас серьезных дискуссий не случилось. Пролилось из Пузыря — это как бы само собой разумелось. И не могло рано или поздно не пролиться. Иначе пустое времяпровождение в здешних воздухах неизвестного объекта должно было показаться останкинцам бессмысленным, обидным или даже безнравственным.
Иное дело — что пролилось? Тут произошли не только споры, но и перепалки. Правда, без доводов кулаков и огнестрельного оружия. Хотя, казалось бы, выяснить, «что пролилось», было куда доступнее, нежели понять, «откуда пролилось». Рассуждения «откуда» и «что это за Пузырь такой» были умозрительными, их вообще могло отнести ветром в хранилища воздушных страхов и надежд. А — «что»? Здесь имелись и запахи, совершенно ощутимые, и густая жидкость, исходившая еще паром. Немало мисок, кастрюль, чайников, детских ванн, ведер, оцинкованных корыт, в мгновения выставленных на балконах, тротуарах и на крышах, приняли в себя неспешные, чуть желтоватые струи. Шеврикука емкости не выносил, а лишь взял для исследований большую ложку и произвел дегустацию кое из каких посудин. Облизнув ложку в четвертый раз, он отправил ее за брючный ремень, в убеждении, что более хлебать нет нужды. Вряд ли ложка добудет ему нечто непохожее на гороховый суп. Гороховые супы, особенно с сырокопченым окороком, Шеврикука уважал, но протертые супы терпеть не мог. Нынешний же был не только протертый, но, по всей вероятности, приготовленный из концентрата. И большинство жителей Землескреба сходились на том, что их угостили гороховым супом. Если даже и не гороховым, то, во всяком случае, со вкусовой основой из бобовых. Некоторые были убеждены, что на них пролилась чечевичная похлебка. Иные уверяли, что им достались куски копченой грудинки, и победно размахивали обглоданными костями. С ними не спорили. А спорили с несколькими упрямцами и фантазерами, которые якобы были облагодетельствованы блюдами, совершенно непохожими на гороховый суп. Эти индивидуалисты требовали верить им на слово, предъявить на предмет идентификации они ничего не могли, потому как все приобретения пустили сразу в ход, потакая слабостям организмов. Гремел посреди тротуара, но стоял на якоре своей правоты Сергей Андреевич Подмолотов. Крейсер Грозный. Он успел вынести на балкон два котелка, приткнул их рядом. В одном из котелков оказался горячий севастопольский борщ с чесноком, шкварками и пампушками, во втором — макароны по-флотски, эти, к сожалению, чуть остывшие. Испытывая непрерывный ностальгический голод по всему военно-морскому, Сергей Андреевич незамедлительно оприходовал первое и второе. Теперь и экспертиза с Петровки не могла бы определить, что находилось в котелках. Из уважения к коку Крейсер Грозный усердствовал так, что вылизал и отпечатки языка. «Никогда не вру! Нигде, никогда и ни при каких обстоятельствах! — гремел Крейсер Грозный. — Вот и Игорь Константинович не даст соврать! Хотел было угостить японского друга Сан Саныча! Но не смог! Не удержался! Осрамился!» И остальные инаконакормленные с яростью отстаивали свои вкусовые ощущения. Но все они главным образом имели дело с киселями, кашами и супами. Кисели, якобы пролившиеся, были из ревеня, из черной смородины, из одуванчиков, из арбузных корок, из лепестков казанлыкских роз, из мухмяной крупы, да мало ли из чего. И каши случились самые разнообразные. А вот двоим достался шашлык. Двоим — эти были выходцами из Сергача и навещали мечеть на улице Дурова, — конская колбаса казы. Одной — неочищенный кокосовый орех и ломоть швейцарского сыра со слезой. И так далее. Ко всему прочему, некоторые не только полакомились, но и пострадали. Гражданин с 1-й Ново-Останкинской из интереса к атмосферным осадкам хлебнул стакан жидкого гуталина. Дама с сумкой на колесах опрокинула в себя плошку клубничного конфитюра, а в том оказалось сорок граммов толченого стекла.
В прежние времена большинство, ради справедливого размещения в природе предметов и суждений или уж хотя бы ради сохранения всеобщего душевного благоденствия в Останкине, конечно бы всем этим инакопокушавшим дало бы гневный отпор, поставило бы их на место или в угол, и они несомненно бы признали, кроме, возможно, двух-трех особенно нервных, что ели, глотали, пили единственно гороховый суп. А никак не шашлык и не гуталин. Ну, в случае с Сергеем Андреевичем Подмолотовым, как исключение, допустили бы макароны по-флотски. И все. Теперь же погорячились, пооскорбляли друг друга — но больше из-за радости человеческого общения, и остыли. Отчего же, кисели так кисели. Казанлыкские розы так казанлыкские. Арбузные корки — пожалуйста. Вызывала сомнение лишь мухмяная крупа, никто не мог припомнить, что это за крупа, из чего и откуда, легитимна ли, имеет ли харизму. Ну, пусть будет и мухмяная крупа. В конце концов, мы обладаем свободой мировосприятия и свободой сознаний, и в этих свободных сознаниях гороховый суп одного вполне может быть тождествен шоколадному торту или гуталину другого.
На этом бы разойтись, а не расходились. И Шеврикука, находя свое пребывание во дворе бессмысленным, в квартиры не шел. Двое никак не могли успокоиться и снова дергали толпу. Один из них, неуравновешенный мужчина лет пятидесяти по фамилии Желонкин, уверял, что возмущен и испуган и что заявляет это он как санитарный врач, но отсутствие на нем халата, желательно белого, делало его профессионально уязвимым. Он и часа два назад носился по двору, уговаривал каждого не принимать внутрь пролитого сверху. При этом он запугивал простодушное население. Будто бы от этого неизвестно чего, пролившегося неизвестно откуда, все непременно отравятся и окочурятся. «Как же! Отравимся! — отвечали ему. — А чего мы пьем и едим изо дня в день?» Отвечали чаще сердито, иные могли и прибить. Будто бы в Желонкине и содержалась причина, по какой они день изо дня пили и ели то, что пили и ели. А не нечто замечательное. К тому же во многих и впрямь вспыхивали страхи: «А вдруг отравимся?» Желонкин же давал этим страхам медицинские основания. И он просто мешал. Но теперь, когда все они стояли перед Желонкиным живые и не ощущали расстройств, влекущих в известные места (даже покушавший гуталина и тот повеселел), когда страхи опали и была подтверждена жизнестойкость останкинских граждан, они смотрели на Желонкина с состраданием и посмеивались над ним, но по-доброму. И даже наивные просьбы Желонкина не употреблять жидкость более, а незамедлительно сдать ее на анализы, если не ради здоровья, то хотя бы ради чистой науки, вызывали лишь смех, дружный, но беззлобный.
Вторым подстрекателем разговоров был высокомерный малый лет двадцати семи, вышедший к людям в предзимнем сероклетчатом пальто с поднятым воротником и в клетчатой же кепке. Во рту он держал трубку, но не дымил. Его сейчас же произвели в инспектора Варнике. От всяких стран и народов в московскую торговлю приплывали теперь наряды для разных мирских нужд, доселе как будто бы здесь и неизвестных. Добытчики денег хватали их, не всегда установив, к чему и для каких надобностей. Охотно выходили в свет в легких одеждах и туфлях хороших фирм, предназначенных, правда, как вдруг выяснялось, лишь для единственной кладбищенской церемонии. Случайно ли вырядился наш малый в теплый день так кинодетективно образно или он и впрямь содержал в себе сыщика, публике оставалось лишь гадать. Но проявлял себя малый вовсе не инспектором Варнике, а знатоком проблем и интересов высших цивилизаций. Иногда он, сужая глаза, давал понять, что и сам он, может быть, оттуда, но до поры до времени… и не это главное. Естественно, Пузырь был внеземного происхождения. Пусть для кого-то будет Пузырь, для кого-то Дредноут, снисходительно допускал инспектор Варнике, но на самом деле это… не будем сейчас называть, дабы не вызвать спазмы человеческого разумения. И если санитарный врач Желонкин умолял пожертвовать приобретения и принести их на алтарь романтической науки, инспектор Варнике, даже и не осаживая Желонкина, предлагал всем откушавшим следить за собой и записывать, что с кем произойдет в дальнейшем: кто получит валютное наследство из Ивано-Франковска, кто вернется в дзэн-буддизм, кто приватизирует столовую возле платформы Северянин, кто влюбится в певицу Бичевскую, кто обретет чувство полета, у кого отрастет вторая голова. И тому подобное. Конечно, все будет фиксироваться и в Пузыре, но частные хроники хода опытов также важны. «Опыты! Какие над нами еще такие опыты! Не допустят! Да мы тебя!» — кричали на малого с трубкой, особенно яро — гражданки. «Ну вот! Опять! — как бы даже и расстраивался малый. — Отчего вы не можете привыкнуть к тому, что Земля всего лишь плантация. Человеческая плантация!» — «Какая еще плантация!» — «Обыкновенная, — с терпением миссионера разъяснял инспектор Варнике. — Бывают плантации кофе. Бывают плантации кукурузы. Бывают плантации опийного мака. А Землю выбрали для плантации человеческой. Сюда опустили рассаду человеков. Кто выбрал и опустил? Вам потом скажут. А может, и нет». — «И что же, и сегодня лилось ради опыта?» — «Несомненно! — уверял инспектор Варнике. — И наверняка задачи ставились как глобальные, так и узкие. Кто-нибудь ощутил вкус картофеля? А? Ни единый подопытный! А всем известно — Россия не выжила бы в войну без картошки. Нынче же картофель не был включен в рацион кормления. Возможно, изучалась жизненная приспособленность останкинских желудков». Упоминание картофеля отчего-то особенно возбудило спорщиков, они стали надвигаться на малого с трубкой, требуя, чтобы тот немедленно отказался от признания Земли плантацией. Двое чернокожаных разнополых рокеров на ижевском громоходе не разпытались сдвинуть дискутантов с тротуара, теперь они приехали снова, отделили инспектора Варнике, все еще следовавшего снисходительному просветительству, от наседавших, при этом девица радостно выкрикнула: «Да на вас Пузырь просто помочился! Терпел, терпел и пустил струю! Или справил большую нужду! А вы всю свою посуду выставили и довольны!» Эти удивительно деликатные, будто из изящного прошлого, слова были незамедлительно переведены на современный московский язык гоготом приятеля девицы. «Молодое дурье! — бросили им вслед. — Титомиры! Гулькины! А хоть бы и помочился!» Толпа опять надвинулась на инспектора Варнике, приписывая ему воспитание на человеческой плантации подобных Титомиров и Гулькиных. Лишь те, что поблагоразумнее, стали расспрашивать предзимнего малого, а так ли уж плохи выделения Пузыря и нет ли в них все-таки и чего-то полезного?
Суждения посвященного во внеземные секреты сейчас не слишком волновали Шеврикуку. Сам же малый его отчасти заинтересовал. Шеврикука еще побродил бы неподалеку от спорщиков, как бы находясь в раздумьях или в воспоминаниях о былом, но ему надоел добродетельный гражданин Радлугин. Радлугин, хотя и был оратор и авторитет, в присутствии Шеврикуки слов сегодня не произносил, а только слушал. Иногда рот его открывался и правая рука вздымалась, но тут же Радлугин взглядывал на Шеврикуку и застывал. И порой Радлугин будто хотел подать знак Шеврикуке. Шеврикука догадывался о чем. Радлугин мог его спросить: «Куда подевалось „дупло“?» «На задании», — ответил бы Шеврикука. Но отвечать не хотел. Он понимал, что долгое его присутствие вблизи спорщиков может быть истолковано Радлугиным превратно и дать свежайшее направление усердиям доброхота. Это пусть. Но Радлугин мог и посчитать, что Шеврикука заинтересовался мелкими явлениями, а потому, возможно, и сам не столь значителен. Такое недоумение Шеврикука возбудить в Радлугине отчего-то теперь не пожелал и ушел с улицы.