— Почему с Гликерией? — поинтересовалась Дуняша. — Почему не со мной?
   — Не знаю, — смутился Шеврикука. — Взял и подумал о Гликерии. И ляпнул! Экая глупость! Самому странно.
   — Значит, ты о ней все время думаешь, — уверила его Дуняша. — Противна она тебе или прелестна, но ты о ней думаешь. Ты сейчас просто испугался.
   — Ну конечно! Вам показалось, — возразил Шеврикука. — У вас к этому расположены мысли.
   — Ты предлагаешь вести разговор на «вы»? — удивилась Дуняша-Невзора. — На «вы» так на «вы». Эко вы растерялись из-за своего испуга и даже, видимо, рассердились на себя. Это пройдет.
   — Уже прошло, — согласился Шеврикука. — Так что у вас за драма?
   — Драмы нет. Есть осложнение обстоятельств, и более ничего.
   — Надо понимать, в холодную вас не отправили…
   — Пока нет.
   — Не завели ли вы в приложение к мантилье еще и кастаньеты?
   — Если и завела, то взять их с собой сегодня повода не было.
   — Стало быть, приглашение меня на прогулку было исключительно деловое.
   — Разве приглашение? Так, робкое, тихое воздыхание о деле. Или напоминание о нем. Вы же согласились стать проводником.
   — Было произнесено: «Ни о какой услуге просить мы у вас не будем».
   — Произнесено сгоряча.
   — Возможно, что и я именно сгоряча вызвался быть проводником. А теперь пыл пропал. И у меня произошло осложнение обстоятельств.
   — Шеврикука, ты ведь и сам знаешь, что ввяжешься в наши дела.
   — Не вижу никакой корысти. И никакой выгоды.
   — А тебе и не нужна корысть. А все равно ввяжешься.
   — Я полагаю, придумано и дело, в числе прочих, в связи с ним госпожа и направила ко мне барышню-служанку, — сказал Шеврикука.
   — Да, — согласилась Дуняша. — Есть и частное дело. Добыть для Гликерии Андреевны некий предмет. Или даже два предмета. Но сначала один. В известном доме на Покровке.
   — Это дом Гликерии. Она в нем хозяйка.
   — Кабы так. Ей не все доступно. И не все разрешено. А многое и запрещено. Нарушения запретов вызовут кары. Случайное же лицо может коснуться того, что теперь необходимо Гликерии. С этим делом госпожа ни к кому не направляла служанку.
   — Так, — кивнул Шеврикука. — Еще что?
   — Один из предметов — бинокль.
   — Бинокль?
   — Бинокль. Театральный.
   — Отчего же не с броненосцев? Отчего же не для наблюдений за эскадрой Нельсона?
   — Театральный, — сказала Дуняша. — Успокойся. Театральный. Перламутр, кость, медь. Наблюдали сквозь него за трагедиями Озерова и танцами Истоминой.
   — А второй предмет?
   — Сразу тебе знать и второй, как же!
   — Ясно. Первый — крючок с червяком.
   — А ты его уже и проглотил.
   — Предположим. Но он не впился мне в губу. Я его могу откусить. Могу даже и переварить.
   — Дело твое.
   — Хорошо, — сказал Шеврикука. — Бинокль Гликерии Андреевне я добуду.
   — Благодетель ты наш! Я ли в тебе сомневалась!
   — Дальше что?
   — Между прочим, на тебя положила глаз Увека Увечная.
   — Один глаз? Два, три? Сколько у нее теперь вообще глаз? Я ее давно не видел. Толком и не знаю, какая она.
   — Увидишь, — сказала Дуняша-Невзора. — Как бы мы этого ни не хотели, но ты ее увидишь. У нее два глаза. Как у меня. Как у тебя. Как у Гликерии.
   — Увижу так увижу, — сказал Шеврикука. — А вам что, будет неприятно, если я ее увижу?
   — Нам все равно. И не станем же мы хватать ее за платье. И может, какой толк выйдет для нас из вашего с ней свидания.
   — Это где же?
   — Есть сведения, что под маньчжурским орехом.
   — Даже так? Ладно… И, стало быть, нынешний разговор со мной предпринят без всяких просьб и пожеланий Гликерии Андреевны?
   — Если она узнает о нем и поручении добыть бинокль, она может и прогнать меня. Она в обиде на тебя, Шеврикука. Зачем надо было дразнить ее напоминанием о дурной клятве?
   — Но клятва была.
   — Была или не была, кто знает. И клятва ли? Может, некое вынужденное обещание. Или обязательство, вырванное обманом, страхом, болью, боязнью принести беды другим. Или вызванное несуразностями обстоятельств жизни.
   — Всему нужно найти оправдания.
   — Но великодушно ли было с твоей стороны напоминать женщине о ее… о тяготящих ее обстоятельствах?
   — А может, я тогда самому себе напоминал о дурной клятве, чтобы не втравиться в совершенно ненужную мне затею…
   — И все же втравишься, втравишься!
   — И клятва та уже приводила к действиям, добру не служившим…
   — Не клятва! Это не клятва!
   — Ну, пусть даже и обязательство… У меня иные житейские правила, и я не хочу…
   — А если Гликерия Андреевна желает освободиться от этого обязательства, оно ее тяготит, оно ее губит, но сейчас есть возможность освободиться от него, отчего же ты, Шеврикука, не хочешь помочь ей в этом?
   — Не верю я в то, что она сама желала и теперь желает…
   — А ты поверь! Ты несправедлив, ты неправ, Шеврикука, и ты сам понимаешь это!
   — У Гликерии Андреевны — свое. У меня — свое.
   — Ведь ты же думаешь о ней! И не перестаешь думать!
   — Бинокль я для нее добуду. Если такой бинокль есть. И все.
   Шеврикука замолчал. Он знал Дуняшу-Невзору и полагал, что она не выдержит и сразу же примется говорить и о втором предмете. Но молчала и Дуняша.
   — У вас там все по-прежнему бурлит и клокочет? — спросил Шеврикука. — Крушат казематы и с цепей срываются?
   — Да. Бурлит и клокочет. Но не по-прежнему, а куда круче.
   — Мрачные непрошеные гости в ваши Апартаменты более не являлись?
   — Пока не являлись. Однако все это — наше. Но — не твое! — резко сказала Дуняша.
   — Именно так, — согласился Шеврикука. — А потому, если нет еще каких дел, можно и разойтись.
   — Да, — кивнула Дуняша. — И разойдемся.
   — Когда добуду бинокль, не знаю. Вдруг и завтра. А то уйдет и неделя.
   — Не тяни.
   — Вы явитесь за ним? Или мне дать весть?
   — Дай ты.
   — Хорошо.
   И разошлись.
   — Погоди! — остановила Шеврикуку Дуняша. — Увека Увечная рвется в Самозванки. В Марины Мнишек! Имей в виду!
   — Мне-то что? — холодно сказал Шеврикука. Хотел было поинтересоваться, не носили ли мантильи в Венеции на известных маскарадах, все скрывавших и всех уравнивавших, и не пригодится ли мантилья и зимой в Оранжерее. Но раздражать Дуняшу не стал.
   «Бинокль добудет Пэрст-Капсула, — решил Шеврикука. — Если бинокль и впрямь есть».
   Утром о бинокле было сказано Пэрсту-Капсуле. Пэрст выслушал Шеврикуку с вниманием, кивнул, мол, буду прилежным. О томлении всей своей сути он не счел нужным напоминать Шеврикуке, а может быть, томление временно не тяготило полуфаба или было отменено поручением. Шеврикука туманно намекнул на то, что в доме Тутомлиных на Покровке возможны и занимательные прогулки для любопытного, конечно, существуют сложности и опасности, а потому отваге и зоркому глазу там должно сопутствовать хладнокровие. Пэрст-Капсула опять кивнул: да, понял, буду прилежным.
   В одиннадцать вечера бинокль был доставлен Шеврикуке.
   Милая штучка, думал Шеврикука, разглядывая бинокль, конец восемнадцатого, светло-палевый перламутр с переливами, бронза (или латунь?), винт — не из платины ли, а поставишь на стол — будто две башни с мостами, два донжона. Откуда его привезли? Из Германии? Из Франции? Из Голландии? Наверное, из Франции, раз донжоны. Именно для трагедий Озерова и танцев Истоминой. Милая штучка, милая…
   — Внутри него нечто есть, — сказал Пэрст-Капсула.
   — Ты его разбирал?
   — Нет. Но внутри него есть нечто. Я вижу это.
   — Бинокль лишь футляр?
   — Нет. Бинокль и есть бинокль. С ним можно идти в театр и теперь. Но внутри него помещено нечто, не имеющее к нему отношения. Оно твердое, и я могу…
   — Не надо, — быстро сказал Шеврикука. — Это не моя вещь. Я лишь оказываю с твоей помощью мелкую услугу знакомым.
   Произнеся слова о мелкой услуге, Шеврикука почувствовал неловкость. Не обидел ли он и сейчас Пэрста-Капсулу небрежным унижением степени важности услуги, не признал ли тем самым его мальчонкой на побегушках?
   — Полагаю, что поиски предмета не были легкими, — ответственно выговорил Шеврикука, — а потому прошу принять мои признательность и благодарность…
   — Да, легкими не были, — согласился Пэрст-Капсула. — Прятавший знал, куда положить бинокль. Но я не жалею о прогулках по дому. Хотя, как вы знаете, я был там не впервые. Но в прошлый раз было не до прогулок.
   — Я догадываюсь, — кивнул Шеврикука.
   — Вы были правы. Любопытному и умеющему проникать там доступны занимательные открытия.
   Было очевидно, что занимательные открытия Пэрстом-Капсулой совершены, он не прочь, коли возникнет в этом нужда, Шеврикуке о них поведать, но готов и помолчать. Шеврикука чуть было не принялся расспрашивать следопыта и добытчика антикварно-исторических вещей и потрепанных портфелей о покровских открытиях, но сообразил, что проявит себя личностью неосведомленной, малосведущей, возможно, потеряет в глазах Пэрста-Капсулы лицо, да и все, связанное с Гликерией, он желал от себя отдалить, а потому лишь спросил, и то как бы между прочим:
   — И по лабиринту Федора Тутомлина погулял?
   — Был и в лабиринте. Бинокль не из лабиринта. Лабиринт шутейный. Для глупых. И не умеющих считать. Паутина, сплетенная лишь с тремя подвохами.
   — Так оно и есть, — важно, как бы подтверждая знания Пэрста-Капсулы, согласился Шеврикука.
   На память ему пришел заросший щетиной ушастый мужик, преподнесенный на днях телевидением и пробормотавший: «От синего поворота третья клеть… Четвертый бирюзовый камень на рукояти чаши…» Не увиделись ли Пэрстом-Капсулой синий поворот и бирюзовый камень? Но сейчас же ушастого мужика отогнало от Шеврикуки иное соображение.
   — А ведь у Петра Арсеньевича была палка… — прошептал Шеврикука. — Я его всегда видел с палкой. Или с посохом. Или с тростью.
   На посохи опирались коричневые странники, добытые Пэрстом-Капсулой в марьинорощинском раскопе. «Трость» — Шеврикука вписал вчера в клеточки кроссворда, уважив вопрос: «Оружие истинных джентльменов».
   — У Петра Арсеньевича… была палка… — говорил Шеврикука вслух сам себе. Но добавил и для Пэрста-Капсулы: — У знакомца моего… того, что на Кондратюка… чей портфель ты… У него была палка… Набалдашник с инкрустацией… А ведь он мог держать что-нибудь в набалдашнике. Или в самой палке… Как в покровском бинокле…
   — Мне начать поиски? — спросил Пэрст-Капсула.
   — Нет, это я так… — неуверенно сказал Шеврикука. — Просто размышляю…
   Он замолчал, понимая, что лукавит. Просить, а уж тем более приказывать поискать палку Петра Арсеньевича он не стал, но вот если бы Пэрст-Капсула ощутил его необъявленное желание и отважился предпринять что-либо сам, поводов для досады у Шеврикуки не возникло бы.
   — Да ладно с ней, с палкой-то этой, — сказал Шеврикука. — И с набалдашником.
   И отпустил Пэрста-Капсулу, пожелав тому удачливо отдыхать и развлекаться.
   Обегая вниманием почтовые ящики жильцов, не тлеет ли где среди газет чья-нибудь злодейская сигарета, в одном из них Шеврикука углядел свернутую в трубочку бумагу. Вроде той цидульки, что вместила в его карман ловкая рука пшеничнокосой Стиши. И на этой бумаге опять же детскими печатными буквами обращались к нему: «Д. Шеврикука! Прошу! Умоляю! В Ботаническом саду. Под маньчжурским орехом. В одну из сред. В три часа дня. Очень прошу! В. В.».
   А нынче был вторник.
   Как же, пообещал то ли бывшей лесной деве Стише, то ли положившей на него глаз В. В. Шеврикука, завтра же с утра понесусь в Ботанический сад. А сейчас примусь разбегаться.
   Шеврикука достал из кармана перламутровый бинокль и неожиданно для самого себя стал потряхивать его. Будто надеялся, что нечто, известное Пэрсту-Капсуле, издаст звук, хотя бы звякнет, и по звуку этому он догадается, что в бинокле скрыто. Словно ребенок! Никаких звуков он, естественно, не услышал. А подмывало его все же исследовать бинокль и обнаружить нечто, оказавшееся столь важным теперь для Гликерии. Нет, никаких исследований, приказал себе Шеврикука. Но решил: подавать сейчас же сигнал в Дом Привидений не станет, а подержит бинокль при себе, глядишь, и выяснится степень необходимости вещи для Гликерии и степень нетерпения Дуняши.
   Явилось опять: «…четвертый бирюзовый камень на рукояти чаши…» Бывают Чаши Терпения. Стало быть, бывают и Чаши Нетерпения? Но что думать сейчас об этих сосудах! Может, он вспомнит еще и о Чаше Грааля, волновавшей почитателя средневекового рыцарства Петра Арсеньевича? Или опять вообразит, что доверенность, генеральная, на его, Шеврикуки, имя была сокрыта в палке, в посохе, в трости истинного джентльмена, скорее всего пропавшей.
   Все. Хватит. Об этом более ни мысли, ни слова!
   А в среду утром Шеврикука осознал, что желает он этого или не желает, но в половине третьего он непременно направится в Ботанический сад к маньчжурскому ореху. А он не желал. Но и желал. Однако желание, с ходом времени обострявшееся, будто бы кто-то навязывал ему, и Шеврикука этому кому-то противился. Впрочем, противился вяло, растолковывая самому себе: «А отчего же и не сходить сегодня? Все равно ведь В. В. будет допекать и дальше. Можно и сходить. Посмотреть, разузнать, кто и что затевает». К двум часам желание побывать у маньчжурского ореха стало совершенно нестерпимым, Шеврикуку оно уже тяготило и раздражало. Раздражение возбудило ропот и протест. Направиться-то направится к ореху, решил Шеврикука, но невидимым, себя не обнаружит, а именно поглядит.
   Без пяти три бабочкой-капустницей он расположился на зеленом листе липы, стоявшей метрах в двадцати от маньчжурского ореха. Прежде он изучил все слова на ученой табличке, подтверждавшей, что здесь произрастает именно маньчжурский орех. Мог бы и не изучать. Дерево это не было для Останкина диковиной. Художники ландшафтных искусств сажали в здешних дворах и маньчжурский орех. Дерево Шеврикуке нравилось. Оно было светлое и свободное. И будто перистое. Люди у ореха останавливались, но ненадолго. И им он, наверное, был знаком. Уходили от него, возможно, в поисках нездешних секвой и эвкалиптов. А вот одна барышня вблизи маньчжурского ореха терпеливо-ожидающе прогуливалась, и видно было, что прогуливалась она здесь уже не пять и не пятнадцать минут. Была она тонкая, стройная, прилично одетая, и личико имела приятное. «Это и не личико, а мордашка, — подумал Шеврикука ласково. — И премилая». Из разговоров же Гликерии с Дуняшей выходило, что Увека Увечная — злодейская уродина, калека, кособокая, с вороньим носом, может, и лысая. А Шеврикука почувствовал, что прогуливается вблизи ореха Увека Увечная. Вспомнились Дуняшины предупреждения: «Увека рвется в Самозванки! В Марины Мнишек!» Какая уж тут гуляла Марина Мнишек! Иногда Увека взглядывала в сторону липы, в его, Шеврикуки, сторону, и Шеврикуке казалось, что ему видится в ее глазах смирение, тревога и даже мольба о помощи. И будто бы надежды не было у барышни на то, что ожидаемое ею сегодня произойдет.
   Нет, надо сейчас же слететь с липы, выбраться из бабочки-капустницы, перестать томить бедняжку, разволновался Шеврикука, подойти к ней с цветами, да — и с цветами, утешить и ублажить ее. В нем возбуждались приязнь и жалость к Увеке Увечной. Он было и слетел с липы, но его остановило явившееся подозрение: «А не опоила ли меня распрекрасная Стиша после турецкой бани приворотным зельем?» И он увидел. Желтой дорожкой спешил, почти несся Сергей Андреевич Подмолотов, Крейсер Грозный, с букетом гвоздик в руке. Он остановился возле Увеки Увечной, поклонился ей, приложил руку к сердцу, норовил вручить гвоздики барышне. Увека, похоже, была удивлена приходом кавалера с цветами. Она ждала другого. Впрочем, кто знает…
   А ведь и Сергея Андреевича, Крейсера Грозного, вспомнил Шеврикука, лукавая Стиша угощала вкусными напитками, и прохладительными и свирепыми…

39

   В четверг утром с небес на Останкино не пролилось ни единой дождинки. Но именно в то утро опустился на останкинские земли Пузырь.
   Разлегся он на двух бульварах, Звездном и Ракетном, вытянувшись от путепроводов над Ржевской железной дорогой и до улицы Бориса Галушкина. То есть от Марьиной Рощи и почти до Сокольников. Оказалось, что Пузырь и не так огромен. Спина его вздымалась не выше девятиэтажных домов. С крыш и балконов более долговязых строений можно было поглядывать на Пузырь свысока. Людям, знавшим Москву военной поры, приходили на ум аэростаты воздушного заграждения. Иные же сравнивали тело, разлегшееся на бульварах, где некогда протекала речка Копытовка, с ливерной колбасой. Впрочем, и аэростаты называли в войну колбасами. Но какие бы ни возникали мнения, какие бы ни происходили имясотворения, на языке и в мыслях большинства утвердилось: Пузырь. Пузырь и Пузырь.
   Сразу же взволновались: а не вызвал ли Пузырь своим перемещением из воздуха на грунт какие-либо притеснения или ущербы городскому хозяйству? Не перекрыл ли он пути сообщения, не искалечил ли мачты линии высоковольтной электропередачи, шагавшие именно по Звездному, будто по сельской местности, к улице Кибальчича? Но нет, как выяснилось, впрочем, позже, особых безобразий не случилось. Более других, пожалуй, пострадали останкинские псы и их хозяева, им пришлось искать новые места для общения с природой. Мачты, деревья, фонарные столбы и прочие коммунальные ценности Пузырь не искалечил, а изгибами своего живота (живота ли? Но коли названа «спина», отчего же не употребить «живот»? Ну, может, «брюхо»…) как бы обтекал их. Не затруднил он и жизнь транспортным средствам, арками выгнулся над Ярославским шоссе, проездами и даже мелкими асфальтовыми тропами, троллейбусы, автобусы, трамваи, лимузины, велосипеды могли перемещать под ними москвичей без всяких страхов и напряжений. В местах же, где не было ни насаждений, ни мачт, ни дорог, Пузырь слился с Землей, а может быть, и пустил в ее глубины корни.
   Было очевидно, что Пузырь, если не просто воспитанный и деликатный, то умный.
   Однако иные полагали, что он коварный и хитрый. Успокоил, обнадежил, приручил останкинских жителей гороховым супом, а потом и возьмет их, ручных-то, голыми руками.
   Свидетелями приземления Пузыря были многие. Утром, в половине четвертого, в Останкине возникло предощущение скорого стихийного события. Метались в аквариумах неоны, гуппи и меченосцы, отказывались принимать мясо, «вискасы» из фиолетовых коробок и нервно бродили из угла в угол квартир чувствительные коты, устремлялись под радиаторы водяного отопления степные черепахи, вздыхали и печалились собаки. Потом дошло и до людей. Сначала, как полагается, до музыкантов, затем до особ бдительных (Радлугины сейчас же стали укладывать документы и ценности в походную суму), затем — и до обыкновенно отдыхающих граждан. Дошло даже и до тех, кто накануне хорошо кутил и не брезговал и должен был бы без видений пребывать на диване до обеда. Эти, правда, ни в каком стихийном событии нужды не ощутили, а посчитали, что пришла пора испить для поправки натур. Поднятые же предощущениями при этом задирали головы вверх, смотрели в потолки и окна. То есть, еще ничего толком не осознав, они все же ожидали прихода стихии с высот. Если бы предстояло впечатляющее сотрясение, то трясти должно было начать наверняка не внизу, а вверху. А уже выскакивали на улицу, на крыши, на балконы взбудораженные граждане, многие — с ведрами и корытами, приготовленными в ожидании нового пролития Пузыря. Но, увы, ничто не пролилось в ведра и корыта, в отличие от останкинцев Пузырь спал. И спал, казалось, мертвым сном. Не вздрагивал, не вздыхал, не происходило в нем никаких мерцаний, а оболочка его стала словно бы металлической. Или костяной.
   Лишь без десяти пять Пузырь покачнулся и начал тихое приземление.
   Висел он, если помните, над улицей Королева, и удобнее ему или проще было бы и опуститься на Королева, на Поле Дураков. Однако Пузырь будто бы стало сносить к югу. Наблюдатели встревожились: а не подкуплены ли воздушные течения, не уволокут ли они их, останкинский, Пузырь куда-нибудь за Садовое кольцо иди даже к китай-городским пирогам. Но тут Пузырь дал понять, что воздушные течения ему не хозяева и он сам знает, где ему далее быть. Опускаясь, он проплыл над рестораном «Звездный» уже не слишком высоко, дав основания предположить, что за Садовое кольцо не отправится, а, чтобы не доставить москвичам беспокойств, местом поселения назначил себе не улицу Королева, но менее оживленный, скорее, даже захолустный, почти автомобильно-непроточный Звездный бульвар. А уже над улицей Цандера Пузырь стал, не худея в боках, вытягиваться в направлении Сокольников, что и позволило ему через семь минут занять не только Звездный бульвар, но и бульвар Ракетный.
   Посадка его вышла даже и не мягкой. Она вышла нежной. Пузырь будто бы хотел понравиться Земле, он, казалось, желал приласкать ее или сам нуждался в ее ласке. Создавалось впечатление, что в последние секунды посадки он словно бы гладил Землю или даже пытался облобызать ее. Но, впрочем, такое впечатление создавалось в умах романтических. Или сентиментальных. Трезвые же и протрезвевшие умы посчитали, что механическая или какая там исполинская скотина вцепилась в Землю и принялась ее грызть, высушивать, втягивая в себя все, как благотворные, так и подлые, московские жизненные соки.
   Тут я привожу две крайние разности восприятий взволнованных приземлением Пузыря наблюдателей. Сам я признал посадку деликатной. Или корректной. Известно мне, что такой же воспринял ее Шеврикука. Но это не имеет никакого значения. Соединившись с Землей, Пузырь замер. И долгое время лежал мертвым. Забегая вперед, скажу: лежал мертвым четыре дня. Даже более того. До понедельника. Видимо, были у него к тому основания.
   В какие-то мгновения оболочка Пузыря представилась нам снизу металлической (а кому и костяной), но эти впечатления оказались ложными. То, что создавало форму Пузыря (или поддерживало ее), было не металлом и уж тем более не костью. И по всей вероятности — не кожей. Это был, наверное, особый материал, широкой публике в Москве неизвестный, без меха, без шерсти, без ворса, плотно-серый, темнее шкуры слона, чуть блестящий. Он не имел морщин и находился в напряжении, будто покрышка футбольного мяча, допущенного арбитрами к играм на первенство города Камышина. У любознательных или отчаянных, возможно, и возникало желание проткнуть оболочку вязальной спицей, но никто из них не попытался осуществить свое желание.
   Московская публика известно какая. Стреляют, пушки палят из танковых башен, черные дымы ползут по белым камням сановных зданий; в благонравных, культурных странах и городах люди бы попрятались, в ванных комнатах закрылись бы на замки, под кровати забились бы в своих крепостях. А у нас нет. Извините! Тысячи зевак тут же объявятся возле танков. Детишки будут прыгать «в классики» на асфальтах среди бронетранспортеров. Дама в леопардовом паланкине выйдет выгуливать ньюфаундленда Аполлона туда, где она и вчера его выгуливала. Ну, стреляют, ну, палят, ну, бомбы падают. Пожалуйста. Их дело. Экая важность! К чему мы только не привыкли. Чего мы только не видели. А среди зевак и не все будут стоять с отвисшими челюстями. Многие выждут момент, когда и самим удастся броситься в полыхающее здание, чтобы поглядеть на все вблизи, а то и добыть сувенир или дать кому-либо в морду. А то и просто так.
   Но в случае с Пузырем останкинские жители повели себя исключительно пристойно. На первых порах. Они не только не протыкали его вязальными спицами, не орали на него и не обзывали дурными словами, но и вообще не трогали Пузырь и даже будто стеснялись быть назойливыми. То ли деликатное и тихое приземление Пузыря понуждало их к деликатности и тихонравию. То ли, несмотря на уверенность, что рано или поздно Пузырь нечто совершит, теперь они до того были удивлены его посадкой, что и не знали, как быть. Или посчитали его московским гостем, какому следовало оказывать гостеприимство. А может, тайна Пузыря охраняла его и позволяла ему пребывать в безопасности и в спокойствии.
   Словом, толпа не бросилась на Пузырь, не стала его терзать, щупать, кромсать или просто обижать, а лишь смотрела на него и соображала. Дети не вытащили из чуланов санки с намерением кататься по его склонам, а тоже пребывали в удивлении. Даже разнополые рокеры на ижевском громоходе, разъяснявшие неделю назад жителям Землескреба, что Пузырь справил на них нужду, малую или большую, не важно какую, уж на что наглые, и те проехали под аркой Пузыря от улицы Цандера к проезду Ольминского чрезвычайно кротко, пожалуй, и уважительно и почти беззвучно. Пузырь их не тронул, и дороги под ним были открыты.
   Шеврикука был, естественно, не менее чуток к явлениям природы, нежели аквариумные рыбы, коты и музыканты. Пузырь не вздрагивал, не покачивался и даже еще не вызывал смущение душ, а Шеврикука уже понял, что Пузырь сядет, и не на улицу Королева. Прежде он несколько беспечно относился к присутствию Пузыря, во всяком случае, не думал всерьез о причинах и происхождении Пузыря. Теперь Шеврикука обеспокоился.
   Причины и происхождение могли быть и такие, что не давали никакой возможности толковать или называть их. И тут уж ни люди, ни домовые не были вольны что-либо поделать. Или предпринять нечто путное. Но вдруг обстоятельства выпали попроще? Скажем, изготовили и явили Пузырь Отродья Башни? Или умельцы и гении вроде Митеньки Мельникова из Землескреба. Зная об этом наверняка, можно было бы дать направления мыслям и действиям. Одно ясно, соображал Шеврикука: спешить с Пузырем нельзя. К нему, приземлившемуся, надо привыкнуть.