Печенкину же когда-то выигрыши и проигрыши воды, всякой живности, что в ней водилась и размножалась, и даже мокрых растений с белыми и желтыми кувшинками были делом привычным. Омуты азарта его затягивали. Бывали и конфузы. И о них он, вызывая сострадательные усмешки слушателей, рассказывал с удовольствием. И были подтверждения, что не врал. А если и врал, то не окаянно. Был случай, когда Печенкин, а проживал он тогда в незаслуженно малом пруду, увлекшись и горлопаня, проиграл князю-адмиралу Плещеева озера не только всю свою чистую воду, не только зеркальных карпов, но и самого себя. Полтора года он был в работниках на Плещеевом озере, не раз драил и отскребал ботик императора Петра Алексеевича, князь-адмирал признал его труды достойными поощрения, даровал ему вольную и вернул воду в опустевшие берега, а с нею и зеркальных карпов с приплодом. Жаль, что местный помещик, заводивший карпов, залечивал в ту пору свои нервные огорчения в одном из немецких Баденов. В другом случае Печенкину так опостылели окрестные поселяне, что он увел от них свою воду за четыре с половиной версты прямо к железнодорожному полотну и там основал озеро. Дело это оказалось нелегким, поток, который гнал Печенкин, никак не мог одолеть холм, заросший шиповником, в сердцах Печенкин поволок за собой и холм, тот стал на его озере островом. Позже озеро обступили дачи, и барышни, читавшие в гамаках романы Боборыкина, произвели холм-путешественник в Остров Любви. Всем этим барышням Печенкин в охотку щекотал бы их гладкие тела. Но не все они отваживались купаться. А жил он в то время благодушным. Порой же он безобразничал и так чудил, что народ вблизи его берегов ходил перепуганный и готов был дарить Печенкину черного козла и черную курицу чуть ли не каждую неделю. Он, ночуя под корягами или под мельничным колесом, а еще лучше — в омутах с дырами студеных родников, ломал жернова, калечил плотины, затягивал к себе дармовых работников, кого перемывать песок, кого переливать воду, кого выгуливать раков, а сам катался на усачах сомах и матерился на всю округу. Приписывали ему способности оборачиваться пудовыми щуками, теми же разбойниками-сомами или свиньей с черным пятаком. И щук, и сомов, и в особенности свинью Печенкин отрицал. Прежних своих проказ он нисколько не стыдился, память о них была ему мила. «Ну и сидел бы ты лучше теперь в Рыбинском море, — пеняли ему, — был бы на троне царь-адмирал, завел бы из приличия парламент». «Может, вы и правы, — задумывался Печенкин. — Хотя меня там сразу стало выворачивать. Как от морской болезни. А в Череповце тогда еще и домны не стояли». Помимо всего прочего, Печенкина при перепроизводстве в домовые обязали удалить перепонки на нижних и верхних конечностях, что он, после душевных содроганий, и позволил сделать, и теперь его возврат в водяные вышел бы затруднительным. О прошлом Печенкин порой тосковал, но в профилактории (и в Москве!) жил он, похоже, неплохо. А Малохол был им доволен.
   Рамень, или Раменский, имел свои привычки. Лешие, как известно, складные. Нужно — они схоронятся под листом земляники, а ростом будут с гриб рыжик, нужно — восстанут, сравняются с высоченными соснами или дубами, а то и примут на плечи облака ходячие. Раменскому нравилось пребывать именно великаном, да еще и обросшим мхами и лишайниками, да еще и укутанным сизыми туманами. При этом он любил шуметь, ухать, перекрикивать северные ветры, металлические звуки на ближних станциях и заводах, и петь, пусть и не внятно, но громоподобно и страшно, в особенности он почитал «На диком бреге Иртыша». Порой и теперь, переехав в город и переписавшись в домовые, Раменский позволял себе буянить, лезть в драки и швырять на пол пивной в Столешниковом переулке кружки, залоговая цена которых поднялась до тысячи рублей. В Столешниковом я его встречал. Но эти капризы Раменского были теперь краткими, он корил себя за них, а перед Малохолом оправдывался: «Леший попутал». Когда-то в управлении Раменского были все звери и все птицы его лесов, все муравьи и все комары, любая ягода и любой гриб. Гаркнет: «Смирно! И с уважением!» — они — во фрунт! Сколько зайцев, сколько росомах, сколько белок он проиграл! И сколько выиграл! Конечно, знамениты были выигрыши при больших ставках, скажем, лет сто пятьдесят назад, сдавшись в великом карточном сражении уральским лешим, лешие енисейские вынуждены были гнать в Ирбит и Верхотурье проигранных зайцев и белок. Подобными баталиями Раменский похвастаться не мог, но и у него в прошлом были славные случаи. А уж сколько девок красных хаживало в его чаши по ягоды и грибы… На грубые насмешки опекуна огнетушителей Лютого и на его уколы: мол, зачем же ты из вольной гульбы приволокся в Москву, Раменский угрюмо и горестно отвечал: обстоятельства вынудили. Обстоятельства эпохи и обстоятельства личной жизни. Из-за этих обстоятельств ему, от природы корноухому, пришлось наращивать правое ухо, менять стиль одежды и привыкать ко всякой московской кулинарной дряни. Впрочем, напитки и в Москве были хорошие и откровенные. И самим удавалось с помощью трав гнать и варить совершенные произведения. Тем более что в хозяйстве доверенного им профилактория многое тому способствовало.
   И теперь в присутствии разомлевшего Шеврикуки Лютый, Раменский и Печенкин играли на воды, рыбу, зайцев, рухлядь и зерно. Иное дело: выигрыши выдавались не натурою, а бумажными карточками, впрочем, очень аккуратно и красиво оформленными. Поначалу, учреждая правила выплат, а также призовых фондов, спорили, поднося к физиономиям и кулаки. Скажем, как считать зайцев в карточках: штуками или единицами веса? Лютый, не располагавший, кроме зерна (главным образом ржи, ячменя, овса и редко когда пшеницы), никакими иными ценностями, склонялся к единицам веса. Ему были милы пуды. Зайцев же, белок, бурундуков пудами измерять было неловко, могли бы возникнуть поводы для платежных лукавств и ухищрений. Договорились употреблять при счете, при сложных, но справедливых бухгалтериях, и пуды, и килограммы, и штуки, и кубометры, жидкие и древесные, и отдельные ручейки, рощи, муравейники, ягодные поляны и черные омуты. Лютый и взялся разрисовывать картинки карточек цветными карандашами, косоглазые были на них живые, ерши хоть сейчас были готовы заложить основу тройной ухи, а пятипудовые мешки с толокном выглядели как семипудовые. Рисовальщика поощрили. Ему разрешили играть не только на зерно, но еще и на картофель, на кормовые корнеплоды, а также на курей, гусей, уток и мелкий рогатый скот, хотя птице и скотине полагалось быть в подчинении вовсе не у овинника, а у домового-дворового. Впрочем, произведения Лютого так и оставались красивыми бумажками, реальными зверями, рыбами, глухарями, березовыми рощами обеспечить их, увы, не было возможности. Проигрыши и выигрыши выходили воображаемыми. На деньги же Малохол дозволял играть лишь в дни профессиональных праздников. И то далеко не всех.
   — Говоришь, брезгуешь, Шеврикука, — не отрывая глаз от бочки и не вынимая сигареты изо рта, протянул Раменский, — а у самого просто мошна пуста. И на кон выставить неча. Одно казенное имущество. Но разве пойдет твой сливной бачок против моих кедров. Да еще и с полными шишками.
   — А у него привидения есть! — рассмеялся Печенкин. — Злые и колючие! Целый мешок привидений!
   — Печенкин! — строго сказал Малохол.
   — А я что? Я против привидений ничего не имею. Я их не умаляю. Тем более что сейчас они в чести. Пожалуйста, я готов выставить своих русалок против его привидений.
   — У тебя русалки забитые, — сказал Лютый. — И тем более у тебя их теперь нет. И баборыбы у тебя нет и не было. Читал на днях в газете? На одном из пляжей под Бостоном обнаружили баборыбу. Шестьдесят свидетелей. Метр пятьдесят в длину. До талии — тело и морда морской форели. В чешуе. А ниже талии — дамские ноги. Голые. Но в душистом вазелине. От раздражений океанической воды. У тебя баборыбы нет. А хорошо бы и ее занести на карточки.
   — Махорку ты не в ту газету завернул? — поинтересовался Печенкин. — Не от баборыбы ли и от ее вазелинов воняет?
   При этих словах в каморку Малохола вошло создание женского пола, известное Шеврикуке с чужих слов. Стиша. Как будто бы подруга Раменского, во всяком случае, по его совету выписанная из дмитровских лесов для хлопот при кухне профилактория. Можно посчитать — из лешачих. Можно посчитать — из лесных дев. Стиша принесла на коромысле шесть алюминиевых судков. Принялась расставлять посуду. Стол, ею украшаемый, наверняка прежде покрывали одухотворенным красным сукном в предвкушении вразумительных бесед, теперь же он служил презренным трапезам. Угощения предлагались не обеденные и не вечерние, а так, попутно-развлекательные: малосольные и соленые огурцы, сушеный горох, соленые грузди, видно, что сибирские — голубые и каждый с тарелку, а к ним — сметана, квашеная капуста, караси с золотой коркой, «яко семечки», рябчики, тушенные в брусничном отваре, но холодные. К напиткам же, понял Шеврикука, каждый из сотрапезников доступ имел свободный. Впрочем, ему, как гостю, Стиша поднесла ковш с чуть желтоватой жидкостью, поклонилась, сказала сладко, но и как бы с ленцой:
   — Будьте благосклонны, примите медовуху.
   Шеврикука принял. Подцепил вилкой голубой груздь и долго с уважением вкушал его, не давая сметане стечь на пол.
   — Это Шеврикука, — сообщил Стише, оторвавшись глазами от газеты «Труд», Малохол.
   — Тот самый Шеврикука? Неужели? — будто бы радостно изумилась Стиша. — Как же, как же, наслышаны!
   Не притворным ли было ее изумление? Шеврикуке сейчас же показалось, что и в облике Стиши есть нечто притворное или декоративное. Нет, не так. Стиша выглядела словно бы хористкой или, скорей, плясуньей удачливого (оттого и костюмы свежие) фольклорного ансамбля, чьи добычи и успехи были достижимее где-нибудь в Кордильерах или на Виргинских островах, нежели в местных Липецках и Омсках. Мягкие волосы ее (коса до пояса, естественная светло-русая или, если хотите, пшеничная) обегал поверху чуть кокетливо сдвинутый набок венок из ромашек, васильков, львиного зева, колокольчиков. Нынче в подобном венке можно было признать претензию и нарочитость. Но, рассмотрев шелковую, кадрильную блузку Стиши, гладкую, со множеством пуговиц, поднимавшую и саму по себе высокую грудь и доказывающую зрителям, что у барышни все есть и там и тут, юбку протяжную, почти до сапожек (всплеснет — и какие виды!), и легкие, красные сафьяновые сапожки, рассмотрев все это (что Шеврикука и сделал), можно было заключить: «А что? Стильно! Есть стиль и есть линия. Пусть и с претензией!» Да и отчего же не сплетать и в Москве венки в нынешние летние дни бывшей лесной деве?
   — Я потом вам скажу, от кого я о вас наслышана, — шепнула Стиша Шеврикуке.
   — От одной… От одной известной вам особы… Ага…
   Нет, мила, мила, отметил Шеврикука. И глаза ее хороши и лукавы…
   — Это что у вас там за шуры-муры! — загремел Раменский, и видно было, что он сердит. В глазах же его злился зеленый огонь.
   Стригли и брили Раменского с усердиями, и сам он старался ублагородить себя, выдирал кусты из бровей, однако и даже находясь под предводительством Малохола, он по-прежнему оставался жестко-лохматым. И, несмотря на все вращения судьбы со взгодами и невзгодами, волосы его не потеряли оттенки лесного происхождения. Нет-нет, а проглядывалось в них зеленое. А уж зеленый огонь из его глаз не исчезал никогда.
   — Рамень, — спросил Шеврикука, — а ты Кышмарова знаешь?
   — А то?! — буркнул Раменский.
   — Он тоже тявкает, как и ты. И тоже не по делу.
   — Рамень нынче в ущербе, — сказал Печенкин. — А? Или нет? Уже проиграл мне с Лютым двух барсуков и четверть березового колка под электропередачей! Фрязино-Ивантеевка. На него не дуйте. Вспыхнет! А Кышмарова все знают. И лучше бы не знали.
   Ставки в играх на бочке или даже на бывшем красном столе в целях удержания натур от падения допускались теперь малые. Чтоб избежать обид и расстройств, приняли вместо «малые» выражение «по средствам времени», но средств не было, достойных, естественно, средств, отсутствие же их падало коршуном вины исключительно на время и его обстоятельства. Но проигрыш двух барсуков и четверти березового колка под электропередачей можно было приравнять к гусарскому проигрышу, требующему выстрела в висок. Шеврикука испытал сострадание к Раменскому.
   — А что, надо осадить Кышмарова? — поинтересовался Лютый.
   — Нет, я так… — поспешил ответить Шеврикука. — Всякие странности приходят в голову после медовухи. На днях я, правда, встречал Кышмарова. В сапогах со скрипом…
   — Это что за топот? — поднял голову Малохол.
   — Восходители разминаются, — пропела Стиша.
   — Опять? Я же их отгонял!
   — У них восхождение на днях. Небесный забег.
   — Дорожку эту стоило бы взорвать. Или затопить. Или искромсать корнями дуба. Но на что рассчитывать с этими вот отдыхающими! — осерчал Малохол.
   — Тогда здесь, по пересеченной местности, станут устраивать кроссы, — предположил Печенкин.
   — Прекрати ехидства! — крикнул Малохол.
   Он отбросил издание трудящихся масс и выскочил во двор. За Малохолом, волнуя всплесками свободной юбки, последовала Стиша. Лютый, Печенкин и Раменский переглянулись и остались при бочке. А Шеврикуку потянуло на воздух. Вдоль забора профилактория протекала в деревьях асфальтовая дорожка, способная облагодетельствовать и легкие автомобили. По ней неслась толпа сосредоточенных мужчин.
   — Куда это они? — удивился Шеврикука.
   — В Останкино. К вам. На Башню. К столикам «Седьмого неба».
   — Прямо отсюда?
   — Нет. Здесь они разминаются.
   — Я узнаю, — зло пообещал Малохол, — кто их сюда определил. Какая вражина.
   Мужчин неслось, пожалуй, не меньше сотни. Все они были спортсмены, даже те, что несомненно пережили отмену золотых червонцев с изображением императора Николая. Лишь один бегун забыл или не успел переодеться к старту, он был в вечернем (назовем так) костюме и при галстуке. Именно он остановился, рассмотрел зрителей из профилактория и закричал:
   — Игорь Константинович, и вы здесь! Я сейчас!
   Это был Сергей Андреевич Подмолотов, Крейсер Грозный.
   Он бросился вдогонку за одним из спортсменов, коренастым, в цветастых трусах, наговорил ему что-то на бегу и тотчас же вернулся к забору профилактория, похожему на ограждение стадиона в Петровском парке, просунул голову в проем меж железных палок:
   — Уморили! Укатали! Попить дайте, братцы!
   Малохол не выразил сочувствия к заморенному бегом братцу, он и на Шеврикуку поглядел строго, будто осуждал его за неприличное знакомство и предупреждал о чем-то. А Стиша взяла и вынесла страдальцу чашу с напитком. Крейсер Грозный, видимо, так был обезвожен, что в мгновение перебрался, не повредив штаны, через железные трехметровые палки, а они были увенчаны наконечниками копий.
   — Уважила, красавица! Спасла! — отфыркивался Крейсер Грозный. — Но еще бы. И чуть-чуть посидеть! Ноги отбил.
   — У вас занятия, — Малохол явно призывал гостя, проявив выдержку и силу воли, продолжить забег.
   — Э-э! — легкомысленно махнул рукой Крейсер Грозный. — Я уже спешился. И это не мое занятие. Это занятие Сан Саныча, Такеути Накаямы, моего лучшего друга. Это он марафонец и побежит в Башню! А я его сопровождаю. Сейчас у них будет круг, а у меня, значит, полчаса. Налейте что-нибудь еще и позвольте посидеть.
   И Крейсер Грозный, не обращая внимания на недовольства Малохола, двинулся к помещению, где можно было выпить и посидеть. Отбитые ради удач японского друга и марафонца Сан Саныча ноги Крейсера Грозного сразу же привели его не куда-нибудь, а в укромную каморку Малохола.
   — О! И тут флотские! — обрадовался Крейсер Грозный, обнаружив капитанскую фуражку заседателя при бочке Печенкина. — Что ж ты мне, Игорь Константинович, не рассказывал о таких героях. По этому поводу надо сейчас же бы и непременно!
   — Флотский! — загоготал Лютый. — Знаменитый флотоводец! Адмирал головастиков и водомерок!
   — Глупые шутки сейчас лишние! — предупредил Малохол.
   — Да, да, конечно, — спохватился Лютый. И погрустнел.
   А Крейсер Грозный мятым жестяным боком заполненной пахучим напитком кружки уже приветствовал нежно-тонкий стакан Печенкина.
   — У вас картишки, — сообразил Крейсер Грозный, — а у меня полчаса!
   — Только при наличии живности, лесопосадок или водоемов, — недружественно, взглядом вытесняя гостя за пределы профилактория, просипел Раменский.
   — Что-что, а живность у меня есть! — рассмеялся Крейсер Грозный.
   — Какая? И сколько штук?
   — Штука одна. Пока. Но в ней одиннадцать погонных метров. Змей Анаконда.
   — Чем подтвердите?
   — Весь город знает. О змее был сюжет в «Московском телетайпе». Игорь Константинович не даст соврать.
   — Змей есть, — кивнул Шеврикука.
   — А если вам штуки… Так у моего друга Сан Саныча, который японец и сейчас бежит, много штук змеев. Опять же Игорь Константинович не даст мне соврать.
   — Есть и штуки, — согласился Шеврикука.
   Конечно, змеи у друга Сан Саныча водились в Японии бумажные, но кто знает, может быть, в полетах они были живее змеев из кожи и мяса.
   — Ладно, бери табуретку, — сказал Лютый. — Сейчас нарисуем и змеев.
   Малохол тем временем вернулся к облагораживающему чтению, но он как будто бы нервничал и нет-нет, а взглядывал на свои часы. Игра с появлением гостя стала шумной и балаганной, Малохола она явно раздражала. А Шеврикука, хотя прибытие Крейсера Грозного его никак не обрадовало и он был намерен спровадить сейчас же останкинского громобоя на асфальтовую дорожку, ничего не предпринимал, а сидел после медовухи разомлевший и тихий.
   — И от кого я наслышана-то о вас, вы не догадались? — Нежная рука Стиши легла на плечо Шеврикуки, а потом Стиша присела рядом с ним на корточки, и коса ее коснулась пола. — А? Не догадались?
   — Нет, — лениво протянул Шеврикука. — От кого же?
   — Какой вы не сообразительный! И не чувствуете! — Стиша лукаво пальчиком укорила Шеврикукуи зашептала заговорщически: — От Увеки…
   — От кого? — удивился Шеврикука.
   — От нее… Прежде она звалась Увека Увечная, а теперь она Векка Вечная… Или вы ее не знаете?.
   — Нет, знаю… Как же… — сказал Шеврикука с расположением к Стише, но без всякого расположения к Увеке-Векке. — Слышал… И видел как-то ее… Приходилось сталкиваться…
   — Мои-то с ней тропинки пробегали рядом, — сказала Стиша. — А то и сливались в одну…
   — А мы вашу даму козырной десяткой! — воскликнул Крейсер Грозный. — И три очка «Спартаку»!
   — Но ведь она, Увека-то, говорят, определена в холодную, — вспомнил Шеврикука.
   — Сегодня она в холодной, — улыбнулась Стиша, — а завтра, глядишь, будет в тепле на канарском пляже…
   — Может быть, — вяло согласился Шеврикука. — Может выйти и так…
   — А я думала, вас обрадую Увекой-то, — Стиша была чуть ли не разочарована. — Она-то на вас ох как смотрит!.. Да вы, видно, и стоите того. А, Шеврикука? У Увеки-то есть и надежды на вас, я знаю! Может, я говорю лишнее. А может, и нет…
   — Стиша! — словно бы с высоты, с гранитной скалы властно прозвучал голос Малохола. — Не время ли тебе вспомнить о своих заботах! Не время ли поднести жаждущим чаши!
   — Это верно! Это справедливо! — поддержал Малохола Крейсер Грозный. — А то ведь минут через пятнадцать притопочут обратно наши бегуны.
   — Это как же они будут вздыматься на Башню? — поинтересовался Печенкин.
   — Приезжайте к нам, увидите.
   — Ну да, — покачал головой Печенкин. — Над вами в Останкине неизвестно что висит.
   — Экая беда! — сказал Крейсер Грозный. — Висит себе и висит. Над каждым из нас все время что-нибудь да и висит. А из этого дредноута, что в Останкине, вчера пролилось. И ничего, живые.
   — Что пролилось? — спросил Лютый.
   — А леший его знает, — сказал Крейсер Грозный. — Не успел попробовать. Недолго лилось. Сосед слизнул с балконной ограды, говорит — хорошо! И запах стоял вкусный. Не иначе как борща по-флотски. Вот и Игорь Константинович подтвердит.
   — Я отсутствовал в ту пору в Останкине, — сказал Шеврикука.
   — Ну и не расстраивайтесь, — успокоил его Крейсер Грозный. — Еще закапает, А чтой-то вы карты не сдаете?
   — Хватит! — резко заявил Раменский.
   — Проигрываешь — и не злись, — сказал Лютый. — Сдавай или оплачивай проигрыш. Сколько зайчатины должно пойти ихнему змею? Анаконде, что ли?
   — Анаконде, — подтвердил Крейсер Грозный.
   — Ихняя живность, — сказал Раменский, — может, и липовая.
   — А вот вы подавайте змею ваших зайцев, — предложил Крейсер Грозный. — Мы и проверим. Да и двух барсуков тоже! Красавица милая… Зовут-то вас как?
   — Стиша.
   — Стиша. Не сделаете ли одолжение, пока решаются животноводческие проблемы, выглянуть и посмотреть, не бегут ли обратно, огольцы?
   — Бегут, — вернувшись, сообщила Стиша.
   — И уже видны? — ужаснулся Крейсер Грозный.
   — Нет. Я прикладывала ухо к земле. Слышен топот.
   — Вот и хорошо! Вот и спасибо! Сожалею, что заставил ваше бесценное ухо быть приложенным к грунту. За ухо это и тем более за косу самое время теперь осушить чашу.
   — Поднеси ему! — распорядился Раменский. — И пусть проваливает!
   — Моряки никуда не проваливают! — гордо заявил Крейсер Грозный. — Но исключительно с вашими зайцами…
   — И что это ты выступаешь здесь командиром? — обратилась к Раменскому Стиша.
   — Хватит! Все! — молвил Малохол.
   И замолчали.
   Минут семь еще шла игра. Крейсер Грозный ликовал, готов был нечто выкрикнуть или пропеть, но и без оглядки на Малохола останкинский гость помнил о нем и никаких звуков не издавал. А потом, взглянув на часы, он вскочил, не потребовав и лаврового венка победителя, а лишь принял из рук Лютого раскрашенные бумажки, поблагодарил всех за гостеприимство, пообещал не забывать и долго не пропадать, красавицу Стишу расцеловал в обе щеки, сообщив: «За мной рогатка!» — тут же спохватился: «Да что же это я? Чтобы хозяев не обидеть! На посошок-то!» — запустил черпак в ушат с приятственной жидкостью, осушил его, крякнул и был таков.
   Последовавшие за ним во двор профилактория Шеврикука, Малохол, Стиша и три карточных заседателя могли лишь засвидетельствовать, что Крейсер Грозный ловко и вовремя преодолел забор из металлических палок с наконечниками копий, был дружелюбно встречен толпой настоящих мужчин, гармонично вписался в их сообщество и даже вызвал долгий, облегчающий душу вздох поощрения.
   — Да не злись ты! Проиграл и проиграл! — сдерживал Лютый (и Печенкин помогал ему) раззадорившегося Раменского, рвавшегося к забору. — Я тебе еще нарисую. И барсуков, и росомах!
   А Шеврикука почувствовал, что к нему прижалась пшеничнокосая Стиша.
   — Шеврикука! Можно тебя на секунду? — сказал Малохол.
   — Пожалуйста.
   Они отошли.
   — Вот что, — сказал Малохол. Глядел он будто бы в спины бегунам. — Более ты нас не посещай.
   Шеврикука рот раскрыл в намерении попросить у Малохола объяснений, но произнес лишь:
   — Как скажешь! И услышал:
   — А я уже сказал.
   В глаза Шеврикуке Малохол так и не взглянул.

32

   В Землескребе Шеврикука посчитал, что пришла пора повидать Пэрста-Капсулу.
   Но в доме Пэрст-Капсула отсутствовал. Может, гулял где-то. Может, был в делах. Он ведь заверил Шеврикуку, что не заскучает. И что у него есть уже остропривлекательное занятие. В получердачье Шеврикука ощутил свежий для пристанища подселенца запах. Он был еле уловимый. Зацепился где-то за Пэрста-Капсулу и был принесен им в Землескреб. Пэрст-Капсула собирался завести подругу, о чем поставил Шеврикуку в известность. Возможно, что и завел. И возможно, появлявшийся в Землескребе высокомерный исполнитель Б. Ш. (Белый Шум) понудил Пэрста-Капсулу к скорым поступкам. Духи, учуянные нынче Шеврикукой, были, по его разумению, дешевыми и даже вульгарными, не запаниковал ли Пэрст-Капсула, не бросился ли заводить дружбу с какой-нибудь лимитчицей, имеющей слабую натуру? Да хоть бы и с лимитчицей, ему-то, Шеврикуке, какая разница? К тому же все эти его соображения, в особенности с привлечением запаха якобы вульгарных духов, выходили постыдно-поверхностными. И может быть, у Пэрста-Капсулы вовсе не было причин опасаться Б. Ш. или любого из Отродий Башни.
   Однако после объявления Белым Шумом обязательной потребности в нем, Шеврикуке, проистекло уже пять дней. А никаких действий не последовало. В нем включили напряжение и пропали. Ну и ладно. И ладно. И пусть. Ему теперь не надо разыскивать Пэрста-Капсулу и задавать вопросы. И не надо нервничать по поводу затишья Отродий. Сейчас не его ход. Сейчас ход тех, кто повел с ним во что-то игру. Или посчитал выгодным включить его в свои игры.
   Но из-за чего осердился Малохол? И осердился ли? Чем было вызвано воспрещение прогулок Шеврикуки в бани и бассейны Малохола? Этому Шеврикука искал теперь объяснения, но все они его не удовлетворяли. Могло донестись до Малохола нечто из перечисленного в укорах Увещевателя и прийтись ему не по нраву. Но, впрочем, Малохол всегда проявлял себя самостоятельным в оценках и поступках, а уж то, что произносилось или утверждалось в Обиталище Чинов, было для него несомненным дерьмом и бледной поганью. Вторжение Крейсера Грозного? Тут были поводы для досады. Но досады на полчаса. Или хотя бы на день. Не стал бы Малохол из-за неудобств и нарушений, вызванных останкинским мореходом, а виноват в них был он, Шеврикука, делать столь решительное заявление. Развеяли бы досады шутками. Стиша? Из-за Стиши? Здесь, конечно, могло что-то быть. В хозяйстве Малохола Шеврикука, и из-за собственных настроений, и после турецкого тепла и медовухи, был и впрямь рассеянный, разомлевший и не вцеплялся вниманием во все ежесекундные тонкости отношений собравшихся в каморке. Но кое-что, естественно, заметил. Напряжения из-за Стиши возникали, но в них неожиданно для Шеврикуки, и к его удивлению, скрещивались интересы Малохола и смотрителя деревьев, кустарников, клумб и зимних садов Раменского. Два года назад никакой Стиши в профилактории он не видел. Совсем иная дева, не из лесных, приглядывала за кухней. Как будто бы Стишу, ей на замену, привлекли по представлению Раменского. А Малохол, стало быть, положил на нее глаз? Но он-то, Шеврикука, здесь при чем? Он с ней даже не любезничал. Любезничал со Стишей Крейсер Грозный, но без всяких помыслов, а просто как истинный флотский кавалер, благодарный, ко всему прочему, за подносимые чаши. Он же, Шеврикука, ее как следует и не рассмотрел в рассеянности и послебанной истоме. Поставил ее в ряд фольклорных плясуний и успокоился. А она ходила в приятельницах с Увекой Увечной. Может, даже росла и воспитывалась вместе с Увекой. Что-то в ней было, вспоминал теперь Шеврикука. Что? Лукавство и некое знание, насмешничала она над ним, пропевая «Неужели тот самый Шеврикука? Как же, как же, наслышаны…» Верхняя губа Стиши была чуть вздернута, обнажала белые зубы. Принято относить имеющих вздернутую верхнюю губу к особам вздорным и капризным (Впрочем, и оттянутая нижняя губа тоже как будто свидетельствует о капризах.) Не ахти какие психо-физиономические справедливости! А имя? Стиша? Производное от Устиньи? Вряд ли. Бывшая лесная дева, Шеврикука это почувствовал, была способна стихомирить буянов. Стихомирить и сразу. (Могла, наверное, и утихомирить, и утишить, могла утешить и утешать. Могла, значит, быть и Утехой. Стиша — Утеха?) Тихий мир и вздор? Тихий мир и каприз? Вздор и капризы были свойственны Увеке Увечной. Но был ли в ней и тихий мир? Похоже, Гликерия и Дуняша-Невзора отказывали ей в этом.