34

   Уже у Уткиных Шеврикука отругал себя. И хорошо, что Радлугин маялся, жаждал беседы с ним и тем самым заставил уйти. А то ведь чуть ли не вступил в полемику с инспектором Варнике после высказанных тем картофельных соображений. Чуть было не сделал заявление. «А без картошки мы не жили, что ли?» Конечно, поклон картофелю! Поклон Христофору Колумбу! Поклон земле американской! Поклон землеумельцам страны инков! И нашим отечественным агрономам поклон, неизвестно, правда, кому, ну хотя бы Андрею Тимофеевичу Болотову! Но ведь жили и без картошки, и сколько веков! Как же можно было забыть про репу, в разных видах и прелестях, пареную, прежде всего, про тыкву, про брюкву, про все наши каши! Или, может, этот малый с трубкой, этот инспектор Варнике, этот знаток плантаций, о пареной репе и вообще ничего не слыхал? Хорош гусь… Вот что чуть было не наговорил сгоряча Шеврикука. Какой стыд испытывал бы он теперь. Постановил же: ни во что самому не ввязываться!
   Но ведь и не ввязался. Не ввязался! Ну и молодец! Ну и сиди дома.
   Сидел. Исполнял мелкие будничные обязанности по привычке и от скуки. Листал альбомы и книги с картами, цветными картинками (на одной из таких в Малой энциклопедии были собраны все примечательные водяные жители, будто в аквариуме, и местный наш истринский пескарь грустил там на щупальцах бискайского кальмара), в богатых квартирах вызывал звучание компакт-дисков. Удивительно, никто его не искал. Может, из Обиталища Чинов пришла в Останкино депеша, чернильная или воздушная, с распоряжением от него отстать? Или вдруг всех останкинских домовых уже полонили Отродья Башни? Такого не могло быть. Однажды, когда Шеврикука выслушивал старую запись «Дон Карлоса» с Марией Каллас, Тито Гобби, Борисом Христовым, в нем возникло никак не связанное ни с музыкой, ни с судьбами пиренейских несчастливцев томление, сменившееся вскоре тоской, тоска же обернулась стремлением вскочить и сейчас же нестись куда-то на юг. Будто где-то, невдалеке от Останкина, происходило нечто, требовавшее его непременного присутствия. «Обойдутся», — тяжело остановил себя Шеврикука и продолжил выслушивать жалобы короля Филиппа.
   Дня через два, попрыгав взглядом по заголовкам двух городских газет и одной — космических значений, Шеврикука вернулся к расслабляюще-сладостному чтению книги «Птицы Подмосковья», сейчас как раз шли описания красногрудой горихвостки обыкновенной. «Нет, что-то там мелькнуло…» — не мог рассматривать горихвостку Шеврикука. Пододвинул к себе городскую газету. Вот, вот что репьем вцепилось в его внимание. Заметка в сорок строк и слова над ней: «Троя в Марьиной Роще». Узнать из заметки в точности, что происходило на самом деле, не было возможности, но сюжетные частности все же проступали. В Марьиной Роще, надо полагать, севернее театра «Сати-рикон», но южнее путепроводов, по правой стороне, если смотреть от Кремля, улицы Шереметьевской, метрах в ста двадцати на восток от тротуара произвели раскопки. Упоминалось предполагаемое время начала раскопок, и это было то самое время, когда посреди океана Верди Шеврикуку забрало томление. Копали четверо в темно-зеленых халатах и резиновых масках якобы от пыли и древесной трухи. Скорее, и не копали, а разрывали. В руках у четверых были не лопаты, а сложные, возможно, конверсионные землеуглубительные инструменты. Они могли грызть асфальт, крушить кирпичи и дерево. Часа через два к раскопу потекли зеваки, им объяснили, что да, испытывают для коммунальных нужд достижения конверсии. Зеваки успокоились, так и стояли бы молча, если бы не утверждение подгулявшего старожила, занесенного к раскопу ветром: «А-а! И тут клад ищут! А что! Молодцы! — поощрил работников подгулявший. — В Марьиной Роще клады не все откопаны. Это у нас тут какая проходит линия, какой проезд? Ага, понятно… Ба, да тут же небось стояла Дуськина малина! Она самая, как сейчас вижу!» С этими словами старожил удалился в иные пространства рублевой зоны. Оживившиеся зеваки сразу же стали давать советы, как и в каком углу искать клад. Но работники то ли смутились, то ли обиделись, присмирили испытываемые инструменты и, не сказав ни слова, ушли. Ранним утром следующего дня собаки, прогуливавшие хозяев, открыли новую для себя яму с отвалами желто-бурой земли вокруг. Яма, как промерили позже, была длиной в двенадцать метров, шириной — в семь и глубиной — в девять. Милиция посчитала: надо вызывать археологов. Бревна, торчавшие внизу ямы, вполне могли быть свидетелями или соучастниками преступлений, на раскрытие тайн которых у сегодняшних сыщиков не было полномочий. Археологи понаехали из двух институтов и из манежных ям, где в ту пору, как помните, устраивали подземный Гараж Тысячелетия. Археологи понаехали и потребовали установить забор вокруг марьинорощинской ямы. И Марьину Рощу и Останкино сейчас же ужалило соображение, что и в их пределах задумали устроить Гараж Тысячелетия, а с ними ни центом не поделятся. Из новостей московского канала Шеврикука узнал о первых находках археологов. Глубины ямы они пока не исследовали, зато перекопали свежие отвалы. Находки (предметы кухонной утвари, искореженные детали швейной машины и коломенского патефона, в том числе гнутая ручка завода пружины, фрагменты кровати стиля модерн, осколки трехстворчатого зеркала, флаконы из-под духов, набор пуговиц, наперстки, некоторые интимные вещи и т. д.) по большей части относились к двадцатому столетию, к предвоенной и даже к послевоенной поре (пример тому — запись «на костях» песни Петра Лещенко «Зачем, зачем любить, зачем, зачем страдать…», сделанная именно в сороковые годы), и, с известной долей вероятности, их можно связать с легендарной марьинорощинской щеголихой Дуськой. Были ли в Дуськином особняке, снесенном в пятидесятые годы, или под ним схоронения богатого добра? Кто знает. Кладоискатели, вырывшие яму, утекли. Может, они и отыскали схоронения, а может, и нет. Если они и нашли клад, то вряд ли перевяжут его лентой и отправят в детский дом. Сколько у нас развелось варваров, грабителей и наглецов и сколько расцветает вокруг остолопов и ораторов. Впрочем, Дуськины сокровища археологов не волнуют. А культурные слои московской земли в раскопе были прорезаны. И кое-что открылось там просвещенному взору. Но об этом преждевременно говорить. Вот, скажем, в отвалах обнаружен пивной котел странных форм. Пустой, к сожалению, пустой. Использовался ли он Дуськой и ее сожителями или же служил людям иных временных пластов? Ответить на это удастся лишь после месяцев, да, месяцев скрупулезнейших исследований. А известно: поселения вятичей на землях Марьиной Рощи возникли в девятом столетии. Или раньше. А потому возможны открытия в раскопе остатков каких-либо древних жилых построек или же мастерских ремесленников. И кто знает, а вдруг именно здесь и явится из земли с волнением ожидаемая первая московская берестяная грамота.
   «А не одарить ли москвичей собственной берестяной грамотой?! — возбудился Шеврикука. — Чем мы хуже новгородцев, псковичей или старорусичей?» Укрыть в раскопе до поры до времени кусок бересты с нацарапанным на нем посланием или даже осколок глиняной таблички с облитой и обожженной распиской о получении долга, дабы показать, каков был уровень грамотности посадского и слободского московского населения в четырнадцатом веке? Были случаи, Шеврикука проказничал и нет-нет, а одаривал столичную науку преподношениями. Но сейчас-то зачем он думает о глупостях? Дурачить он пытается самого себя. Желает забыть о чертеже из портфеля Петра Арсеньевича. А не может. Чертеж тот был сделан черной тушью на карточке из плотной бумаги, под ним следовали слова: «Малина. 11 проезд Марьиной Рощи. Подпол. Четыре спуска».
   Возобновить тень Фруктова и ночью послать ее к марьинорощинской яме, постановил Шеврикука. Не ночью, а сейчас же. И чтобы Фруктов по крупинке провеял все, что попало в отвалы из того подпола и четырех спусков. Вздор! Вздор! Никак нельзя было отправлять тень Фруктова из дома с археологическим поручением. Никак! Отставить! Прекратить! Забыть о чертеже Дуськиного дома! Забыть о портфеле Петра Арсеньевича! Забыть о самом Петре Арсеньевиче! Шеврикука даже глаза закрывал с намерением выгнать из памяти светло-бежевую карточку с линиями черной туши. Но при опущенных веках карточка с чертежом превращалась в плотную реальность, и в этой реальности возникали смутные фигуры, вроде бы темно-зеленые и в масках, они стояли, обступив некий предмет, а потом с усилиями поднимали его и стремились куда-то унести. Шеврикука открывал глаза и приказывал себе: сиди и ни о чем не думай!
   Но, может быть, объявился Пэрст-Капсула?
   Установление нарушать не потребовалось. Из дома Шеврикука не вышел. Пэрст-Капсула спал на раскладушке в получердачье. Шеврикука неожиданно обрадовался: ну наконец-то! Словно бы некое близкое ему существо исчезало и надо было уже объявлять розыск. «Вот еще! — осадил себя Шеврикука. — Может, еще и нюни распустить? Какие тут могли быть поводы для беспокойств!» Присутствовал в получердачье четырехслойный запах, составили его дешево-тягостные духи «Алиса», вьетнамские сигареты, губная помада и крем для усыхающей кожи «Жасмин» из цыганских парфюмерий.
   — Ну ладно, спи, — произнес Шеврикука.
   Но Пэрст сейчас же открыл глаза, и ноги его через секунду уже были на полу. Вид он имел виновато-радостный, готов был вытянуться перед Шеврикукой, но Шеврикука движением руки предложил ему сидеть.
   — Примите извинения! Вы отсутствовали, не смог отпроситься, — заговорил Пэрст-Капсула. — Если достоин наказания за неповиновение властям, накажите!
   — Ты что! — удивился Шеврикука. — Где тут власти? И какие такие неповиновения? Ты от… от подруги, что ли?
   — От нее. Сверловщица. С тормозного завода. Общежитие на Кашенкином лугу. Но переходит в коммерческие структуры, — Пэрст-Капсула был словно осчастливленный судьбой. — Вот фотокарточка. Взгляните.
   — Смышленое лицо, — пробормотал Шеврикука и вернул кавалеру реликвию.
   — Вы чем-то озабочены? — сообразил Пэрст-Капсула.
   — Не так чтобы очень… — протянул Шеврикука. — Но… — И он рассказал о раскопе в Марьиной Роще. О чертеже Петра Арсеньевича и словах, сообщающих о подполе и четырех спусках, упоминать не счел нужным. Свой интерес к раскопу он обосновал уважением к московской старине и давним увлечением археологией.
   — Вдруг и берестяную грамоту там наконец отыщут, — заключил он с интонацией энтузиаста. И сам себе стал неприятен. Сразу же смутившись, он проговорил неясные слова о том, что, может быть, клад искали там, где некогда служил его приятель, и не без пользы было бы узнать, не осталось ли чего от приятеля.
   Пэрст-Капсула уверил Шеврикуку в том, что его променады с подругой и разнообразные диалоги с ней ничего не расстроили в нем, а, напротив, вызвали приток энергетических поступлений и он хоть сейчас готов произвести углубленные исследования.
   — Ночью, — посоветовал Шеврикука. — Ночью.
   Утром Шеврикуке было доложено о ночных наблюдениях и открытиях. Пэрст-Капсула и к трудам археологов отнесся с вниманием, но о них он полагал рассказать, если возникнет необходимость, и в последнюю очередь. Б. Ш., Белый Шум, или Белые Шумы, или кто-либо из их компании, если это для Шеврикуки существенно, яму в Марьиной Роще не рыли. Ничего не искали и ничего не крошили. А те, кто рыл, те искали. Возможно, что и нашли. Среди прочего трясли и колотили пивной котел, предмет довольно громоздкий. Клад или схороненное добро могли упрятать и в котел. Кто были те четверо в халатах, посчитаем, маскировочных, и резиновых масках, сказать трудно, но кое-какие мелочи для предположений имеются. Не исключено, что среди четверых или хотя бы вблизи раскопа находился хорошо понимаемый Шеврикукой домовой из Землескреба Продольный. К этой мысли Пэрста-Капсулу привели интуитивные соображения и косвенные улики. Примечательно, что в ночь раскопок исчез домовой с улицы Цандера Большеземов, более известный по прозвищу Фартук. Тихая, но тяжелая молва, какая и бывает отголоском истинного знания, признала это исчезновение серьезным и связанным с кладоисканием. Будто бы Большеземов-Фартук нежился, нежился, как обычно, но вдруг вскочил и понесся в направлении Марьиной Рощи. А знали, Большеземов-Фартук водил хороводы с Продольным и шушукался с ним о делах. Пэрст-Капсула провеял в отвалах всю землю, явно времен беспокойной и шальной Дуськиной (Евдокии Игнатьевны Полтьевой) жизни, кое-какие примечательные вещицы обнаружил, например, шкатулку с бумажными деньгами — лик Екатерины на них, золотой червонец и всякие другие вещицы более позднего происхождения, они сложены теперь в фанерный ящик, укрыты невдалеке, и если Шеврикука их востребует, они сейчас же будут ему доставлены.
   — Хорошо, — кивнул Шеврикука.
   — Если бы у меня был перечень разыскиваемого или предполагаемого… — произнес Пэрст-Капсула, как бы выражая сожаление об очевидном, взглянул на Шеврикуку и тут же отвел глаза.
   — Я не мог представить тебе такой перечень, — сказал Шеврикука.
   Возникла двусмыслица. Пэрст-Капсула мог обидеться или оставить на хранение в уме нечто малоприятное Шеврикуке.
   — Я сам не знаю, что следует разыскивать и что предполагать, — тускло выговорил Шеврикука. Он ждал, Пэрст-Капсула выскажет ему недоумение. Порядочно ли давать поручения или вынуждать к действиям существо, какому не доверяешь и какое держишь в неведении? Но услышал от временного жителя получердачья иное:
   — Может быть, вот это осталось от вашего приятеля? — Шеврикуке Пэрст-Капсула протянул две металлические фигурки, перочинный нож и стеклянный шарик. На костяной ручке ножа когда-то выцарапали «ПА», стеклянный шарик, размером с грецкий орех, был полупрозрачный, с лилово-оранжевыми переливами и хранил в себе холод ямы и ночи. Фигурки (металл их красили коричневым) были из тех, что ставили на письменных столах у чернильных приборов. Два коричневых странника (в еловую шишку ростом), в коричневых балахонах, близнецы, но один держал посох в правой руке, другой — в левой, примечательными у них были головы, голые, с ушами, ртами, носами, глазами, но состоящие как бы лишь изо лбов, покатых, уходящих в поднебесье. Не с Востока ли прибрели эти большелобые путники иди мудрецы?
   — Отчего ты решил, что они остались от моего приятеля? — спросил Шеврикука.
   — Мне так показалось… — сказал Пэрст-Капсула и опять отвел глаза.
   — Ну ладно… — пробормотал Шеврикука.
   — Вы же сами просили отыскать что-нибудь… — сказал Пэрст-Капсула, стараясь облегчить положение Шеврикуки, — я так, на всякий случай… Еще взял копилку. Фарфорового бульдога. В нем что-то звенит. Сюда, правда, не принес. Принесу… Был бы, конечно, перечень…
   — Ну ладно, — повторил Шеврикука. — Некультурный Дуськин слой можно более не трогать. А культурными слоями пусть занимаются археологи. Ты спи, гуляй, только ради приличия не забывай о Радлугине. Если не пропало желание…
   Стеклянный шарик, перочинный нож, большеголовых коричневых путников Шеврикука был намерен отправить в мусоропровод. Но не отправил. Нож и шарик положил в карманы, а металлических людей (впрочем, может быть, и вовсе не людей) разместил (пока) на ореховом серванте пенсионеров Уткиных.
   Так, размышлял Шеврикука. Сначала Петр Арсеньевич. Потом Тродескантов. Теперь Большеэемов-Фартук с улицы Цандера. Большеземова Шеврикука знал плохо, не поинтересовался при мимолетных разговорах о нем, за какие заслуги и привязанности Большеземова наградили Фартуком. Как и Продольный, Большеземов был из привозных и пробивающихся. Судачили об одной из его причуд. Этот Большеземов был изобретатель. В своих квартирах установил собственные кустарные поделки, те издавали звуки: храпы, стоны, зевки, покряхтывания, повизгивания, смешки с прищелкиваниями, зубовные стуки. Возникали эти звуки не каждый день, а после тихих выдержек, и успокаивали квартиросъемщиков, убеждая их в том, что они не хуже других, не обделены и у них есть домовой, он с ними и трудится. И надзиратели Большеземова не имели оснований быть недовольными его службой. В квартиры Большеземов не заглядывал, а лишь нежился, слушал пение Марии Мордасовой, предавался греховным мыслям, полоскал горло и шастал по Москве в поисках дурных привычек. И вот после марьинорощинских раскопок он исчез. И коли теперь он был поставлен в ряд с Петром Арсеньевичем и Тродескантовым, значит, он не просто исчез, а, выражаясь изысками балбеса Ягупкина, сгиб.

35

   «Надо поговорить с Велизарием Аркадьевичем», — подумал Шеврикука. Он посчитал, что пришла пора отнести бумагу из Обиталища Чинов в присутствие. После погрома в музыкальной школе останкинское присутствие сначала перебралось в секретное помещение, то есть неизвестно куда. В последние же успокоенные ночи служебные рвения добростарателей присутствия стали осуществляться на улице Королева в овощном магазине. Возобновились, как услышал Шеврикука, и ночные дружеские общения домовых, и встречи по интересам, и облегченно-просветительские заседания клуба, правда, без кутежей. Возобновились в известной домовым Большой Утробе, героическом объекте гражданской обороны, в годы корейской войны — недостижимом вражьим налетам останкинском бомбоубежище.
   В овощном присутствии кто-то скрипел, кто-то стучал одним пальцем по клавишам пишущей машинки, кто-то грыз тыквенные семечки и слушал в безделье оптимистическую рок-трагедию «МММ накормит вас». Из квартальных верховодов Шеврикука встретил лишь домового четвертой степени Поликратова. Взор Поликратов имел пламенный, щеки аскета прорезали вертикальные впадины морщин, на плечи верховод набросил желтовато-зеленый бушлат для окопных сидений, выслушивая Шеврикуку, пил кипяток из жестяной кружки и вполне выглядел полевым командиром. К бумаге от Увещевателя Шеврикука относился с иронией и снисходительным высокомерием, но полагал, что в Останкине ей удивятся и примутся отгадывать и выводить смыслы, из бумаги намеренно извлеченные. Верховод Поликратов ни слова не произнес, а сунул бумагу в латунный ларь, раздосадовав Шеврикуку или даже обидев его. Глядел он в историю и, похоже, был готов, кратко упомянув об остроте оперативной обстановки, послать Шеврикуку возводить надолбы. Но и этого не случилось. Был бы в присутствии иной верховод, Шеврикука — и громко! — потребовал бы разъяснений, является ли он действительным членом деловых посиделок или не является, и если является, то когда и кем будут принесены ему извинения. Потребовал хотя бы для того, чтобы из ответов личностей, основы сберегающих, узнать, где он подвешен нынче или на каком суку сидит и кем его признают, наводя на него увеличительное стекло. Лишь поинтересовался, не отдается ли теперь в связи с простудами музыкальной школы и новосельем в Большой Утробе предпочтение — при дружеских общениях — какой-либо форме одежды. Мог услышать: «А вам воспрещено! Какие такие могут быть для вас формы одежды!» Но полевой командир только привел в движение морщины аскета: «Даже и без протокола!» То есть приходи в чем хочешь. Такое, пусть и временное, падение культуры общения было неприятно и Шеврикуке. Хотя он, как известно, по отношению к диктатам был скорее оппозиционер или даже бунтовщик, нежели педант или джентльмен. Не всегда, например, надевал клубный пиджак. Позволял себе и такое. Теперь же он отправился в Большую Утробу в клубном пиджаке.
   Увидеть он хотел многих. Но прежде всего Велизария Аркадьевича и наглеца Продольного. На Продольного Шеврикуке достаточно было взглянуть. С Велизарием Аркадьевичем следовало поговорить.
   B Большую Утробу Шеврикука был допущен. Чувствовал он себя скверно. Нервничал. Будто на самом деле все приобрели морские бинокли и смотрели на него. И будто бы шепот шел о нем. Или хуже того. Из соображений безопасности было отдано распоряжение в случае чего в него, Шеврикуку, стрелять. «Хватит! — успокаивал себя Шеврикука. — Я все время держу в голове разговор с Увещевателем. Но о нем здесь не знают!» И действительно, все были заняты своим, никаких проявлений недружества или даже враждебности Шеврикука не ощутил. И он потихоньку успокоился.
   Продольного он не встретил. Случилось бы чрезвычайное свинство, если бы Продольного допустили в клуб. «Но — вдруг!» — думал Шеврикука, направляясь в Большую Утробу… Надо было искать Продольного в ином месте. А Велизарий Аркадьевич, по собственному представлению состоявший целиком из высокой духовности и некогда носивший тунику от Айседоры Дункан, присутствовал. Играл со стариком Иваном Борисовичем в стоклеточные шашки. Подойти к ним сразу Шеврикука не смог. Вспоминал, как после погрома в музыкальной школе нагрубил и Велизарию Аркадьевичу и Ивану Борисовичу. Старики с воздушной деликатностью подходили к нему, стараясь вызнать от Шеврикуки сведения, которыми якобы он располагал, жизненно существенные для останкинских патриотов, и даже, может быть, подвигнуть его на участие в предупредительных героических действиях, а он отвечал им резко и с капризами. Теперь же он мог оказаться просителем или хотя бы зависимым от настроения, жеманств или возможностей Велизария Аркадьевича. А знался ли Иван Борисович с Петром Арсеньевичем, это еще предстояло выяснить.
   — Не помешаю? — не только искательно, но и робко произнес Шеврикука, остановившись возле стариков с видом несомненно заинтересованного почитателя игры в шашки.
   — Не помешаете, — бросил Иван Борисович, сейчас же возвращаясь взглядом к доске.
   А Велизарий Аркадьевич ничего не сказал. Но было очевидно, что стариков он не раздражает.
   Велизарий Аркадьевич явился в клуб в будто надутом костюме из толстой светло-зеленой мешковины и походных бутсах британского завоевателя. А Иван Борисович сидел в ватнике, словно бы его поутру должны были везти в лес заготовлять дрова. Месяца полтора Шеврикука не посещал клуб, и нынешние наряды знакомцев удивили его, а отчасти и позабавили. Ватники, штормовки, прорезиненные тужурки, свитера водолазов, френчи. Будто отдыхать и общаться пришли не домовые, а то ли трудармейцы, то ли землепроходцы, то ли партизаны или ополченцы. К Шеврикуке пришло опасение: не признают ли его клубный пиджак вызовом, не посчитают ли знаком иронии или даже несоответствия общим и обязательным настроениям. Не ходит ли он пустым, безответственным вертопрахом среди отчаянных защитников останкинских преданий и обыкновений, почти уже мобилизовавших себя на борьбу с Отродьями Башни? Но вроде бы никто вокруг не затягивал наводящее кураж песнопение о последнем параде, а все развлекались, как в прежние милые дни миролюбий. И на клубный пиджак Шеврикуки взглядывали без всяких подозрений и неприязни.
   Разговор с Велизарием Аркадьевичем Шеврикука никак не мог завести, пока Иван Борисович не прошествовал в буфетную. Закусить и выпить. И Шеврикука отправился бы в буфетную, если бы и у Велизария Аркадьевича возникло к тому желание. Но Велизарий Аркадьевич лишь достал жестяную коробку из-под ландрина («1908 годъ» — углядел Шеврикука на цветастой крышке), высыпал на ладонь мягкие таблетки, пожелал угостить Шеврикуку, но тот от леденцов отказался.
   — Велизарий Аркадьевич, — начал Шеврикука, — соблаговолите помиловать меня за прошлые грубости и недоразумения. Я был излишне и без причин нервен в ту пору…
   — Ах, что вы! — доброжелательно заулыбался Велизарий Аркадьевич. — И вспоминать не стоит! Экая ерундовина! Вы были нервны, и все были нервны, особенно после варварского разорения наших очагов. А вас еще и обидели. Свои же и обидели. И хорошо, что вы пришли сегодня. И хорошо, что вспомнили про клубный пиджак. А то ведь мы как босяки какие-то! Как Челкаши! Вы видите, какой мешок я на себя водрузил? Конечно, имея в виду наглеющих Отродий, необходимо поддерживать оборонное состояние духа. Но духовность! Она-то при этом утекает! Взгляните на эти телогрейки, козьи безрукавки, энцефалитные куртки!.. Вы хотите меня о чем-то спросить? — неожиданно закончил Велизарий Аркадьевич.
   — Да, — сказал Шеврикука, посчитав, что Велизарий Аркадьевич догадался, в чем его интерес, и поощряет к самым острым или деликатным вопросам. — Да, мне давно хотелось побеседовать с вами, досточтимый Велизарий Аркадьевич, о Петре Арсеньевиче. А теперь возникла и явная нужда. Мне говорили, что вы были с ним дружны — Я… Вы… Я не знаю никакого Петра Арсеньевича! — чуть ли не взвизгнул интеллигентнейший Велизарий Аркадьевич.
   — Ну как же… — растерявшись, принялся помогать Велизарию Аркадьевичу Шеврикука. — Петр Арсеньевич, домовой с Кондратюка, как же вы его не знали? Но если не сейчас, то, может быть, прежде вы были с ним дружны?..
   — Я не знал никакого Петра Арсеньевича! Я никогда не был с ним дружен! Более ничего не выпытывайте у меня о нем! Во мне воспалятся болезни! — Велизарий Аркадьевич уже всхлипывал, но все же сообразил нечто важное, стал оглядываться по сторонам и утих.