Страница:
Она раскраснелась. Гости аплодировали ей, Шопен также. Он приветливо улыбался. «То-то!» – подумала Генриетта. Ее брат, юрист по профессии, очень удовлетворительно, хотя и слишком мрачно, спел две песни Бетховена. Этим кончилась любительская программа. Все взоры устремились на Мендельсона и его товарищей. Мендельсон не заставил себя долго просить и Гиллер также. В Аахене их слышали не раз, и, как всегда, их игра вызвала почтительные возгласы, вроде: «Это бесподобно!» Да, бывают редкие минуты в жизни человека!
Господин Мюлленберг сказал Мендельсону: – И вы можете утверждать, что не испытывали ничего исключительного, создавая этот шедевр? – Мендельсон улыбнулся вместо ответа – он был в хорошем расположении духа – и сыграл две «Песни без слов», свои последние пьесы. Их отдельные названия – «Прялка» и «Весенняя песня» – вполне удовлетворили хозяев и их друзей.
Настала очередь Шопена. Хозяева ждали, что он откажется, но он по первой просьбе сел за рояль. Он только задумался, перед тем как начать играть, потом опустил руки на клавиши.
Он играл свой ноктюрн ми-бемоль-мажор, написанный в первые парижские месяцы. Ноктюрн был тихим, медленным, светлым и ясным. Знакомые с ноктюрнами Фильда, аахенские любители подумали сначала, что это одно из подражаний Фильду. Но очень скоро поняли, что это не только не фильдовская ночная музыка, но до известной степени ее отрицание. Они не могли бы объяснить, что именно отличает эти благородные звуки от изящных, тонко отделанных ноктюрнов Фильда, хотя и чувствовали, что в расположении аккордов и в самой мелодии, одновременно и поющей и играющей, есть что-то новое, никогда прежде не слыханное. Одна мысль возникла у них: ночной пейзаж Фильда был хорош именно как нарисованный пейзаж, как идиллическая картинка, добросовестно и законченно выполненная художником.
Но то, что разворачивал перед ними Шопен, было подлинной картиной природы, спокойным течением ночи, ясной, тихой, дышащей под звездными небесами, полной воздуха и серебристых бликов. Это на стену не повесишь!
И человек, охваченный дивным покоем, невидимый здесь, но господствующий во всем, благословлял эту тихую ночь.
Генриетта внимала музыке, не поднимая глаз. Ей было невыносимо стыдно. Этот человек, поднявший их всех на такую высоту, мог на одно мгновение показаться ей ничтожным! Она осмелилась думать о нем как об одном из тех франтов, которых можно удостоить своим вниманием именно потому, что не уважаешь их! Она боялась поднять на него глаза, только слушала, ловя каждый звук. Она чувствовала себя очищенной, освеженной. Но она твердо знала, что не сможет больше ни глядеть на него, ни говорить с ним. И действительно, в течение всего вечера она была странно молчалива, сидела в дальнем углу и куталась в шаль. К счастью, к ней не обращались, все были заняты приезжими. Наконец стали прощаться. Госпожа Мюлленберг не вышла их проводить, ссылаясь на внезапное нездоровье.
Они спускались по лестнице, а она стояла в дверях, прислушиваясь к их шагам и голосам. Ее муж, вернувшийся через четверть часа, застал ее в той же позе.
Глава третья
Глава четвертая
Глава пятая
Господин Мюлленберг сказал Мендельсону: – И вы можете утверждать, что не испытывали ничего исключительного, создавая этот шедевр? – Мендельсон улыбнулся вместо ответа – он был в хорошем расположении духа – и сыграл две «Песни без слов», свои последние пьесы. Их отдельные названия – «Прялка» и «Весенняя песня» – вполне удовлетворили хозяев и их друзей.
Настала очередь Шопена. Хозяева ждали, что он откажется, но он по первой просьбе сел за рояль. Он только задумался, перед тем как начать играть, потом опустил руки на клавиши.
Он играл свой ноктюрн ми-бемоль-мажор, написанный в первые парижские месяцы. Ноктюрн был тихим, медленным, светлым и ясным. Знакомые с ноктюрнами Фильда, аахенские любители подумали сначала, что это одно из подражаний Фильду. Но очень скоро поняли, что это не только не фильдовская ночная музыка, но до известной степени ее отрицание. Они не могли бы объяснить, что именно отличает эти благородные звуки от изящных, тонко отделанных ноктюрнов Фильда, хотя и чувствовали, что в расположении аккордов и в самой мелодии, одновременно и поющей и играющей, есть что-то новое, никогда прежде не слыханное. Одна мысль возникла у них: ночной пейзаж Фильда был хорош именно как нарисованный пейзаж, как идиллическая картинка, добросовестно и законченно выполненная художником.
Но то, что разворачивал перед ними Шопен, было подлинной картиной природы, спокойным течением ночи, ясной, тихой, дышащей под звездными небесами, полной воздуха и серебристых бликов. Это на стену не повесишь!
И человек, охваченный дивным покоем, невидимый здесь, но господствующий во всем, благословлял эту тихую ночь.
Генриетта внимала музыке, не поднимая глаз. Ей было невыносимо стыдно. Этот человек, поднявший их всех на такую высоту, мог на одно мгновение показаться ей ничтожным! Она осмелилась думать о нем как об одном из тех франтов, которых можно удостоить своим вниманием именно потому, что не уважаешь их! Она боялась поднять на него глаза, только слушала, ловя каждый звук. Она чувствовала себя очищенной, освеженной. Но она твердо знала, что не сможет больше ни глядеть на него, ни говорить с ним. И действительно, в течение всего вечера она была странно молчалива, сидела в дальнем углу и куталась в шаль. К счастью, к ней не обращались, все были заняты приезжими. Наконец стали прощаться. Госпожа Мюлленберг не вышла их проводить, ссылаясь на внезапное нездоровье.
Они спускались по лестнице, а она стояла в дверях, прислушиваясь к их шагам и голосам. Ее муж, вернувшийся через четверть часа, застал ее в той же позе.
Глава третья
В конце июля тысяча восемьсот тридцать пятого года по одной из улиц Карлсбада шла пожилая чета. Смуглый мужчина, седой, но худощавый и еще стройный, вел женщину небольшого роста, в шелковой мантилье. Кружевной лионский шарф покрывал ее рыжеватые волосы. Изредка она с беспокойством взглядывала на своего спутника.
Это были родители Шопена, расставшиеся с ним пять лет тому назад.
– Как ты думаешь, не разминемся ли мы с ним? – спрашивала пани Юстына, – не лучше ли было бы подождать дома?
– Ты сама сказала, что лучше выйти навстречу, чтобы время шло быстрей. – Пан Миколай улыбнулся. – У нас все делается, чтобы обмануть здравый смысл!
– Ведь он не предупредил нас, захотел сделать сюрприз! Несколько ночей не спал в дороге, чтобы нас поскорее увидеть!
– Хороший сын обязан поступать так!
Но пан Миколай и сам волновался. Он всматривался вдаль, щурился, оглядывался по сторонам. Пани Юстына сказала:
– Завадский предупредил, что они пойдут пешком. Но, может быть, в последнюю минуту возьмут карету?
– Нельзя было условиться как следует! – проворчал пан Миколай. Он уже чувствовал боль в ноге, из-за которой приехал сюда, – это был предлог для свидания с сыном. Его волнение усиливалось. Мысль о злобном духе, который из мести хочет отнять у него сына, все время не оставляла его. И теперь он вспоминал зловещую испанскую пословицу: «Между устами и чашей всегда найдется место для несчастья!» Сколько раз так бывало: люди долго не видятся, тоскуют, мечтают о встрече, вот она близка. И в самую последнюю минуту что-то случается!
– Напрасно мы не взяли Генрыся с собой. Вот обрадовался бы Фрицек!
Пани Юстына уже беспокоилась о внуке, оставленном в гостинице, на попечение дежурной горничной.
– Очень нужно будить ребенка! Успеет насмотреться!
Минуты ожидания были томительны.
– Завтра начнешь принимать ванны, – сказала пани Юстына, – не стоит пропускать!
– Да, да! – сказал он, обрадовавшись возможности отвлечься, – доктор говорил, нельзя медлить… А эти особняки очень красивы. Посмотри-ка, венецианское стекло!
– Немножко напоминает Бельведер…
– Отчего ты так спешишь? Время есть. – Разве я спешу?
– Ты просто мчишься. Я с моей ногой не могу поспеть за тобой. Так, ты говоришь, напоминает Бельведер? Ну, нет, далеко до Бельведера! Колонны не те… А этот домик точь-в-точь как у Войцеховских. Жаль, что нет здесь Тита!
– Да, – сказала пани Юстына, устремляясь вперед.
– И девочки не могли приехать… Все семья, заботы… Однако, милая, не Завадский ли вон там, напротив, на том углу? Довольно далеко, но я вижу… Конечно, Завадский… и с ним…
– Да, это они, – сказала пани Юстына и пошла медленнее.
Через несколько дней Шопен писал сестрам:
«Наша радость неописуема! Обнимаемся и целуемся-и что еще можно сказать? Жаль только, что мы не все вместе! Как, однако, бог милостив к нам!
…Ни о чем другом не думать! Наслаждаться счастьем, до которого дожил! Мы вместе выходим на прогулку, ведем мамочку под руку, говорим о вас… Родители те же, все те же, только немножко постарели! Все те же привычки, среди которых я вырос, та же рука, которую я давно не целовал… От радости я задушу вас вместе с зятьями, самые мои дорогие существа на этом свете!»
…Все те же, те же родители! Но он замечает, что отец сильно похудел. И заметно волочит ногу, чего прежде не было! В его умных, проницательных глазах сохранился насмешливый огонек, но белки глаз пожелтели и в них появилось много красных жилок.
– Ты переменила прическу, мама? У тебя волосы лежали иначе!
– Нет, милый, просто они поредели и не вьются больше. А у Людвики они по-прежнему пышные.
И длинный, радостный разговор о Людвике.
– Каласанти – удивительный человек, необыкновенный! Таких людей просто теперь не найдешь! Кроме тебя, конечно!
– Да, он чудесный парень! – говорит пан Миколай (неизвестно, о ком из двоих) и старается незаметно прикоснуться к руке или плечу Фридерика. – А знаешь, сын, ты совсем не переменился! Ну, совершенно такой, каким был в Варшаве. Разве только похорошел!
Но пани Юстына видит, что он совсем не такой, как прежде. Глаза не такие. Они все еще искрятся, плавятся, отливают золотом в минуты веселья. Но когда он задумывается, глаза темнеют и что-то жесткое появляется в них. Нет, не жесткое, а скорее Настороженное, точно он боится привычной боли. Значит, он страдал. Его юность только началась, когда пришла разлука. И не узнать, как проходили эти годы, не узнать, как бы он ни был откровенен! А теперь юность прошла! Пять лет украдено!
– Расскажите мне про Изабеллу. Говорят, она изменилась, похудела…
– Кто говорит?
– Да вот Ясь рассказывал.
– Ему показалось. Она, правда, немного скучает оттого, что у них нет детей.
– Очень скучает, – вставил пан Миколай.
– Скажите мне правду: что у них, неладно с Антеком?
– Да нет же, Фрицек, просто ей трудно позабыть свои счастливые девичьи годы, а она, ты знаешь, такая чувствительная! Очень уж было хорошо, когда ты жил с нами. Но они с Антеком живут дружно. Только замкнуто.
– Ах, кто у нас теперь не живет замкнуто! Как иначе проживешь в этом каземате?
Пан Миколай говорит о Варшаве с ожесточением.
– Видит бог, я ничего не желаю, кроме того, чтобы ты был с нами! Но я говорю тебе, Фрицек, это было бы безумием! Если бы ты знал, какое это жалкое зрелище – польский музыкант в Варшаве…
– Я знаю, Орловский рассказывал мне!
– Счастье его, что он вырвался оттуда! Ведь это ужас, друг мой! Не говоря уже о том, что прав нет никаких, средств к жизни тоже, нет для тебя возможности развиваться, укреплять свой талант! Концертов почти не бывает, а то, что дают в опере, – это, по-моему, балаган! Культура попросту гибнет. Мне уже все равно, мне недолго осталось, но тебе после Парижа, после того, что ты здесь узнал, тебе все покажется невыносимым! Нет, лучше уж разлука, чем подобное умирание!
– А по-моему, нет ничего хуже разлуки! Я сплю, и мне снится Варшава, Воля, река… Мне кажется, я вспоминаю вещи, которые видел в два года. Хоть бы на время приехать, побыть с вами!
– В том-то и дело, что на время приехать нельзя! Тебе не позволят мотаться туда и обратно. А приехать совсем!.. Друг мой, представляешь ли ты себе человека в цвете лет, которому совершенно нечего делать?
Пан Миколай говорит это с болью оттого, что и ему, жившему когда-то полной жизнью, собиравшему в своем доме выдающихся людей, самому теперь нечего делать. Преподавание каллиграфии и французского языка не может заполнить жизнь. Еще хорошо, что в тюрьму не посадили за дружбу с Бродзиньским и Мохнацким! – Благодарите бога, что ваш сын уехал, – сказал ему граф де Мориоль. – Нет, уж ты послушайся меня! Можно жить, когда борешься! Но когда и это отнято, жизни нет!
– …Как же чувствует себя Живный, папа?
– Превосходно! Это особенный человек. Он довольствуется малым. Приходит и говорит нам: – С добрым утром! Не правда ли, это особый подарок судьбы мне, что я в моем возрасте могу еще пожелать вам доброго утра? Значит, предстоит еще один хороший день. Взгляните, какая погода! Сколько может произойти хорошего! Во-первых, может прийти письмо от нашего парижанина; во-вторых, к обеду явятся дети – то есть твои сестры: ты же их тоже так называешь!.. – Ну, словом, он найдет тысячу предлогов для того, чтобы быть довольным…
– Редкий человек! – подтвердила пани Юстына…Фридерик играет родителям все, что написано за эти пять лет. Пан Миколай утирает слезы.
– Вот, голубчик, еще одно подтверждение моих слов. Там ты не мог бы все это создать. Твой дух был бы угнетен. Одно дело – погибнуть на баррикадах, другое-проводить свои дни в тюрьме!
Ничто так не радовало пана Миколая, как рассказы Фридерика о его парижской жизни.
– Ты не все рассказываешь, я хотел бы знать подробнее.
Фридерик действительно не все рассказывал: о тягостной стороне преподавания он умолчал.
– Стало быть, даже Керубини и тот тебя полюбил! А говорят, он свирепый старик! И это правда, что они все часто у тебя бывают?
– Что ж ты думаешь, Миклош, что он неправду говорит? Кажется, это не в его привычках!
– Да нет! Да нет! Просто я удивляюсь, как к такому зеленому юнцу приходят в дом знаменитые люди и посвящают ему свои вещи! Согласись, что это уже говорит о чем-то!
– Ах, это мне еще ничего не говорит! Должно быть, у них так принято – посвящать друг другу свои сочинения. Это долг вежливости, не правда ли, дорогой? – Шопен, смеясь, кивает.
И если бы он жил так, совершенно непризнанный, и знаменитые музыканты обходили бы его, разве это умалило бы его гениальность? Разве истинно лишь то, что получило признание?
И пани Юстына прижимала к себе голову сына, который сидел у ее ног на низенькой скамеечке, как бывало в Варшаве.
– Ну, что ни говори, все-таки приятно! Нескончаемые разговоры, а порой и молчание, еще более красноречивое. Но и более опасное, потому что думаешь о том, чего нельзя высказать, и в то же время знаешь, что другой читает твои мысли, как это бывает с очень близкими людьми. И чаще всего закрадывается страх перед разлукой, а она уже близится.
II все же радость безмерна. Ее зримое воплощение-маленький племянник Фридерика, на которого он не может наглядеться. Генрик здоров, румян, у него большой, крутой лобик, ямка на подбородке, немного выдвинутом вперед. Он похож на своего отца, но в выражении глаз, в изгибе губ много «шопеновского», – по крайней мере так уверяет пан Миколай. Ребенок очень жизнерадостен, умеет занять себя сам, целые часы играет, разговаривая сам с собою. Это Людвика приучила его к самостоятельности.
– К музыке он, к сожалению, равнодушен. – Но что такое два с половиной года? – Ах, не скажи: ты, Фрицек, именно в этом возрасте уже умел слушать музыку. Ты просто обо всем забывал, когда мама начинала играть… Нет, этот хлопец проявит себя иначе!
– Прежде всего он прекрасен как бог!
– …А что ж вы не рассказываете мне про жену Тита? Какая она? Красивая?
– Так себе, – сказал пан Миколай. – И зачем ему красавица жена? Он сам красивый.
Пани Юстына с неудовольствием взглянула на мужа.
– Не слушай, Фрицек. Она очень мила. Как цветок! И такая прилежная, хозяйственная!
– Значит, это не та, которую он любил!
– Глупости какие! – сказала пани Юстына. – Мало ли что померещится в юные годы! Не всякий сон сбывается!
Это были родители Шопена, расставшиеся с ним пять лет тому назад.
– Как ты думаешь, не разминемся ли мы с ним? – спрашивала пани Юстына, – не лучше ли было бы подождать дома?
– Ты сама сказала, что лучше выйти навстречу, чтобы время шло быстрей. – Пан Миколай улыбнулся. – У нас все делается, чтобы обмануть здравый смысл!
– Ведь он не предупредил нас, захотел сделать сюрприз! Несколько ночей не спал в дороге, чтобы нас поскорее увидеть!
– Хороший сын обязан поступать так!
Но пан Миколай и сам волновался. Он всматривался вдаль, щурился, оглядывался по сторонам. Пани Юстына сказала:
– Завадский предупредил, что они пойдут пешком. Но, может быть, в последнюю минуту возьмут карету?
– Нельзя было условиться как следует! – проворчал пан Миколай. Он уже чувствовал боль в ноге, из-за которой приехал сюда, – это был предлог для свидания с сыном. Его волнение усиливалось. Мысль о злобном духе, который из мести хочет отнять у него сына, все время не оставляла его. И теперь он вспоминал зловещую испанскую пословицу: «Между устами и чашей всегда найдется место для несчастья!» Сколько раз так бывало: люди долго не видятся, тоскуют, мечтают о встрече, вот она близка. И в самую последнюю минуту что-то случается!
– Напрасно мы не взяли Генрыся с собой. Вот обрадовался бы Фрицек!
Пани Юстына уже беспокоилась о внуке, оставленном в гостинице, на попечение дежурной горничной.
– Очень нужно будить ребенка! Успеет насмотреться!
Минуты ожидания были томительны.
– Завтра начнешь принимать ванны, – сказала пани Юстына, – не стоит пропускать!
– Да, да! – сказал он, обрадовавшись возможности отвлечься, – доктор говорил, нельзя медлить… А эти особняки очень красивы. Посмотри-ка, венецианское стекло!
– Немножко напоминает Бельведер…
– Отчего ты так спешишь? Время есть. – Разве я спешу?
– Ты просто мчишься. Я с моей ногой не могу поспеть за тобой. Так, ты говоришь, напоминает Бельведер? Ну, нет, далеко до Бельведера! Колонны не те… А этот домик точь-в-точь как у Войцеховских. Жаль, что нет здесь Тита!
– Да, – сказала пани Юстына, устремляясь вперед.
– И девочки не могли приехать… Все семья, заботы… Однако, милая, не Завадский ли вон там, напротив, на том углу? Довольно далеко, но я вижу… Конечно, Завадский… и с ним…
– Да, это они, – сказала пани Юстына и пошла медленнее.
Через несколько дней Шопен писал сестрам:
«Наша радость неописуема! Обнимаемся и целуемся-и что еще можно сказать? Жаль только, что мы не все вместе! Как, однако, бог милостив к нам!
…Ни о чем другом не думать! Наслаждаться счастьем, до которого дожил! Мы вместе выходим на прогулку, ведем мамочку под руку, говорим о вас… Родители те же, все те же, только немножко постарели! Все те же привычки, среди которых я вырос, та же рука, которую я давно не целовал… От радости я задушу вас вместе с зятьями, самые мои дорогие существа на этом свете!»
…Все те же, те же родители! Но он замечает, что отец сильно похудел. И заметно волочит ногу, чего прежде не было! В его умных, проницательных глазах сохранился насмешливый огонек, но белки глаз пожелтели и в них появилось много красных жилок.
– Ты переменила прическу, мама? У тебя волосы лежали иначе!
– Нет, милый, просто они поредели и не вьются больше. А у Людвики они по-прежнему пышные.
И длинный, радостный разговор о Людвике.
– Каласанти – удивительный человек, необыкновенный! Таких людей просто теперь не найдешь! Кроме тебя, конечно!
– Да, он чудесный парень! – говорит пан Миколай (неизвестно, о ком из двоих) и старается незаметно прикоснуться к руке или плечу Фридерика. – А знаешь, сын, ты совсем не переменился! Ну, совершенно такой, каким был в Варшаве. Разве только похорошел!
Но пани Юстына видит, что он совсем не такой, как прежде. Глаза не такие. Они все еще искрятся, плавятся, отливают золотом в минуты веселья. Но когда он задумывается, глаза темнеют и что-то жесткое появляется в них. Нет, не жесткое, а скорее Настороженное, точно он боится привычной боли. Значит, он страдал. Его юность только началась, когда пришла разлука. И не узнать, как проходили эти годы, не узнать, как бы он ни был откровенен! А теперь юность прошла! Пять лет украдено!
– Расскажите мне про Изабеллу. Говорят, она изменилась, похудела…
– Кто говорит?
– Да вот Ясь рассказывал.
– Ему показалось. Она, правда, немного скучает оттого, что у них нет детей.
– Очень скучает, – вставил пан Миколай.
– Скажите мне правду: что у них, неладно с Антеком?
– Да нет же, Фрицек, просто ей трудно позабыть свои счастливые девичьи годы, а она, ты знаешь, такая чувствительная! Очень уж было хорошо, когда ты жил с нами. Но они с Антеком живут дружно. Только замкнуто.
– Ах, кто у нас теперь не живет замкнуто! Как иначе проживешь в этом каземате?
Пан Миколай говорит о Варшаве с ожесточением.
– Видит бог, я ничего не желаю, кроме того, чтобы ты был с нами! Но я говорю тебе, Фрицек, это было бы безумием! Если бы ты знал, какое это жалкое зрелище – польский музыкант в Варшаве…
– Я знаю, Орловский рассказывал мне!
– Счастье его, что он вырвался оттуда! Ведь это ужас, друг мой! Не говоря уже о том, что прав нет никаких, средств к жизни тоже, нет для тебя возможности развиваться, укреплять свой талант! Концертов почти не бывает, а то, что дают в опере, – это, по-моему, балаган! Культура попросту гибнет. Мне уже все равно, мне недолго осталось, но тебе после Парижа, после того, что ты здесь узнал, тебе все покажется невыносимым! Нет, лучше уж разлука, чем подобное умирание!
– А по-моему, нет ничего хуже разлуки! Я сплю, и мне снится Варшава, Воля, река… Мне кажется, я вспоминаю вещи, которые видел в два года. Хоть бы на время приехать, побыть с вами!
– В том-то и дело, что на время приехать нельзя! Тебе не позволят мотаться туда и обратно. А приехать совсем!.. Друг мой, представляешь ли ты себе человека в цвете лет, которому совершенно нечего делать?
Пан Миколай говорит это с болью оттого, что и ему, жившему когда-то полной жизнью, собиравшему в своем доме выдающихся людей, самому теперь нечего делать. Преподавание каллиграфии и французского языка не может заполнить жизнь. Еще хорошо, что в тюрьму не посадили за дружбу с Бродзиньским и Мохнацким! – Благодарите бога, что ваш сын уехал, – сказал ему граф де Мориоль. – Нет, уж ты послушайся меня! Можно жить, когда борешься! Но когда и это отнято, жизни нет!
– …Как же чувствует себя Живный, папа?
– Превосходно! Это особенный человек. Он довольствуется малым. Приходит и говорит нам: – С добрым утром! Не правда ли, это особый подарок судьбы мне, что я в моем возрасте могу еще пожелать вам доброго утра? Значит, предстоит еще один хороший день. Взгляните, какая погода! Сколько может произойти хорошего! Во-первых, может прийти письмо от нашего парижанина; во-вторых, к обеду явятся дети – то есть твои сестры: ты же их тоже так называешь!.. – Ну, словом, он найдет тысячу предлогов для того, чтобы быть довольным…
– Редкий человек! – подтвердила пани Юстына…Фридерик играет родителям все, что написано за эти пять лет. Пан Миколай утирает слезы.
– Вот, голубчик, еще одно подтверждение моих слов. Там ты не мог бы все это создать. Твой дух был бы угнетен. Одно дело – погибнуть на баррикадах, другое-проводить свои дни в тюрьме!
Ничто так не радовало пана Миколая, как рассказы Фридерика о его парижской жизни.
– Ты не все рассказываешь, я хотел бы знать подробнее.
Фридерик действительно не все рассказывал: о тягостной стороне преподавания он умолчал.
– Стало быть, даже Керубини и тот тебя полюбил! А говорят, он свирепый старик! И это правда, что они все часто у тебя бывают?
– Что ж ты думаешь, Миклош, что он неправду говорит? Кажется, это не в его привычках!
– Да нет! Да нет! Просто я удивляюсь, как к такому зеленому юнцу приходят в дом знаменитые люди и посвящают ему свои вещи! Согласись, что это уже говорит о чем-то!
– Ах, это мне еще ничего не говорит! Должно быть, у них так принято – посвящать друг другу свои сочинения. Это долг вежливости, не правда ли, дорогой? – Шопен, смеясь, кивает.
И если бы он жил так, совершенно непризнанный, и знаменитые музыканты обходили бы его, разве это умалило бы его гениальность? Разве истинно лишь то, что получило признание?
И пани Юстына прижимала к себе голову сына, который сидел у ее ног на низенькой скамеечке, как бывало в Варшаве.
– Ну, что ни говори, все-таки приятно! Нескончаемые разговоры, а порой и молчание, еще более красноречивое. Но и более опасное, потому что думаешь о том, чего нельзя высказать, и в то же время знаешь, что другой читает твои мысли, как это бывает с очень близкими людьми. И чаще всего закрадывается страх перед разлукой, а она уже близится.
II все же радость безмерна. Ее зримое воплощение-маленький племянник Фридерика, на которого он не может наглядеться. Генрик здоров, румян, у него большой, крутой лобик, ямка на подбородке, немного выдвинутом вперед. Он похож на своего отца, но в выражении глаз, в изгибе губ много «шопеновского», – по крайней мере так уверяет пан Миколай. Ребенок очень жизнерадостен, умеет занять себя сам, целые часы играет, разговаривая сам с собою. Это Людвика приучила его к самостоятельности.
– К музыке он, к сожалению, равнодушен. – Но что такое два с половиной года? – Ах, не скажи: ты, Фрицек, именно в этом возрасте уже умел слушать музыку. Ты просто обо всем забывал, когда мама начинала играть… Нет, этот хлопец проявит себя иначе!
– Прежде всего он прекрасен как бог!
– …А что ж вы не рассказываете мне про жену Тита? Какая она? Красивая?
– Так себе, – сказал пан Миколай. – И зачем ему красавица жена? Он сам красивый.
Пани Юстына с неудовольствием взглянула на мужа.
– Не слушай, Фрицек. Она очень мила. Как цветок! И такая прилежная, хозяйственная!
– Значит, это не та, которую он любил!
– Глупости какие! – сказала пани Юстына. – Мало ли что померещится в юные годы! Не всякий сон сбывается!
Глава четвертая
– А ты, дружок мой, не собираешься жениться? – осторожно спросила пани Юстына однажды утром, сидя с Фридериком на террасе.
Она по обыкновению что-то шила. Маленький Генрысь играл, сидя на коврике, и тихо рассказывал себе сказку.
– Нет, мамочка, я не думаю об этом.
– Конечно, ты еще молод. Но ты с детства привык к семейному кругу. И, насколько я знаю тебя, ты не можешь мириться с сердечной пустотой.
– Да. Но, знаешь ли, я, должно быть, переменился, я даже не могу найти друга себе по душе!
– То есть как это?
– Видишь ли, друзья у меня есть – и прекрасные люди. Но чтобы я любил кого-нибудь, как Тита, или Яся, или в свое время Домека… Нет, должно быть, я виноват: мои знакомые очень хорошие люди.
Пани Юстына помолчала. Потом сказала:
– Дружба – это одно дело. Первая дружба начинается еще в детстве, а потом это трудно. А любовь… здесь нам еще отводится несколько лет, в течение которых можно выбрать себе пару. Это доступно человеку в любом возрасте, но лучше, если обретешь свое счастье в молодости.
– Можно любить и без брака!
– Без брака нет благословения свыше.
– Ах, да, с точки зрения религии…
– Нет, друг мой. Все дело в том, что это оскорбительно для любви и всегда плохо кончается. Ты вступаешь в союз без брака – стало быть, заранее знаешь, что эта любовь будет короткая.
– Заранее знаю?
– Ну да! И более того – сговариваешься с женщиной, чтобы она не верила тебе. Ты как бы говоришь ей: «Я люблю тебя, или, вернее, мне кажется, что я люблю, но знай – ничего вечного не бывает, и союз наш временный. Когда-нибудь я разлюблю тебя, как и ты меня, и лишь до тех пор я предлагаю тебе свое сердце…»
– Мама!
– Тебя удивляет, что я, всегда такая скрытная, вдруг заговорила о вещах, которых никогда не касалась? Но знаешь, что я тебе скажу. Конечно, любящая мать не должна вмешиваться в жизнь своих детей, а направлять их незаметно, издали. Однако приходит такое время, когда она должна заговорить. С Людвикой у меня было так незадолго до ее свадьбы. А теперь, мне кажется, наступил твой час!
– Дорогая, я тебе очень, очень благодарен! – Фридерик поцеловал руку матери. – Я так счастлив, что ты откровенно говоришь со мной! Но… только я с тобой не согласен! – В чем же?
– Ты говоришь: предлагая женщине свою жизнь, но не руку, я как бы сговариваюсь с ней о том, что когда-нибудь нам придется расстаться. А разве брак может продлить любовь, которой суждено кончиться?
– Может.
– Ах, мамочка!
– Ты, очевидно, меня не понимаешь, Фрицек! Ты не должен предвидеть конца своему чувству. А если ты не хочешь связывать себя, не хочешь жертвовать свободой, стало быть, ты предвидишь конец, стало быть, не любишь!
– Значит, я должен обманывать себя и ее? – Почему обманывать?
– Потому, что всякая любовь проходит. Всякая. Как это ни грустно, но надо признать: нет такого чувства, самого пылкого, которое не прошло бы, не исчерпало бы себя. И если люди после этого остаются друг с другом, как бывает в браке, они все равно несчастливы.
– Это верно.
– Вот видишь!
– Но кто тебе сказал, что любовь непременно проходит?
– Это так. Это закон.
– Вовсе нет. Ведь это зависит от нас!
– Как?
Пани Юстына отложила шитье.
– Конечно, любовь проходит, как сохнет земля у нерадивого хлебопашца, как пропадает талант у художника, который не развивает его. Может ли, скажи на милость, врач лечить, а педагог воспитывать, не совершенствуясь, не укрепляя свой опыт? Или вот тебе другой пример: какие дети вырастут у матери, если она не станет заботиться о них? Так и любовь: без деятельности, без неустанной работы над собой, без неусыпной заботы о своей душе и о душе того, кого любишь, она безусловно пройдет, как бы ни была сильна и прекрасна вначале!
– Постой! Это какая-то новая точка зрения!
– Старая, как мир! Но меня удивляет, как это люди сами губят себя! Ведь редко встретишь человека, который запустил бы свои любимые занятия, или родителей, которые по собственной беспечности пренебрегают своими детьми – не кормят их, не учат, не внушают правила, необходимые в обществе. Мы были бы глубоко удивлены, если бы эти люди сказали нам в оправдание своей лени: «Э! Зачем стараться, работать, тратить время и силы, когда талант все равно когда-нибудь иссякнет, знания не удержатся в памяти, а дети могут выйти из повиновения! Если они хороши от природы, такими и останутся, а нет – пусть погибают, туда им и дорога!» Но, к счастью, никто этого не говорит!
– Какое же тут сравнение?
– Почему же никого не удивляет и не возмущает, – с жаром продолжала пани Юстына, – что люди, горячо полюбившие, сейчас же после того, как соединяются на всю жизнь, буквально на другой же день, совершенно забывают о своей прямой обязанности – сохранить любовь, растить ее – и сразу же начинают убивать ее сварливостью, невниманием, эгоизмом, распущенностью! Я говорю не о той распущенности, которая выражается в небрежной одежде, в неуютности жилья, в бедном его убранстве! Конечно, и о домашнем уюте следует заботиться. Но не это главное, мой друг! Можно сохранить горячее чувство даже в нужде и потерять его среди роскоши. Я говорю о повальном заблуждении, в силу которого хорошие люди, – заметь, я говорю только о хороших людях– полагают, что раз есть любовь, то можно и не бороться с недостатками собственного характера, можно позволить себе ссориться и потом без всякого стыда мириться, утверждать свою вздорную власть или, напротив, раболепствовать, выставлять на первое место свое вздорное самолюбие, не воспитывать себя и другого! И с ужасом видишь, как день за днем разрушается прекрасное здание, и не сознаешь, что это происходит по твоей же вине!
А какие страшные бывают последствия! Совершенно так же, как нерадивый художник – я продолжаю свои сравнения – постепенно теряет талант, а небрежная мать детей своих, ибо, даже оставшись в живых, они делаются ее врагами, совершенно так же бездеятельная любовь уходит или превращается в ненависть! И даже новая иллюзия не дает счастья, не хватает сил!
Фридерик молчал. Раскрасневшись, он смотрел на свою мать, точно в первый раз видел ее.
– Это все равно, – сказала она, улыбаясь, – что жить на свой капитал, не приумножая его. В конце ждет разорение и банкротство.
– Мама, я удивляюсь тебе!
– Ты думаешь, мне не пришлось потрудиться в нашей семейной жизни? – начала она снова, понизив голос. – Твой отец замечательный человек, но у него нелегкий нрав. Был и в нашей жизни один… период, когда в прочном здании как будто проступила трещина. Это было… ну, все равно, когда. Папа многое переносил трудно. Но мне удалось восстановить равновесие… Он даже ничего не заметил… Людвика мне тогда помогла, как и я ей.
– Что же нужно делать? – тихо спросил Фридерик.
– Что делать? Любить! Помнить об этом. Создавать себя и ту, кого любишь. Верить! Ты думаешь, что, решив отдаться друг другу, любящие уже составляют одно целое? О нет! Они еще чужие. Но предупредительность, благодарность, сознание того, что сделал другого счастливым, – это очень важно! – дружба, преданность, а главное, постоянное самоусовершенствование приведут к тому, что твоя жизнь целиком сольется с другой жизнью и все у вас будет общее. Ты корнями врастешь в другое существо, и тогда дети, видя пример такого согласия, вырастут добрыми и сильными, и семья ваша станет оплотом непроходящей любви.
Пани Юстына замолчала. Фридерик задумался.
Даже Генрысь притих. Он, видно, устал и молча перебирал игрушки.
– Как же найти такую женщину? Где она?
– Мне кажется, если ты встретишь девушку, молодую, неиспорченную, умную, если она влюбится в тебя, то совсем нетрудно будет воспитать себе настоящую жену, которая принесет тебе счастье. Ведь сердце девушки – это мягкий воск: так легко запечатлеть на нем твой образ! Есть любовь-гибель и любовь-опасение. Пошли тебе господь второе!
Некоторое время они сидели в молчании. Потом Фридерик встал и подошел к Генрику. Он взял на руки засыпающего ребенка и поцеловал его. Пани Юстына долгим, любящим взглядом оглядела обоих. Ей была по душе эта ласка, оказанная старшим младшему: она поняла ее по-своему.
Она по обыкновению что-то шила. Маленький Генрысь играл, сидя на коврике, и тихо рассказывал себе сказку.
– Нет, мамочка, я не думаю об этом.
– Конечно, ты еще молод. Но ты с детства привык к семейному кругу. И, насколько я знаю тебя, ты не можешь мириться с сердечной пустотой.
– Да. Но, знаешь ли, я, должно быть, переменился, я даже не могу найти друга себе по душе!
– То есть как это?
– Видишь ли, друзья у меня есть – и прекрасные люди. Но чтобы я любил кого-нибудь, как Тита, или Яся, или в свое время Домека… Нет, должно быть, я виноват: мои знакомые очень хорошие люди.
Пани Юстына помолчала. Потом сказала:
– Дружба – это одно дело. Первая дружба начинается еще в детстве, а потом это трудно. А любовь… здесь нам еще отводится несколько лет, в течение которых можно выбрать себе пару. Это доступно человеку в любом возрасте, но лучше, если обретешь свое счастье в молодости.
– Можно любить и без брака!
– Без брака нет благословения свыше.
– Ах, да, с точки зрения религии…
– Нет, друг мой. Все дело в том, что это оскорбительно для любви и всегда плохо кончается. Ты вступаешь в союз без брака – стало быть, заранее знаешь, что эта любовь будет короткая.
– Заранее знаю?
– Ну да! И более того – сговариваешься с женщиной, чтобы она не верила тебе. Ты как бы говоришь ей: «Я люблю тебя, или, вернее, мне кажется, что я люблю, но знай – ничего вечного не бывает, и союз наш временный. Когда-нибудь я разлюблю тебя, как и ты меня, и лишь до тех пор я предлагаю тебе свое сердце…»
– Мама!
– Тебя удивляет, что я, всегда такая скрытная, вдруг заговорила о вещах, которых никогда не касалась? Но знаешь, что я тебе скажу. Конечно, любящая мать не должна вмешиваться в жизнь своих детей, а направлять их незаметно, издали. Однако приходит такое время, когда она должна заговорить. С Людвикой у меня было так незадолго до ее свадьбы. А теперь, мне кажется, наступил твой час!
– Дорогая, я тебе очень, очень благодарен! – Фридерик поцеловал руку матери. – Я так счастлив, что ты откровенно говоришь со мной! Но… только я с тобой не согласен! – В чем же?
– Ты говоришь: предлагая женщине свою жизнь, но не руку, я как бы сговариваюсь с ней о том, что когда-нибудь нам придется расстаться. А разве брак может продлить любовь, которой суждено кончиться?
– Может.
– Ах, мамочка!
– Ты, очевидно, меня не понимаешь, Фрицек! Ты не должен предвидеть конца своему чувству. А если ты не хочешь связывать себя, не хочешь жертвовать свободой, стало быть, ты предвидишь конец, стало быть, не любишь!
– Значит, я должен обманывать себя и ее? – Почему обманывать?
– Потому, что всякая любовь проходит. Всякая. Как это ни грустно, но надо признать: нет такого чувства, самого пылкого, которое не прошло бы, не исчерпало бы себя. И если люди после этого остаются друг с другом, как бывает в браке, они все равно несчастливы.
– Это верно.
– Вот видишь!
– Но кто тебе сказал, что любовь непременно проходит?
– Это так. Это закон.
– Вовсе нет. Ведь это зависит от нас!
– Как?
Пани Юстына отложила шитье.
– Конечно, любовь проходит, как сохнет земля у нерадивого хлебопашца, как пропадает талант у художника, который не развивает его. Может ли, скажи на милость, врач лечить, а педагог воспитывать, не совершенствуясь, не укрепляя свой опыт? Или вот тебе другой пример: какие дети вырастут у матери, если она не станет заботиться о них? Так и любовь: без деятельности, без неустанной работы над собой, без неусыпной заботы о своей душе и о душе того, кого любишь, она безусловно пройдет, как бы ни была сильна и прекрасна вначале!
– Постой! Это какая-то новая точка зрения!
– Старая, как мир! Но меня удивляет, как это люди сами губят себя! Ведь редко встретишь человека, который запустил бы свои любимые занятия, или родителей, которые по собственной беспечности пренебрегают своими детьми – не кормят их, не учат, не внушают правила, необходимые в обществе. Мы были бы глубоко удивлены, если бы эти люди сказали нам в оправдание своей лени: «Э! Зачем стараться, работать, тратить время и силы, когда талант все равно когда-нибудь иссякнет, знания не удержатся в памяти, а дети могут выйти из повиновения! Если они хороши от природы, такими и останутся, а нет – пусть погибают, туда им и дорога!» Но, к счастью, никто этого не говорит!
– Какое же тут сравнение?
– Почему же никого не удивляет и не возмущает, – с жаром продолжала пани Юстына, – что люди, горячо полюбившие, сейчас же после того, как соединяются на всю жизнь, буквально на другой же день, совершенно забывают о своей прямой обязанности – сохранить любовь, растить ее – и сразу же начинают убивать ее сварливостью, невниманием, эгоизмом, распущенностью! Я говорю не о той распущенности, которая выражается в небрежной одежде, в неуютности жилья, в бедном его убранстве! Конечно, и о домашнем уюте следует заботиться. Но не это главное, мой друг! Можно сохранить горячее чувство даже в нужде и потерять его среди роскоши. Я говорю о повальном заблуждении, в силу которого хорошие люди, – заметь, я говорю только о хороших людях– полагают, что раз есть любовь, то можно и не бороться с недостатками собственного характера, можно позволить себе ссориться и потом без всякого стыда мириться, утверждать свою вздорную власть или, напротив, раболепствовать, выставлять на первое место свое вздорное самолюбие, не воспитывать себя и другого! И с ужасом видишь, как день за днем разрушается прекрасное здание, и не сознаешь, что это происходит по твоей же вине!
А какие страшные бывают последствия! Совершенно так же, как нерадивый художник – я продолжаю свои сравнения – постепенно теряет талант, а небрежная мать детей своих, ибо, даже оставшись в живых, они делаются ее врагами, совершенно так же бездеятельная любовь уходит или превращается в ненависть! И даже новая иллюзия не дает счастья, не хватает сил!
Фридерик молчал. Раскрасневшись, он смотрел на свою мать, точно в первый раз видел ее.
– Это все равно, – сказала она, улыбаясь, – что жить на свой капитал, не приумножая его. В конце ждет разорение и банкротство.
– Мама, я удивляюсь тебе!
– Ты думаешь, мне не пришлось потрудиться в нашей семейной жизни? – начала она снова, понизив голос. – Твой отец замечательный человек, но у него нелегкий нрав. Был и в нашей жизни один… период, когда в прочном здании как будто проступила трещина. Это было… ну, все равно, когда. Папа многое переносил трудно. Но мне удалось восстановить равновесие… Он даже ничего не заметил… Людвика мне тогда помогла, как и я ей.
– Что же нужно делать? – тихо спросил Фридерик.
– Что делать? Любить! Помнить об этом. Создавать себя и ту, кого любишь. Верить! Ты думаешь, что, решив отдаться друг другу, любящие уже составляют одно целое? О нет! Они еще чужие. Но предупредительность, благодарность, сознание того, что сделал другого счастливым, – это очень важно! – дружба, преданность, а главное, постоянное самоусовершенствование приведут к тому, что твоя жизнь целиком сольется с другой жизнью и все у вас будет общее. Ты корнями врастешь в другое существо, и тогда дети, видя пример такого согласия, вырастут добрыми и сильными, и семья ваша станет оплотом непроходящей любви.
Пани Юстына замолчала. Фридерик задумался.
Даже Генрысь притих. Он, видно, устал и молча перебирал игрушки.
– Как же найти такую женщину? Где она?
– Мне кажется, если ты встретишь девушку, молодую, неиспорченную, умную, если она влюбится в тебя, то совсем нетрудно будет воспитать себе настоящую жену, которая принесет тебе счастье. Ведь сердце девушки – это мягкий воск: так легко запечатлеть на нем твой образ! Есть любовь-гибель и любовь-опасение. Пошли тебе господь второе!
Некоторое время они сидели в молчании. Потом Фридерик встал и подошел к Генрику. Он взял на руки засыпающего ребенка и поцеловал его. Пани Юстына долгим, любящим взглядом оглядела обоих. Ей была по душе эта ласка, оказанная старшим младшему: она поняла ее по-своему.
Глава пятая
Беспрерывные празднества в замке, приемы и увеселения в Варшаве пробили немалую брешь в богатстве графа Водзиньского. Еще до восстания управляющий его имений предупреждал графа о грозящем близком разорении. Когда же пришлось в 1830 году уехать из Варшавы вместе с женой и шестью детьми, положение сделалось катастрофическим. Вряд ли можно было сохранить Служево – родовую вотчину, где жили предки графа и где протекало детство его сыновей и дочерей.
Граф был спесив и чрезвычайно гордился своим происхождением, хотя был дворянином только «на три четверти». Поддерживать блеск и великолепие в своих покоях, быть властителем замка, грозой и благодетелем для хлопов, удовлетворять безумные прихоти членов семьи и свои собственные – в этом, по мнению папа Водзиньского, и Состояла доблесть дворянина. Лишиться Служева – значило потерять эту честь и доблесть. Об этом не могло быть и речи. Но как сохранить его? Спасение могло прийти благодаря выгодной женитьбе старших сыновей – дочери были слишком юны.
В старшего сына, Антона, граф не верил. Этот ленивый и легкомысленный парень, по мнению отца, не был способен ни на что разумное. Антось был «вечный прожектер», и хоть мать, которая в нем души не чаяла, гордилась его изобретательностью, «прожекты» Антося обычно проваливались. Время, проведенное семьей за границей, еще сильнее запутало дела.
В тридцать пятом году старшей дочери Водзиньских, Марии, исполнилось шестнадцать лет. По мнению родителей, пора было подумать о подходящей партии для нее. Конечно, графы могут породниться только с графами – это уж самое меньшее. Но графы и князья в последнее время обедняли, так же как и сами Водзиньские, и только биржевики да купчишки полезли в гору. Уж на что граф Скарбек чувствовал себя прочно в своей Желязовой Воле, но и тот, говорят, потерял половину состояния и вынужден был обратиться за некоторой ссудой – и к кому? К учителю Миколаю Шопену, у которого в пансионе воспитывались сыновья Водзиньских. Марыня, конечно, постоит за себя, она девушка гордая и умная, не другим чета. Но если женихов нет, то где их возьмешь? Была лишь одна надежда на какого-нибудь магната-иностранца.
Как раз в это время Антось Водзиньский, находившийся в Париже и стоивший своим родителям немало денег, так как не мог найти для себя занятий, возгорелся одним необычным «прожектом». Часто бывая у Шопена и наблюдая его жизнь и успехи в свете, восхищаясь убранством его квартиры и особенно тем, что у ворот его дома останавливаются кареты высокопоставленных особ и даже барона Ротшильда, Антось (который на парижский лад называл себя Антуаном) пришел к мысли, что брак с модным артистом, имеющим такой большой кредит, будет выгоден для его сестры, тем более при нынешнем затруднительном положении. Он не осмеливался посвятить в эти планы отца, но написал матери. Графиня Тереза сначала нашла эту мысль «странной» и даже немного оскорбилась за Марию, но, подумав немного, пришла к выводу, что этот план ничем не хуже тех, которые разрабатывал ее муж. Прожект Антека был по крайней мере реальнее.
Фридерик нравился графине, он был изящен, держал себя с большим достоинством, и Марии не пришлось бы стыдиться за него в свете. К тому же слава, внимание парижской знати могут возвысить и человека невысокого происхождения… Графиня написала Фридерику письмо с просьбой достать ей автографы парижских и иных знаменитостей. Она была охотницей до выдающихся людей и «коллекционировала» их. Попутно она напоминала Шопену о прекрасных днях детства и сообщала, что Марыня – как упорны ранние впечатления! – до сих пор вспоминает его.
Через неделю после получения этого письма к Фридерику явился с визитом некто пан Даровский, назвавший себя соседом и другом Водзиньских, и передал Привет от всего семейства. Воздавая дань графской чете и ее детям, он особенно охотно распространялся о панне Марыне и сказал, что трудно найти среди наших молодых пани и даже иностранок такую умную, образованную и прелестную девушку.
Граф был спесив и чрезвычайно гордился своим происхождением, хотя был дворянином только «на три четверти». Поддерживать блеск и великолепие в своих покоях, быть властителем замка, грозой и благодетелем для хлопов, удовлетворять безумные прихоти членов семьи и свои собственные – в этом, по мнению папа Водзиньского, и Состояла доблесть дворянина. Лишиться Служева – значило потерять эту честь и доблесть. Об этом не могло быть и речи. Но как сохранить его? Спасение могло прийти благодаря выгодной женитьбе старших сыновей – дочери были слишком юны.
В старшего сына, Антона, граф не верил. Этот ленивый и легкомысленный парень, по мнению отца, не был способен ни на что разумное. Антось был «вечный прожектер», и хоть мать, которая в нем души не чаяла, гордилась его изобретательностью, «прожекты» Антося обычно проваливались. Время, проведенное семьей за границей, еще сильнее запутало дела.
В тридцать пятом году старшей дочери Водзиньских, Марии, исполнилось шестнадцать лет. По мнению родителей, пора было подумать о подходящей партии для нее. Конечно, графы могут породниться только с графами – это уж самое меньшее. Но графы и князья в последнее время обедняли, так же как и сами Водзиньские, и только биржевики да купчишки полезли в гору. Уж на что граф Скарбек чувствовал себя прочно в своей Желязовой Воле, но и тот, говорят, потерял половину состояния и вынужден был обратиться за некоторой ссудой – и к кому? К учителю Миколаю Шопену, у которого в пансионе воспитывались сыновья Водзиньских. Марыня, конечно, постоит за себя, она девушка гордая и умная, не другим чета. Но если женихов нет, то где их возьмешь? Была лишь одна надежда на какого-нибудь магната-иностранца.
Как раз в это время Антось Водзиньский, находившийся в Париже и стоивший своим родителям немало денег, так как не мог найти для себя занятий, возгорелся одним необычным «прожектом». Часто бывая у Шопена и наблюдая его жизнь и успехи в свете, восхищаясь убранством его квартиры и особенно тем, что у ворот его дома останавливаются кареты высокопоставленных особ и даже барона Ротшильда, Антось (который на парижский лад называл себя Антуаном) пришел к мысли, что брак с модным артистом, имеющим такой большой кредит, будет выгоден для его сестры, тем более при нынешнем затруднительном положении. Он не осмеливался посвятить в эти планы отца, но написал матери. Графиня Тереза сначала нашла эту мысль «странной» и даже немного оскорбилась за Марию, но, подумав немного, пришла к выводу, что этот план ничем не хуже тех, которые разрабатывал ее муж. Прожект Антека был по крайней мере реальнее.
Фридерик нравился графине, он был изящен, держал себя с большим достоинством, и Марии не пришлось бы стыдиться за него в свете. К тому же слава, внимание парижской знати могут возвысить и человека невысокого происхождения… Графиня написала Фридерику письмо с просьбой достать ей автографы парижских и иных знаменитостей. Она была охотницей до выдающихся людей и «коллекционировала» их. Попутно она напоминала Шопену о прекрасных днях детства и сообщала, что Марыня – как упорны ранние впечатления! – до сих пор вспоминает его.
Через неделю после получения этого письма к Фридерику явился с визитом некто пан Даровский, назвавший себя соседом и другом Водзиньских, и передал Привет от всего семейства. Воздавая дань графской чете и ее детям, он особенно охотно распространялся о панне Марыне и сказал, что трудно найти среди наших молодых пани и даже иностранок такую умную, образованную и прелестную девушку.