Страница:
Ф.М.Оржеховская
Шопен
Благодарю за наслажденья
За грусть, за милые мученья,
За шум, за бури, за пиры,
За все, за все твои дары.
А. Пушкин
Блистательный мне был
обещан день…
В. Шекспир
Юность
Часть первая
Глава первая
Почтовая карета обогнула рощицу и остановилась у разветвления двух дорог, из которых одна, обсаженная липами, вела прямо к небольшому белому флигелю, стоящему в стороне от замка. До дома оставалось десять минут ходьбы. Попрощавшись со своими cпутниками, пан Миколай Шопен вышел из кареты и пошел по липовой аллее. Здесь его всегда встречали дети. На этот раз их не было: он вернулся из Варшавы раньше обычного. Тем лучше, это будет для них сюрпризом! И ему захотелось поскорее обрадовать их.
Солнце зашло, но темнота еще не наступила. Приближался час «меж волка и собаки»[1] – время, благоприятное для дум. Шопена радовала мысль о свидании с семьей, но в то же время что-то угнетало его, должно быть, недавний разговор в карете: развязный парижанин, сидевший рядом с ним, выразил удивление, что житель Польши так хорошо говорит по-французски, усвоив самое главное – музыку речи. Миколай Шопен промолчал о том, что он родился во Франции и прожил там до шестнадцати лет, – он не любил говорить об этом. Но разговор расстроил его, вызвав смутные и нелегкие мысли.
– Что такое родина? Кажется, ясно: место, где ты родился и вырос. Миколай Шопен считал себя достаточно взрослым, когда приехал из Лотарингии в Польшу искать счастья. Он нашел его, но не сразу. Сначала он вел конторские книги на табачной фабрике в надежде, что дела пойдут хорошо и он, сын крестьянина, выбьется на более широкую дорогу. Но дела на фабрике шли плохо, и он оставался в прежнем положении.
Юный конторщик мечтал о смелой, героической жизни. Происхождение не могло помешать этому. Но как раз в тысяча семьсот восемьдесят девятом году, когда во Франции началась революция и можно было, вернувшись на родину, осуществить свои мечты, Миколай Шопен серьезно заболел, простудившись зимой в холодной фабричной конторе. То, что он выздоровел, было чудом. Кроме плохого врача, истерзавшего его кровопусканиями, возраст Миколая был усердным союзником болезни. Но он выжил. Впоследствии он уверял, что воздух Польши исцелил его.
Долгое время он был слаб и не думал о возвращении на родину. Казалось, болезнь надломила его нравственные силы, он уже не мечтал о подвигах. Но когда через четыре года в Польше началось восстание и молодые добровольцы собрались под знамя Тадеуша Костюшки, Миколай Шопен не мог остаться в стороне. Ему было тогда двадцать четыре года. Он сражался на баррикадах, был контужен, едва не попал в руки врагов (вместе с горсточкой храбрецов он был окружен в предместье Варшавы) и перенес все, что переносили польские повстанцы в те героические дни.
Тогда восстание было подавлено, он с удивлением обнаружил, что его не тянет домой, во Францию. Может быть, он чувствовал бы другое, если бы польская революция победила. Но порабощенная Польша стала дорога ему, дни восстания решили его судьбу; они оказались сильнее, чем шестнадцать молодых лет, прожитых на французской земле. Он полюбил Варшаву, ее улицы, где еще недавно высились баррикады, ее предместья, полюбил польскую речь, романтическую историю Польши. И он понял, что страна, за которую он сражался в боях, стала его настоящей родиной.
Знание французского языка и природные способности помогли ему подняться на ступень выше той, на которой он находился. Он сделался учителем – сначала в доме варшавского наместника Лончиньского, а затем в замке графов Скарбков, в местечке Желязова Воля. Там он встретил молодую Юстыну Кшижановскую, которая жила в графском доме и так же, как и Шопен, обучала детей графа; только он учил мальчиков, а она занималась с девочками. Панна Юстына была дальней родственницей графа, дворянкой по происхождению. Она понравилась новому учителю, и графиня благословила этот брак. Молодые поселились в маленьком белом флигельке и прожили там четыре года. Потом переехали в Варшаву. Но летние месяцы они часто проводили в Желязовой Воле.
Так Миколай Шопен навсегда остался в Польше. Он очень окреп за эти годы. Меланхолия, свойственная ему в юности, приступы тоски, сама болезнь – все развеялось, исчезло. Семья была дружной, занятия в Варшаве увлекательными. Это и было то счастье, которое он искал.
Дети выбежали в палисадник и с криком бросились к отцу, все четверо. Впрочем, старшая, Людвика, вспомнила, что ей уже девять лет, и остановилась на полдороге. Она была степенна и рассудительна, в отца, на которого походила и лицом. Младшая, Миля, глядя на сестру, пошла медленнее, устыдясь своей резвости. Зато Изабелла и Фридерик так и повисли на шее у отца. Он осторожно спустил их на землю и, обняв, направился с ними к дому.
– Знаешь, кто у нас сидит? – спросил Фридерик и опустил уголки губ. Сестры засмеялись, а пан Миколай поморщился; мимические способности сына радовали его, но то, что дома его дожидается пан Букацкий, не могло доставить удовольствия.
Пана Викенция Букацкого принимали в доме лишь потому, что он был старинный благодетель Миколая Шопена: это он много лет тому назад устроил юного француза на табачную фабрику. С годами пан Букацкий стал невыносим. Мелкий помещик, одинокий, скучающий в своей деревушке, он постоянно ездил к соседям в гости. Но его посещения всегда кончались одинаково: наговорив неприятностей хозяевам, он в гневе удалялся, с тем, однако, чтобы, объездив всю Желязову Волю, начать свои визиты сначала.
Верная законам гостеприимства, пани Юстына встречала его приветливо, но долго не выдерживала его присутствия и уходила хлопотать по хозяйству. И теперь ее не было в комнате. Пан Букацкий, толстый, низенький, усатый, сидел один на диване, брюзгливо опустив углы губ, точь-в-точь как показывал Фридерик, и барабанил пухлыми пальцами по столу.
Людвика убежала на кухню, к матери. Пока Миколай Шопен разговаривал с гостем, трое младших детей уселись за отдельный столик. Фридерик – посередине, сестры – по бокам. Фридерик рисовал, выпятив нижнюю губу и болтая ногой. Изредка он взглядывал на пана Букацкого, щуря свои выразительные светло-карие глаза. Изабелла сдержанно смеялась. Эмилька, тихая от природы, смотрела, как рисует ее брат, и только улыбалась, а порой вздыхала– оттого, что ей было очень уж хорошо. Она тоже умела рисовать.
Миколай Шопен ласково урезонивал детей, когда их смех становился громче. Он вежливо и равнодушно слушал сетования пана Букацкого.
– Иду я утром по нашему мостику, что возлецеркви, гляжу – навстречу мне москаль. Стал, как баран, и не дает проходу!
– Ага! – заметил про себя Фридерик и раздул ноздри.
– Ой, – воскликнула Изабелла, – как же ты угадал!
– Чем же кончилось? – с улыбкой опросил хозяин, – кто из вас уступил?
– Уж конечно не я! – Пан Букацкий негодующе фыркнул.
– Этот москаль не глуп. А почему ты думаешь, что он москаль?
– А как же! Зол, упрям, заносчив! Улыбка сошла с лица Шопена.
– Ты же оказался упрямее и заносчивее, пан Викенций! И что за манера охаивать всю нацию! Вспомни, что о поляках говорили! И говорят!
– Ты потому так рассуждаешь, – отозвался пан Букацкий, сложив толстые пальцы, – что сам ненастоящий поляк! Французский дух из тебя еще не выветрился!
Дети притихли, Фридерик перестал рисовать. Хозяин помолчал минуту, подавляя вспышку гнева. Потом спокойно сказал:
– Я не люблю похваляться, пан Викенций! Но мы знаем друг друга давно: когда началась битва за Польшу, один из нас сражался за нее, и это был не ты! Вспомни, что ты делал тогда!
Пан Букацкий помнил: он не выходил из дома, а накануне восстания уговаривал Шопена «не ввязываться».
– Поройся в памяти и скажи самому себе: кто из нас двоих настоящий поляк?
В комнату вошла пани Юстына с блюдом пирожков, за ней Людвика. Но рассерженный гость встал и начал прощаться. Пани Юстына пожала плечами.
Когда пан Букацкий ушел, дети сорвались с места и подбежали к отцу. Фридерик положил на стол свой рисунок. – Это Фрицек рисовал, пока тот рассказывал, – пояснила Изабелла. – А мы немного исправили!
Пан Миколай надел очки. На рисунке был изображен безмолвный поединок пана Букацкого с москалем. Они стояли друг против друга. Фигура москаля была нарисована вкось – он посторонился, а пан Букацкий, видимо разбежавшись, чтобы боднуть противника, застыл в странной позе – с растопыренными руками, головой вперед. Сходство было удивительное; выражение тупого упрямства, выкаченные глаза, распушенные бакенбарды – все было тщательно выписано, только имело еще более воинственный вид, чем на самом деле.
Все рассмеялись. Миколай Шопен вытирал глаза.
– Я так спешил вас увидеть, – сказал он, справившись со смехом, – и вот на что потрачено время! Не хочу его больше знать! Хватит!
– Сколько лет ты с ним знаком? – осторожно спросила пани Юстына.
– Скоро будет тридцать, – не без смущения ответил пан Миколай.
– И ты только теперь решил с ним порвать?
Солнце зашло, но темнота еще не наступила. Приближался час «меж волка и собаки»[1] – время, благоприятное для дум. Шопена радовала мысль о свидании с семьей, но в то же время что-то угнетало его, должно быть, недавний разговор в карете: развязный парижанин, сидевший рядом с ним, выразил удивление, что житель Польши так хорошо говорит по-французски, усвоив самое главное – музыку речи. Миколай Шопен промолчал о том, что он родился во Франции и прожил там до шестнадцати лет, – он не любил говорить об этом. Но разговор расстроил его, вызвав смутные и нелегкие мысли.
– Что такое родина? Кажется, ясно: место, где ты родился и вырос. Миколай Шопен считал себя достаточно взрослым, когда приехал из Лотарингии в Польшу искать счастья. Он нашел его, но не сразу. Сначала он вел конторские книги на табачной фабрике в надежде, что дела пойдут хорошо и он, сын крестьянина, выбьется на более широкую дорогу. Но дела на фабрике шли плохо, и он оставался в прежнем положении.
Юный конторщик мечтал о смелой, героической жизни. Происхождение не могло помешать этому. Но как раз в тысяча семьсот восемьдесят девятом году, когда во Франции началась революция и можно было, вернувшись на родину, осуществить свои мечты, Миколай Шопен серьезно заболел, простудившись зимой в холодной фабричной конторе. То, что он выздоровел, было чудом. Кроме плохого врача, истерзавшего его кровопусканиями, возраст Миколая был усердным союзником болезни. Но он выжил. Впоследствии он уверял, что воздух Польши исцелил его.
Долгое время он был слаб и не думал о возвращении на родину. Казалось, болезнь надломила его нравственные силы, он уже не мечтал о подвигах. Но когда через четыре года в Польше началось восстание и молодые добровольцы собрались под знамя Тадеуша Костюшки, Миколай Шопен не мог остаться в стороне. Ему было тогда двадцать четыре года. Он сражался на баррикадах, был контужен, едва не попал в руки врагов (вместе с горсточкой храбрецов он был окружен в предместье Варшавы) и перенес все, что переносили польские повстанцы в те героические дни.
Тогда восстание было подавлено, он с удивлением обнаружил, что его не тянет домой, во Францию. Может быть, он чувствовал бы другое, если бы польская революция победила. Но порабощенная Польша стала дорога ему, дни восстания решили его судьбу; они оказались сильнее, чем шестнадцать молодых лет, прожитых на французской земле. Он полюбил Варшаву, ее улицы, где еще недавно высились баррикады, ее предместья, полюбил польскую речь, романтическую историю Польши. И он понял, что страна, за которую он сражался в боях, стала его настоящей родиной.
Знание французского языка и природные способности помогли ему подняться на ступень выше той, на которой он находился. Он сделался учителем – сначала в доме варшавского наместника Лончиньского, а затем в замке графов Скарбков, в местечке Желязова Воля. Там он встретил молодую Юстыну Кшижановскую, которая жила в графском доме и так же, как и Шопен, обучала детей графа; только он учил мальчиков, а она занималась с девочками. Панна Юстына была дальней родственницей графа, дворянкой по происхождению. Она понравилась новому учителю, и графиня благословила этот брак. Молодые поселились в маленьком белом флигельке и прожили там четыре года. Потом переехали в Варшаву. Но летние месяцы они часто проводили в Желязовой Воле.
Так Миколай Шопен навсегда остался в Польше. Он очень окреп за эти годы. Меланхолия, свойственная ему в юности, приступы тоски, сама болезнь – все развеялось, исчезло. Семья была дружной, занятия в Варшаве увлекательными. Это и было то счастье, которое он искал.
Дети выбежали в палисадник и с криком бросились к отцу, все четверо. Впрочем, старшая, Людвика, вспомнила, что ей уже девять лет, и остановилась на полдороге. Она была степенна и рассудительна, в отца, на которого походила и лицом. Младшая, Миля, глядя на сестру, пошла медленнее, устыдясь своей резвости. Зато Изабелла и Фридерик так и повисли на шее у отца. Он осторожно спустил их на землю и, обняв, направился с ними к дому.
– Знаешь, кто у нас сидит? – спросил Фридерик и опустил уголки губ. Сестры засмеялись, а пан Миколай поморщился; мимические способности сына радовали его, но то, что дома его дожидается пан Букацкий, не могло доставить удовольствия.
Пана Викенция Букацкого принимали в доме лишь потому, что он был старинный благодетель Миколая Шопена: это он много лет тому назад устроил юного француза на табачную фабрику. С годами пан Букацкий стал невыносим. Мелкий помещик, одинокий, скучающий в своей деревушке, он постоянно ездил к соседям в гости. Но его посещения всегда кончались одинаково: наговорив неприятностей хозяевам, он в гневе удалялся, с тем, однако, чтобы, объездив всю Желязову Волю, начать свои визиты сначала.
Верная законам гостеприимства, пани Юстына встречала его приветливо, но долго не выдерживала его присутствия и уходила хлопотать по хозяйству. И теперь ее не было в комнате. Пан Букацкий, толстый, низенький, усатый, сидел один на диване, брюзгливо опустив углы губ, точь-в-точь как показывал Фридерик, и барабанил пухлыми пальцами по столу.
Людвика убежала на кухню, к матери. Пока Миколай Шопен разговаривал с гостем, трое младших детей уселись за отдельный столик. Фридерик – посередине, сестры – по бокам. Фридерик рисовал, выпятив нижнюю губу и болтая ногой. Изредка он взглядывал на пана Букацкого, щуря свои выразительные светло-карие глаза. Изабелла сдержанно смеялась. Эмилька, тихая от природы, смотрела, как рисует ее брат, и только улыбалась, а порой вздыхала– оттого, что ей было очень уж хорошо. Она тоже умела рисовать.
Миколай Шопен ласково урезонивал детей, когда их смех становился громче. Он вежливо и равнодушно слушал сетования пана Букацкого.
– Иду я утром по нашему мостику, что возлецеркви, гляжу – навстречу мне москаль. Стал, как баран, и не дает проходу!
– Ага! – заметил про себя Фридерик и раздул ноздри.
– Ой, – воскликнула Изабелла, – как же ты угадал!
– Чем же кончилось? – с улыбкой опросил хозяин, – кто из вас уступил?
– Уж конечно не я! – Пан Букацкий негодующе фыркнул.
– Этот москаль не глуп. А почему ты думаешь, что он москаль?
– А как же! Зол, упрям, заносчив! Улыбка сошла с лица Шопена.
– Ты же оказался упрямее и заносчивее, пан Викенций! И что за манера охаивать всю нацию! Вспомни, что о поляках говорили! И говорят!
– Ты потому так рассуждаешь, – отозвался пан Букацкий, сложив толстые пальцы, – что сам ненастоящий поляк! Французский дух из тебя еще не выветрился!
Дети притихли, Фридерик перестал рисовать. Хозяин помолчал минуту, подавляя вспышку гнева. Потом спокойно сказал:
– Я не люблю похваляться, пан Викенций! Но мы знаем друг друга давно: когда началась битва за Польшу, один из нас сражался за нее, и это был не ты! Вспомни, что ты делал тогда!
Пан Букацкий помнил: он не выходил из дома, а накануне восстания уговаривал Шопена «не ввязываться».
– Поройся в памяти и скажи самому себе: кто из нас двоих настоящий поляк?
В комнату вошла пани Юстына с блюдом пирожков, за ней Людвика. Но рассерженный гость встал и начал прощаться. Пани Юстына пожала плечами.
Когда пан Букацкий ушел, дети сорвались с места и подбежали к отцу. Фридерик положил на стол свой рисунок. – Это Фрицек рисовал, пока тот рассказывал, – пояснила Изабелла. – А мы немного исправили!
Пан Миколай надел очки. На рисунке был изображен безмолвный поединок пана Букацкого с москалем. Они стояли друг против друга. Фигура москаля была нарисована вкось – он посторонился, а пан Букацкий, видимо разбежавшись, чтобы боднуть противника, застыл в странной позе – с растопыренными руками, головой вперед. Сходство было удивительное; выражение тупого упрямства, выкаченные глаза, распушенные бакенбарды – все было тщательно выписано, только имело еще более воинственный вид, чем на самом деле.
Все рассмеялись. Миколай Шопен вытирал глаза.
– Я так спешил вас увидеть, – сказал он, справившись со смехом, – и вот на что потрачено время! Не хочу его больше знать! Хватит!
– Сколько лет ты с ним знаком? – осторожно спросила пани Юстына.
– Скоро будет тридцать, – не без смущения ответил пан Миколай.
– И ты только теперь решил с ним порвать?
Глава вторая
В Варшаве у них были совсем другие гости. С тех пор как пан Миколай сделался преподавателем Варшавского лицея, у него по субботам собирались профессора, писатели, артисты – цвет культурной Варшавы. Дети любили эти субботние вечера, когда в гостиной зажигались канделябры, а на отдельных круглых столиках появлялись журналы, газеты и альбомы. Большой стол для ужина был накрыт в соседней комнате, но гости долго там не засиживались и переходили в гостиную, где стояло фортепиано.
Там Юзеф Жданович, певец и актер варшавского театра, читал отрывки из комедий Мольера и Бомарше, затем пел арии. Хозяйка аккомпанировала. Филолог Казимеж Бродзиньский, широко шагая по комнате, как он привык у себя в университете, горячо и убедительно что-то доказывал. Его любимым героем был Дон Кихот, «отважный и мудрый». «Именно такие люди, – говорил Бродзиньский, – спасут весь мир своей готовностью к подвигу!»
У Бродзиньского была феноменальная память: целые страницы из «Фауста» и «Эгмонта» он читал наизусть. Но что его увлекало более всего, так это народное польское искусство. И он знакомил своих друзей с песнями и думами, записанными им во время летних экскурсий.
Говорили и о том, что вся жизнь в Польше должна скоро измениться. Страна накануне великих событий. И слово «освобождение», произносимое часто и горячо, волновало детей, хотя они и не до конца понимали его значение.
Запомнили они и «Гимн вольных каменщиков», сочиненный приятелем отца, Юльюушем Жольбергом, – Шопен и его друзья были членами Масонской ложи.
В эти вечера пан Миколай позволял детям в виде исключения посидеть лишний часок со взрослыми, предварительно согласовав это с пани Юстыной. Порой она тревожилась: – Не слишком ли это утомительно для них? – Ничего, пусть привыкают. Не забывай, что это самый впечатлительный возраст! Пусть запоминают, чем живут отцы!
И дети оставались, с удовольствием внимая свободно льющейся польской, французской и немецкой речи. Французский язык был для них в такой же степени родным, как и польский, а немецкий они усваивали незаметно для себя. Ровно в десять они поднимались со своих мест и тихо – как было уговорено, – ни с кем не прощаясь, уходили к себе.
Хозяйка уставала от этих собраний, но именно благодаря ей, гости чувствовали себя легко и свободно.
Пани Юстына знала, что является душой своей семьи, что без ее неусыпных забот не будет ни покоя, ни довольства. Ибо в том-то и сила материнской любви, что она постоянна и бдительна. Рабочий, художник, учитель имеют часы и даже дни отдыха, не говоря уж о воскресеньях и праздниках. Но для хозяйки и матери – отдыха нет; ее деятельность непрерывна и безостановочна, как работа сердца. Она должна быть начеку каждую минуту, помня не только о потребностях, о здоровье опекаемых ею, но и о состоянии их духа; не только исполнять, но и направлять их желания, так, чтобы они постоянно ощущали ее заботу, но не чувствовали принуждения. Она должна быть всегда, по возможности, веселой и уж, наверное, спокойной, что бы ни происходило вокруг. Постоянно думая и заботясь о других, она не должна иметь вида жертвы. Пусть она встает раньше всех в доме и ложится позже всех, пусть устает больше других, – никто не увидит ее утомленной. Она должна быть не только доброй, но и терпеливой, не только сильной, но и выносливой. И при этом красивой, ибо нравиться– обязанность тех, кто любит. При всем том она должна быть матерью и для чужих детей, бывающих в доме, и другом для тех, кто приятен ее мужу. И много знать, много читать, понимать мужа, хотя и не всегда соглашаясь с ним.
С первых дней замужества пани Юстына поняла все это, поняла, что семейная жизнь для женщины вовсе не рай, а тяжелый, непрерывный и не всегда вознаграждаемый труд. Но вне семейной жизни женщине приходится еще хуже – это она тоже знала, и очень давно. В своей семье она может по крайней мере оградить себя от унижений (если, конечно, ее не унижает собственный муж!). Но, будучи одинокой, она совершенно беззащитна, а обидеть или оскорбить ее всегда найдутся охотники! Таковы были наблюдения пани Юстыны.
Она уже прошла нелегкую жизненную школу. Детство ее протекало если не в роскоши, то в достатке. Ее родители, не бедные дворяне, ни в чем ей не отказывали. Но это длилось недолго. Родители разорились и умерли, оставив дочь на краю нищеты. Граф Скарбек, дальний родственник Кшижановских, взял осиротевшую паненку к себе в дом, где уже ютились многочисленные обездоленные племянницы, кузины, приживалки и так называемые «домашние сестрицы» – полуродственницы-полуэкономки.
С Юстыной обращались соответственно ее происхождению и довершили ее воспитание. Она в совершенстве изучила французский, хорошо играла на рояле. Но вскоре сама пожелала зарабатывать себе на хлеб, и ей доверили воспитание графских дочерей. Графиня даже выделила ей небольшое приданое – уютный флигелек в Желязовой Воле. Женихов, однако, не было. Миловидная панна Юстына привлекала главным образом тех посетителей графского дома, которые не собирались связывать себя. Правда, с этой стороны графиня могла быть спокойна: молодая девушка держала себя гордо и неприступно. Но время шло, юные графини подрастали, и неизбежно должен был наступить срок, когда услуги домашней гувернантки окажутся ненужными, и тогда придется либо искать новое место у чужих людей, либо остаться в графском доме – уже настоящей приживалкой.
Эта перспектива ужасала Юстыну. Появление Миколая Шопена, умного, образованного, деликатного в обращении, да еще в ореоле патриотического подвига, совершенного им в юности, показалось Юстыне чудом. Это действительно было так, ибо новый учитель сильно отличался от всех мужчин, которых она знала. Он отнесся к ней с дружеским участием, стал для нее братом, а затем уж – возлюбленным. Он был старше Юстыны на одиннадцать лет, но она не ощущала этой разницы: пан Миколай выглядел гораздо моложе своего возраста (это было в роду у всех Шопенов), а главное – был молод душой, моложе самой Юстыны, осторожной и не слишком доверчивой.
«Низкое» происхождение пана Миколая могло стать препятствием к его браку с дворяночкой, хотя и бедной, но воспитанной в сословной гордости. Он не скрыл, что отец его возделывал виноградники и занимался еще и другими сельскими работами. Но энергия и дарования Шопена восполняли этот пробел в глазах графини Скарбек и ее воспитанницы. Сама Юстына была уверена, что ее избранник недолго останется домашним учителем и добьется несравненно лучшего положения. Из разговоров с Шопеном она заключила, что он гуманист, почитатель французских энциклопедистов. Она поверила в него; это был почетный для нее брак; не просто избавление от печальной судьбы, но редкое, подлинное счастье.
И все же ей приходилось думать о многом, создавая благополучие семьи. И муж и дети были слабого здоровья; у пана Миколая случались иногда приступы лихорадки, от которой он надолго ослабевал. Заботы жены укрепили его, помогли природе. Но возникали другие беспокойства – из-за детей. Первый ребенок, Людвика, родилась довольно крепкой и росла, как дубок, но младшие дети-погодки были хрупки и болезненны. Изабеллу и Фридерика как-то выручала их неистощимая веселость. Глядя на их оживленные лица, разрумянившиеся во время игр, пани Юстына успокаивалась: дети выглядели совершенно здоровыми. Но самая младшая, Эмилька, с каждым годом становилась все тише и покорнее, и ее личико казалось совсем восковым, особенно когда на него падал луч солнца. Миля была необычайно даровита: с четырех лет она придумывала трогательные сказки и пела песенки, в которых и слова и напев были ее собственные. Но эта разносторонняя, ранняя талантливость дочери не столько радовала, сколько пугала пани Юстыну. О таких детях говорили в народе: «Не жилец на этом свете – слишком хорош для него!»
Пани Юстыну тревожила и нервность детей; ею особенно отличался Фридерик. Он плохо спал по ночам, видел страшные сны, которые он путал с явью. Ни строгий порядок, заведенный в доме матерью, ни царящий здесь спокойный, ровный тон не могли ослабить эту нервозность мальчика, которого даже радость возбуждала до слез. Его привязанность к матери также носила болезненный характер. Когда пани Юстына отлучалась, хоть и ненадолго, он тревожился и выбегал из дома встречать. Впечатления, легко проходившие у других детей, оставляли у него неизгладимый след.
Он был способен часами сидеть у ног матери, слушая ее тихие песни. Музыка была утешением Юстыны в девические годы, и в замужестве она ее не оставила: это нужно было для детей. Пани Юстына была непоколебимо уверена, что люди, с детства приученные к хорошей музыке, не могут быть грубыми и жестоким, и музыка более, чем другие искусства, смягчает нравы.
Маленький Фридерик одно время сильно огорчал ее: как только она начинала играть, он заливался слезами. Пани Юстына переставала – он плакал пуще прежнего. Он еще не умел говорить, и они не понимали друг друга. И лишь однажды, уловив умоляющий взгляд сына, устремленный на клавиатуру, пани Юстына догадалась, что эти слезы и волнение – признаки великого блаженства, слишком сильного, чтобы его выдержать. Когда Фридерик немного подрос, он выражал свое пристрастие иначе – садился на пол, прямо под клавиатурой, и прислушивался к вибрации.
Трудно сказать, когда началась эта страсть. Должно быть, очень рано. В полтора года Фридерик настораживался и улыбался, услыхав звяканье ложечки о стакан. Отец первый обратил на это внимание.
Однажды ночью (это было в Варшаве, Фридерику минуло шесть лет) он проснулся и больше не мог уснуть. Он лежал неподвижно, прислушиваясь к дыханию спящих сестер, потом встал и ощупью добрался до двери. Маленький коридор отделял детскую от гостиной, где стояло фортепиано. Фридерик не решился бы подойти к нему, если бы в гостиной было совсем темно или горела хотя бы обыкновенная лампа. Но шторы не были спущены, как в детской, и лунные лучи проникали в комнату сквозь кружевную гардину. Это необычное освещение, преобразившее комнату, придало смелости Фридерику: ему захотелось попробовать, как звучит мелодия, услышанная им во сне.
В это время в соседней комнате проснулась пани Юстына. Ей почудились звуки музыки, раздающиеся совсем близко. Она поднялась и зажгла свечу. Постояла немного, прислушиваясь, потом вышла в гостиную, смежную с ее спальней.
В дверях она остановилась, пораженная необычайным зрелищем. Подложив на стул для удобства фолианты нот, Фридерик играл! Играл, хоть никто еще не учил его и не знакомил с клавиатурой. Но игра была связная. Верхние звуки разбитых аккордов образовали мелодию, а гармония при этом была стройна и приятна. Вся импровизация радовала слух, хоть и звучала слабо…
Увидя мать, Фридерик оборвал игру и попытался слезть со своего сиденья. Но она удержала его. – Мне снилось… – начал он, – и я боялся, что наутро все забуду! – Что же тебе снилось, дитя мое? – Этого он не мог рассказать. Пани Юстына подала ему питье, приготовленное ею на ночь. Он отпил немного и спросил:
– Можно, я еще поиграю?
Он повторил свою импровизацию, – на этот раз она звучала увереннее. Подавив волнение, пани Юстына похвалила сына, потом проводила его в детскую. Незаметно коснулась его лба – он был холодный, но влажный. В темноте она нашла кроватку Фридерика. Старшие девочки спали, а Эмилька сидела на постели и терла кулаком глаза.
Няня крепко спала в своем коридорчике, а будить ее Эмилька почему-то побоялась. Она проснулась оттого, что ей показалось – кто-то унес Фридерика. Он засмеялся, улегся и сказал, что скоро уснет.
Приласкав и благословив детей, пани Юстына вернулась к себе. Проходя через гостиную, она спустила тяжелую штору. Луна светила слишком ярко. И у себя в спальне пани Юстына долго не могла уснуть…
Утром она рассказала мужу о ночной импровизации Фридерика. – Если это тебе не приснилось, – сказал пан Николай, – то я вижу в этом указующий перст судьбы. Никогда не следует противиться призванию– Он вспомнил, что ему говорили о хорошем учителе музыки для детей. Это чешский музыкант Войцех Живный, почитатель классиков и особенно Иоганна-Себастьяна Баха… Пани Юстына не возражала. Только упоминание о Бахе немного испугало ее. – Бедный ребенок! – сказала она. – Подождем хотя бы полгода! Он еще так мал!
Там Юзеф Жданович, певец и актер варшавского театра, читал отрывки из комедий Мольера и Бомарше, затем пел арии. Хозяйка аккомпанировала. Филолог Казимеж Бродзиньский, широко шагая по комнате, как он привык у себя в университете, горячо и убедительно что-то доказывал. Его любимым героем был Дон Кихот, «отважный и мудрый». «Именно такие люди, – говорил Бродзиньский, – спасут весь мир своей готовностью к подвигу!»
У Бродзиньского была феноменальная память: целые страницы из «Фауста» и «Эгмонта» он читал наизусть. Но что его увлекало более всего, так это народное польское искусство. И он знакомил своих друзей с песнями и думами, записанными им во время летних экскурсий.
Говорили и о том, что вся жизнь в Польше должна скоро измениться. Страна накануне великих событий. И слово «освобождение», произносимое часто и горячо, волновало детей, хотя они и не до конца понимали его значение.
Запомнили они и «Гимн вольных каменщиков», сочиненный приятелем отца, Юльюушем Жольбергом, – Шопен и его друзья были членами Масонской ложи.
В эти вечера пан Миколай позволял детям в виде исключения посидеть лишний часок со взрослыми, предварительно согласовав это с пани Юстыной. Порой она тревожилась: – Не слишком ли это утомительно для них? – Ничего, пусть привыкают. Не забывай, что это самый впечатлительный возраст! Пусть запоминают, чем живут отцы!
И дети оставались, с удовольствием внимая свободно льющейся польской, французской и немецкой речи. Французский язык был для них в такой же степени родным, как и польский, а немецкий они усваивали незаметно для себя. Ровно в десять они поднимались со своих мест и тихо – как было уговорено, – ни с кем не прощаясь, уходили к себе.
Хозяйка уставала от этих собраний, но именно благодаря ей, гости чувствовали себя легко и свободно.
Пани Юстына знала, что является душой своей семьи, что без ее неусыпных забот не будет ни покоя, ни довольства. Ибо в том-то и сила материнской любви, что она постоянна и бдительна. Рабочий, художник, учитель имеют часы и даже дни отдыха, не говоря уж о воскресеньях и праздниках. Но для хозяйки и матери – отдыха нет; ее деятельность непрерывна и безостановочна, как работа сердца. Она должна быть начеку каждую минуту, помня не только о потребностях, о здоровье опекаемых ею, но и о состоянии их духа; не только исполнять, но и направлять их желания, так, чтобы они постоянно ощущали ее заботу, но не чувствовали принуждения. Она должна быть всегда, по возможности, веселой и уж, наверное, спокойной, что бы ни происходило вокруг. Постоянно думая и заботясь о других, она не должна иметь вида жертвы. Пусть она встает раньше всех в доме и ложится позже всех, пусть устает больше других, – никто не увидит ее утомленной. Она должна быть не только доброй, но и терпеливой, не только сильной, но и выносливой. И при этом красивой, ибо нравиться– обязанность тех, кто любит. При всем том она должна быть матерью и для чужих детей, бывающих в доме, и другом для тех, кто приятен ее мужу. И много знать, много читать, понимать мужа, хотя и не всегда соглашаясь с ним.
С первых дней замужества пани Юстына поняла все это, поняла, что семейная жизнь для женщины вовсе не рай, а тяжелый, непрерывный и не всегда вознаграждаемый труд. Но вне семейной жизни женщине приходится еще хуже – это она тоже знала, и очень давно. В своей семье она может по крайней мере оградить себя от унижений (если, конечно, ее не унижает собственный муж!). Но, будучи одинокой, она совершенно беззащитна, а обидеть или оскорбить ее всегда найдутся охотники! Таковы были наблюдения пани Юстыны.
Она уже прошла нелегкую жизненную школу. Детство ее протекало если не в роскоши, то в достатке. Ее родители, не бедные дворяне, ни в чем ей не отказывали. Но это длилось недолго. Родители разорились и умерли, оставив дочь на краю нищеты. Граф Скарбек, дальний родственник Кшижановских, взял осиротевшую паненку к себе в дом, где уже ютились многочисленные обездоленные племянницы, кузины, приживалки и так называемые «домашние сестрицы» – полуродственницы-полуэкономки.
С Юстыной обращались соответственно ее происхождению и довершили ее воспитание. Она в совершенстве изучила французский, хорошо играла на рояле. Но вскоре сама пожелала зарабатывать себе на хлеб, и ей доверили воспитание графских дочерей. Графиня даже выделила ей небольшое приданое – уютный флигелек в Желязовой Воле. Женихов, однако, не было. Миловидная панна Юстына привлекала главным образом тех посетителей графского дома, которые не собирались связывать себя. Правда, с этой стороны графиня могла быть спокойна: молодая девушка держала себя гордо и неприступно. Но время шло, юные графини подрастали, и неизбежно должен был наступить срок, когда услуги домашней гувернантки окажутся ненужными, и тогда придется либо искать новое место у чужих людей, либо остаться в графском доме – уже настоящей приживалкой.
Эта перспектива ужасала Юстыну. Появление Миколая Шопена, умного, образованного, деликатного в обращении, да еще в ореоле патриотического подвига, совершенного им в юности, показалось Юстыне чудом. Это действительно было так, ибо новый учитель сильно отличался от всех мужчин, которых она знала. Он отнесся к ней с дружеским участием, стал для нее братом, а затем уж – возлюбленным. Он был старше Юстыны на одиннадцать лет, но она не ощущала этой разницы: пан Миколай выглядел гораздо моложе своего возраста (это было в роду у всех Шопенов), а главное – был молод душой, моложе самой Юстыны, осторожной и не слишком доверчивой.
«Низкое» происхождение пана Миколая могло стать препятствием к его браку с дворяночкой, хотя и бедной, но воспитанной в сословной гордости. Он не скрыл, что отец его возделывал виноградники и занимался еще и другими сельскими работами. Но энергия и дарования Шопена восполняли этот пробел в глазах графини Скарбек и ее воспитанницы. Сама Юстына была уверена, что ее избранник недолго останется домашним учителем и добьется несравненно лучшего положения. Из разговоров с Шопеном она заключила, что он гуманист, почитатель французских энциклопедистов. Она поверила в него; это был почетный для нее брак; не просто избавление от печальной судьбы, но редкое, подлинное счастье.
И все же ей приходилось думать о многом, создавая благополучие семьи. И муж и дети были слабого здоровья; у пана Миколая случались иногда приступы лихорадки, от которой он надолго ослабевал. Заботы жены укрепили его, помогли природе. Но возникали другие беспокойства – из-за детей. Первый ребенок, Людвика, родилась довольно крепкой и росла, как дубок, но младшие дети-погодки были хрупки и болезненны. Изабеллу и Фридерика как-то выручала их неистощимая веселость. Глядя на их оживленные лица, разрумянившиеся во время игр, пани Юстына успокаивалась: дети выглядели совершенно здоровыми. Но самая младшая, Эмилька, с каждым годом становилась все тише и покорнее, и ее личико казалось совсем восковым, особенно когда на него падал луч солнца. Миля была необычайно даровита: с четырех лет она придумывала трогательные сказки и пела песенки, в которых и слова и напев были ее собственные. Но эта разносторонняя, ранняя талантливость дочери не столько радовала, сколько пугала пани Юстыну. О таких детях говорили в народе: «Не жилец на этом свете – слишком хорош для него!»
Пани Юстыну тревожила и нервность детей; ею особенно отличался Фридерик. Он плохо спал по ночам, видел страшные сны, которые он путал с явью. Ни строгий порядок, заведенный в доме матерью, ни царящий здесь спокойный, ровный тон не могли ослабить эту нервозность мальчика, которого даже радость возбуждала до слез. Его привязанность к матери также носила болезненный характер. Когда пани Юстына отлучалась, хоть и ненадолго, он тревожился и выбегал из дома встречать. Впечатления, легко проходившие у других детей, оставляли у него неизгладимый след.
Он был способен часами сидеть у ног матери, слушая ее тихие песни. Музыка была утешением Юстыны в девические годы, и в замужестве она ее не оставила: это нужно было для детей. Пани Юстына была непоколебимо уверена, что люди, с детства приученные к хорошей музыке, не могут быть грубыми и жестоким, и музыка более, чем другие искусства, смягчает нравы.
Маленький Фридерик одно время сильно огорчал ее: как только она начинала играть, он заливался слезами. Пани Юстына переставала – он плакал пуще прежнего. Он еще не умел говорить, и они не понимали друг друга. И лишь однажды, уловив умоляющий взгляд сына, устремленный на клавиатуру, пани Юстына догадалась, что эти слезы и волнение – признаки великого блаженства, слишком сильного, чтобы его выдержать. Когда Фридерик немного подрос, он выражал свое пристрастие иначе – садился на пол, прямо под клавиатурой, и прислушивался к вибрации.
Трудно сказать, когда началась эта страсть. Должно быть, очень рано. В полтора года Фридерик настораживался и улыбался, услыхав звяканье ложечки о стакан. Отец первый обратил на это внимание.
Однажды ночью (это было в Варшаве, Фридерику минуло шесть лет) он проснулся и больше не мог уснуть. Он лежал неподвижно, прислушиваясь к дыханию спящих сестер, потом встал и ощупью добрался до двери. Маленький коридор отделял детскую от гостиной, где стояло фортепиано. Фридерик не решился бы подойти к нему, если бы в гостиной было совсем темно или горела хотя бы обыкновенная лампа. Но шторы не были спущены, как в детской, и лунные лучи проникали в комнату сквозь кружевную гардину. Это необычное освещение, преобразившее комнату, придало смелости Фридерику: ему захотелось попробовать, как звучит мелодия, услышанная им во сне.
В это время в соседней комнате проснулась пани Юстына. Ей почудились звуки музыки, раздающиеся совсем близко. Она поднялась и зажгла свечу. Постояла немного, прислушиваясь, потом вышла в гостиную, смежную с ее спальней.
В дверях она остановилась, пораженная необычайным зрелищем. Подложив на стул для удобства фолианты нот, Фридерик играл! Играл, хоть никто еще не учил его и не знакомил с клавиатурой. Но игра была связная. Верхние звуки разбитых аккордов образовали мелодию, а гармония при этом была стройна и приятна. Вся импровизация радовала слух, хоть и звучала слабо…
Увидя мать, Фридерик оборвал игру и попытался слезть со своего сиденья. Но она удержала его. – Мне снилось… – начал он, – и я боялся, что наутро все забуду! – Что же тебе снилось, дитя мое? – Этого он не мог рассказать. Пани Юстына подала ему питье, приготовленное ею на ночь. Он отпил немного и спросил:
– Можно, я еще поиграю?
Он повторил свою импровизацию, – на этот раз она звучала увереннее. Подавив волнение, пани Юстына похвалила сына, потом проводила его в детскую. Незаметно коснулась его лба – он был холодный, но влажный. В темноте она нашла кроватку Фридерика. Старшие девочки спали, а Эмилька сидела на постели и терла кулаком глаза.
Няня крепко спала в своем коридорчике, а будить ее Эмилька почему-то побоялась. Она проснулась оттого, что ей показалось – кто-то унес Фридерика. Он засмеялся, улегся и сказал, что скоро уснет.
Приласкав и благословив детей, пани Юстына вернулась к себе. Проходя через гостиную, она спустила тяжелую штору. Луна светила слишком ярко. И у себя в спальне пани Юстына долго не могла уснуть…
Утром она рассказала мужу о ночной импровизации Фридерика. – Если это тебе не приснилось, – сказал пан Николай, – то я вижу в этом указующий перст судьбы. Никогда не следует противиться призванию– Он вспомнил, что ему говорили о хорошем учителе музыки для детей. Это чешский музыкант Войцех Живный, почитатель классиков и особенно Иоганна-Себастьяна Баха… Пани Юстына не возражала. Только упоминание о Бахе немного испугало ее. – Бедный ребенок! – сказала она. – Подождем хотя бы полгода! Он еще так мал!
Глава третья
…Сразу же после завтрака в дом пришел человек большим фиолетовым носом, одетый в ярко-зеленый сюртук и насквозь пропитанный табаком. На голове у него был гладкий черный парик, а в руках толстый карандаш. Это и был Войцех Живный, учитель музыки. Увидя его, девочки испугались и убежали. Сам Фридерик хотел последовать за ними, но вовремя вспомнил, что странный гость пришел ради него.
Усадив Фридерика за фортепиано, Живный вынул из кармана табакерку с изображением филина, засунул в свои ноздри гораздо больше табаку, чем они могли вместить, и без всяких предисловий потребовал:
– Ну, играй!
Фридерик чихнул и опросил: – А что же играть? – То, что умеешь! – Но я не умею! – Этого не может быть!
Фридерик, словно загипнотизированный, смотрел на большой малиново-красный платок Живного, торчащий из кармана сюртука.
– Что же ты молчишь? Или у тебя такой большой выбор?
Выбор действительно был не маленький. Но ведь это не игра, а – так!
– Ну и давай – так!
Голос у него был довольно скрипучий.
Фридерик подумал и сыграл песенку «Две Марыси», с собственной гармонизацией. Мотив ленивой Марыси сопровождался достойными ее ленивыми аккордами, а другая мелодия, изображающая лихую, бедовую Марысю, проходила на фоне триолей, которые должны были вертеться, как крылья ветряной мельницы. Живный слушал внимательно. Они были одни на уроке. Мать еще раньше увела девочек, чтобы не мешать первому знакомству. Но Фридерик знал, что у сестер любопытство взяло верх над испугом и что они стоят за дверью, а Эмилька подпевает тоненьким голоском.
Фридерик опять чихнул. – На здоровье! – сказал Живный. – Что ты все чихаешь? – И, помолчав немного, спросил: – Ну, а еще?
Фридерик сыграл новую пьесу, тоже собственного сочинения. Он еще не придумал названия для нее, но сыграл с удовольствием. – А повторить можешь? – спросил Живный. – Могу! – А ну, попытайся!
Он недаром сказал: – Попытайся! – Это оказалось не так легко, во второй раз оно получилось по-другому.
– Сколько тебе лет? – осведомился учитель и вынул свою табакерку. – Шесть с половиной… Что это у вас? Сова?
– Еще какая! – ответил Живный и показал Фридерику крышку табакерки. Пока он заправлялся новой огромной порцией табаку, Фридерик мог убедиться, что сова как две капли воды похожа на своего владельца. Приятное открытие!
– Это филин! – сказал Живный, – пора уже знать! Но, однако, будем продолжать урок. Что это за нота? Знаешь?
Фридерик посмотрел: – Нет. – А эта? – Кажется, ре! – Соль! Но это не важно: она тоже начинается после черной клавиши. Тебе кто-нибудь показывал ноты?
– Нет. Сестра хотела показать, но мама сказала, что еще рано. – Ну, молодец, ты славный парень! – Что он хотел этим сказать?
– Теперь закрой глаза и внимательно слушай!
Фридерик сильно зажмурился. Живный взял аккорд из четырех звуков, очень красивый, но какой-то незаконченный. После него, как завершение, требовался другой… – Теперь открой глаза! Что ты так жмуришься? Я тебе верю! Попробуй повторить то, что услыхал. Сыграй это!
Фридерик в точности воспроизвел вопросительный аккорд и после него тут же взял другой, утвердительный: это было просто необходимо! Живный зорко посмотрел на Фридерика: – Ну, а, скажем, этот? Да не жмурься так! А то смотри, глаза у тебя слипнутся навеки! Вслушайся: этот будет потруднее!
Действительно, Живный придумал довольно сложное сочетание из восьми звуков. Два в середине – близко друг к другу, совсем рядом… крайние одинаковы – это уж точно. А вот остальные… – Попрошу вас пан, нельзя ли еще раз? – Пожалуйста! – Нет, извините меня, это не то! Здесь средние звуки дальше один от другого! – А! Ты это заметил? Здорово! Ну, вот тебе первый! – Спасибо… Вот он! А тот другой, кажется, так?
Живный молчал. В глазах у него было какое-то странное выражение, точно ему взгрустнулось. – Простите, пан, правильно я сыграл? – Правильно, – ответил Живный, глядя на Фридерика все тем же неопределенно грустным взглядом – совершенно правильно!..
Усадив Фридерика за фортепиано, Живный вынул из кармана табакерку с изображением филина, засунул в свои ноздри гораздо больше табаку, чем они могли вместить, и без всяких предисловий потребовал:
– Ну, играй!
Фридерик чихнул и опросил: – А что же играть? – То, что умеешь! – Но я не умею! – Этого не может быть!
Фридерик, словно загипнотизированный, смотрел на большой малиново-красный платок Живного, торчащий из кармана сюртука.
– Что же ты молчишь? Или у тебя такой большой выбор?
Выбор действительно был не маленький. Но ведь это не игра, а – так!
– Ну и давай – так!
Голос у него был довольно скрипучий.
Фридерик подумал и сыграл песенку «Две Марыси», с собственной гармонизацией. Мотив ленивой Марыси сопровождался достойными ее ленивыми аккордами, а другая мелодия, изображающая лихую, бедовую Марысю, проходила на фоне триолей, которые должны были вертеться, как крылья ветряной мельницы. Живный слушал внимательно. Они были одни на уроке. Мать еще раньше увела девочек, чтобы не мешать первому знакомству. Но Фридерик знал, что у сестер любопытство взяло верх над испугом и что они стоят за дверью, а Эмилька подпевает тоненьким голоском.
Фридерик опять чихнул. – На здоровье! – сказал Живный. – Что ты все чихаешь? – И, помолчав немного, спросил: – Ну, а еще?
Фридерик сыграл новую пьесу, тоже собственного сочинения. Он еще не придумал названия для нее, но сыграл с удовольствием. – А повторить можешь? – спросил Живный. – Могу! – А ну, попытайся!
Он недаром сказал: – Попытайся! – Это оказалось не так легко, во второй раз оно получилось по-другому.
– Сколько тебе лет? – осведомился учитель и вынул свою табакерку. – Шесть с половиной… Что это у вас? Сова?
– Еще какая! – ответил Живный и показал Фридерику крышку табакерки. Пока он заправлялся новой огромной порцией табаку, Фридерик мог убедиться, что сова как две капли воды похожа на своего владельца. Приятное открытие!
– Это филин! – сказал Живный, – пора уже знать! Но, однако, будем продолжать урок. Что это за нота? Знаешь?
Фридерик посмотрел: – Нет. – А эта? – Кажется, ре! – Соль! Но это не важно: она тоже начинается после черной клавиши. Тебе кто-нибудь показывал ноты?
– Нет. Сестра хотела показать, но мама сказала, что еще рано. – Ну, молодец, ты славный парень! – Что он хотел этим сказать?
– Теперь закрой глаза и внимательно слушай!
Фридерик сильно зажмурился. Живный взял аккорд из четырех звуков, очень красивый, но какой-то незаконченный. После него, как завершение, требовался другой… – Теперь открой глаза! Что ты так жмуришься? Я тебе верю! Попробуй повторить то, что услыхал. Сыграй это!
Фридерик в точности воспроизвел вопросительный аккорд и после него тут же взял другой, утвердительный: это было просто необходимо! Живный зорко посмотрел на Фридерика: – Ну, а, скажем, этот? Да не жмурься так! А то смотри, глаза у тебя слипнутся навеки! Вслушайся: этот будет потруднее!
Действительно, Живный придумал довольно сложное сочетание из восьми звуков. Два в середине – близко друг к другу, совсем рядом… крайние одинаковы – это уж точно. А вот остальные… – Попрошу вас пан, нельзя ли еще раз? – Пожалуйста! – Нет, извините меня, это не то! Здесь средние звуки дальше один от другого! – А! Ты это заметил? Здорово! Ну, вот тебе первый! – Спасибо… Вот он! А тот другой, кажется, так?
Живный молчал. В глазах у него было какое-то странное выражение, точно ему взгрустнулось. – Простите, пан, правильно я сыграл? – Правильно, – ответил Живный, глядя на Фридерика все тем же неопределенно грустным взглядом – совершенно правильно!..