Страница:
Две ученицы Шопена внезапно отказались от уроков. В салонах говорили, что нынешний концертный сезон проходит гораздо хуже, чем прошлогодний. Искусство, право, слишком большая роскошь!
После тяжелого гриппа, – эта болезнь каждую осень свирепствовала в Париже, но в том году с особенной силой, – Шопен оправился не скоро. Его сразило известие о смерти Карла Фильча, его любимого ученика.
Этот шестнадцатилетний мальчик, венгерец по рождению, был так же необузданно романтичен, как Лист в юности, но развивался еще быстрее, чем Лист. По словам Гиллера, в игре Фильча умещались Шопен и Лист, вместе взятые. Занятия с этим учеником были радостью для Шопена, оправданием всех его педагогических мучений. Фильч своей изобретательностью в оттенках наталкивал его порой на композиторские находки. Своеобразные ударения Фильча в одном из этюдов Мошелеса подсказали Шопену интонации вздоха в третьей балладе.
Этот мальчик владел и композиторским даром. Но ленился записывать свои импровизации.
– Зачем ему торопиться? – восклицал Лист. – Пусть побережет себя! Разве он не успеет?
И вот не успел…
«Каждого в жизни подстерегают беды…» Это говорил Шуман. – Надо торопиться, надо успеть сделать как можно больше хорошего…
И, кажется, одна из бед уже подкралась к Шуману. В конце зимы Фридерик получил письмо от Клары. Интересное письмо, полное сообщений о музыкальных событиях в Германии. Клара познакомилась с Вагнером. «Сильная, хотя и несимпатичная личность… Очень здоровый человек. Счастливец!» И тут Клара упомянула о состоянии Шумана, о его жалобах на музыкальные галлюцинации. Его в последнее время беспрестанно преследует один и тот же звук – ля. И днем и ночью. Это длится уже несколько недель. Доктор сказал, что это переутомление, надо взять отпуск и отдохнуть…
После отъезда Людвики Шопен казался бодрее обыкновенного и много сочинял. Свежие воспоминания поддерживали эту бодрость. Он любил сидеть в беседке, где они вдвоем с Людвикой проводили долгие часы. Вернувшись в Париж, он случайно обнаружил на рояле забытый ею карандаш. Снова предлог для воспоминаний. Он наводил Жорж Санд на разговоры о Людвике, и Аврора охотно поддерживала их, и даже часто сама их начинала.
… Какой-то дух озабоченности владел ею. У нее завелись секреты. Она постоянно советовалась о чем-то с мадам Марлиани, чаще прежнего писала письма. Ее настроения теперь менялись, и в доме иногда надолго устанавливалось то, что Шопен называл «дурной погодой». Когда он шутя попрекнул ее скрытностью, она хмуро ответила, что дурные примеры заразительны– восемь лет общения с «самим богом скрытности» не могут не оказать своего действия. Между ними еще не было открытых неудовольствий и споров, но уже не было и внутреннего согласия, не было даже скрепляющего влияния привычки, потому что они не могли привыкнуть друг к другу. До сих пор их любовь была сильнее привычки. Внешне все шло, как обычно. Он много работал, она также. Обоим было тяжело. Аврора старалась скрыть это за излишней хлопотливостью…
Для работы ей были необходимы покой и сосредоточенность, но мелкая, убивающая проза ежедневно вторгалась в ее жизнь, как она ни пряталась в своей рабочей комнате, как ни ограждала себя от этих вторжений. Всякий день она начинала в страхе, как бы не произошла стычка между Соланж и Огюстиной, Морисом и Соланж, Шопеном и Морисом – этого она более всего боялась и менее всего могла предотвратить. Эти двое терзали ее своим отношением друг к другу, и даже любовь к ней не могла победить их взаимную вражду.
Привычка работать по ночам, приобретенная еще в Берри, у Дюдевана, и ставшая необходимостью в первые парижские годы, теперь укрепилась. – Я очень несчастлива в моей семейной жизни, – признавалась она Марлиани. – Но у меня, слава богу, две жизни: одна – писательницы, будь она благословенна; другая – женщины и матери, она становится тяжелее с каждым днем!
Шопен с трудом дотянул до летних дней. Аврора раньше его уехала в Ноган. Он оставался в Париже, чтобы договориться с издателем о напечатании своей «Колыбельной» и исполнить несколько поручений Авроры. Доверяя его вкусу, она просила выбрать для нее материи на платье, что он и выполнил с горделивой и горькой нежностью.
В магазине он встретил обеих сестер Дельфины Потоцкой. Людмила Бово спросила его с чуть заметным, но хорошо рассчитанным удивлением: – Разве вы не едете в этом году в Ноган? – А Натали осведомилась, не собирается ли он менять свою квартиру. И при этом смотрела на него во все глаза.
В Ногане, как всегда, было многолюдно. Аврора торопилась закончить свой роман и, может быть, впервые за много лет чувствовала себя в Ногане точно в гостях. Здесь и временем и образом жизни полновластно распоряжалась Соланж. Она пуще прежнего преследовала свою кузину, не из зависти – она не допускала мысли о соперницах, – но потому что за кузину заступались Морис и сама Жорж Санд. Огюстина уже не казалась такой невозмутимой, как в Прошлом году, и глаза у нее были красны от слез, но она верила в Жорж Санд, которая обещала Титине никогда не покинуть ее.
Соланж доставляло особенное удовольствие злить Аврору, причинять ей боль, и она тайком нащупывала чувствительные места, которые можно было наверняка ранить. Ее мать была необыкновенной женщиной, но Соланж предполагала, что есть вещи, равно неприятные и тяжелые для каждой женщины. Аврора была уязвима, уже становилась уязвимой.
– Ты напрасно работаешь по ночам, мама! – говорила Соланж при гостях. – В твоем возрасте это опасно!
– Ничего, я долго проживу! – с улыбкой отвечала Аврора.
– Все-таки подумай! Тебе не двадцать лет! И не тридцать! И даже не сорок!
В другой раз в гостиной, после пения Полины Виардо, она сказала:
– И к чему такой яркий свет? Это губительно для мамы! Разве тебе можно показываться в таком освещении? Да еще рядом с Полиной!
– Зато милочке Полине соседство со мной будет выгодно, – отшутилась Аврора, оставаясь на своем месте.
Когда гости разошлись, Соланж сказала Шопену:
– По-моему, вы непременно должны влюбиться в Полину Виардо!
– Я ее очень люблю.
– Да, как музыкантшу. Но она, кроме того, интересна и очень молода. А молодость – это сила! Неужели вы остались бы равнодушны к вниманию молодой и красивой женщины?
– Конечно, нет, Соль, но я слишком привязан к вашей матери, чтобы другое стало серьезным.
– Странно!
– …Теперь старухи побеждают молодых, – говорила Соланж Морису. – Она еще будет иметь романы, вот увидишь!
– Это кто «она»? – с неудовольствием спрашивал Морис.
– Она – Лелия, Индиана… Морис вспыхивал:
– Как ты смеешь называть маму «оной»! Да еще старухой? У великих людей нет возраста! Она моложе тебя, если хочешь знать!
– Я и говорю: она себя еще покажет!
Ей долго не удавалось спровоцировать Аврору на какую-нибудь грубую сцену; когда же, не выдержав нападок на Огастину, Жорж Санд вышла из себя и громко выбранила дочь, Соланж закинула назад голову и язвительно произнесла:
– Ага, значит, и утонченные натуры не могут забыть швейный магазин!
Это был намек на профессию матери Жорж Санд.
Подобные разговоры возобновлялись. Авроре были тяжелы не столько сами выходки Соланж, сколько угадываемое настойчивое стремление дочери причинить ей боль, унизить ее в глазах других людей.
– Ты играешь на руку моим врагам, – сказала она однажды. – Пойми: они будут вдвойне торжествовать, видя, как в моей собственной семье всходят семена раздора!
– Ах, они обо всем узнают еще раньше, – отвечала Соланж, – они читают романы Жорж Санд!
О Шопене они почти никогда не говорили, но в последнее время Соланж осмелела и приготовилась к новому нападению.
– Ты думаешь, он верен тебе? – говорила она матери. – Может быть, фактически, но мысленно… Поверь мне, если бы я только захотела…
Аврора не решалась оборвать дочь, боясь поселить в ней подозрение в ревности, но она сознавала, что и отшучиваться нельзя.
– Что у тебя за несчастный склад ума! Во всем видишь только уродливые стороны!
Соланж со смехом уходила, говоря:
– А вот проследи!
Аврора возвращалась к себе и долго не могла начать работу. Уже и другие намекали ей на это. Да и ничего тут нет удивительного. Соланж молода и хороша. И умеет нравиться, умеет покорять. У нее аристократические вкусы, стремление к изысканности, юмор. Это близко Шопену… Он всегда заступается за Соланж, даже когда она не права, и лицо у него бывает умиленное, какую бы выходку она ни учинила…
Весь вечер и часть ночи Аврора провела на террасе одна. Она ходила взад и вперед, отгоняя от себя злые мысли и удивляясь тому, насколько ревность живучее самой любви.
Она была в какой-то степени близка к истине. Дочь любимой женщины – это не просто чужая девушка. Шопен испытывал нежность к Соланж, оттого, думал он, что она была нелюбимым ребенком в семье. Он не обвинял ее в дурном характере: она ожесточилась невольно. Но главным образом она привлекала его тем, что она дочь Авроры. Соланж не походила на мать ни наружностью, ни нравом. Но у нее был голос Авроры, ее глаза, такие же обильные, роскошные, хотя и белокурые, волосы, такие же мягкие, маленькие руки. И он представлял себе их обеих в одном лице, он видел перед собой юную Аврору, которую он не знал, но которую мог любить всей силой души. Ведь эта Аврора еще не знала дурных влияний, с ней он мог быть безмятежно счастлив…
Эта опасная иллюзия, которой он поддавался без борьбы, была тем не менее совершенно безгрешна. Он понимал всю бесплодность любви к фантому, а живая Соль сама по себе не была предметом его мечтаний. Его ничуть не покоробило и не опечалило известие о ее сближении с молодым Виктором де Лепрадом, гостившим в то лето в Ногане, юношей, которого она совершенно поработила. Шопен сам сказал Авроре, что это была бы подходящая партия.
Аврора была не на шутку озабочена будущностью Соланж. Ее пугала самоуверенность дочери, приступы злобы, ранняя чувственность, вернее – тщеславное стремление пробуждать чувственность в других, нездоровое любопытство к темным сторонам жизни. Еще два года тому назад, когда Соланж исполнилось только шестнадцать лет, Аврора уже задумывалась над ее судьбой и однажды, в присутствии мадам Марлиани и Мориса, воскликнула:
– Ах, выдать бы ее замуж поскорее!
– Как? – встрепенулась мадам Марлиани. – И это говорит свободолюбивая Жорж Санд, непримиримый враг брачных цепей? Вы хотите, чтобы ваша дочь пошла по торной дороге?
– Торная дорога – это ее спасение. Свобода для таких натур крайне опасна. И она сама, получив свободу, станет опасна для других. Дайте ей в руки нож – и она поспешит кого-нибудь зарезать. Может быть, меня.
Госпожа Марлиани сочла эти слова кощунственными и стала успокаивать подругу, но Аврора уже прониклась убеждением в полной неисправимости Соланж.
– Поверьте, я достаточно настрадалась, прежде чем пришла к такому ужасному выводу. Но подыскать ей жениха будет нелегко. Хорошего человека она сломает, ей претят глубокие, честные натуры. – Ей нужен кентавр, – сказал Морис.
Задумываясь о судьбе Соланж, Аврора не хуже любой мещанской матери подыскивала себе зятя. Одно время ей хотелось устроить брак дочери с Луи Бланом, но Соланж категорически отвергла эту кандидатуру. Вообще она была не из тех девушек, чью судьбу устраивают родители. Молодой де Лепрад нравился ей главным образом потому, что он принадлежал к знатному роду. К его огорчению, родители и слышать не хотели о браке сына с девушкой из такой семьи. Они не были поклонниками Жорж Санд, они возмущались ею. Но желание привести Соланж к пристани и успокоиться хотя бы на этот счет заставило Аврору – уже не в первый раз – изменить себе. Все лето в Ногане прошло под знаком добропорядочности, все должно было произвести впечатление размеренной, трезвой, благоустроенной помещичьей жизни добродетельной семьи, которая не затронута и никогда не была затронута никакими страстями. Соланж умела «пускать пыль в глаза» аристократическими манерами, она знакомила жениха с генеалогией Дюпенов – ее предков по отцу. Авроре с ее огромным житейским опытом и талантом ничего не стоило великолепно изобразить даму из высшего общества, чей литературный талант нисколько не мешает утонченности манер и величавой осанке. Все гости, могущие хоть немного скомпрометировать семейство в глазах будущего родственника, были на время устранены. Дядюшке Шатирону было прямо велено не показываться в Ногане. Морис во всем поддерживал Аврору: замужество Соланж совпадало и с его интересами. Таким образом, в ноганском доме установилось довольно длительное перемирие.
Приезд Шопена в эту пору был вовсе нежелателен. Лучше бы он отдыхал в другом месте. Но поскольку он приехал, Аврора постаралась изобразить его перед молодым поклонником Соланж как хорошего знакомого, которого по традиции приглашают на летние месяцы в деревню, но с которым не очень считаются. Хозяева как бы говорят ему: «Ведь мы давно знакомы, так что не станем церемониться с вами. Дадим вам полную свободу, а нам позвольте жить своей жизнью!»
Шопен скоро догадался о предназначенной ему роли. Может быть, он и остался бы в Париже ради пользы Соланж, если бы ему чистосердечно все объяснили. Но скрытность Авроры оскорбила его. Он не мог совладать со своей раздражительностью и наговорил резкостей Морису, который не остался в долгу. Аврора настойчиво мирила их, но у гостя не могло остаться сомнений, что «хороший знакомый» имеет все основания обижаться и даже негодовать.
Соланж также не сумела выдержать до конца свою роль безупречной аристократки. Ее резкие выходки против кузины и брата, неровное обращение с матерью, которую она то «ставила на пьедестал», склоняясь перед нею, то бесцеремонно обрывала язвительными репликами, – все это не могло не нарушить установленный хозяйкой благопристойный тон. Одна из приглашенных светских дам успела написать в Париж, родственникам де Лепрада, о своих далеко не благоприятных впечатлениях. Таким образом, несмотря на соединенные усилия семейства удержать и сохранить Виктора, его чопорные родители категорически отозвали его к себе, и он уехал из Ногана, сильно огорченный, но не сделав формального предложения. Игра в «почтенный дом» не принесла желаемых результатов.
Но Соланж скоро утешилась. Второй ее поклонник, не менее родовитый, чем первый, красивый, статный и безличный малый, попросил ее руки и получил согласие. Аврора немного успокоилась и принялась успешно дописывать свой роман.
Но покой не вернулся к Шопену. Он давно уже мог понять, что происходит в душе Авроры. Но раздражался, мучился и ее мучил главным образом потому, что никогда не высказывался до конца. Самые тяжкие подозрения не выходили наружу. Один только раз он высказал их в каком-то приступе отчаяния. Напрасно Аврора доказывала ему, что он заблуждается: у нее слишком много забот, и она так устала от страстей, что уже наполовину мертва и меньше всего может подать повод для ревности. Но эти объяснения только растравляли его рану: если она мертва для него, то это не значит, что она мертва для других…
…для той молодежи, которая бывает в Ногане… Но он не хотел оскорблять Аврору и ссориться с ней. Ледяная вежливость и длительное молчание пришли на смену болезненной вспышке. Но он не мог быть сдержанным по отношению к другим, особенно к Морису, ненависть которого ощущал почти физически.
Морис часто заходил к матери. У нее был усталый, грустный вид, и это наполняло его негодованием против тех, кто, по его мнению, омрачал ее жизнь.
– Скажи, пожалуйста, долго ли будет продолжаться это гостевание? – спросил он однажды. – Прости меня, дорогая, но позволено спросить, наконец: кто он тебе? Кто он нам? Вот уже восьмой год ты несешь этот крест, и у тебя уже нет сил, я вижу!
Не понимаю, – продолжал он, ободренный ее молчанием, – какова теперь роль этого человека в нашем доме? Ты сама говоришь: что прошло, то мертво, труп надо хоронить, это святой обычай. К чему же эта ненужная благотворительность? Нельзя же из одной благодарности к давнишним… переживаниям взваливать на себя такую тяжесть! Ну, хорошо, тебе жаль его, Париж для него вреден. Так ведь его не прогоняют, но пусть он хоть не устраивает сцен! Пусть не ведет себя как хозяин, если он только гость!
– Я прошу тебя не говорить так о нем! – вскричала Аврора. – Я не вынесу подобного тона! Этот человек дорог мне, пойми это!
– Ну, тогда я не знаю. Тебе придется выбирать между мною и им. Потому что я не могу видеть твои страдания!
В первый раз Морис заговорил так решительно. Вечером он с самодовольным видом сказал сестре:
– Я поставил ультиматум. Теперь посмотрим, что будет!
Он не был злопамятен и, пока еще не знал о новых замыслах Соланж против Огюстины и между ним и сестрой не произошло окончательного разрыва, говорил с ней дружески. Соланж усмехнулась и сказала:
– Ты очень хороший сын. Она будет тебе благодарна за этот удачный предлог.
Морис вытаращил глаза.
– Нельзя же просто выставить человека за дверь! – Соланж коротко засмеялась. – Но когда родной сын требует и даже предлагает выбрать между ним и еще кем-то, можно вполне осуществить давнишнее намерение…
– Что?
– …и остаться правой в глазах общества!
Глава девятая
Глава десятая
После тяжелого гриппа, – эта болезнь каждую осень свирепствовала в Париже, но в том году с особенной силой, – Шопен оправился не скоро. Его сразило известие о смерти Карла Фильча, его любимого ученика.
Этот шестнадцатилетний мальчик, венгерец по рождению, был так же необузданно романтичен, как Лист в юности, но развивался еще быстрее, чем Лист. По словам Гиллера, в игре Фильча умещались Шопен и Лист, вместе взятые. Занятия с этим учеником были радостью для Шопена, оправданием всех его педагогических мучений. Фильч своей изобретательностью в оттенках наталкивал его порой на композиторские находки. Своеобразные ударения Фильча в одном из этюдов Мошелеса подсказали Шопену интонации вздоха в третьей балладе.
Этот мальчик владел и композиторским даром. Но ленился записывать свои импровизации.
– Зачем ему торопиться? – восклицал Лист. – Пусть побережет себя! Разве он не успеет?
И вот не успел…
«Каждого в жизни подстерегают беды…» Это говорил Шуман. – Надо торопиться, надо успеть сделать как можно больше хорошего…
И, кажется, одна из бед уже подкралась к Шуману. В конце зимы Фридерик получил письмо от Клары. Интересное письмо, полное сообщений о музыкальных событиях в Германии. Клара познакомилась с Вагнером. «Сильная, хотя и несимпатичная личность… Очень здоровый человек. Счастливец!» И тут Клара упомянула о состоянии Шумана, о его жалобах на музыкальные галлюцинации. Его в последнее время беспрестанно преследует один и тот же звук – ля. И днем и ночью. Это длится уже несколько недель. Доктор сказал, что это переутомление, надо взять отпуск и отдохнуть…
После отъезда Людвики Шопен казался бодрее обыкновенного и много сочинял. Свежие воспоминания поддерживали эту бодрость. Он любил сидеть в беседке, где они вдвоем с Людвикой проводили долгие часы. Вернувшись в Париж, он случайно обнаружил на рояле забытый ею карандаш. Снова предлог для воспоминаний. Он наводил Жорж Санд на разговоры о Людвике, и Аврора охотно поддерживала их, и даже часто сама их начинала.
… Какой-то дух озабоченности владел ею. У нее завелись секреты. Она постоянно советовалась о чем-то с мадам Марлиани, чаще прежнего писала письма. Ее настроения теперь менялись, и в доме иногда надолго устанавливалось то, что Шопен называл «дурной погодой». Когда он шутя попрекнул ее скрытностью, она хмуро ответила, что дурные примеры заразительны– восемь лет общения с «самим богом скрытности» не могут не оказать своего действия. Между ними еще не было открытых неудовольствий и споров, но уже не было и внутреннего согласия, не было даже скрепляющего влияния привычки, потому что они не могли привыкнуть друг к другу. До сих пор их любовь была сильнее привычки. Внешне все шло, как обычно. Он много работал, она также. Обоим было тяжело. Аврора старалась скрыть это за излишней хлопотливостью…
Для работы ей были необходимы покой и сосредоточенность, но мелкая, убивающая проза ежедневно вторгалась в ее жизнь, как она ни пряталась в своей рабочей комнате, как ни ограждала себя от этих вторжений. Всякий день она начинала в страхе, как бы не произошла стычка между Соланж и Огюстиной, Морисом и Соланж, Шопеном и Морисом – этого она более всего боялась и менее всего могла предотвратить. Эти двое терзали ее своим отношением друг к другу, и даже любовь к ней не могла победить их взаимную вражду.
Привычка работать по ночам, приобретенная еще в Берри, у Дюдевана, и ставшая необходимостью в первые парижские годы, теперь укрепилась. – Я очень несчастлива в моей семейной жизни, – признавалась она Марлиани. – Но у меня, слава богу, две жизни: одна – писательницы, будь она благословенна; другая – женщины и матери, она становится тяжелее с каждым днем!
Шопен с трудом дотянул до летних дней. Аврора раньше его уехала в Ноган. Он оставался в Париже, чтобы договориться с издателем о напечатании своей «Колыбельной» и исполнить несколько поручений Авроры. Доверяя его вкусу, она просила выбрать для нее материи на платье, что он и выполнил с горделивой и горькой нежностью.
В магазине он встретил обеих сестер Дельфины Потоцкой. Людмила Бово спросила его с чуть заметным, но хорошо рассчитанным удивлением: – Разве вы не едете в этом году в Ноган? – А Натали осведомилась, не собирается ли он менять свою квартиру. И при этом смотрела на него во все глаза.
В Ногане, как всегда, было многолюдно. Аврора торопилась закончить свой роман и, может быть, впервые за много лет чувствовала себя в Ногане точно в гостях. Здесь и временем и образом жизни полновластно распоряжалась Соланж. Она пуще прежнего преследовала свою кузину, не из зависти – она не допускала мысли о соперницах, – но потому что за кузину заступались Морис и сама Жорж Санд. Огюстина уже не казалась такой невозмутимой, как в Прошлом году, и глаза у нее были красны от слез, но она верила в Жорж Санд, которая обещала Титине никогда не покинуть ее.
Соланж доставляло особенное удовольствие злить Аврору, причинять ей боль, и она тайком нащупывала чувствительные места, которые можно было наверняка ранить. Ее мать была необыкновенной женщиной, но Соланж предполагала, что есть вещи, равно неприятные и тяжелые для каждой женщины. Аврора была уязвима, уже становилась уязвимой.
– Ты напрасно работаешь по ночам, мама! – говорила Соланж при гостях. – В твоем возрасте это опасно!
– Ничего, я долго проживу! – с улыбкой отвечала Аврора.
– Все-таки подумай! Тебе не двадцать лет! И не тридцать! И даже не сорок!
В другой раз в гостиной, после пения Полины Виардо, она сказала:
– И к чему такой яркий свет? Это губительно для мамы! Разве тебе можно показываться в таком освещении? Да еще рядом с Полиной!
– Зато милочке Полине соседство со мной будет выгодно, – отшутилась Аврора, оставаясь на своем месте.
Когда гости разошлись, Соланж сказала Шопену:
– По-моему, вы непременно должны влюбиться в Полину Виардо!
– Я ее очень люблю.
– Да, как музыкантшу. Но она, кроме того, интересна и очень молода. А молодость – это сила! Неужели вы остались бы равнодушны к вниманию молодой и красивой женщины?
– Конечно, нет, Соль, но я слишком привязан к вашей матери, чтобы другое стало серьезным.
– Странно!
– …Теперь старухи побеждают молодых, – говорила Соланж Морису. – Она еще будет иметь романы, вот увидишь!
– Это кто «она»? – с неудовольствием спрашивал Морис.
– Она – Лелия, Индиана… Морис вспыхивал:
– Как ты смеешь называть маму «оной»! Да еще старухой? У великих людей нет возраста! Она моложе тебя, если хочешь знать!
– Я и говорю: она себя еще покажет!
Ей долго не удавалось спровоцировать Аврору на какую-нибудь грубую сцену; когда же, не выдержав нападок на Огастину, Жорж Санд вышла из себя и громко выбранила дочь, Соланж закинула назад голову и язвительно произнесла:
– Ага, значит, и утонченные натуры не могут забыть швейный магазин!
Это был намек на профессию матери Жорж Санд.
Подобные разговоры возобновлялись. Авроре были тяжелы не столько сами выходки Соланж, сколько угадываемое настойчивое стремление дочери причинить ей боль, унизить ее в глазах других людей.
– Ты играешь на руку моим врагам, – сказала она однажды. – Пойми: они будут вдвойне торжествовать, видя, как в моей собственной семье всходят семена раздора!
– Ах, они обо всем узнают еще раньше, – отвечала Соланж, – они читают романы Жорж Санд!
О Шопене они почти никогда не говорили, но в последнее время Соланж осмелела и приготовилась к новому нападению.
– Ты думаешь, он верен тебе? – говорила она матери. – Может быть, фактически, но мысленно… Поверь мне, если бы я только захотела…
Аврора не решалась оборвать дочь, боясь поселить в ней подозрение в ревности, но она сознавала, что и отшучиваться нельзя.
– Что у тебя за несчастный склад ума! Во всем видишь только уродливые стороны!
Соланж со смехом уходила, говоря:
– А вот проследи!
Аврора возвращалась к себе и долго не могла начать работу. Уже и другие намекали ей на это. Да и ничего тут нет удивительного. Соланж молода и хороша. И умеет нравиться, умеет покорять. У нее аристократические вкусы, стремление к изысканности, юмор. Это близко Шопену… Он всегда заступается за Соланж, даже когда она не права, и лицо у него бывает умиленное, какую бы выходку она ни учинила…
Весь вечер и часть ночи Аврора провела на террасе одна. Она ходила взад и вперед, отгоняя от себя злые мысли и удивляясь тому, насколько ревность живучее самой любви.
Она была в какой-то степени близка к истине. Дочь любимой женщины – это не просто чужая девушка. Шопен испытывал нежность к Соланж, оттого, думал он, что она была нелюбимым ребенком в семье. Он не обвинял ее в дурном характере: она ожесточилась невольно. Но главным образом она привлекала его тем, что она дочь Авроры. Соланж не походила на мать ни наружностью, ни нравом. Но у нее был голос Авроры, ее глаза, такие же обильные, роскошные, хотя и белокурые, волосы, такие же мягкие, маленькие руки. И он представлял себе их обеих в одном лице, он видел перед собой юную Аврору, которую он не знал, но которую мог любить всей силой души. Ведь эта Аврора еще не знала дурных влияний, с ней он мог быть безмятежно счастлив…
Эта опасная иллюзия, которой он поддавался без борьбы, была тем не менее совершенно безгрешна. Он понимал всю бесплодность любви к фантому, а живая Соль сама по себе не была предметом его мечтаний. Его ничуть не покоробило и не опечалило известие о ее сближении с молодым Виктором де Лепрадом, гостившим в то лето в Ногане, юношей, которого она совершенно поработила. Шопен сам сказал Авроре, что это была бы подходящая партия.
Аврора была не на шутку озабочена будущностью Соланж. Ее пугала самоуверенность дочери, приступы злобы, ранняя чувственность, вернее – тщеславное стремление пробуждать чувственность в других, нездоровое любопытство к темным сторонам жизни. Еще два года тому назад, когда Соланж исполнилось только шестнадцать лет, Аврора уже задумывалась над ее судьбой и однажды, в присутствии мадам Марлиани и Мориса, воскликнула:
– Ах, выдать бы ее замуж поскорее!
– Как? – встрепенулась мадам Марлиани. – И это говорит свободолюбивая Жорж Санд, непримиримый враг брачных цепей? Вы хотите, чтобы ваша дочь пошла по торной дороге?
– Торная дорога – это ее спасение. Свобода для таких натур крайне опасна. И она сама, получив свободу, станет опасна для других. Дайте ей в руки нож – и она поспешит кого-нибудь зарезать. Может быть, меня.
Госпожа Марлиани сочла эти слова кощунственными и стала успокаивать подругу, но Аврора уже прониклась убеждением в полной неисправимости Соланж.
– Поверьте, я достаточно настрадалась, прежде чем пришла к такому ужасному выводу. Но подыскать ей жениха будет нелегко. Хорошего человека она сломает, ей претят глубокие, честные натуры. – Ей нужен кентавр, – сказал Морис.
Задумываясь о судьбе Соланж, Аврора не хуже любой мещанской матери подыскивала себе зятя. Одно время ей хотелось устроить брак дочери с Луи Бланом, но Соланж категорически отвергла эту кандидатуру. Вообще она была не из тех девушек, чью судьбу устраивают родители. Молодой де Лепрад нравился ей главным образом потому, что он принадлежал к знатному роду. К его огорчению, родители и слышать не хотели о браке сына с девушкой из такой семьи. Они не были поклонниками Жорж Санд, они возмущались ею. Но желание привести Соланж к пристани и успокоиться хотя бы на этот счет заставило Аврору – уже не в первый раз – изменить себе. Все лето в Ногане прошло под знаком добропорядочности, все должно было произвести впечатление размеренной, трезвой, благоустроенной помещичьей жизни добродетельной семьи, которая не затронута и никогда не была затронута никакими страстями. Соланж умела «пускать пыль в глаза» аристократическими манерами, она знакомила жениха с генеалогией Дюпенов – ее предков по отцу. Авроре с ее огромным житейским опытом и талантом ничего не стоило великолепно изобразить даму из высшего общества, чей литературный талант нисколько не мешает утонченности манер и величавой осанке. Все гости, могущие хоть немного скомпрометировать семейство в глазах будущего родственника, были на время устранены. Дядюшке Шатирону было прямо велено не показываться в Ногане. Морис во всем поддерживал Аврору: замужество Соланж совпадало и с его интересами. Таким образом, в ноганском доме установилось довольно длительное перемирие.
Приезд Шопена в эту пору был вовсе нежелателен. Лучше бы он отдыхал в другом месте. Но поскольку он приехал, Аврора постаралась изобразить его перед молодым поклонником Соланж как хорошего знакомого, которого по традиции приглашают на летние месяцы в деревню, но с которым не очень считаются. Хозяева как бы говорят ему: «Ведь мы давно знакомы, так что не станем церемониться с вами. Дадим вам полную свободу, а нам позвольте жить своей жизнью!»
Шопен скоро догадался о предназначенной ему роли. Может быть, он и остался бы в Париже ради пользы Соланж, если бы ему чистосердечно все объяснили. Но скрытность Авроры оскорбила его. Он не мог совладать со своей раздражительностью и наговорил резкостей Морису, который не остался в долгу. Аврора настойчиво мирила их, но у гостя не могло остаться сомнений, что «хороший знакомый» имеет все основания обижаться и даже негодовать.
Соланж также не сумела выдержать до конца свою роль безупречной аристократки. Ее резкие выходки против кузины и брата, неровное обращение с матерью, которую она то «ставила на пьедестал», склоняясь перед нею, то бесцеремонно обрывала язвительными репликами, – все это не могло не нарушить установленный хозяйкой благопристойный тон. Одна из приглашенных светских дам успела написать в Париж, родственникам де Лепрада, о своих далеко не благоприятных впечатлениях. Таким образом, несмотря на соединенные усилия семейства удержать и сохранить Виктора, его чопорные родители категорически отозвали его к себе, и он уехал из Ногана, сильно огорченный, но не сделав формального предложения. Игра в «почтенный дом» не принесла желаемых результатов.
Но Соланж скоро утешилась. Второй ее поклонник, не менее родовитый, чем первый, красивый, статный и безличный малый, попросил ее руки и получил согласие. Аврора немного успокоилась и принялась успешно дописывать свой роман.
Но покой не вернулся к Шопену. Он давно уже мог понять, что происходит в душе Авроры. Но раздражался, мучился и ее мучил главным образом потому, что никогда не высказывался до конца. Самые тяжкие подозрения не выходили наружу. Один только раз он высказал их в каком-то приступе отчаяния. Напрасно Аврора доказывала ему, что он заблуждается: у нее слишком много забот, и она так устала от страстей, что уже наполовину мертва и меньше всего может подать повод для ревности. Но эти объяснения только растравляли его рану: если она мертва для него, то это не значит, что она мертва для других…
…для той молодежи, которая бывает в Ногане… Но он не хотел оскорблять Аврору и ссориться с ней. Ледяная вежливость и длительное молчание пришли на смену болезненной вспышке. Но он не мог быть сдержанным по отношению к другим, особенно к Морису, ненависть которого ощущал почти физически.
Морис часто заходил к матери. У нее был усталый, грустный вид, и это наполняло его негодованием против тех, кто, по его мнению, омрачал ее жизнь.
– Скажи, пожалуйста, долго ли будет продолжаться это гостевание? – спросил он однажды. – Прости меня, дорогая, но позволено спросить, наконец: кто он тебе? Кто он нам? Вот уже восьмой год ты несешь этот крест, и у тебя уже нет сил, я вижу!
Не понимаю, – продолжал он, ободренный ее молчанием, – какова теперь роль этого человека в нашем доме? Ты сама говоришь: что прошло, то мертво, труп надо хоронить, это святой обычай. К чему же эта ненужная благотворительность? Нельзя же из одной благодарности к давнишним… переживаниям взваливать на себя такую тяжесть! Ну, хорошо, тебе жаль его, Париж для него вреден. Так ведь его не прогоняют, но пусть он хоть не устраивает сцен! Пусть не ведет себя как хозяин, если он только гость!
– Я прошу тебя не говорить так о нем! – вскричала Аврора. – Я не вынесу подобного тона! Этот человек дорог мне, пойми это!
– Ну, тогда я не знаю. Тебе придется выбирать между мною и им. Потому что я не могу видеть твои страдания!
В первый раз Морис заговорил так решительно. Вечером он с самодовольным видом сказал сестре:
– Я поставил ультиматум. Теперь посмотрим, что будет!
Он не был злопамятен и, пока еще не знал о новых замыслах Соланж против Огюстины и между ним и сестрой не произошло окончательного разрыва, говорил с ней дружески. Соланж усмехнулась и сказала:
– Ты очень хороший сын. Она будет тебе благодарна за этот удачный предлог.
Морис вытаращил глаза.
– Нельзя же просто выставить человека за дверь! – Соланж коротко засмеялась. – Но когда родной сын требует и даже предлагает выбрать между ним и еще кем-то, можно вполне осуществить давнишнее намерение…
– Что?
– …и остаться правой в глазах общества!
Глава девятая
В начале осени Жорж Санд пригласила Делакруа к себе на чтение своего нового романа.
– Никого не будет, – сказала она, – кроме вас и Шопена. И вы скажете мне свое мнение.
Роман назывался «Лукреция Флориани». Речь шла об актрисе, женщине новых мыслей, свободолюбивой и непонятой.
– Вы оба самые тонкие и изысканные люди из всех, кого я знала, – сказала Аврора перед тем, как начать чтение, – и ваш суд для меня чрезвычайно важен. Что станет говорить толпа и особенно свет, меня не волнует, но суждения вас обоих будут для меня законом.
– Ведь мы же не писатели, – сказал Шопен.
– Вот именно потому мне и дорого ваше мнение! – Делакруа удивило торжественное вступление Авроры. Ему приходилось слушать ее чтение. Она иногда предваряла своих друзей о содержании или о источниках написанного. Но это получалось просто, по-деловому, и после этого взволнованно и поэтично звучал самый текст повести или романа. Теперь же она слишком волновалась сама, но вряд ли это было авторское волнение. Скорее она боялась чего-то… Она придвинула к себе лампу и начала читать. Шопен сидел в углу, в тени.
Лукреция Флориани была актриса, а ее возлюбленный, Кароль Росвальд, – художник, молодой поляк, моложе ее на шесть лет. Темой романа было трагическое несходство двух незаурядных натур, которым суждено мучить друг друга. Лукреция была натура благородная, щедрая, великодушная, самоотверженная. Ее рассудок молчал, когда ею владела страсть. Но она больше всего на свете любила свободу, и потому ей приходилось трудно среди обыкновенных и даже не совсем обыкновенных людей.
Она обожала Кароля, и Кароль обожал ее. Он был прекрасен, умен, талантлив, ибо Лукреция может любить только прекрасное! Но – увы! – благодаря болезни, не очень опасной, но мучительной для его нервной натуры, а главным образом благодаря своей впечатлительной организации и сложному, трудному характеру Кароль Росвальд не мог переносить жизненные лишения. Он и до встречи с Лукрецией был нетерпим. Но ее любовь сделала его деспотом. Избалованный ее самопожертвованием, он дал волю своим причудам, распоряжался самовластно судьбой Лукреции и измучил се подозрительностью, придирчивостью, ревностью, булавочными уколами мести и даже своей деспотической, безмерной любовью. Она не могла перенести этого, не могла больше любить, а для Лукреции не любить значило – не жить! И она умерла, медленно истаяв от мучений.
Делакруа сидел, не поднимая глаз. Он спрашивал себя: что это? Утонченная месть или обычная несдержанность? Жорж Санд привыкла сообщать миру обо всех переменах в своей жизни. Все должны были знать, кого она любила, как любила, почему разлюбила. И все, конечно, узнают в «Лукреции» историю последних восьми лет. Но к чему понадобилась клевета на человека, который любил ее? Или она сама верила, что искаженный образ, который она представила читателям, и есть подлинный облик Шопена?
Художник рискнул взглянуть на Шопена, сидящего в углу. Жорж Санд сама отодвинула лампу, чтобы видеть лицо Фридерика. Оно было спокойно и непроницаемо. Единственное, что можно было уловить в нем, – это довольно дружелюбное внимание. Жорж Санд спросила, не устал ли он. Шопен сказал, что нисколько не устал. И хоть роман был длинный, Делакруа также предпочел дослушать его до конца. Было уже три часа ночи, когда Жорж Санд дочитала его и отодвинула от себя тетрадь.
– Это очень хорошо написано, – сказал Делакруа, когда молчание уже стало неудобным.
– Вы находите? – спросила Аврора.
– Это будет иметь большой успех.
– Безусловно, – подтвердил Шопен.
– Но я хотела бы знать, как вы находите характеры, обстоятельства… И какие здесь недостатки.
– Недостатков, по-моему, нет, – сказал Шопен.
– И по-моему также, – добавил Делакруа. Аврора перевела глаза с одного на другого. Ее губы подергивались.
– Значит, вы не хотите покритиковать поподробнее?
– Позвольте спросить, – начал Делакруа, – вы еще не посылали роман издателю?
– Уже послала, – с запинкой отвечала Аврора. – Но это ничего не значит! Я еще буду работать и многое смогу исправить.
– Желаю вам удачи! – сказал Делакруа и начал прощаться.
Шопен вызвался проводить его.
Оставшись одна, Аврора долго и неподвижно сидела за письменным столом. Как мужчины стоят друг за друга! Женщины так никогда!
Роман был закончен, и этим подписано отречение. Аврора не собиралась мстить Шопену, она описывала все так, как, по ее мнению, происходило. Ей было тяжело, она жалела, что не может умереть, как Лукреция. Но она была довольна и построением романа, и его психологической тонкостью, и верностью характеристик. Она-то не сомневалась, что образы Лукреции и Кароля, которые она так тщательно выписывала, были точными портретами ее и Шопена.
То, о чем рассказано, перестает существовать. Гёте излечился от страсти, описав страдания юного Вертера. Лукреция не могла сказать, что излечилась: она знала, что будет тосковать, тревожиться о судьбе покинутого ею, ощущать некоторое время пустоту в своей жизни. Все это она предвидела. И надеялась, что со временем все сгладится, смягчится и перейдет в спокойную дружбу. Они все еще жили под одним кровом, но Аврора собиралась на всю зиму в Ноган, а там еще куда-нибудь…
А Шопен в это время, провожая Делакруа, остановился внизу лестницы и сказал тихо, но совершенно спокойно:
– По-моему, роман хороший.
– Да, но… – Делакруа поднял голову, – там нет ни слова правды.
– Тем лучше, – ответил Шопен. – Это как раз очень хорошо.
Больше они не говорили об этом. Делакруа вышел. Шопен стал медленно подниматься наверх. Он был скорее благодарен Авроре за то, что она, сама того не подозревая, написала неправду о себе и о нем. Было бы ужасно, если бы она изобразила все как есть. Его положение было гораздо хуже и унизительнее, чем положение Кароля Росвальда.
– Никого не будет, – сказала она, – кроме вас и Шопена. И вы скажете мне свое мнение.
Роман назывался «Лукреция Флориани». Речь шла об актрисе, женщине новых мыслей, свободолюбивой и непонятой.
– Вы оба самые тонкие и изысканные люди из всех, кого я знала, – сказала Аврора перед тем, как начать чтение, – и ваш суд для меня чрезвычайно важен. Что станет говорить толпа и особенно свет, меня не волнует, но суждения вас обоих будут для меня законом.
– Ведь мы же не писатели, – сказал Шопен.
– Вот именно потому мне и дорого ваше мнение! – Делакруа удивило торжественное вступление Авроры. Ему приходилось слушать ее чтение. Она иногда предваряла своих друзей о содержании или о источниках написанного. Но это получалось просто, по-деловому, и после этого взволнованно и поэтично звучал самый текст повести или романа. Теперь же она слишком волновалась сама, но вряд ли это было авторское волнение. Скорее она боялась чего-то… Она придвинула к себе лампу и начала читать. Шопен сидел в углу, в тени.
Лукреция Флориани была актриса, а ее возлюбленный, Кароль Росвальд, – художник, молодой поляк, моложе ее на шесть лет. Темой романа было трагическое несходство двух незаурядных натур, которым суждено мучить друг друга. Лукреция была натура благородная, щедрая, великодушная, самоотверженная. Ее рассудок молчал, когда ею владела страсть. Но она больше всего на свете любила свободу, и потому ей приходилось трудно среди обыкновенных и даже не совсем обыкновенных людей.
Она обожала Кароля, и Кароль обожал ее. Он был прекрасен, умен, талантлив, ибо Лукреция может любить только прекрасное! Но – увы! – благодаря болезни, не очень опасной, но мучительной для его нервной натуры, а главным образом благодаря своей впечатлительной организации и сложному, трудному характеру Кароль Росвальд не мог переносить жизненные лишения. Он и до встречи с Лукрецией был нетерпим. Но ее любовь сделала его деспотом. Избалованный ее самопожертвованием, он дал волю своим причудам, распоряжался самовластно судьбой Лукреции и измучил се подозрительностью, придирчивостью, ревностью, булавочными уколами мести и даже своей деспотической, безмерной любовью. Она не могла перенести этого, не могла больше любить, а для Лукреции не любить значило – не жить! И она умерла, медленно истаяв от мучений.
Делакруа сидел, не поднимая глаз. Он спрашивал себя: что это? Утонченная месть или обычная несдержанность? Жорж Санд привыкла сообщать миру обо всех переменах в своей жизни. Все должны были знать, кого она любила, как любила, почему разлюбила. И все, конечно, узнают в «Лукреции» историю последних восьми лет. Но к чему понадобилась клевета на человека, который любил ее? Или она сама верила, что искаженный образ, который она представила читателям, и есть подлинный облик Шопена?
Художник рискнул взглянуть на Шопена, сидящего в углу. Жорж Санд сама отодвинула лампу, чтобы видеть лицо Фридерика. Оно было спокойно и непроницаемо. Единственное, что можно было уловить в нем, – это довольно дружелюбное внимание. Жорж Санд спросила, не устал ли он. Шопен сказал, что нисколько не устал. И хоть роман был длинный, Делакруа также предпочел дослушать его до конца. Было уже три часа ночи, когда Жорж Санд дочитала его и отодвинула от себя тетрадь.
– Это очень хорошо написано, – сказал Делакруа, когда молчание уже стало неудобным.
– Вы находите? – спросила Аврора.
– Это будет иметь большой успех.
– Безусловно, – подтвердил Шопен.
– Но я хотела бы знать, как вы находите характеры, обстоятельства… И какие здесь недостатки.
– Недостатков, по-моему, нет, – сказал Шопен.
– И по-моему также, – добавил Делакруа. Аврора перевела глаза с одного на другого. Ее губы подергивались.
– Значит, вы не хотите покритиковать поподробнее?
– Позвольте спросить, – начал Делакруа, – вы еще не посылали роман издателю?
– Уже послала, – с запинкой отвечала Аврора. – Но это ничего не значит! Я еще буду работать и многое смогу исправить.
– Желаю вам удачи! – сказал Делакруа и начал прощаться.
Шопен вызвался проводить его.
Оставшись одна, Аврора долго и неподвижно сидела за письменным столом. Как мужчины стоят друг за друга! Женщины так никогда!
Роман был закончен, и этим подписано отречение. Аврора не собиралась мстить Шопену, она описывала все так, как, по ее мнению, происходило. Ей было тяжело, она жалела, что не может умереть, как Лукреция. Но она была довольна и построением романа, и его психологической тонкостью, и верностью характеристик. Она-то не сомневалась, что образы Лукреции и Кароля, которые она так тщательно выписывала, были точными портретами ее и Шопена.
То, о чем рассказано, перестает существовать. Гёте излечился от страсти, описав страдания юного Вертера. Лукреция не могла сказать, что излечилась: она знала, что будет тосковать, тревожиться о судьбе покинутого ею, ощущать некоторое время пустоту в своей жизни. Все это она предвидела. И надеялась, что со временем все сгладится, смягчится и перейдет в спокойную дружбу. Они все еще жили под одним кровом, но Аврора собиралась на всю зиму в Ноган, а там еще куда-нибудь…
А Шопен в это время, провожая Делакруа, остановился внизу лестницы и сказал тихо, но совершенно спокойно:
– По-моему, роман хороший.
– Да, но… – Делакруа поднял голову, – там нет ни слова правды.
– Тем лучше, – ответил Шопен. – Это как раз очень хорошо.
Больше они не говорили об этом. Делакруа вышел. Шопен стал медленно подниматься наверх. Он был скорее благодарен Авроре за то, что она, сама того не подозревая, написала неправду о себе и о нем. Было бы ужасно, если бы она изобразила все как есть. Его положение было гораздо хуже и унизительнее, чем положение Кароля Росвальда.
Глава десятая
И все же Аврора просчиталась. Вместо спокойной дружбы, на которую она надеялась, наступил полный разрыв, настолько болезненный и резкий, что они сделались непримиримыми врагами на всю жизнь. Это была одна из тех человеческих трагедий, от которых не могут оградить себя самые культурные семьи, несчастье, зародыш которого развивается постепенно и вырастает быстро и неожиданно.
В Париже пробудилось внимание недругов, усыпленное восемью мирными годами. Семья Санд проводила зиму в Ногане, Шопен оставался в Париже. Он знал, что Соланж вышла замуж – не за своего ногайского поклонника, а за парижского скульптора, человека бывалого, лет на пятнадцать старше ее, и вышла как-то внезапно, очень быстро, против воли Авроры. Жених этот был несимпатичен и Фридерику, но поскольку свадьба уже состоялась, было бы неуместно высказывать запоздалые и, кстати, уже высказанные раньше мнения.
Чахлая переписка велась между ним и Авророй. Его письма были дружескими, в них пробивалась нежность. Ее письма были напыщены, полны беспокойства о его здоровье – и холодны. Она чего-то не договаривала. Писала, что в Ногане все хорошо и время проходит весело: переставлена вся мебель, устраиваются любительские спектакли. Соланж, выйдя замуж, как будто подобрела и стала вести себя лучше. А между тем в Ногане было далеко не благополучно. О поспешной свадьбе Соланж, о грубости и некультурности ее мужа, о том, что Соланж расстроила помолвку своей кузины с молодым художником Руссо, «открыв ему глаза» на якобы интимные отношения Огюстины и Мориса, о том, что в Ногане после свадьбы Соланж все обитатели дома чуть не перерезали друг друга, а мадам Санд после безобразной сцены выгнала из дома и дочь и зятя – обо всем этом уже не говорили, а кричали в Париже. Шопен, избегая встреч со светскими знакомыми, узнал обо всем от самой Соланж, которая, разумеется, описала события по-своему и рассказала кстати Шопену о новом увлечении своей матери, в которое верила только отчасти. Шопен поверил целиком. Скрыв от него семейные неурядицы, Аврора смогла скрыть и все остальное. Теперь он не мог хорошо думать о ней. Он обвинил ее в несправедливости к дочери и всецело стал на сторону Соланж: предложил изгнанной чете денег взаймы и приют у себя в доме. Этого Аврора не сумела ему простить. Она написала ему гневное письмо, в котором запретила показываться ей на глаза.
В Париже пробудилось внимание недругов, усыпленное восемью мирными годами. Семья Санд проводила зиму в Ногане, Шопен оставался в Париже. Он знал, что Соланж вышла замуж – не за своего ногайского поклонника, а за парижского скульптора, человека бывалого, лет на пятнадцать старше ее, и вышла как-то внезапно, очень быстро, против воли Авроры. Жених этот был несимпатичен и Фридерику, но поскольку свадьба уже состоялась, было бы неуместно высказывать запоздалые и, кстати, уже высказанные раньше мнения.
Чахлая переписка велась между ним и Авророй. Его письма были дружескими, в них пробивалась нежность. Ее письма были напыщены, полны беспокойства о его здоровье – и холодны. Она чего-то не договаривала. Писала, что в Ногане все хорошо и время проходит весело: переставлена вся мебель, устраиваются любительские спектакли. Соланж, выйдя замуж, как будто подобрела и стала вести себя лучше. А между тем в Ногане было далеко не благополучно. О поспешной свадьбе Соланж, о грубости и некультурности ее мужа, о том, что Соланж расстроила помолвку своей кузины с молодым художником Руссо, «открыв ему глаза» на якобы интимные отношения Огюстины и Мориса, о том, что в Ногане после свадьбы Соланж все обитатели дома чуть не перерезали друг друга, а мадам Санд после безобразной сцены выгнала из дома и дочь и зятя – обо всем этом уже не говорили, а кричали в Париже. Шопен, избегая встреч со светскими знакомыми, узнал обо всем от самой Соланж, которая, разумеется, описала события по-своему и рассказала кстати Шопену о новом увлечении своей матери, в которое верила только отчасти. Шопен поверил целиком. Скрыв от него семейные неурядицы, Аврора смогла скрыть и все остальное. Теперь он не мог хорошо думать о ней. Он обвинил ее в несправедливости к дочери и всецело стал на сторону Соланж: предложил изгнанной чете денег взаймы и приют у себя в доме. Этого Аврора не сумела ему простить. Она написала ему гневное письмо, в котором запретила показываться ей на глаза.