Страница:
Глава вторая
Наконец-то шотландки сжалились над Шопеном и вывезли его из Лондона. Он играл в Манчестере и Эдинбурге. Концерты прошли как сон. Опять говорили, что его музыка «льется как вода». Это было не совсем некстати – он играл там свою «Баркароллу». В Манчестере ему предложили заниматься с целым семейством какого-то богатого баронета. Но это было чересчур утомительно. К тому же Шопен не собирался оставаться в Манчестере.
Он все время чувствовал себя выбитым из колеи, бесконечно удивленным, ошеломленным и писал своему приятелю Франкомму, что кажется самому себе ослом на маскараде или скрипичной струной, натянутой на контрабасе.
Шотландские спутницы, не оставляющие Шопена своими заботами, поселили его у себя в родовом замке, чтобы он отдохнул после лондонского сезона. Замок был великолепен, Шопена поместили как нельзя более удобно, и если бы ему суждено было поправиться, то он выздоровел бы именно здесь, благодаря комфорту и заботливому уходу. Эти чужие женщины посвящали ему весь свой досуг и делали это с такой готовностью, что совесть не беспокоила его. Но они его утомляли, так как, будучи совершенно здоровыми, не всегда угадывали настроение больного и слишком часто напоминали о себе, осведомляясь о его нуждах.
В те дни, когда светило солнце, он оживал немного, но солнце появлялось редко, а густой туман, окутывающий с утра всю местность, не рассеивался к полудню, а после полудня начинал густеть. Замок, в котором жил Шопен, был крепкий, старинный, мрачный. К галереям примыкали темные коридоры с бесчисленными портретами предков, среди которых, однако, Шопен не нашел ни одной характерной физиономии. Но все предки были в панцирях и в высоких шлемах с перьями, и у всех был воинственный вид.
По ночам из-за туч показывалась красная луна, и когда снова поднимался туман, она пронизывала его странным, багровым светом. Слышалось уханье филина, а иногда вдруг издалека доносился какой-то нежный перезвон, словно пение эоловой арфы. Оссиановский пейзаж, нереальный, мертвенный, с каким-то налетом потустороннего, порой устрашал Шопена. Он усиливал тоску и непереносимое чувство одиночества.
В эти шотландские августовские ночи, в которых проносилось веяние близкой осени, Шопен явственно сознавал, в чем его беда: он не мог сочинять больше, впал в какое-то оцепенение, которое невозможно было стряхнуть. Все люди как-то обесцвечивались здесь и становились привидениями, и оттого он не мог завязать с ними дружбу. Он застывал, сжимался. Как будто попал на другую планету, где все обитатели лишены крови и плоти. И сама королева, и лорды, и старый Веллингтон, и молодые, красивые девушки, и иностранцы, и даже земляки – все были здесь привидениями. Если бы он мог хоть что-нибудь создать здесь, хоть один аккорд, один звук, это ощущение мертвенности прошло бы. Но музыка не повиновалась ему больше, и он только надеялся, что эта временная слабость пройдет. В Англии уроки и концерты отнимали все силы, и здесь, в Шотландии, уже освободившись от всего этого, Шопен был настолько разбит и слаб, что даже не решался приступить к сочинению. Непривычная робость овладела им. Пожалуй, при больших усилиях он смог бы написать что-нибудь жалобное, туманное, смутное, болезненно странное. Но этого он не хотел допустить. Он был не в силах отобрать жизнеспособное из этих бледных видений, подобных ночному шотландскому туману. Вспоминая прошлое и свои часы работы, даже на Майорке, он удивлялся самому себе: сколько силы, воли, неостывающего жара таилось в нем, как он был неутомим даже во время нездоровья! Плевал кровью, кашлял, покрывался потом, как там, в картезианском монастыре, но чуть становилось легче – набрасывался на работу, и все шло так легко! А теперь он мог только сидеть неподвижно или лежать. И в страхе перед несовершенством, перед неудачными попытками творчества он чувствовал себя одиноким более чем когда бы то ни было!
Ему казалось, что слишком многое и многие умерли на этом свете и ему уже не с кем жить, не с кем дружить, не на кого положиться. Не было уже отца, Яся, Живного, Витвицкого… Недавно умер лучший парижский настройщик фортепиано, и никто уже не настроит инструмента Шопена так, как ему нравится…
А разве сам он не инструмент? Да, он сравнивал себя с благородным инструментом, у которого порвались многие струны: они так задушевно звучали, но нет уже того мастера, который один мог бы их починить. А приспособляться, звучать, как другие, в лад со всеми нельзя, невозможно. Безнадежно расстроенный, разбитый инструмент, из которого больше нельзя извлечь ни одного звука… Все можно вынести, любую беду, но не самую крайнюю, – а она уже подкрадывалась к нему. Безмолвие… Та самая скука, то прозябание, от которого предостерегала его Дельфина Потоцкая. Тогда он не понимал Дельфину. Теперь испытывал тот же страх, что и она. Нет, гораздо больший…
Он все время чувствовал себя выбитым из колеи, бесконечно удивленным, ошеломленным и писал своему приятелю Франкомму, что кажется самому себе ослом на маскараде или скрипичной струной, натянутой на контрабасе.
Шотландские спутницы, не оставляющие Шопена своими заботами, поселили его у себя в родовом замке, чтобы он отдохнул после лондонского сезона. Замок был великолепен, Шопена поместили как нельзя более удобно, и если бы ему суждено было поправиться, то он выздоровел бы именно здесь, благодаря комфорту и заботливому уходу. Эти чужие женщины посвящали ему весь свой досуг и делали это с такой готовностью, что совесть не беспокоила его. Но они его утомляли, так как, будучи совершенно здоровыми, не всегда угадывали настроение больного и слишком часто напоминали о себе, осведомляясь о его нуждах.
В те дни, когда светило солнце, он оживал немного, но солнце появлялось редко, а густой туман, окутывающий с утра всю местность, не рассеивался к полудню, а после полудня начинал густеть. Замок, в котором жил Шопен, был крепкий, старинный, мрачный. К галереям примыкали темные коридоры с бесчисленными портретами предков, среди которых, однако, Шопен не нашел ни одной характерной физиономии. Но все предки были в панцирях и в высоких шлемах с перьями, и у всех был воинственный вид.
По ночам из-за туч показывалась красная луна, и когда снова поднимался туман, она пронизывала его странным, багровым светом. Слышалось уханье филина, а иногда вдруг издалека доносился какой-то нежный перезвон, словно пение эоловой арфы. Оссиановский пейзаж, нереальный, мертвенный, с каким-то налетом потустороннего, порой устрашал Шопена. Он усиливал тоску и непереносимое чувство одиночества.
В эти шотландские августовские ночи, в которых проносилось веяние близкой осени, Шопен явственно сознавал, в чем его беда: он не мог сочинять больше, впал в какое-то оцепенение, которое невозможно было стряхнуть. Все люди как-то обесцвечивались здесь и становились привидениями, и оттого он не мог завязать с ними дружбу. Он застывал, сжимался. Как будто попал на другую планету, где все обитатели лишены крови и плоти. И сама королева, и лорды, и старый Веллингтон, и молодые, красивые девушки, и иностранцы, и даже земляки – все были здесь привидениями. Если бы он мог хоть что-нибудь создать здесь, хоть один аккорд, один звук, это ощущение мертвенности прошло бы. Но музыка не повиновалась ему больше, и он только надеялся, что эта временная слабость пройдет. В Англии уроки и концерты отнимали все силы, и здесь, в Шотландии, уже освободившись от всего этого, Шопен был настолько разбит и слаб, что даже не решался приступить к сочинению. Непривычная робость овладела им. Пожалуй, при больших усилиях он смог бы написать что-нибудь жалобное, туманное, смутное, болезненно странное. Но этого он не хотел допустить. Он был не в силах отобрать жизнеспособное из этих бледных видений, подобных ночному шотландскому туману. Вспоминая прошлое и свои часы работы, даже на Майорке, он удивлялся самому себе: сколько силы, воли, неостывающего жара таилось в нем, как он был неутомим даже во время нездоровья! Плевал кровью, кашлял, покрывался потом, как там, в картезианском монастыре, но чуть становилось легче – набрасывался на работу, и все шло так легко! А теперь он мог только сидеть неподвижно или лежать. И в страхе перед несовершенством, перед неудачными попытками творчества он чувствовал себя одиноким более чем когда бы то ни было!
Ему казалось, что слишком многое и многие умерли на этом свете и ему уже не с кем жить, не с кем дружить, не на кого положиться. Не было уже отца, Яся, Живного, Витвицкого… Недавно умер лучший парижский настройщик фортепиано, и никто уже не настроит инструмента Шопена так, как ему нравится…
А разве сам он не инструмент? Да, он сравнивал себя с благородным инструментом, у которого порвались многие струны: они так задушевно звучали, но нет уже того мастера, который один мог бы их починить. А приспособляться, звучать, как другие, в лад со всеми нельзя, невозможно. Безнадежно расстроенный, разбитый инструмент, из которого больше нельзя извлечь ни одного звука… Все можно вынести, любую беду, но не самую крайнюю, – а она уже подкрадывалась к нему. Безмолвие… Та самая скука, то прозябание, от которого предостерегала его Дельфина Потоцкая. Тогда он не понимал Дельфину. Теперь испытывал тот же страх, что и она. Нет, гораздо больший…
Глава третья
Среди многих лондонских, эдинбургских, манчестерских привидений его шотландские покровительницы были самыми реальными и неотступными. Они казались ему также лишенными плоти и крови, даже смех леди Эрскин звучал как бы издалека, но, будучи постоянно возле него, они двигались перед ним крупным планом, и он привык к ним. Они не спасали его от одиночества, но порой сильно надоедали. Он знал, что они необходимы ему на этой чужой планете, что он пропал бы без них, и оттого старался по мере возможности скрыть, до какой степени он тяготится ими. Их заботы были трогательны, но он не знал, о чем говорить с ними. Их интересы были ему совершенно чужды.
Однажды утром, во время прогулки с хозяйками замка – их карета проезжала по берегу моря – лошади понесли со страшной силой. Никто из ездокоз не пострадал: кучеру удалось вовремя соскочить л задержать карету. Весь вечер Шопен пролежал у себя в лихорадке. Но расстройство и испуг он почувствовал лишь после злополучной прогулки, значительно позднее. Он с ужасом думал о том, что мог бы сделаться калекой и все-таки остаться в живых. Но пока мчались лошади, и плясали в глазах деревья, и мелькало море, и гибель неслась навстречу, он был спокоен. Он не боялся конца, скорее стремился к нему. Мисс Джейн уловила, что он повторял про себя какие-то славянские имена. И среди них было одно, которое он сам придумал, вернее – переделал на славянский лад: Соля!
Соля Клезанже! Он стал называть ее так после того, как расстался с ее матерью. Ее муж собирался в Россию. Только бы она туда не уехала – ведь там холера! А в Польше? Но об этом он не в силах был думать.
Его окна выходили на галерею, а по галерее кто-то бродил. Взад и вперед. Одно из привидений. Потом оно перестало двигаться и, по-видимому, уселось в нише, потому что большая тень от привидения – тень от тени! – показалась на противоположной стене. То была мисс Стирлинг. Около часу она тут бродила, а теперь уселась и, вероятно, надолго – она все делала основательно. Ну, пусть сидит… Шопен снова принимался думать о Соле и немного о ее матери. На Жорж Санд обрушились крупные неприятности. Ее имя треплют, ее обвиняют в блуде, в сводничестве, – это родители Огюстины мстят, за свою дочь. Все, что пишут, чистейшая правда, в этом он уверен. Но она вывернется и тут, как всегда выворачивается. Ей предстоит долгая жизнь, и переживет она еще много хорошего и дурного.
Но, однако, нельзя же позволить этой панне сидеть в галерее до полуночи! Там, наверное, холодно. Шопен позвонил в колокольчик. Тень на стене заколебалась, и привидение вошло в комнату. В руках оно держало библию.
Ее лицо было сейчас неприятно, хуже, чем когда бы то ни было, благодаря натянутому и напряженному выражению. Должно быть, она хотела молиться – и зевала: ее клонило ко сну. Борьба немощной плоти с благочестием!
Шопен сказал ей, что вполне хорошо себя чувствует и собирается заснуть. Ей также необходим покой. Мисс Джейн всполошилась и сказала, что у нее есть время, она удалится, как только сон придет к нему. Он вздохнул и закрыл глаза. Но тут же снова открыл их. Лучше уж пусть привидение произносит что-нибудь, чем сидит и смотрит! Он заговорил с мисс Джейн о чем-то незначительном. Его мягкий, ласковый голос ободрил ее.
Осторожно она стала говорить о том, что сегодняшнее происшествие с каретой следует принять как мудрое указание судьбы. Бог отвел десницу смерти, но, может быть, для того, чтобы дать тоскующей душе очиститься? Если бы этой душе довелось приобщиться к святым скрижалям, бог даровал бы ей милость, а может быть, послал бы и долголетие телу. Чем больше мисс Джейн говорила об этом, тем напряженнее делалось ее лицо. Шопену стало тяжело смотреть на нее. Он снова закрыл глаза. Она замолчала.
Пока она стояла так, глядя на его страдальческое лицо с впалыми висками, в ее душе происходила перемена. Какой-то неясный бунт поднимался в ней. Библия в ее руках отяжелела. К чему библия? Этот вопрос мисс Стирлинг задавала не только по отношению к ее больному, но и по отношению к самой себе. Зачем ему библия и что смогут сделать библия, пастор и все служители церкви, если доктор вчера утром сказал обеим сестрам, что надежды нет? Конечно, возможно чудо, но если оно произойдет, то без чтения и повторения готовых, кем-то сочиненных текстов. Почему это всю жизнь надо было черпать истину в молитвенниках, духовных книгах, когда в душе были свои слова, более горячие и верные? Постоянная проповедь слова божьего – ах, сколько душеспасительных книжечек раздала мисс Джейн на своем веку! – уничтожила, заглушила в ней собственное мнение, высушивала, превращала в дурочку, в юродивую! Боязнь бога и боязнь молвы сделали то, что она душила в себе лучшие порывы, отгоняла хорошие, умные мысли, но, вместо того чтобы уважать ее за благочестие, над ней только смеялись исподтишка. Она это знала! Единственное, чего она добилась в этом мире, так это лишь того, что ее не осуждали, не бранили, не подвергали гонениям. Но подшучивали над ней, обидно жалели и только притворялись, что ее слова действуют на души. Один крестьянин в ответ на ее проповедь сказал ей: «Я эту книжечкv знаю, сам читал, а вот помоги! Он был правдив! Он был прав!
Благочестие не принесло мисс Джейн ни одной счастливой минуты. Мало того, что ей самой было тяжело и неловко, – она еще и на других взваливала это бремя! И на этого необыкновенного человека, чей ясный ум уже постиг то, что пишется в книгах! Она твердо peшила больше не докучать Шопену библией. Понесли лошади, бог сжалился а в другой раз может рассердиться – за то, что она не дает покоя больному!
Подобные мысли прежде бродили голове мисс Джейн. Но никогда они не складывались с такой определенностью. Завтра она, может быть, вернется к прежнему и ужаснется своему бунту. Ho ненадолго! Как бы то ни было, она станет надоедать Шопену. Бог cпacет заблудшего помимо его воли…
Шопен очнулся от дремоты, несколько потревоженный молчанием. Мисс Джейн смотрела на него влажными; добрыми глазами, его поразила одухотворенность ее лица. Закрьв библию, она кивнула ему головой и пошла к двери. Он слабо улыбнулся и отдался смутному забытью.
Однажды утром, во время прогулки с хозяйками замка – их карета проезжала по берегу моря – лошади понесли со страшной силой. Никто из ездокоз не пострадал: кучеру удалось вовремя соскочить л задержать карету. Весь вечер Шопен пролежал у себя в лихорадке. Но расстройство и испуг он почувствовал лишь после злополучной прогулки, значительно позднее. Он с ужасом думал о том, что мог бы сделаться калекой и все-таки остаться в живых. Но пока мчались лошади, и плясали в глазах деревья, и мелькало море, и гибель неслась навстречу, он был спокоен. Он не боялся конца, скорее стремился к нему. Мисс Джейн уловила, что он повторял про себя какие-то славянские имена. И среди них было одно, которое он сам придумал, вернее – переделал на славянский лад: Соля!
Соля Клезанже! Он стал называть ее так после того, как расстался с ее матерью. Ее муж собирался в Россию. Только бы она туда не уехала – ведь там холера! А в Польше? Но об этом он не в силах был думать.
Его окна выходили на галерею, а по галерее кто-то бродил. Взад и вперед. Одно из привидений. Потом оно перестало двигаться и, по-видимому, уселось в нише, потому что большая тень от привидения – тень от тени! – показалась на противоположной стене. То была мисс Стирлинг. Около часу она тут бродила, а теперь уселась и, вероятно, надолго – она все делала основательно. Ну, пусть сидит… Шопен снова принимался думать о Соле и немного о ее матери. На Жорж Санд обрушились крупные неприятности. Ее имя треплют, ее обвиняют в блуде, в сводничестве, – это родители Огюстины мстят, за свою дочь. Все, что пишут, чистейшая правда, в этом он уверен. Но она вывернется и тут, как всегда выворачивается. Ей предстоит долгая жизнь, и переживет она еще много хорошего и дурного.
Но, однако, нельзя же позволить этой панне сидеть в галерее до полуночи! Там, наверное, холодно. Шопен позвонил в колокольчик. Тень на стене заколебалась, и привидение вошло в комнату. В руках оно держало библию.
Ее лицо было сейчас неприятно, хуже, чем когда бы то ни было, благодаря натянутому и напряженному выражению. Должно быть, она хотела молиться – и зевала: ее клонило ко сну. Борьба немощной плоти с благочестием!
Шопен сказал ей, что вполне хорошо себя чувствует и собирается заснуть. Ей также необходим покой. Мисс Джейн всполошилась и сказала, что у нее есть время, она удалится, как только сон придет к нему. Он вздохнул и закрыл глаза. Но тут же снова открыл их. Лучше уж пусть привидение произносит что-нибудь, чем сидит и смотрит! Он заговорил с мисс Джейн о чем-то незначительном. Его мягкий, ласковый голос ободрил ее.
Осторожно она стала говорить о том, что сегодняшнее происшествие с каретой следует принять как мудрое указание судьбы. Бог отвел десницу смерти, но, может быть, для того, чтобы дать тоскующей душе очиститься? Если бы этой душе довелось приобщиться к святым скрижалям, бог даровал бы ей милость, а может быть, послал бы и долголетие телу. Чем больше мисс Джейн говорила об этом, тем напряженнее делалось ее лицо. Шопену стало тяжело смотреть на нее. Он снова закрыл глаза. Она замолчала.
Пока она стояла так, глядя на его страдальческое лицо с впалыми висками, в ее душе происходила перемена. Какой-то неясный бунт поднимался в ней. Библия в ее руках отяжелела. К чему библия? Этот вопрос мисс Стирлинг задавала не только по отношению к ее больному, но и по отношению к самой себе. Зачем ему библия и что смогут сделать библия, пастор и все служители церкви, если доктор вчера утром сказал обеим сестрам, что надежды нет? Конечно, возможно чудо, но если оно произойдет, то без чтения и повторения готовых, кем-то сочиненных текстов. Почему это всю жизнь надо было черпать истину в молитвенниках, духовных книгах, когда в душе были свои слова, более горячие и верные? Постоянная проповедь слова божьего – ах, сколько душеспасительных книжечек раздала мисс Джейн на своем веку! – уничтожила, заглушила в ней собственное мнение, высушивала, превращала в дурочку, в юродивую! Боязнь бога и боязнь молвы сделали то, что она душила в себе лучшие порывы, отгоняла хорошие, умные мысли, но, вместо того чтобы уважать ее за благочестие, над ней только смеялись исподтишка. Она это знала! Единственное, чего она добилась в этом мире, так это лишь того, что ее не осуждали, не бранили, не подвергали гонениям. Но подшучивали над ней, обидно жалели и только притворялись, что ее слова действуют на души. Один крестьянин в ответ на ее проповедь сказал ей: «Я эту книжечкv знаю, сам читал, а вот помоги! Он был правдив! Он был прав!
Благочестие не принесло мисс Джейн ни одной счастливой минуты. Мало того, что ей самой было тяжело и неловко, – она еще и на других взваливала это бремя! И на этого необыкновенного человека, чей ясный ум уже постиг то, что пишется в книгах! Она твердо peшила больше не докучать Шопену библией. Понесли лошади, бог сжалился а в другой раз может рассердиться – за то, что она не дает покоя больному!
Подобные мысли прежде бродили голове мисс Джейн. Но никогда они не складывались с такой определенностью. Завтра она, может быть, вернется к прежнему и ужаснется своему бунту. Ho ненадолго! Как бы то ни было, она станет надоедать Шопену. Бог cпacет заблудшего помимо его воли…
Шопен очнулся от дремоты, несколько потревоженный молчанием. Мисс Джейн смотрела на него влажными; добрыми глазами, его поразила одухотворенность ее лица. Закрьв библию, она кивнула ему головой и пошла к двери. Он слабо улыбнулся и отдался смутному забытью.
Глава четвертая
В молодости мисс Стерлинг была недурна, и если она так и не вышла замуж, то этому помешало одно – ее богатое приданое. Как это ни странно, но богатство Джейн было единственной преградой к ее счастью. Это была крепость, охраняющая ее, ибо наследница миллионного состояния не могла поверить ни в чью любовь. Приданое обесценивало самые пылкие клятвы, самые горячие признания. Если бы она еще влюбилась в кого-нибудь! Но она была слишком осторожна, мысль о том, что ее не могут любить ради нее самой никогда ее не покидала.
Ее сестра допустила ошибку: вместо того, чтобы убедить Джейн, что она вполне может внушить любовь к себе, независимо от своего приданого, она втолковывала ей, что необходимо выйти замуж независимо ни от чего, даже от взаимного чувства. – Зачем? – спрашивала мисс Джейн. – Затем милочка, чтобы продлить свой век! – отвечала Кэт. – разве ты не знаешь, что женский век короток, а девичий еще короче? Тебе не будет и сорока, а тебя уже будут считать в определенном отношении умершей… – Но почему же, если я буду полна жизни? – Не знаю, – сказала Кэт, – но так принято в обществе, и не нам это менять!
Эти слова устрашили Джейн, но она ничего не могла с собой поделать. Мысль о браке с человеком, которого она любит и который не любит ее, а женится только из-за денег, была еще страшнее, чем перспектива быть похороненной заживо жестоким и непонятным законом общества. Но она ухватилась за религию и за благотворительность как за спасение. С тех пор библия постепенно вытеснила из ее библиотеки все остальные книги и особенно романы, где говорилось о соблазнах, о сердечных заблужденьях, обо всем, что для нее недоступно.
Лет одиннадцать тому назад, когда мисс Джейн исполнилось тридцать четыре года и ее уже начали «в определенном отношении» считать «умершей», к ней неожиданно посватался сэр Бенджамен Лирайт, бывший на два года старше ее, наследник поместья Лирайтов, одного из лучших в Англии. Он сам был достаточно богат и родовит, так что о корыстных побуждениях с его стороны не могло быть и речи. Немало молоденьких девушек мечтали о браке с сэром Лирайтом. Но он решительно предпочел мисс Стирлинг. Стало быть, он мог возродить ее к жизни. Джейн была бесконечно благодарна ему за это, и леди Кэт, искренне любившая сестру, молилась богу, чтобы это счастье устроилось.
Но тут ей пришлось столкнуться с совершенно неожиданным препятствием. Джейн долго медлила с ответом, а когда Кэт напрямик спросила ее, что это значит, странная девушка смущенно заявила, что ей трудно принять предложение мистера Лирайта оттого что он ей не нравится! Она тронута его отношением к ней, но он кажется ей угрюмым, неинтересным, прозаичным. Ей невыносимо скучно с ним уже теперь, – что же будет дальше? Она не понимает, зачем он выбрал ее: человек такого склада не должен был остановить на ней свое внимание. Одним словом, ей не хочется.
Леди Эрскин только руками развела. Разумеется, она не поскупилась на увещевания и добилась того, что Джейн обещала не отказывать сэру Лирайту и подождать некоторое время. Но уже через два дня со сватовством было покончено. Мисс Стирлинг не пожелала связать себя браком. Может быть, этому содействовал нечаянно подслушанный разговор. Он происходил на террасе, рядом с комнатой Джейн. Ее дядюшка, сэр Иллингтон, эпикуреец и циник, пил чай в обществе супругов Эрскин и говорил с легким смешком:
– Как же теперь сэр Лирайт поступит со своей красоткой? Женитьба положит конец его старой привязанности!
– Не жениться же ему на собственной экономке! – воскликнула миссис Эрскин. – Тем более что ее поведение небезупречно!
– Э! – сказал лорд Иллингтон. – Мужчины прощают это! Есть две категории женщин: одних мы покупаем, другие покупают нас. К первой категории принадлежат также и распутницы… Прости, милочка, Кэт, ты сверкаешь глазами от негодования! Больше не буду… Во всяком случае, сэр Лирайт настолько… практичен, что предпочтет владеть двумя имениями, чем одним!
И лорд Иллингтон засмеялся своим жирным смехом.
Мисс Джейн слышала все это, остановившись в смежной комнате. Что ж! Она не собиралась сделаться распутницей в угоду своему дяде и другим мужчинам– это также вынужденное положение. СлаЕа богу, она не бедна. Но и покупать себе мужа она не намерена… Ей стало даже легче. Сэру Лирайту был послан окончательный отказ. И в ожидании, что пошлет судьба, вернее – без всяких ожиданий, мисс Джейн принялась за библию и стала читать ее про себя, а затем и вслух, другим.
Все это было в ту осень, когда Шопен и Аврора уезжали на Майорку.
Ее сестра допустила ошибку: вместо того, чтобы убедить Джейн, что она вполне может внушить любовь к себе, независимо от своего приданого, она втолковывала ей, что необходимо выйти замуж независимо ни от чего, даже от взаимного чувства. – Зачем? – спрашивала мисс Джейн. – Затем милочка, чтобы продлить свой век! – отвечала Кэт. – разве ты не знаешь, что женский век короток, а девичий еще короче? Тебе не будет и сорока, а тебя уже будут считать в определенном отношении умершей… – Но почему же, если я буду полна жизни? – Не знаю, – сказала Кэт, – но так принято в обществе, и не нам это менять!
Эти слова устрашили Джейн, но она ничего не могла с собой поделать. Мысль о браке с человеком, которого она любит и который не любит ее, а женится только из-за денег, была еще страшнее, чем перспектива быть похороненной заживо жестоким и непонятным законом общества. Но она ухватилась за религию и за благотворительность как за спасение. С тех пор библия постепенно вытеснила из ее библиотеки все остальные книги и особенно романы, где говорилось о соблазнах, о сердечных заблужденьях, обо всем, что для нее недоступно.
Лет одиннадцать тому назад, когда мисс Джейн исполнилось тридцать четыре года и ее уже начали «в определенном отношении» считать «умершей», к ней неожиданно посватался сэр Бенджамен Лирайт, бывший на два года старше ее, наследник поместья Лирайтов, одного из лучших в Англии. Он сам был достаточно богат и родовит, так что о корыстных побуждениях с его стороны не могло быть и речи. Немало молоденьких девушек мечтали о браке с сэром Лирайтом. Но он решительно предпочел мисс Стирлинг. Стало быть, он мог возродить ее к жизни. Джейн была бесконечно благодарна ему за это, и леди Кэт, искренне любившая сестру, молилась богу, чтобы это счастье устроилось.
Но тут ей пришлось столкнуться с совершенно неожиданным препятствием. Джейн долго медлила с ответом, а когда Кэт напрямик спросила ее, что это значит, странная девушка смущенно заявила, что ей трудно принять предложение мистера Лирайта оттого что он ей не нравится! Она тронута его отношением к ней, но он кажется ей угрюмым, неинтересным, прозаичным. Ей невыносимо скучно с ним уже теперь, – что же будет дальше? Она не понимает, зачем он выбрал ее: человек такого склада не должен был остановить на ней свое внимание. Одним словом, ей не хочется.
Леди Эрскин только руками развела. Разумеется, она не поскупилась на увещевания и добилась того, что Джейн обещала не отказывать сэру Лирайту и подождать некоторое время. Но уже через два дня со сватовством было покончено. Мисс Стирлинг не пожелала связать себя браком. Может быть, этому содействовал нечаянно подслушанный разговор. Он происходил на террасе, рядом с комнатой Джейн. Ее дядюшка, сэр Иллингтон, эпикуреец и циник, пил чай в обществе супругов Эрскин и говорил с легким смешком:
– Как же теперь сэр Лирайт поступит со своей красоткой? Женитьба положит конец его старой привязанности!
– Не жениться же ему на собственной экономке! – воскликнула миссис Эрскин. – Тем более что ее поведение небезупречно!
– Э! – сказал лорд Иллингтон. – Мужчины прощают это! Есть две категории женщин: одних мы покупаем, другие покупают нас. К первой категории принадлежат также и распутницы… Прости, милочка, Кэт, ты сверкаешь глазами от негодования! Больше не буду… Во всяком случае, сэр Лирайт настолько… практичен, что предпочтет владеть двумя имениями, чем одним!
И лорд Иллингтон засмеялся своим жирным смехом.
Мисс Джейн слышала все это, остановившись в смежной комнате. Что ж! Она не собиралась сделаться распутницей в угоду своему дяде и другим мужчинам– это также вынужденное положение. СлаЕа богу, она не бедна. Но и покупать себе мужа она не намерена… Ей стало даже легче. Сэру Лирайту был послан окончательный отказ. И в ожидании, что пошлет судьба, вернее – без всяких ожиданий, мисс Джейн принялась за библию и стала читать ее про себя, а затем и вслух, другим.
Все это было в ту осень, когда Шопен и Аврора уезжали на Майорку.
Глава пятая
На другой день, выйдя к утреннему чаю, после ночного дежурства в комнате Шопена, мисс Джейн держала себя совсем по-другому. В ее лице не было скованности, глаза смотрели весело, даже складки платья располагались не так неподвижно вокруг ее стана, как обычно. Она молчала, но без усилия над собой. Это было большим достижением, ибо всегда она чувствовала себя почему-то виноватой в молчании, наступающем между нею и собеседником, и всегда торопливо начинала говорить что-то, не нужное ни ей, ни ему.
Она не спросила Шопена о том, как он спал. Она знала, что он скажет и что было на самом деле – зачем еще спрашивать? Ее сестра, конечно, задала этот обычный вопрос, и в первый раз Джейн заметила, что Кэт не очень внимательно выслушала равнодушный и обязательный ответ Шопена.
И в наружности мисс Джейн произошла перемена. Шопен несколько раз взглянул на нее, словно не узнавая. Она была гораздо симпатичнее, чем обычно, естественна, даже мила. Весь день она не показывалась, но он охотно провел с ней вечер, и еще несколько дней после того она нежилась в лучах искренней дружбы, которую он питал к ней.
Он получал много писем и читал их с жадностью. Некоторые расстраивали его; он опускал руку с письмом и долго сидел так, удрученный. Играть ему было трудно, он садился за рояль с большими перерывами, зато очень много читал и все требовал книг, самых различных. Желая усовершенствоваться в английском языке, он пробовал читать в подлиннике Байрона и Шекспира.
Он легко усваивал язык, но мисс Джейн замечала, что чтение утомляет его. Она спрашивала: может быть, достать французскую книгу? Он отвечал: дело в самом авторе. Шекспир утомлял его необузданностью страстей, чрезмерной выпуклостью и многогранностью характеров, площадными шутками простонародья, которые сменяются рассуждениями, достойными величайшего философа; его ужасали убийства и жестокости, которые происходили тут же, на сцене, на глазах у зрителя.
Он признавался Джейн, что не видит необходимости, чтобы в трагедии все до единого действующие лица умирали, да еще насильственной смертью. Многое в их поведении казалось ему нелепым, неоправданным. Непонятные поступки Гамлета можно было объяснить тем, что, разыгрывая сумасшедшего, он и сам в это время немного повредился в уме, но Леонард Постум и Петруччио, и сам Макбет, и целый ряд других шекспировских любимцев поступали совершенно бессмысленно, соединяя в своих поступках дикость варваров с утонченностью цивилизованного человека далекого будущего, чуть ли не восемнадцатого или девятнадцатого столетия. Делакруа сердился на Шопена за непонимание великого драматурга и с азартом спрашивал: – А в самой жизни, по-вашему, нет ничего нелепого, все мотивировано? Везде торжествует здравый смысл? – Увлекшись полемикой, Делакруа заявил однажды, что вся человеческая жизнь – сплошная бессмыслица. – В таком обществе, как наше, все происходит навыворот! – Но Шопен в свою очередь уверял, что если где-нибудь и должны торжествовать законы разума, так это в искусстве!
Мисс Джейн, конечно, не соглашалась со всеми рассуждениями Шопена. Она могла отбросить библию, но не самого бога. Шекспир – это Шекспир, как Бетховен – это Бетховен! Но она была счастлива, что Шопен поверяет ей такие мысли. Значит, считает ее своим другом!
Это счастье скоро омрачилось, гораздо скорее, чем мисс Джейн могла привыкнуть к нему. Зайдя однажды к Шопену перед ужином – он как раз прочитывал полученные письма, – она была поражена его холодностью и подчеркнуто изысканной вежливостью. У нее замерло сердце, когда она убедилась, что эта перемена не была случайностью, и, совершенно потерявшись, она вышла из комнаты раньше, чем позволяли приличия.
Она не явилась к ужину под предлогом головной боли. На другой день Шопен был не так холоден, но почти не разговаривал с мисс Стирлинг. Эта отчужденность продолжалась еще несколько дней. Потом, должно быть раскаявшись, он стал мягче, но мисс Джейн уже не могла вернуться к чудесному, так трудно обретенному состоянию свободы. Она снова сделалась сухой и скованной в движениях «старой панной», которую все привыкли видеть. Но если прежде она находила утешение в библии, то теперь к этому не было возврата. Она не верила больше во все это, не могла обрести покой в молитве, но спряталась, как в скорлупу, в прежнюю молчаливость. С глубокой горестью думала она о том, как судьба к ней несправедлива. Есть люди, которые весь век наслаждаются полным, безмятежным счастьем. У нее же ничего не было: единый луч света, едва блеснув, потонул во мраке…
Внимательный взор мог подметить в ее лице выражение скорби. Но ее сестра, леди Кэт, заметила только, что милочка Джейн стала желтой, как лимон, и посоветовала обратиться к мистеру Боулю, гомеопату, отличному специалисту по лечению желудочных расстройств.
Мисс Джейн долго ломала себе голову, гадая, чем может быть вызвана убийственная перемена в поведении человека, которого она ничем не обидела. Пока она пыталась найти объяснение своему горю, была еще надежда вернуть себе внутреннюю свободу. Но постепенно мисс Стирлинг вернулась к первоначальному убеждению, что счастья на земле нет, по крайней мере, для нее. И даже то, что она потеряла веру в нерушимое слово божие и предалась ереси, повлекло за собой слишком тяжкое наказание. Мисс Джейн принадлежала к тому роду людей, которым вообще не позволено искать облегчения своей участи. Многие сказали бы:-А чем плохая участь? Самая богатая невеста во всей Шотландии! – Какая насмешка! Вернее было бы сказать: самая богатая Христова невеста во всей Шотландии! Но зачем Христу приданое? – Однако, – скажут ей, – быть богатой, как вы, – это все-таки счастье! А вы не цените его, мисс! Попробовали бы вы пожить в лачуге и питаться месивом, годным для свиней! – Милые мои, бывает положение, в котором даже лачуга приятнее дворца. Но я ничего не говорю, я молчу. – Надо почаще молиться и благодарить бога за все, что имеете! – А как быть с тем, чего я не имею? Но я молчу, я попробую молиться. Попробую, если буду уверена, что к этой молитве не прибавится горечь!
Между тем Шопен ничего не имел против мисс Стирлинг, был благодарен за ее заботы и особенно за то, что она в последнее время не слишком настойчиво проявляла их. Виновато было письмо от Огюста Франкомма. Помимо разных новостей, вроде той, что Хитина Бро все-таки вышла замуж и очень удачно, за молодого педагога, который не обратил внимание на сплетни. Огюст сообщил, что весь Париж говорит о скорой женитьбе Шопена на мисс Стирлинг. В конце концов, весь Париж всегда говорит что-нибудь нелепое, но эта сплетня была особенно неприятна, потому что ее распространила мадам Санд, а самое неприятное было то, что здесь фигурировало богатство мисс Стирлинг. Бывшая ученица Шопена мадемуазель де Розьер передавала Франкомму, будто Аврора говорила со смехом всем своим знакомым: «Как вы находите моего бывшего любовника? Женится на уродливой, старой деве! Впрочем, ее сильно украшают миллионы!» Вряд ли Жорж Санд выразилась именно так. Для нее не существовало «старых дев», а о Шопене она говорила, что он только ее «добрый знакомый». Но она могла упомянуть о миллионах мисс Джейн, и это-то было ужасно! Шопен ответил Франкомму добродушно, что невесты ищут жениха молодого и красивого, а не такого дохлого, как он. Упомянул снова, что мисс Стирлинг очень похожа на него самого. – Как же мне с самим собой целоваться! – Не подозревая, что творилось в душе мисс Джейн, он не мог думать, что его недовольство парижскими сплетниками причинит ей столько горя.
Но ему бесконечно опротивели Англия и Шотландия, и он стал мечтать только об одном – вернуться в Париж, чтобы не умереть на чужбине. Вернуться в Париж, где он прожил восемнадцать лет, где он мог сочинять. Может быть, парижский воздух снова вернет ему эту способность? Он сообщил Огюсту о своем скором выезде и сказал об этом также своим шотландкам.
Леди Эрскин хорошо понимала, что его нельзя отправлять в Париж одного – он просто не доехал бы. Она сказала сестре, что поскольку они привезли его сюда, они обязаны и отвезти его домой. Шопен поблагодарил обеих, узнав об их самоотверженном решении. – Они из любезности меня задушат, а я из любезности не откажу им в этом, – писал он Огюсту. По его мнению, это была только любезность с их стороны: он не подозревал, до какой степени он слаб.
И вот, измученный, исхудалый, разбитый мучительными месяцами, проведенными в стране, которую он не успел узнать, отказавшийся от надежд и все-таки ожидающий каких-то благоприятных перемен, возвращался он в Париж в сопровождении двух женщин-привидений.
Она не спросила Шопена о том, как он спал. Она знала, что он скажет и что было на самом деле – зачем еще спрашивать? Ее сестра, конечно, задала этот обычный вопрос, и в первый раз Джейн заметила, что Кэт не очень внимательно выслушала равнодушный и обязательный ответ Шопена.
И в наружности мисс Джейн произошла перемена. Шопен несколько раз взглянул на нее, словно не узнавая. Она была гораздо симпатичнее, чем обычно, естественна, даже мила. Весь день она не показывалась, но он охотно провел с ней вечер, и еще несколько дней после того она нежилась в лучах искренней дружбы, которую он питал к ней.
Он получал много писем и читал их с жадностью. Некоторые расстраивали его; он опускал руку с письмом и долго сидел так, удрученный. Играть ему было трудно, он садился за рояль с большими перерывами, зато очень много читал и все требовал книг, самых различных. Желая усовершенствоваться в английском языке, он пробовал читать в подлиннике Байрона и Шекспира.
Он легко усваивал язык, но мисс Джейн замечала, что чтение утомляет его. Она спрашивала: может быть, достать французскую книгу? Он отвечал: дело в самом авторе. Шекспир утомлял его необузданностью страстей, чрезмерной выпуклостью и многогранностью характеров, площадными шутками простонародья, которые сменяются рассуждениями, достойными величайшего философа; его ужасали убийства и жестокости, которые происходили тут же, на сцене, на глазах у зрителя.
Он признавался Джейн, что не видит необходимости, чтобы в трагедии все до единого действующие лица умирали, да еще насильственной смертью. Многое в их поведении казалось ему нелепым, неоправданным. Непонятные поступки Гамлета можно было объяснить тем, что, разыгрывая сумасшедшего, он и сам в это время немного повредился в уме, но Леонард Постум и Петруччио, и сам Макбет, и целый ряд других шекспировских любимцев поступали совершенно бессмысленно, соединяя в своих поступках дикость варваров с утонченностью цивилизованного человека далекого будущего, чуть ли не восемнадцатого или девятнадцатого столетия. Делакруа сердился на Шопена за непонимание великого драматурга и с азартом спрашивал: – А в самой жизни, по-вашему, нет ничего нелепого, все мотивировано? Везде торжествует здравый смысл? – Увлекшись полемикой, Делакруа заявил однажды, что вся человеческая жизнь – сплошная бессмыслица. – В таком обществе, как наше, все происходит навыворот! – Но Шопен в свою очередь уверял, что если где-нибудь и должны торжествовать законы разума, так это в искусстве!
Мисс Джейн, конечно, не соглашалась со всеми рассуждениями Шопена. Она могла отбросить библию, но не самого бога. Шекспир – это Шекспир, как Бетховен – это Бетховен! Но она была счастлива, что Шопен поверяет ей такие мысли. Значит, считает ее своим другом!
Это счастье скоро омрачилось, гораздо скорее, чем мисс Джейн могла привыкнуть к нему. Зайдя однажды к Шопену перед ужином – он как раз прочитывал полученные письма, – она была поражена его холодностью и подчеркнуто изысканной вежливостью. У нее замерло сердце, когда она убедилась, что эта перемена не была случайностью, и, совершенно потерявшись, она вышла из комнаты раньше, чем позволяли приличия.
Она не явилась к ужину под предлогом головной боли. На другой день Шопен был не так холоден, но почти не разговаривал с мисс Стирлинг. Эта отчужденность продолжалась еще несколько дней. Потом, должно быть раскаявшись, он стал мягче, но мисс Джейн уже не могла вернуться к чудесному, так трудно обретенному состоянию свободы. Она снова сделалась сухой и скованной в движениях «старой панной», которую все привыкли видеть. Но если прежде она находила утешение в библии, то теперь к этому не было возврата. Она не верила больше во все это, не могла обрести покой в молитве, но спряталась, как в скорлупу, в прежнюю молчаливость. С глубокой горестью думала она о том, как судьба к ней несправедлива. Есть люди, которые весь век наслаждаются полным, безмятежным счастьем. У нее же ничего не было: единый луч света, едва блеснув, потонул во мраке…
Внимательный взор мог подметить в ее лице выражение скорби. Но ее сестра, леди Кэт, заметила только, что милочка Джейн стала желтой, как лимон, и посоветовала обратиться к мистеру Боулю, гомеопату, отличному специалисту по лечению желудочных расстройств.
Мисс Джейн долго ломала себе голову, гадая, чем может быть вызвана убийственная перемена в поведении человека, которого она ничем не обидела. Пока она пыталась найти объяснение своему горю, была еще надежда вернуть себе внутреннюю свободу. Но постепенно мисс Стирлинг вернулась к первоначальному убеждению, что счастья на земле нет, по крайней мере, для нее. И даже то, что она потеряла веру в нерушимое слово божие и предалась ереси, повлекло за собой слишком тяжкое наказание. Мисс Джейн принадлежала к тому роду людей, которым вообще не позволено искать облегчения своей участи. Многие сказали бы:-А чем плохая участь? Самая богатая невеста во всей Шотландии! – Какая насмешка! Вернее было бы сказать: самая богатая Христова невеста во всей Шотландии! Но зачем Христу приданое? – Однако, – скажут ей, – быть богатой, как вы, – это все-таки счастье! А вы не цените его, мисс! Попробовали бы вы пожить в лачуге и питаться месивом, годным для свиней! – Милые мои, бывает положение, в котором даже лачуга приятнее дворца. Но я ничего не говорю, я молчу. – Надо почаще молиться и благодарить бога за все, что имеете! – А как быть с тем, чего я не имею? Но я молчу, я попробую молиться. Попробую, если буду уверена, что к этой молитве не прибавится горечь!
Между тем Шопен ничего не имел против мисс Стирлинг, был благодарен за ее заботы и особенно за то, что она в последнее время не слишком настойчиво проявляла их. Виновато было письмо от Огюста Франкомма. Помимо разных новостей, вроде той, что Хитина Бро все-таки вышла замуж и очень удачно, за молодого педагога, который не обратил внимание на сплетни. Огюст сообщил, что весь Париж говорит о скорой женитьбе Шопена на мисс Стирлинг. В конце концов, весь Париж всегда говорит что-нибудь нелепое, но эта сплетня была особенно неприятна, потому что ее распространила мадам Санд, а самое неприятное было то, что здесь фигурировало богатство мисс Стирлинг. Бывшая ученица Шопена мадемуазель де Розьер передавала Франкомму, будто Аврора говорила со смехом всем своим знакомым: «Как вы находите моего бывшего любовника? Женится на уродливой, старой деве! Впрочем, ее сильно украшают миллионы!» Вряд ли Жорж Санд выразилась именно так. Для нее не существовало «старых дев», а о Шопене она говорила, что он только ее «добрый знакомый». Но она могла упомянуть о миллионах мисс Джейн, и это-то было ужасно! Шопен ответил Франкомму добродушно, что невесты ищут жениха молодого и красивого, а не такого дохлого, как он. Упомянул снова, что мисс Стирлинг очень похожа на него самого. – Как же мне с самим собой целоваться! – Не подозревая, что творилось в душе мисс Джейн, он не мог думать, что его недовольство парижскими сплетниками причинит ей столько горя.
Но ему бесконечно опротивели Англия и Шотландия, и он стал мечтать только об одном – вернуться в Париж, чтобы не умереть на чужбине. Вернуться в Париж, где он прожил восемнадцать лет, где он мог сочинять. Может быть, парижский воздух снова вернет ему эту способность? Он сообщил Огюсту о своем скором выезде и сказал об этом также своим шотландкам.
Леди Эрскин хорошо понимала, что его нельзя отправлять в Париж одного – он просто не доехал бы. Она сказала сестре, что поскольку они привезли его сюда, они обязаны и отвезти его домой. Шопен поблагодарил обеих, узнав об их самоотверженном решении. – Они из любезности меня задушат, а я из любезности не откажу им в этом, – писал он Огюсту. По его мнению, это была только любезность с их стороны: он не подозревал, до какой степени он слаб.
И вот, измученный, исхудалый, разбитый мучительными месяцами, проведенными в стране, которую он не успел узнать, отказавшийся от надежд и все-таки ожидающий каких-то благоприятных перемен, возвращался он в Париж в сопровождении двух женщин-привидений.
Глава шестая
Он велел надушить у себя в салоне, чтобы пахло фиалками, и когда он вошел в свою парижскую квартиру, залитую весенним солнцем, ему показалось, что теперь все пойдет по-новому. Нервный подъем поселил в нем иллюзию прекрасного самочувствия. Он меньше кашлял в первый день приезда, хорошо спал ночью, а на другое утро пробовал даже сочинять.
Это была мазурка. Но с каким трудом она давалась ему! Как причудливо туманны были ее очертания! Мелодия вся в изгибах! Он оставлял ее и возвращался к ней. Вечером к нему пришло несколько друзей, рассказали свежие новости. У него было искушение сыграть им новую мазурку. Но он не решился.
Сочинение никогда не давалось ему легко, оттого что он не довольствовался приблизительным и даже наиболее приближенным выражением. Вдохновение посещало его внезапно. Но он не всегда мог приняться за работу в тот миг, когда оно приходило, – мешали уроки и многое другое. Оставаясь наедине с собой, он нетерпеливо припоминал посетившие его мысли, и в эти минуты все казалось найденным и, стало быть, совершенным. Но когда проходило некоторое время и он придирчиво проверял уже написанное, обнаруживалась фантастическая перемена в его вдохновенном наброске, как будто кто-то в его отсутствие, без его ведома уничтожил прежнее и написал по-своему! Его ужасали неясность фразы, недостаточность, малокровие образов, созданных как бы в припадке лунатизма. Да, он, точно лунатик, взбирался на высоту над самой пропастью! Но теперь пропасть была видна, она зияла, и он с величайшей осторожностью отодвигался от нее, ибо висел на краю уступа!
Это была мазурка. Но с каким трудом она давалась ему! Как причудливо туманны были ее очертания! Мелодия вся в изгибах! Он оставлял ее и возвращался к ней. Вечером к нему пришло несколько друзей, рассказали свежие новости. У него было искушение сыграть им новую мазурку. Но он не решился.
Сочинение никогда не давалось ему легко, оттого что он не довольствовался приблизительным и даже наиболее приближенным выражением. Вдохновение посещало его внезапно. Но он не всегда мог приняться за работу в тот миг, когда оно приходило, – мешали уроки и многое другое. Оставаясь наедине с собой, он нетерпеливо припоминал посетившие его мысли, и в эти минуты все казалось найденным и, стало быть, совершенным. Но когда проходило некоторое время и он придирчиво проверял уже написанное, обнаруживалась фантастическая перемена в его вдохновенном наброске, как будто кто-то в его отсутствие, без его ведома уничтожил прежнее и написал по-своему! Его ужасали неясность фразы, недостаточность, малокровие образов, созданных как бы в припадке лунатизма. Да, он, точно лунатик, взбирался на высоту над самой пропастью! Но теперь пропасть была видна, она зияла, и он с величайшей осторожностью отодвигался от нее, ибо висел на краю уступа!