Страница:
Судорожно он припомнил, что надо очертить себя кругом, иначе сразу — пиздец. Но круг он сделать не успел: времени хватило только раз взмахнуть хлыстом — на каменном полу образовался след в виде дуги, Сзади парторга защищала стена, на которой сохранились с трудом прочитываемые следы фрески — Страшный суд, с огромным, ветвящимся телом змия.
И началось.
Где-то в глубине церкви вдруг что-то зажглось, и оттуда к Дунаеву протянулась светящаяся дорожка, с двух сторон очерченная светящимися лампочками. По этим дорожкам быстро приближались к парторгу две фигуры. Они шли какими-то нарочито небрежными, но четкими походками, словно красуясь и что-то кому-то показывая. Было в них какое-то радостное напряжение. Не изъеденные мертвецы, не вурдалаки. Мальчик и девочка лет тринадцати, загорелые, ярко одетые, шли на Дунаева, взявшись за руки. Дунаев хорошо разглядел их. Даже слишком хорошо. Приятные, честные лица с отпечатком фамильного сходства. Видимо, брат и сестра. Желтые, флюоресцентные, морщинистые курточки без пуговиц, одинаковые кожаные сумки через плечо, напоминающие сумки почтальонов. На мальчике спортивные трусы с черными лампасами, на девочке — короткая плиссированная юбка. Голые, смуглые ноги. У девочки поцарапана коленка, косо заклеена пластырем. Белые спортивные туфли с черными шнурками. Они дошли до самой «дуги» и остановились, глядя прямо перед собой ищущими, словно бы чего-то ожидающими взглядами. Они явно не видели Дунаева. Но хотели увидеть, словно им обещали, что здесь они обнаружат какой-то подарок. Но «дуга» действовала, и они не в силах были приблизиться «Дунаеву, не могли увидеть его. Зато он видел их слишком хорошо, словно они несли с собой особый ясный свет, их самих и освещающий; высвечивающий до последней морщинки на куртках, до ворса на шнурках, до серо-золотых пятен на радужной оболочке их глаз. И таким ужасом веяло от них на Дунаева, таким глубоким чистым ужасом, какой не смогли бы внушить ему никакие мертвецы, никакие вурдалаки. Дунаев видел, что в этих подростках не содержится ни зла, ни тлена, ни злорадства, но тем не менее они отражались в его душе в виде двух резервуаров абсолютного ужаса, иномирного и несказанного, настолько чистого и беспримесного, что даже переживать его было легко. В силу своей чистоты и завершенности этот ужас не мог вступить в более глубокое соотношение с душой Дунаева. Ужас просто „показывал себя“ этой душе. Словно над кастрюлей простого супа повис огромный бриллиант, отбрасывающий в суп свои холодные блики. Блики, отсветы, рефлексы, предназначенные, возможно, для того, чтобы скользить по щеке умопомрачительной красавицы или по ее обнаженному плечу, но не для того же, чтобы высвечивать беззащитные кусочки распаренной свеклы в недрах скромного супца!
За несколько секунд все эти мысли и чувства пронеслись в дунаевской душе. Мальчик и девочка повернулись и пошли обратно по светящейся дорожке, все теми же развязно-четкими, напряженно-привольными походками. Дунаев бесшумно вздохнул и прислонился к неровной стене, на которой проступал Страшный суд.
А из глубины церкви к нему уже шли новые фигуры. Появилась женщина, веснушчатая, хрупкого сложения, со взбитыми волосами. Ярко блестели сквозь тонкие стекла очков ее свежие, заинтересованные глаза. В руках она сжимала какие-то журналы, какие-то цветные проспекты. Она быстро прошла туда и обратно по дорожке и исчезла. За ней появилась семья — мужчина лет тридцати в ярко-красной рубашке, в высоких рыбачьих сапогах, доходящих до самого паха, в маленькой кепочке, усыпанной изображениями клубниченок. Он вел за руку бутуза, еще неумело ковыляющего, краснощекого, с встрепанными темными пухоподобными волосами на темени. С другой стороны бутуза поддерживала молодая высокая женщина в облегающем платье, с жемчужной нитью на шее, с бледным аристократическим лицом, покрытым созвездиями родинок. За ними шел широкоплечий лысый старик, смеющийся какой-то шутке, под руку с девушкой, явно дочерью. Потом молодой человек в темном костюме, в белой рубашке, задумчивый, серьезный, со слегка влажным лицом, как будто он пришел сюда из бани. Потом группа детей лет десяти — трое мальчиков и одна девочка, все в ярких комбинезонах со светящимися карманами.
Ужас усилился. Каждая новая фигура вносила свою лепту в его рост, в его алмазное нагнетание. Каждое из этих лиц — веселых, добрых, мечтательных, любопытных — добавляло щепотку в белую сумму дунаевского ужаса. Они несли с собой ужас и свет. Они несли с собой также новые запахи, оттесняющие запах древнего камня и распада. Эти новые запахи были запахами чистоты, чем-то они напоминали ароматы духов, но к ним неизменно примешивалось что-то, прежде неведомое. Нечто химическое. Входя, умножаясь в числе, эти «посетители» изменяли и само пространство. Все ярче и ровнее лился свет сверху. И вот уже это был не полуразрушенный купол, а стеклянный потолок, матовый, создающий идеально взвешенное, равномерное освещение. Стены всюду (за исключением того места, где стоял Дунаев) выровнялись, сделались белоснежными. Теперь вокруг была уже не церковь, а нечто вроде выставочного помещения. Вдоль стен обозначились белые подиумы, а на них «экспонаты»: этнографическая утварь, видимо спизженная из украинских деревень — прялки, коромысла, расписные кадушки, рушники, скамейки с вырезанными на них сердцами, наряды карпатских девушек, сплошь унизанные старинными монетами, расшитые сапожки, казацкие «люльки» на серебряных цепочках. Гроб с Малышом как-то затерялся среди этих народных изделий, стал одним из «экспонатов». Он, кстати, тоже оказался сочно расписан петушками и жар-птицами. Чем-то все это напомнило парторгу Музей Дона. Но там царил глубокий покой, здесь же все было залито ужасом.
«Зрители» делали вид, что рассматривают выставленные экспонаты. Но Дунаев видел, что все они то и дело поглядывают в угол, где стоял он. Выражение застенчивого и чистосердечного ожидания чего-то очень хорошего, какого-то большого подарка, объединяло их всех. Их, словно магнитом, тянуло в сторону Дунаева — они приближались и скапливались на линии «дуги». В углу, где стоял Дунаев, куском уцелела реальность полуразрушенной церкви. Здесь все так же пахла сыростью и могилой осыпающаяся стена с остатками Страшного суда, трава пробивалась между вытоптанных плит. Но за «дугой» плиты обрывались — начинался свежий белый пол. А «зрителей» становилось все больше. Росла сумма ужаса, исходящего от них. Тесной толпой стояли они на «дуге», сильнее становился невинный нажим их предвкушающих взглядов. Дунаев чувствовал, как слабеет от ужаса. Ему казалось, «дуга» вот-вот лопнет, и тогда… Сознание не длилось дальше этого «тогда». Иногда он устрашающе щелкал «бичом бесов», но «зрители» не реагировали — из-за «дуги» к ним не доходили ни звуки, ни образы, ни даже тени быстрых движений. Один раз, взмахнув «бичом», он пролепетал:
— Покажи Мне их истинные облики.
Ничего не изменилось. Те облики, которые он видел, и были их «истинными обликами».
Он не мог найти ни в одном из этих лиц какой-либо чревоточины, отблеска порока или следов циничного хохотка. Но присутствовало нечто общее, некий «общий знаменатель»: нечто, что Дунаев силился определить — и подходящее слово вертелось на языке, пока он наконец не сообразил: человечность. Их взгляды, их повадки были пропитаны человечностью.
Он понял, кто это такие. Это были ЛЮДИ. Те самые ЛЮДИ, о несуществовании которых твердили ему лесные голоса. Те самые ЛЮДИ, о которых Малыш сказал, что они могли бы быть, что они были задуманы. Теперь Малыш демонстрировал их Дунаеву. Эти ЛЮДИ «были» и «не были» одновременно. Они существовали в своем отсутствии, в своей нерожденности. Из этой чистой, пахнущей фиалкой нерожденности они смотрели на Дунаева и не видели его, искали его глазами и не находили.
Почему же такой ужас тогда? Откуда этот ужас? А толпа их возрастала. Дунаев попробовал прочесть какую-нибудь молитву, но не мог вспомнить ни однОй. Впрочем, ЛЮДИ явно не боялись молитв (у одной женщины на шее даже ярко блестел золотой крестик). В отчаянии парторг пробормотал пересохшими губами привычное матерное ругательство:
— Эх, ебаный в рот…
Неожиданно ЛЮДИ как-то побледнели, попятились. В их лицах надежда на «подарок» как бы на секунду померкла и показалось какое-то недоумение. Они даже стали переглядываться друг с другом, словно спрашивая: что происходит? Они не слышали слов Дунаева, но нечто словно бы ударило поним.
— Ага, — сказал сам себе парторг. — Мата вы боитесь, вот чего! Нашего, русского. В горькой Юдоли выпестованного.
И он повторил громко и отчетливо:
— ЕБАНЫЙ В РОТ.
Толпа снова подалась назад. Дунаев взбодрился.
— ПИЗДА, — громко, почти по слогам, произнес он. ЛЮДИ отшатнулись еще немного.
— ХУЙ.
Тот же эффект.
— ГОВНО! — крикнул Дунаев. Но — никакого эффекта. Поэкспериментировав с произнесением различных бранных (то есть боевых) слов, парторг выяснил что действуют только три слова и бесчисленные производные от этих трех слов: существительные «хуй» и «пизда» и связующий их глагол «ебать».
«Вот они — священные три слова! — удовлетворенно подумал Дунаев, — Три карты, как говорится!»
Он вспомнил Сталинградскую битву и видение колоссальных Гигантов Любви, слияние которых и образовало Великую Мать с Мечом, которая и была не столько МАТЬ, сколько МАТ.
«Вот оно, где скрывается Великое Сокровище! — подумал он восхищенно, — И ведь лучшего тайника не найти! Мат всегда на слуху!»
Неожиданно он обратил внимание на «молитвенник», который держал руках. Оказалось, это не молитвенник, а старый школьный учебник в руках, явно долго провалявшийся в воде — он разбух, принял изогнутую форму, и все страницы стали грязные, волнистые. Название учебника было заклеено квадратным кусочком фольги, на котором четко написано от руки:
Потом вдруг все вздрогнули и посмотрели вверх. В центре матово-стеклянного потолка появилась некая тень. Она быстро увеличивалась, темнея. Что-то падало или спускалось с небес.
— Вий, — понял Дунаев. — Главный идет. Сейчас веки свои приподнимать будет.
В следующий момент матовое стекло потолка было пробито в центре и выплеснулось на «людей» шквалом белых осколков. Они приседали, прикрывая ладонями головы, и бежали куда-то. Они вбегали прямо в стены и в них исчезали, унося с собой белизну и свежесть. Вместе с ними исчезали экспонаты и подиумы. Снова обнажилась внутренность угрюмой церкви. Огромное красное солнце торчало в пробоине купола. Оно зажгло оранжево-медный пылающий отблеск в жестких волосах толстячка, восседающего в центре, на теле Малыша, что лежал в гробу. Штук тридцать петушиных криков грянуло снаружи. А толстячок улыбался, подставив солнцу свою рыжую, зажмуренную мордочку.
глава 24. Солнце
глава 25. Черные деревни
И началось.
Где-то в глубине церкви вдруг что-то зажглось, и оттуда к Дунаеву протянулась светящаяся дорожка, с двух сторон очерченная светящимися лампочками. По этим дорожкам быстро приближались к парторгу две фигуры. Они шли какими-то нарочито небрежными, но четкими походками, словно красуясь и что-то кому-то показывая. Было в них какое-то радостное напряжение. Не изъеденные мертвецы, не вурдалаки. Мальчик и девочка лет тринадцати, загорелые, ярко одетые, шли на Дунаева, взявшись за руки. Дунаев хорошо разглядел их. Даже слишком хорошо. Приятные, честные лица с отпечатком фамильного сходства. Видимо, брат и сестра. Желтые, флюоресцентные, морщинистые курточки без пуговиц, одинаковые кожаные сумки через плечо, напоминающие сумки почтальонов. На мальчике спортивные трусы с черными лампасами, на девочке — короткая плиссированная юбка. Голые, смуглые ноги. У девочки поцарапана коленка, косо заклеена пластырем. Белые спортивные туфли с черными шнурками. Они дошли до самой «дуги» и остановились, глядя прямо перед собой ищущими, словно бы чего-то ожидающими взглядами. Они явно не видели Дунаева. Но хотели увидеть, словно им обещали, что здесь они обнаружат какой-то подарок. Но «дуга» действовала, и они не в силах были приблизиться «Дунаеву, не могли увидеть его. Зато он видел их слишком хорошо, словно они несли с собой особый ясный свет, их самих и освещающий; высвечивающий до последней морщинки на куртках, до ворса на шнурках, до серо-золотых пятен на радужной оболочке их глаз. И таким ужасом веяло от них на Дунаева, таким глубоким чистым ужасом, какой не смогли бы внушить ему никакие мертвецы, никакие вурдалаки. Дунаев видел, что в этих подростках не содержится ни зла, ни тлена, ни злорадства, но тем не менее они отражались в его душе в виде двух резервуаров абсолютного ужаса, иномирного и несказанного, настолько чистого и беспримесного, что даже переживать его было легко. В силу своей чистоты и завершенности этот ужас не мог вступить в более глубокое соотношение с душой Дунаева. Ужас просто „показывал себя“ этой душе. Словно над кастрюлей простого супа повис огромный бриллиант, отбрасывающий в суп свои холодные блики. Блики, отсветы, рефлексы, предназначенные, возможно, для того, чтобы скользить по щеке умопомрачительной красавицы или по ее обнаженному плечу, но не для того же, чтобы высвечивать беззащитные кусочки распаренной свеклы в недрах скромного супца!
За несколько секунд все эти мысли и чувства пронеслись в дунаевской душе. Мальчик и девочка повернулись и пошли обратно по светящейся дорожке, все теми же развязно-четкими, напряженно-привольными походками. Дунаев бесшумно вздохнул и прислонился к неровной стене, на которой проступал Страшный суд.
А из глубины церкви к нему уже шли новые фигуры. Появилась женщина, веснушчатая, хрупкого сложения, со взбитыми волосами. Ярко блестели сквозь тонкие стекла очков ее свежие, заинтересованные глаза. В руках она сжимала какие-то журналы, какие-то цветные проспекты. Она быстро прошла туда и обратно по дорожке и исчезла. За ней появилась семья — мужчина лет тридцати в ярко-красной рубашке, в высоких рыбачьих сапогах, доходящих до самого паха, в маленькой кепочке, усыпанной изображениями клубниченок. Он вел за руку бутуза, еще неумело ковыляющего, краснощекого, с встрепанными темными пухоподобными волосами на темени. С другой стороны бутуза поддерживала молодая высокая женщина в облегающем платье, с жемчужной нитью на шее, с бледным аристократическим лицом, покрытым созвездиями родинок. За ними шел широкоплечий лысый старик, смеющийся какой-то шутке, под руку с девушкой, явно дочерью. Потом молодой человек в темном костюме, в белой рубашке, задумчивый, серьезный, со слегка влажным лицом, как будто он пришел сюда из бани. Потом группа детей лет десяти — трое мальчиков и одна девочка, все в ярких комбинезонах со светящимися карманами.
Ужас усилился. Каждая новая фигура вносила свою лепту в его рост, в его алмазное нагнетание. Каждое из этих лиц — веселых, добрых, мечтательных, любопытных — добавляло щепотку в белую сумму дунаевского ужаса. Они несли с собой ужас и свет. Они несли с собой также новые запахи, оттесняющие запах древнего камня и распада. Эти новые запахи были запахами чистоты, чем-то они напоминали ароматы духов, но к ним неизменно примешивалось что-то, прежде неведомое. Нечто химическое. Входя, умножаясь в числе, эти «посетители» изменяли и само пространство. Все ярче и ровнее лился свет сверху. И вот уже это был не полуразрушенный купол, а стеклянный потолок, матовый, создающий идеально взвешенное, равномерное освещение. Стены всюду (за исключением того места, где стоял Дунаев) выровнялись, сделались белоснежными. Теперь вокруг была уже не церковь, а нечто вроде выставочного помещения. Вдоль стен обозначились белые подиумы, а на них «экспонаты»: этнографическая утварь, видимо спизженная из украинских деревень — прялки, коромысла, расписные кадушки, рушники, скамейки с вырезанными на них сердцами, наряды карпатских девушек, сплошь унизанные старинными монетами, расшитые сапожки, казацкие «люльки» на серебряных цепочках. Гроб с Малышом как-то затерялся среди этих народных изделий, стал одним из «экспонатов». Он, кстати, тоже оказался сочно расписан петушками и жар-птицами. Чем-то все это напомнило парторгу Музей Дона. Но там царил глубокий покой, здесь же все было залито ужасом.
«Зрители» делали вид, что рассматривают выставленные экспонаты. Но Дунаев видел, что все они то и дело поглядывают в угол, где стоял он. Выражение застенчивого и чистосердечного ожидания чего-то очень хорошего, какого-то большого подарка, объединяло их всех. Их, словно магнитом, тянуло в сторону Дунаева — они приближались и скапливались на линии «дуги». В углу, где стоял Дунаев, куском уцелела реальность полуразрушенной церкви. Здесь все так же пахла сыростью и могилой осыпающаяся стена с остатками Страшного суда, трава пробивалась между вытоптанных плит. Но за «дугой» плиты обрывались — начинался свежий белый пол. А «зрителей» становилось все больше. Росла сумма ужаса, исходящего от них. Тесной толпой стояли они на «дуге», сильнее становился невинный нажим их предвкушающих взглядов. Дунаев чувствовал, как слабеет от ужаса. Ему казалось, «дуга» вот-вот лопнет, и тогда… Сознание не длилось дальше этого «тогда». Иногда он устрашающе щелкал «бичом бесов», но «зрители» не реагировали — из-за «дуги» к ним не доходили ни звуки, ни образы, ни даже тени быстрых движений. Один раз, взмахнув «бичом», он пролепетал:
— Покажи Мне их истинные облики.
Ничего не изменилось. Те облики, которые он видел, и были их «истинными обликами».
Он не мог найти ни в одном из этих лиц какой-либо чревоточины, отблеска порока или следов циничного хохотка. Но присутствовало нечто общее, некий «общий знаменатель»: нечто, что Дунаев силился определить — и подходящее слово вертелось на языке, пока он наконец не сообразил: человечность. Их взгляды, их повадки были пропитаны человечностью.
Он понял, кто это такие. Это были ЛЮДИ. Те самые ЛЮДИ, о несуществовании которых твердили ему лесные голоса. Те самые ЛЮДИ, о которых Малыш сказал, что они могли бы быть, что они были задуманы. Теперь Малыш демонстрировал их Дунаеву. Эти ЛЮДИ «были» и «не были» одновременно. Они существовали в своем отсутствии, в своей нерожденности. Из этой чистой, пахнущей фиалкой нерожденности они смотрели на Дунаева и не видели его, искали его глазами и не находили.
Почему же такой ужас тогда? Откуда этот ужас? А толпа их возрастала. Дунаев попробовал прочесть какую-нибудь молитву, но не мог вспомнить ни однОй. Впрочем, ЛЮДИ явно не боялись молитв (у одной женщины на шее даже ярко блестел золотой крестик). В отчаянии парторг пробормотал пересохшими губами привычное матерное ругательство:
— Эх, ебаный в рот…
Неожиданно ЛЮДИ как-то побледнели, попятились. В их лицах надежда на «подарок» как бы на секунду померкла и показалось какое-то недоумение. Они даже стали переглядываться друг с другом, словно спрашивая: что происходит? Они не слышали слов Дунаева, но нечто словно бы ударило поним.
— Ага, — сказал сам себе парторг. — Мата вы боитесь, вот чего! Нашего, русского. В горькой Юдоли выпестованного.
И он повторил громко и отчетливо:
— ЕБАНЫЙ В РОТ.
Толпа снова подалась назад. Дунаев взбодрился.
— ПИЗДА, — громко, почти по слогам, произнес он. ЛЮДИ отшатнулись еще немного.
— ХУЙ.
Тот же эффект.
— ГОВНО! — крикнул Дунаев. Но — никакого эффекта. Поэкспериментировав с произнесением различных бранных (то есть боевых) слов, парторг выяснил что действуют только три слова и бесчисленные производные от этих трех слов: существительные «хуй» и «пизда» и связующий их глагол «ебать».
«Вот они — священные три слова! — удовлетворенно подумал Дунаев, — Три карты, как говорится!»
Он вспомнил Сталинградскую битву и видение колоссальных Гигантов Любви, слияние которых и образовало Великую Мать с Мечом, которая и была не столько МАТЬ, сколько МАТ.
«Вот оно, где скрывается Великое Сокровище! — подумал он восхищенно, — И ведь лучшего тайника не найти! Мат всегда на слуху!»
Неожиданно он обратил внимание на «молитвенник», который держал руках. Оказалось, это не молитвенник, а старый школьный учебник в руках, явно долго провалявшийся в воде — он разбух, принял изогнутую форму, и все страницы стали грязные, волнистые. Название учебника было заклеено квадратным кусочком фольги, на котором четко написано от руки:
«Поздравляем с окончанием средних классов».Дунаев полистал книгу и убедился, что на всех страницах первоначальный текст заклеен полосками папиросной бумаги, а по этим полоскам тянется другой текст, напечатанный на канцелярской пишущей машинке — какие-то списки. Открыв наугад, Владимир Петрович стал читать вслух один из списков.
01. Различные интерьерыПо мере чтения списка Дунаев все сильнее ощущал облегчение. Дочитав список до конца и подняв глаза, он убедился, что «посетители выставки» отступили. Они теперь подавленно толпились поодаль, сбившись, как овцы в ненастный день.
02. Распад на микроэлементы
03. Затылочный туннель
04. Быстрое перелистывание страниц
05. Пляжи
06. Кабинки для переодевания
07. Буколические и пасторальные мотивы
08. Обоняние
09. Парады, коронации, церемонии, фейерверки
10. Поезда
11. Показы мод
12. Пуховый мир
13. Облака
14. Открытый космос
15. Новые инструменты, усовершенствования, изобретения
16. Откровения в чистом виде
17. Старцы
18. Превращение в неодушевленные объекты
19. Мебель на балконе, старые чемоданы
20. Исчезновение
21. Перевоплощение в другое лицо
22. Раздвоение личности, появление двойника
23. Превращение в робота, в инопланетянина
24. Агентура и шпионские задания: секретные объекты, военные базы и т.п.
25. Проход сквозь стены
26. Превращение в воду, протекание по трубам, наполнение собою бассейнов, резервуаров
27. Все, связанное с домом
28. Завеса и Покров
29. Ширма
30. Лотос
31. Фазенда
32. Веер
33. Летающий альков
34. Карусель
35. Золотая тень
36. Превращение в пулю и попадание в барабан револьвера (в рамках игры в «русскую рулетку»)
37. Попадание на фармацевтическую фабрику
38. Воцарение, коронация
39. Кинохроника
40. Бракосочетание, брачная ночь
41. Попадание внутрь технического устройства
42. Попадание внутрь тел и органических структур
43. Микроскоп
44. Бублик
45. После битвы
46. Застревание во времени
47. Попадание к соседям
48. Попадание в другую Вселенную
49. Присутствие на собственных похоронах
50. Ветер
51. Лаборатории
52. Увидеть все
53. Электричество
54. Подводное путешествие с созерцанием руин, затопленных городов, затонувших кораблей, дна
55. Музеи
56. Трудность возвращения
57. Схождение с ума, потеря рассудка
58. Подмена личности
59. Проникновение внутрь букв
60. Превращение в текст, в надпись, в изображение
61. Попадание в эфир, превращение в радиосигнал
62. Превращение в музыку
63. Говорение на незнакомых языках, глоссолалия
64. Появление грузинского акцента
65. Застолье, застольные речи, здравицы
66. Гарем
67. Американские горки
68. Другие аттракционы
69. Смех и хохот. Превращение в смех
70. Конец Света
71. Принадлежность к древнему жреческому ордену, к жреческой касте
72. Узнавание о том, что ты — инопланетянин
73. Превращение в хуй
74. Превращение в пизду
75. Мед. Увязание в меду, в янтаре
76. Появление нимба. Святость
77. Кулинарное дело. Обучение кулинарному ремеслу у опытного повара
78. Самодоносительство
79. Увеличение и уменьшение роста
80. Путешествие вокруг земного шара
81. Обыденные, бытовые обстоятельства
82. Попадание внутрь собственного тела, осмотр собственных внутренних органов изнутри
83. Попадание в заброшенные, окраинные места
84. Появление учителя-нечеловека
85. Превращение в лицо противоположного пола
86. Теплицы, сады
87. Техническая изнанка всего
88. Большая Восьмерка
89. Осмотр рая
90. Сокровищница
91. Зеркала
92. Полет
93. Архитектурные комплексы, постройки
94. Путешествие на экзотический остров
95. Полюс. База полярников
96. Белый электрический координационный центр
97. Превращение в собственное надгробие
98. Превращение в замшелый барельеф в лесу
99. Аудиенция у Императора и Императрицы. Получение должности бога ручьев
Потом вдруг все вздрогнули и посмотрели вверх. В центре матово-стеклянного потолка появилась некая тень. Она быстро увеличивалась, темнея. Что-то падало или спускалось с небес.
— Вий, — понял Дунаев. — Главный идет. Сейчас веки свои приподнимать будет.
В следующий момент матовое стекло потолка было пробито в центре и выплеснулось на «людей» шквалом белых осколков. Они приседали, прикрывая ладонями головы, и бежали куда-то. Они вбегали прямо в стены и в них исчезали, унося с собой белизну и свежесть. Вместе с ними исчезали экспонаты и подиумы. Снова обнажилась внутренность угрюмой церкви. Огромное красное солнце торчало в пробоине купола. Оно зажгло оранжево-медный пылающий отблеск в жестких волосах толстячка, восседающего в центре, на теле Малыша, что лежал в гробу. Штук тридцать петушиных криков грянуло снаружи. А толстячок улыбался, подставив солнцу свою рыжую, зажмуренную мордочку.
глава 24. Солнце
Петухи орали не так, как это бывает на рассвете. А так, как будто их подчистую резали, готовясь к большому пиру. Карлсон извивался на Малыше, не открывая глаз. Его жирное личико было изуродовано наслаждением. Он явно изображал женщину, сидящую на хую: елозил, томно вертел головой. В его позе присутствовало что-то «индийское» — одна нога перекинута через бортик гроба, другая подогнута, руки застыли в танцевальном движении: на правой руке указательный и большой пальцы касаются друг друга, образуя замкнутый круг. При всей своей пухлости, он ухитрился изогнуться всем торсом. Одет был в синий мундир летчика Люфтваффе, порванный во многих местах. Сквозь дыры светилось белое тело. На шее — венок из белых хризантем. Кроме венка на груди у него висела странная дощечка на ремнях, отдаленно напоминающая шарманку, с подобной ручкой сбоку. На внешней стороне дощечки светилась выложенная разноцветными лампочками надпись:
Карлсон спрыгнул с гроба, точнее с его уцелевшей половины, в которой еще лежали ноги Малыша, одетые в синие шорты. Вразвалочку он направился к Дунаеву, причем с лица его не сходила приветливая улыбка. Приблизившись к парторгу (на «дугу», начерченную на полу, он не обратил ни малейщего внимания), Карлсон протянул ему руку. Мутное доброе поблескивание его мелких глаз среди светлых ресниц, широкая улыбка, явно совершенно искренняя и чистосердечная, все это заставило Владимира Петровича ответить на рукопожатие. Как некогда Дон-Жуан, смело протянувший руку мраморному Командору, Дунаев совершил этот жест без колебаний. Рука Карлсона оказалась теплой и мягкой, как свежий пирожок. Он некоторое время держал руку парторга в своей, излучая приветливое сияние. Так они стояли несколько минут, улыбаясь друг другу — Настоящий Человек и Настоящий Мужчина В Рассвете Сил. Затем на «говорящей дощечке» вспыхнула новая надпись:
Парторг понял, что попал в эпицентр Карусели. Здесь оставался лишь сам механизм ее вращения, сам Стержень, отполированный вращением и скоростью до непереносимого блеска. Отсюда уже стали неразличимы кабинки и лошадки, бегущие троны и восседающие на них фигуры — «кровавые мальчики», «святые девочки», «титаны» и прочее. Они отшелушились. Их унесло… Осталась сама Карусель: и ее скорость, ее вращения, ее вспышки и темные пятна, ее протуберанцы и магнитные бури, ее огненные океаны, ее отражения в бесчисленных зеркалах, ее отблески в каплях и струях воды, в кусках льда, в кристаллах, в алмазах и глазных хрусталиках живых существ, ее восходы и закаты, ее затмения и ужас, ее животное и смертоносное… Карусель была солнцем. Не тем солнцем лжи, и песен, и дребезжащих народных сказок. Не тем солнцем, похожим на красный колобок, которым Дунаев когда-то вставал над Днепром. Карусель была солнцем тайным, беспощадно опаляющим все существующее, невидимым, необозримым, слепящим… Она была внутренним солнцем вещей, их тайной Вспышкой, которая ради всего святого должна быть спрятана в глубине. Но тут Вспышка вышла наружу, пробилась из глубины…
Это было невыносимо! Режущее сияние нарастало. Не удавалось закрыть глаза, потому что они давно уже были закрыты и зажмурены из всех сил. Солнце проникало сквозь веки, дотягиваясь до изумленных глазных яблок. Поток этого сияния нес с собой безумие и галлюцинации. Парторг в отчаянии увидел кошечку, толстую и вроде бы холеную, которая как-то странно егозила внутри своей гладкой искристой шкурки. — казалось, шкурка ей мала, ей тесно в ней.
За покатой спиной ярко сверкал пропеллер. На животе мундир расходился, и отчетливо видна была вживленная в пупок стальная кнопка со свастикой. Вот он потянулся к кнопке толстой ручонкой. Вдавил. Тут же поднялся ветер. Пропеллер за спиной Карлсона превратился в сияющий нимб, со свистом соловья-разбойника режущий воздух бритвенно-острыми лопастями. Но резал он не только воздух. В долю секунды были иссечены в мелкое крошево вся верхняя часть тела Малыша, и свечи, и половина гроба. Короче, все, что находилось за спиной у Самого Настоящего Мужчины В Рассвете Лет. Ошметки всего этого со страшной силой были разбросаны по церкви. Освежившись «ветерком», Карлсон выключил пропеллер. На груди у него стали перемигиваться лампочки, вскоре сложившиеся в надпись:
Привет, малыш!
Ну же, здравствуй, Малыш! Это Карлсон вновь прилетел.
Снова тычется в окна веснушчатым сплюснутым рыльцем.
Но Малыш не откроет окна. Малыш поседел.
Осторожно трет руки свои, словно моясь невидимым мыльцем.
Будто раненый морж дышит в кухне своей фрекен Бок.
Зачерствели на блюде душистые плюшки с корицей.
И в стокгольмские окна веселый, стрекочущий бог
Своей пухленькой ручкой уже не стучится.
Помнишь Курский вокзал? Помнишь партии скачущий курс?
Помнишь дискурса пульс под пропеллером рыжего сноба?
Перекрестки и связки. И кабинки несбыточный вкус.
И фиалковый запах. И расплывчатый контур сугроба.
ПОДНИМИТЕ ЖЕ МНЕ ВЕКИ!
Никто не откликнулся на этот капризный призыв, и Настоящий Мужчина сам воздел свои изнеженные конечности и короткими пальчиками осторожно разжал и приподнял свои поросячьи веки. На Дунаева глянули его мутно-голубые, добродушные глаза. Никакой угрозы не было в них — только нега и расслабленная игривость.ПРИВЕТ, ДРУГ!
— появилась иллюминированная надпись на «говорящей дощечке». Это приветствие сопровождалось открытой, обаятельной улыбкой. Дунаев не выдержал и осклабился в ответ. Как ни странно, он был действительно рад видеть Настоящего. После космического ужаса, исходившего от «посетителей выставки», Карлсон казался Дунаеву «своим» — врагом конечно, но все равно «своим», одного поля ягодой, так сказать. Трудное дело — война — свела их в слоях бытия и небытия, и они сроднились за этим делом, продолжая оставаться врагами.Карлсон спрыгнул с гроба, точнее с его уцелевшей половины, в которой еще лежали ноги Малыша, одетые в синие шорты. Вразвалочку он направился к Дунаеву, причем с лица его не сходила приветливая улыбка. Приблизившись к парторгу (на «дугу», начерченную на полу, он не обратил ни малейщего внимания), Карлсон протянул ему руку. Мутное доброе поблескивание его мелких глаз среди светлых ресниц, широкая улыбка, явно совершенно искренняя и чистосердечная, все это заставило Владимира Петровича ответить на рукопожатие. Как некогда Дон-Жуан, смело протянувший руку мраморному Командору, Дунаев совершил этот жест без колебаний. Рука Карлсона оказалась теплой и мягкой, как свежий пирожок. Он некоторое время держал руку парторга в своей, излучая приветливое сияние. Так они стояли несколько минут, улыбаясь друг другу — Настоящий Человек и Настоящий Мужчина В Рассвете Сил. Затем на «говорящей дощечке» вспыхнула новая надпись:
ДРУГ! Я ПОКАЖУ ТЕБЕ СОЛНЦЕ!
Карлсон выпустил руку парторга и повернулся к нему спиной. В глаза Дунаеву сверкнул изогнутый металл пропеллера. Белая сталь. Остро блеснуло из самого центра, как будто там был вделан огромный алмаз. Дунаева снова сильно затошнило — то ли от этого сверкания, то ли оттого, что вся покатая спина Настоящего оказалась покрыта мелкими капельками крови, как красными жемчужинками. Мундир на спине был разорван в середине, как платье на изнасилованной женщине. И видно было, что стальной винт торчит прямо из спины, из пухлой, изнеженной плоти. В следующий момент Карлсон нажал на кнопку в пупке, и винт завращался. Блеск и ветер заворожили парторга. Он не мог оторвать взгляд от этого пылающего вращения лопастей. А пылало все ярче. Все ярче разгорался этот круг, охватывая своим сиянием, казалось, целые миры. Все быстрее и быстрее вращалось, и свистело, и резало, и не было от этого никакого укрытия. И не было никакого другого места, кроме этого. И все вращалось из этой алмазной точки… Даже сам образ Настоящего Мужчины (стилизованный то в духе танцующего Шивы, то в духе Будды, созерцающего свастику в углублении своего пупка), даже этот пухлотелый образ отслоился и исчез. Как шелуха, как мусор.Парторг понял, что попал в эпицентр Карусели. Здесь оставался лишь сам механизм ее вращения, сам Стержень, отполированный вращением и скоростью до непереносимого блеска. Отсюда уже стали неразличимы кабинки и лошадки, бегущие троны и восседающие на них фигуры — «кровавые мальчики», «святые девочки», «титаны» и прочее. Они отшелушились. Их унесло… Осталась сама Карусель: и ее скорость, ее вращения, ее вспышки и темные пятна, ее протуберанцы и магнитные бури, ее огненные океаны, ее отражения в бесчисленных зеркалах, ее отблески в каплях и струях воды, в кусках льда, в кристаллах, в алмазах и глазных хрусталиках живых существ, ее восходы и закаты, ее затмения и ужас, ее животное и смертоносное… Карусель была солнцем. Не тем солнцем лжи, и песен, и дребезжащих народных сказок. Не тем солнцем, похожим на красный колобок, которым Дунаев когда-то вставал над Днепром. Карусель была солнцем тайным, беспощадно опаляющим все существующее, невидимым, необозримым, слепящим… Она была внутренним солнцем вещей, их тайной Вспышкой, которая ради всего святого должна быть спрятана в глубине. Но тут Вспышка вышла наружу, пробилась из глубины…
Это было невыносимо! Режущее сияние нарастало. Не удавалось закрыть глаза, потому что они давно уже были закрыты и зажмурены из всех сил. Солнце проникало сквозь веки, дотягиваясь до изумленных глазных яблок. Поток этого сияния нес с собой безумие и галлюцинации. Парторг в отчаянии увидел кошечку, толстую и вроде бы холеную, которая как-то странно егозила внутри своей гладкой искристой шкурки. — казалось, шкурка ей мала, ей тесно в ней.
пролепетала в голове, кажется, Машенька. А может быть, и не Машенька. Может быть, не было никогда никакой Машеньки. Затем Дунаеву показалось, что он распят на пропеллере Карлсона и вращается вместе с ним с дикой скоростью. А Карлсон, как Икар, поднимается выше и выше в жестокое небо, к Солнцу. И Великое Солнце все ближе. И раскаляется металл пропеллера, и все дымится. И нет ничего — только сияние. Сияние, и дым, и полет. Сияние и дым. Жар, обжигающий жар. И белое яростное сияние, и остановка дыхания, и полет…
— Кошечка-жмурка,
Тесная кожурка, —
глава 25. Черные деревни
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . парторг очнулся во тьме. Непроницаемая тьма окружала его. Он пошарил вокруг. Нащупал неровную деревянную лавку, на которой лежал, затем бревенчатую стену. Скрипнула дверь, раздались шаги. Но тьма не дрогнула, не изменилась.
— Попейте, дяденька, — прозвучал во тьме молодой, женский голос. Дунаев почувствовал, что женская рука придерживает ему голову. У лица ощутил крынку и узнал запах молока. Сделал несколько глотков. Молоко теплое, парное, только что из-под коровы. Дунаев сильно ударил зубы о край крынки — его всего трясло, как старика.
— Я ослеп? — спросил парторг равнодушно.
— Вы болели, дяденька, — ответил женский простонародный голос. — Очень сильно приболели. Не в себе были. А нынче вот, привел Господь, полегшало вам. Значит, на поправку пошли.
— Я ослеп или что? — снова спросил парторг. Но что-то подсказывало, что он не ослеп.
— Нет, сегодня получшело вам, — повторила девушка, не слушая его. Голос показался Дунаеву смутно знакомым.
— Долго я болел? — спросил Дунаев.
— Очень долго. Очень долго хворали, — залопотал голос. — Батюшка с матушкой говорили: не жилец вы. А я им говорю, еще какой жилец! Мужчина крепкий. Оклемается. И правда вот…
Откуда-то, видимо из-за двери, девушку невнятно позвали, и она ушла, сказав напоследок:
— Лежите, не вставайте. Не здоровы еще. Я скоро снова приду.
Дунаев некоторое время лежал неподвижно на лавке, уставясь невидящими глазами во тьму. Слепота не волновала его. После «солнца» сознание его было словно бы выжженным, он не думал ни о чем. Ничего не чувствовал, ничего не хотел. Так пролежал бы он, наверное, долго, без движений, тихо, равномерно дыша открытым ртом. Но почему-то он вдруг сел на лавке. И тут же понял, что не слеп. Хоть и неясно, как в сумерках, он видел свое тело, руки, колени. Он поднес руку к глазам — видна довольно отчетливо. Но все остальное, все, что не было Дунаевым, казалось съедено тьмой. Он Нащупал пустую крынку на столе, поднес ее вплотную к лицу — ни проблеска. Тьма даже не вибрировала. Он перевернул крынку и вылил остаток молока себе в ладонь. Взглянул. Впечатление было такое, что он налил в ладонь чернил. Молоко было черным.
«Я в Черных деревнях», — понял парторг и снова лег на лавку. От этой мысли ему стало спокойно. Даже дрожь в теле стала постепенно исчезать. Сейчас он, как после пыток, хотел лишь одного — чтобы его больше не мучили. Хотел лишь лежать в этой тьме, чтобы ничего не надо было делать. Вскоре он заснул, и сон принял его без сновидений, такой же темный и простой, как черные деревни.
Когда он проснулся, все так же вокруг стоял мрак. Но тем не менее чувствовалось, что полдень, что дверь открыта и в нее входит теплый воздух и вместе с ним деревенские звуки: скрип колодезного журавля, и далекий лай собак, и гоготание гусят, и кряхтение мужика, который точил косу под окном. Затем стало слышно, как мужик отложил косу и точило, поднялся и вошел в комнату.
— Попейте, дяденька, — прозвучал во тьме молодой, женский голос. Дунаев почувствовал, что женская рука придерживает ему голову. У лица ощутил крынку и узнал запах молока. Сделал несколько глотков. Молоко теплое, парное, только что из-под коровы. Дунаев сильно ударил зубы о край крынки — его всего трясло, как старика.
— Я ослеп? — спросил парторг равнодушно.
— Вы болели, дяденька, — ответил женский простонародный голос. — Очень сильно приболели. Не в себе были. А нынче вот, привел Господь, полегшало вам. Значит, на поправку пошли.
— Я ослеп или что? — снова спросил парторг. Но что-то подсказывало, что он не ослеп.
— Нет, сегодня получшело вам, — повторила девушка, не слушая его. Голос показался Дунаеву смутно знакомым.
— Долго я болел? — спросил Дунаев.
— Очень долго. Очень долго хворали, — залопотал голос. — Батюшка с матушкой говорили: не жилец вы. А я им говорю, еще какой жилец! Мужчина крепкий. Оклемается. И правда вот…
Откуда-то, видимо из-за двери, девушку невнятно позвали, и она ушла, сказав напоследок:
— Лежите, не вставайте. Не здоровы еще. Я скоро снова приду.
Дунаев некоторое время лежал неподвижно на лавке, уставясь невидящими глазами во тьму. Слепота не волновала его. После «солнца» сознание его было словно бы выжженным, он не думал ни о чем. Ничего не чувствовал, ничего не хотел. Так пролежал бы он, наверное, долго, без движений, тихо, равномерно дыша открытым ртом. Но почему-то он вдруг сел на лавке. И тут же понял, что не слеп. Хоть и неясно, как в сумерках, он видел свое тело, руки, колени. Он поднес руку к глазам — видна довольно отчетливо. Но все остальное, все, что не было Дунаевым, казалось съедено тьмой. Он Нащупал пустую крынку на столе, поднес ее вплотную к лицу — ни проблеска. Тьма даже не вибрировала. Он перевернул крынку и вылил остаток молока себе в ладонь. Взглянул. Впечатление было такое, что он налил в ладонь чернил. Молоко было черным.
«Я в Черных деревнях», — понял парторг и снова лег на лавку. От этой мысли ему стало спокойно. Даже дрожь в теле стала постепенно исчезать. Сейчас он, как после пыток, хотел лишь одного — чтобы его больше не мучили. Хотел лишь лежать в этой тьме, чтобы ничего не надо было делать. Вскоре он заснул, и сон принял его без сновидений, такой же темный и простой, как черные деревни.
Когда он проснулся, все так же вокруг стоял мрак. Но тем не менее чувствовалось, что полдень, что дверь открыта и в нее входит теплый воздух и вместе с ним деревенские звуки: скрип колодезного журавля, и далекий лай собак, и гоготание гусят, и кряхтение мужика, который точил косу под окном. Затем стало слышно, как мужик отложил косу и точило, поднялся и вошел в комнату.