Туман рассеялся вместе с волшебством. Всюду разливался ровный, пасмурный свет. Моросило.
   Дунаев увидел, что поле оканчивается обрывом, внизу — серая мокрая даль. Там стояли развалины каких-то построек — торчали стены корпусов, закопченные и черные, со снесенными крышами. В огромных окнах стекла выбиты до последнего осколка. Лежала рухнувшая огромная труба, распавшаяся на отсеки. Тускло поблескивая сквозь морось, уходила вдаль заброшенная промышленная узкоколейка.
   Медленно Дунаев начал узнавать это место. Он стоял там же, где стоял когда-то, в самом начале войны. Тогда он глядел в бинокль на заминированный завод в ожидании взрыва. И вот теперь этот завод — его завод — лежал перед ним в руинах, под мелким дождем. Все было как тогда. Одежда на Дунаеве не изменилась, тот же пыльник, костюм, сапоги. Даже галстук тот же. Только за годы войны все это истрепалось, состарилось… Кто знает, сколько раз уже все это хозяйство было уничтожено дотла и затем восстановлено? А может быть, все это осталось настоящим, тем самым, да и не очень-то истрепавшимся — как было спрятано в Заворот, так и сохранилось в первозданной свежести.
   Левой рукой Дунаев поднес к глазам бинокль. Знакомая трещинка на одной из внутренних линз…
   В бинокль он разглядел подробно руины завода — трава топорщилась в окнах цехов. Кто-то (наверное, немецкая оккупационная администрация) обнес руины забором, но теперь и забор этот был во многих местах проломлен. Виднелась довольно новая сторожка, пустая внутри, только две собаки что-то искали, роясь у бывшей проходной. Все это виднелось в окулярах с удручающей отчетливостью, сквозь искристую помеху дождя. Картина заброшенности и разрушения была полной, настолько уже остывшей и привыкшей к себе, что защемило сердце.
   Грязный бумажный лист прошелестел у ног парторга, обвился о его сапоги, затем ветер понес его дальше. Лист соскользнул с обрыва и полетел, постепенно тяжелея от дождя. Так тихо было везде. Изредка доносился отчетливо звук болтающегося куска жести, которым ударял ветер где-то на территории завода. Дунаев опустил бинокль и повернулся в противоположную сторону. Тут лежало поле, за ним темнела узкая полоска далекого леса. На этом поле когда-то произошло что-то такое, что… У парторга не было сил вспомнить. Но его почему-то потянуло в ту сторону. Он медленно пошел, увязая в рыхлой, местами чавкающей земле. Ему показалось, он шел долго, и идти ему было трудно, вязко. Но он шел, ни о чем не думая, словно все мысли ушли в накрапывание дождя, в порывы ветра, заворачивающего края пыльника. Полоска леса постепенно плотнела на горизонте, приближаясь. Внезапно он остановился.
   Посередине поля стала видна большая воронка от взрыва — явно сбросили бомбу с самолета. Что могло привлечь здесь внимание? Может быть, этот грузовичок? Остатки грузовичка, давно уже почти что слившегося с полем, виднелись неподалеку от воронки. Кабину отбросило взрывом в одну сторону, кузов — в другую, и теперь они лежали поодаль друг от друга, наполовину вросшие в землю — ржавый остов кабины и гнилой полуразвалившийся кузов. Дунаев отчетливо представил себе, как люди летят на военном самолете (может быть, немецком, а возможно, нашем): видимо, идут невысоко над подозрительной местностью, видят развалины завода, поле и на нем грузовик. Сбрасывают на него продолговатое тело бомбы.
   Но что-то здесь было еще кроме грузовика. Что-то еще… Что-то необычное, что могло привлечь их внимание. — тех, что были в самолете.
   Дунаев потер лоб, желая пробудить память, и чуть не порезался. Он с удивлением увидел, что его правая рука одета в резиновую перчатку, а пальцы ее сжимают скальпель. На узком лезвии скальпеля он заметил кровь.
   «Порезался, что ли? — подумал он. Тут же горячей пухлой волной пошел возвращающийся бред. — Значит, все это было? Поединок и прочее?»
   Он стоял теперь на краю воронки и смотрел в нее. Вблизи она чем-то напоминала строительный котлован и была наполнена водой. Темная вода тускло отражала небо.
   Он с удивлением заметил, что из воды выходят и тянутся в сторону леса какие-то канаты. Даже не канаты, а тонкие стальные тросы, туго натянутые.
   «Кажется, что-то строят, — горячечно подумал парторг словно бы углом мозга. — Молодцы. Несмотря на войну… А что жизнь — она и есть жизнь. Не все же разрушать… Концы в воду».
   Но в душе нарастал ужас и оцепенение. Тросы чуть поржавели, их было десять. Дунаев проследил за ними взглядом — они уходили в лес, который темной стеной стоял недалеко. И тут Дунаев увидел десять фигур, которые одновременно появились на краю леса. Фигуры держали в руках металлические катушки и наматывали тросы, приближаясь.
   Дунаев поднял к глазам бинокль и увидел их в подробностях. Они еще не полностью вышли из леса, проходя между его последних, разреженных деревьев. У них были серьезные, спокойные лица. И шли они спокойно и неторопливо. На некотором расстоянии друг от друга.
   Первым с правого края шел мальчик в одежде художника. На вид лет десяти. Глаза спокойные, темные. На голове — берет. Шея повязана бантом, темно-синяя бархатная блуза, доходящая до колен. Как это ни страшно, прямо из его румяного детского лица вместо носа торчал толстый карандаш, остро заточенный. Мальчик был мутантом. Следующим шел мальчик в русском национальном костюме, словно из ансамбля народных плясок. Красная шелковая косоворотка подпоясана витым шнурком, полосатые шаровары заправлены были в красные сапоги-всмятку. На шее у него висела гармонь, роскошно сверкающая своими перламутровыми кнопками. Лицо было тоже русское, румяное, наливное, курносое. Светлый вихор свисал на лоб. Затем шла девочка, которую парторг уже видел однажды. Она была в простом летнем ситцевом платье до колен и в руке держала букет цветов. На расстоянии 20 шагов от нее из леса выходил хоккеист, точнее, хоккейный вратарь в полном снаряжении. Он шел тяжело, вонзая коньки в рыхлую землю, двигая клюшкой, на своих громоздких, заслоненных щитами ногах. Затем шел мальчик с черными курчавыми волосами, с чубчиком, в круглых очках — по виду отличник музыкальной школы. Он ничего не держал в руках.
   Следующий мальчик, выходящий из леса, был одет ярко, щеголевато — синий широкий галстук, оранжевый пиджак, синяя шляпа с кисточкой. За ним из леса вышли еще двое, но они уже не имели человеческого облика. Это были робот и снеговик. Робот, ростом с десятилетнего ребенка, шел рывками, механически переставляя железные ноги, обутые в черные галоши. Глаза у него светились — это были две крошечные лампочки. Тело стальное. В целом он казался примитивным, простым. Снеговик шел на лыжах, улыбаясь линией в снегу, которая была проведена пальцем у него на лице, топая лыжами по мокрой земле и не тая от дождя. В центре шел Арзамасов. Слегка блестело его совершенно спокойное, чистое и благородное лицо. Морщины разгладились. Если бы не седые волосы и бородка, он казался бы молодым. Он. единственный взрослый среди детей (снеговик и робот размерами соответствовали детям 10-летнего возраста), был на две головы выше остальных, но шел чуть приотстав, словно бы пропуская детей вперед. Глаза уже не сверкали яростью, они стали спокойными и радостными. На лбу алели два свежих пересекающихся шрама, составляющих крест. Струйка крови сбежала с края креста по его щеке на бороду.
   Одна рука у врача была пробита насквозь, и между пальцами также бежали яркие струйки крови. Но эти раны, полученные в бою с Дунаевым, не тяготили его. Он улыбался. Лица детей, вышедших из леса, тоже были спокойными, прекрасными и радостными. Никто не смеялся, но в глазах плескалось светлое, чистое, благородное веселье.
   «Веселые…» — подумал Дунаев, и в его сознании это слово каким-то образом сразу же связалось со словом «Вселенная».
   «Веселые — это те, кто выселился из Вселенной, — подумалось ему (возможно, это были мысли Советочки). — Есть Вселенная, а есть Выселенная, где живут на Выселках. Вот эти „веселые“ — они оттуда, из Выселенной».
 
Мы в пушистые шубки успели одеться,
Мы в ушанках и валенках ходим давно,
Только страшные тени счастливого детства
Вереницей веселой скользят из кино.
 
 
Из того, из того, из того кинозала,
Окруженного жаркой листвою, кустами,
Где впервые ты тайно мне пизду показала
И я жадно прильнул к ней устами… Устали?
 
 
Написал это слово «пизда» — и вздрогнул.
Не хочу оскорблять непристойностью честных людей!
Только слова другого не дал ведь Господь нам,
Да и это священно. Оно веселей,
 
 
Чем «ваджайна», что сумрачно дышит санскритом…
…Но пизда родилась ведь из птичьего крика
И из звона мочи по древесной коре,
Так из пены и крови взошла Афродита:
Родилась и зажмурилась на соленой, кипрейской заре.
 
 
В этом слове есть бездна, и мзда, и, конечно же, «да»,
И падение шарика с башни Пизанской,
В этом слове как будто идут поезда
И курчавится Пушкин в дохе партизанской.
 
 
Все равно это слово звучит как-то жестко,
Недостаточно нежно и влажно… Ну что ж,
Наш язык не старик, он пока что подросток,
И он новое слово когда-нибудь нам принесет.
 
 
Это будет огромнейший праздник. На улицах русских
Будут флаги, салюты и радостный крик.
Для того, чтоб ласкать наших девушек узких,
Да, для этого дан нам наш русский язык!
 
 
А девчонкам он дан, чтоб лизать белый мед,
Чтобы вспенивать нежные страсти,
Чтобы истиной тайной наполненный рот
Снова пел, лепетал и лечил от напасти.
 
 
А кино на экране стрекочет, как бабочка,
О стекло наших душ ударяясь и длясь.
И тени смеются, танцуют и падают.
И тени теней убегают, двоясь.
 
 
Два солнца над нашей безмолвной планетой,
Два солнца, и мы их лучами согреты!
Согреты, согреты, как пальчики Греты,
Как летние воды прогулочной Леты.
 
   Одиннадцать приближались. Десять — с катушками и тросами. И в центре — доктор с кровью на лице, без катушки, без троса. Светлое веселье их глаз казалось образует лучи. Лучи скользили по тросам.
   — Кто это? Неужели снова люди? Второй встречи с настоящими людьми я не вынесу… — прошептал Дунаев.
   — Это не люди, сынок, — послышался у него за спиной знакомый голос.
   Парторг быстро обернулся. На ржавой кабине грузовичка сидел Поручик. Он был в ватнике, в грязных сапогах, облепленных землей. Поодаль, на остове кузова, отброшенного взрывом, сидел Бессмертный в больничной пижаме и сером больничном халате, наброшенном на плечи. Оба внимательно смотрели на Дунаева.
   — Это не люди, Дунаев, — подтвердил Бессмертный, — Это боги.
   — Да, сынок, это боги, — кивнул Поручик. — Сегодня ты боролся с богом всю ночь. С одним из богов. Как видишь, он не причинил тебе вреда. Ты цел. Его же ты поцарапал. Ты оцарапал небеса, Дунаев. Но они не в обиде. Небеса не обижаются, не сводят счеты, их не замутняет человеческий гнев. Так что ты не ссы, парень. — Поручик по-дружески подмигнул парторгу.
   — И что же мне теперь делать? — спросил Дунаев.
   — Твое обучение переходит на новый уровень, — произнес Бессмертный. — Можешь считать, что закончил школу — и младшие и средние классы. Ты теперь поступил в высшее учебное заведение. В таких заведениях учителей уже не называются учителями. Их именуют профессорами. Вот твой профессор теперь. — Бессмертный показал длинным костлявым пальцем на Арзамасова. — У него и диплом есть.
   — Как? А разве он не враг? — оторопело спросил Дунаев.
   — Враг, — кивнул Поручик и прищурился. — Враг — и гораздо более страшный, чем ты можешь представить. Это настоящий Убийца В Белом Халате. Во всяком случае, так его называли во времена Гаруна аль-Рашида. Ты его силу почти не почувствовал — он с тобой просто игрался, как с кутенком. Вот разве что он уничтожил твой Сувенир. Теперь у тебя будут возникать серьезные проблемы с памятью. Тебя лишили хвоста, ослик. Хвоста, который связывал тебя с прошлым. Твой новый профессор когда-то практиковал как акушер — ему ли не знать, как перерезать пуповину? Но не бойся, станешь забывать — тебе напомнят. А про врагов мы тебе и раньше втолковывали — враги они только с одной стороны, в Играх. А за пределами Игр они — не враги. Поэтому пока к одному из врагов в обучение не поступишь — до Источников Игр не доберешься. Тебе бы до Источников Игр добраться и перекрыть их, понял? Тогда Игры иссякнут, и мир излечится. Пора отпустить вещи на свободу, не так ли? Вот только срастется ли у тебя такое дело? Ляжет ли фишка? Ой, не знаю. Ну, как бы там ни было, войну свою выиграешь. До Берлина дойдешь, а может, и дальше. К чужим учиться ступай, потому что война на чужую землю уходит. Там другие дела, другие боги. Поработай у них подмастерьем — наука попусту не провалится. Авось уйдет себе в говно и в сопли, мы потом огородики удобрять будем. Добрее надо быть, Володя. Все для жизни делается, а не для дохлых пауков, — неожиданно заключил Поручик и ласково погрозил Дунаеву пальцем.
   — От себя скажу… — добавил Бессмертный, почесывая узкий подбородок. — Я, в принципе, человек скупой и в душе считаю себя собирателем редких предметов. Я был вашим учителем, Владимир Петрович, пока у вас имелся Сувенир. Надеялся, что вы мне его подарите в благодарность за науку. Но Профессор уничтожил Сувенир. Теперь вы как судно без якоря. Прощайте, Дунаев. Отныне вы поступаете в распоряжение богов Запада.
   — Спасибо, товарищ Бессмертный, за науку, — сказал Дунаев. — Желаю вам приятной вечности.
   — И я вам того же. А теперь смотрите.
   Бессмертный указал на одиннадцать фигур. Арзамасов обогнал остальных и уже стоял на краю воронки, глядя на Дунаева. Глаза его светились весельем. Струйка крови от вырезанного на лбу креста запеклась на щеке. Дунаев смотрел на него с другой стороны воронки.
   — Ну что же, здравствуй, новый учитель, — наконец произнес он. — Как мне называть тебя?
   — Называйте меня Айболит. Я же говорил вам, что у меня было прозвище в медицинских кругах, связанное с болевыми сигналами. Я ведь начинал как анестезиолог при клинике. Кто-то из пациентов кричит «Ай, болит…» или «Ой, болит…», тут же я бегу к нему с инъекцией. Так облегчал страдания. Коллеги вот и дали мне это детское прозвище. Я не в претензии, сжился с этой кличкой. А, гляжу, у вас мой скальпель. Сделайте милость, бросьте его мне.
   Дунаев оглянулся — ни Поручика, ни Бессмертного за ним больше не было. Они исчезли. Он бросил скальпель — тот серебряной рыбкой описал дугу над воронкой и был пойман рукой врача. Айболит улыбнулся.
   — Спасибо. Вы очень любезны. Вы разукрасили мне физиономию. С вами играть — как с котенком, который еще не научился прятать когти. Хоть называй вас Царапкой. Но теперь мой ход. Я все еще вижу на вашей руке перчатку. Значит, желаете продолжить поединок? Извольте. — С этими словами Айболит достал из внутреннего кармана халата большой ветеринарный шприц, каким делают уколы быкам или свиньям. Он попробовал иглу пальцем, затем посмотрел шприц на просвет — тот был полон прозрачной жидкостью. Затем Айболит метнул шприц в Дунаева — игла вонзилась прямо в пупок. От внезапной боли парторг согнулся, вытаращил глаза и заорал: «А-а-а-а-а!..» Он даже не мог выговорить ни одного слова.
   — Больно, голубчик? — участливо спросил доктор. — Сейчас полегчает.
   Он снял с ноги ботинок и метнул в Дунаева — ботинок сильно ударил по поршню шприца, вдавив его. Некоторая доза препарата из шприца проникла в тело Дунаева. Боль тут же прошла. По странному и уже знакомому вкусу, появившемуся во рту, парторг узнал Безымянное Лекарство.
 
Айболитом его окрестил старичок,
Живущий на даче с большою и сложной семьею,
Только сам Айболит одинок, одинок,
И качает седою своей головою.
 
 
И белеет он чистым и твердым халатом,
Где болят животы у животных, где хворает жирафик у озера Чад.
Он несет утешенье звериным ребятам,
И лекарство в душе превращается в яд,
Чтобы в рай превратить этот скаредный ад.
 
   Земля взорвалась концертами: прямо из-под Дунаева брызнула танцевальная музыка. С таким напором, как будто она долго сдерживалась.
   — Лимпопо! — заорал Дунаев и выдернул шприц из пупка.
   — Лимпопо!!! — озверело подхватило все вокруг.
   Словно бы все закружилось в танце — в сладком, знойном, экзотическом. Небо танцевало с воронкой от взрыва. Поле танцевало с Дунаевым. Дождь танцевал со всеми, хлынув вдруг сплошной стеной. Дунаев запрокинул лицо к небесам и издал ликующий «крик Тарзана». Вокруг из рыхлой земли перли экзотические растения, лес ощетинился растопыренными пальмами, которые сверкали в дожде своими изрезанными листьями, лианы свисали как плети, по ним скакали в нимбах из брызг черные фигурки обезьян.
   Бог-Художник закружился в танце с Богиней Цветов. Бог-Русский-Мальчик сплелся в танце с Богом-Роботом. Исступленно отплясывал в одиночку Бог-Щеголь в ярком галстуке и брюках клеш. Выделывал коленца Бог-Хоккеист, топча землю остриями коньков. Бог-Отличник-Консерватории обнял Бога-Снеговика.
   Посредине медленно вытанцовывал свой solo-dance огромного роста старый негр в белом костюме. Он, будто плавая, вращал локтями и элегантно выгибал членистые ноги, отшаркивал лакированными штиблетами, так что вздымались брызги джунглианской слякоти, но ни капли не оседало на его белоснежной одежде. Он жевал окурок сигары, медленно выпуская дым углом синего сморщенного рта, над которым топорщились седые жесткие усы, подстриженные в линию — усы завзятого гуляки, волокиты и поножовщика. Потом он снова отводил назад, за спину, руку с сигарой и жестоко мусолил ее своими длинными темными пальцами. За толстым уродливым ухом у него, естественно, лежала свежая гвоздика.
   Яркий красный крест, вырезанный ножом у него на лбу, уже не кровоточил. Только глаза — хотя и стали теперь негритянскими, с синими белками — своим выражением напоминали об Айболите. Это все же были глаза врача. Белая улыбка ярко вспыхивала иногда на этом темном лице.
   Дунаеву казалось теперь, что сам он вырос в джунглях, под созвездием Южного Креста, что вскормила его рослая самка обезьяны, что есть у него много жен и любовниц среди молоденьких обезьянок и зебр, что сам он крепок, смугл и ходит всегда голый, с раскрашенными разноцветными зубами.
 
Письма!
Письма часто на почту ношу.
Словно!
Словно зебре в затылок дышу.
Где ты, моя полосатая, где?
В доме,
Где теперь зоосад.
 
   Он завертелся в танце, охлопывая себя ладонями, ритмично ударяя по коленям, локтям, темени и копчику. Все стало отражаться во всем — он везде видел себя, свое зажмуренное лицо и разноцветные зубы всех цветов радуги, так что его распахнутый рот похож был на коробку с акварельными красками. Огни далеких праздников отражались в озерах, и там проносились веселые хороводы. Семь белых обезьян неподвижно сидели на ветвях дерева с огромным стволом, а внутри ствола прятались освещенные комнаты, где спала чернокожая принцесса, чьи короткие курчавые волосы были полны живыми улитками. Танец, магический и вечный, всосал Дикаря в свои вихри. Костры вспыхивали и гасли. Откуда-то издалека, с отрога горы, какие-то европейцы-путешественники рассматривали его в подзорную трубу. Он знал, что теперь, голый и беззащитный, даже без главной обереги — без ослиного хвоста, — он как бесхвостая обезьяна извивается в окуляре их трубы, и они с отвращением смотрят в его экстатическое запрокинутое лицо, на его голое тело, в котором худоба и жир свились в грубые, нецивилизованные узлы, на его разноцветные зубы. Но ему было не стыдно. Он чувствовал, даже не глядя в их сторону, что бледнолицые заблудились, что они больны тропической лихорадкой, которая скоро свалит их к подножию костров, где они будут трястись от своей внутренней арктической стужи, от холода своих мокрых простыней, на которых они спали в детстве в студеных дортуарах своих аристократических колледжей и закрытых школ, и в их предсмертном бреду будет все повторяться и повторяться его танец в круглом окошке подзорной трубы, лицо с разноцветными зубами проводит их до самого конца. Они больны. Только Большой Мулат Айбо, известный medical man, мог бы помочь им, но ему не до того — он танцует, он флиртует с омутами и ручьями, он стучит коленями по коленям, бьет локтем о локоть.
   Дунаев выгнулся мостиком, животом вверх, и стал охлопывать ладонями небо, как будто лепя его. Небо ежилось, мялось и застенчиво кололо дождевыми струями. Охлопав всю небо, Дунаев согнулся крючком и стал столь же прилежно охлопывать землю под своими танцующими ногами. Он так сильно хлопал и бил землю, что брызги глины летели ему в глаза, в лицо, но он продолжал дело, пуча губы и заботливо приговаривая что-то. Вдруг рука его подобрала с земли какую-то вещь. Он поднес ее к лицу, чтобы рассмотреть. Но она настолько оказалась облеплена мокрой землей, что непонятно было, что это такое. Но дождь постепенно смыл землю, и Дунаев увидел в своих руках растрепанную кисточку. Минуту он смотрел на нее, медленно узнавая. Это была кисточка ослиного хвоста, отсеченная Айболитом. В ту же секунду дикарь расхохотался, вскочил на край воронки и метнул тяжелую от влаги кисточку в лицо Большого Айбо.
   — Покажи мне его истинный облик! — громовым голосом приказал Дунаев.
   Молния без грома осветила окрестность.
   Джунгли исчезли. Знакомое поле, вспаханное войной, безжизненно лежало вокруг глубокой воронки, оставшейся от взрыва. Десять богов превратились в животных: слон, жираф, страус, носорог, тигр, антилопа, тапир, зебра, кенгуру и верблюд, впрягшись в огромную упряжь, тащили нечто из глубины воронки. Все животные были настолько покрыты мокрой землей и грязью, что узнавались только по силуэтам. От каждого из них тянулся и уходил в воронку натянутый серебристый трос. Концы тросов уходили в темную воду, которая смутно двигалась. И только Одиннадцатый ничего не тянул — он неподвижно стоял на краю воронки, механически сжимая и разжимая тонкие витые пальчики. Дунаева охолонуло странным холодным ветром. Это было существо — на вид маленькое, хрупкое, даже жалкое, но вокруг него огромным невидимым кубом стояла простая сила, прозрачная, безучастная ко всему. Но чувствовалось, что сила эта так глубока, что стало светлее и холоднее вокруг.
   «Хозяин, — в ужасе подумал парторг. — Вот он — Хозяин».
   В голове мелькнула когда-то слышанная фраза: «Говорит, что тайному делу от Хозяина научился…»
   Существо казалось гибридом лемура и тушканчика, причем верхняя часть тела была от лемура, а нижняя — от тушканчика, стоящего на тонких, длинных, вывернутых ногах. Существо бесцельно сжимало и разжимало свои витые пальчики, и в светящихся огромных глазах вместо зрачков застыли спиралевидные завитки. Дунаев узнал эти глаза. Не мог не узнать.
   — Бо-бо! — пролепетали похолодевшие губы.
   Вот оно — прозвище, связанное с болевыми сигналами! Наконец-то парторг догадался. А ведь догадка столько раз уже маячила поблизости! Все, что говорил врач о кличке «Айболит», была лишь детская ложь, призванная скрыть его настоящее имя, младенческое, жалкое и страшное. «Бо-бо» — именно так называют боль младенцы, а устами младенцев глаголет истина.
   И парторг повторил несколько раз, словно пуская пузыри:
   — Бо-бо. Бо-бо. Бо-бо…
   Казалось, кто-то, давясь от внутренней спазмы, пытается обратиться к Богу, но не может.
   Бо-бо был уже совсем не тот, каким когда-то Дунаев встретил его. Это был уже не «сыроед», не пузан с влажным ротиком, слизывающий мясо с костей. Годы войны изменили его — он стал аскетом.
   Бо-бо подал знак, и животные напряглись, тросы дрогнули, вода забурлила. Что-то большое выдвигалось из омута в воронке. Дунаеву стало невыносимо страшно. Он отдал бы все на свете — лишь бы тросы оборвались и «это» снова ушло бы в глубину.
   Но нечто уже выдвигалось из воды.
   — Что это? — спросил парторг у Хозяина, указывая вниз. Ответ пришел не сразу. Существо как-то настраивало свои губы, как музыкальный инструмент, чтобы произнести ответ. Наконец, с трудом, очень тихо и по слогам, как говорят те, кто не говорит никогда, оно произнесло:
   — Бе-ге-мо-тик…
   — Что? Зачем.. Зачем они тащат его? Ему же там хорошо! — Дунаев кричал почти с отчаянием. Его била дрожь.
   Существо сжало и разжало свои ручонки. Что-то умоляющее было в этом жесте, но глаза смотрели и светились безучастно. Губы неуверенно задвигались:
   — Чтобы… он… стал… свободен…
   Слово «бегемот» — древнееврейское и означает «скот» и вообще «животные», поэтому неудивительно, что нити от всех животных тянутся к одному, спрятанному в глубине, — к бегемоту. Поскольку он обозначает сразу всех, является их тайным совокупным именем. Но тросы дернулись, и «нечто» еще больше выдвинулось из болота. Стало видно, что это никакой не бегемотик.
   Из заболоченной глубины котлована выдвигалась вещь, которая никак не могла быть бегемотиком. Какой-то облепленный тиной и грязью предмет выдвигался на тросах.
   Парторгу показалось, это стол.
   — Свободен… — повторил Бо-бо.
   И в этот момент Дунаев осознал, что Бо-бо ничего не сказал. Он все время лишь молчал, парторг сам говорил за него. Струи дождя прокатились по предмету, смывая с него тину и глину. Стала проступать белизна. Дунаев хотел отвернуться, зажмуриться… но не мог.
   Это был белый рояль.
   Бо-бо перестал тереть свои пальцы и робко опустил руку, делая подобие приглашающего жеста.