«Берлеевый цвет» так поразил Дунаева своей новизной, непомерной глубиной и сочностью, что парторг охнул и тихо крикнул в густые мокрые волосы Глаши:
   — Эх, вот как здесь за темноту расплачиваются!
   Глаша ответила вдруг совершенно непонятными словами. Точнее, парторг знал, что говорила она по-русски, просто он на какой-то момент перестал понимать русскую речь. Видимо, это было условием восприятия «берлеевого цвета».
   За берлеевой волной прошли три жемчужных, разных оттенков, и затем покатила обжигающая розовая, муаровая.
   «Орденская лента, — подумал Дунаев. — Заслужил, видно».
   Его охватила радость: ее вложили в душу, как вкладывают в руку нищего попрошайки глянцевый билет на костюмированный бал, Он не сомневался, что темнота Черных деревень вот-вот рассеется, сейчас ему станет все здесь видно: и пар, и запрокинутое личико Глаши, и кадушки. Но тьма не рассеивалась. Только где-то в нижней части этой темноты стало вдруг брезжить что-то. Как будто сквозь тьму проступало осторожно и медленно нечто белое, тускло светящееся. Вроде бы пятно. Это пятно висело, как смутный ореол, на расстоянии нескольких сантиметров от кончика Дунаевского члена, погруженного в Глашину вагину.
   Дунаев вдруг понял, что это сквозь Глашино чернодеревенское тело светится младенец в ее животе.
   Неожиданно Дунаев кончил. Его оргазм в нарастающем галлюцинозе напомнил маленький салют: сноп разноцветных искр окутал белое пятно. Словно все цвета, вплоть до берлеевого, бросили свои отблески на мордочку эмбриона.
   Эмбрион на вид напоминал спящего белого бегемотика, только ручки и ножки у него были не тумбообразные, а человеческие, с нежными пальчиками. От Дунаевского оргазма он забавно поморщился. Дунаев ощутил умиление. Он как-то забыл, что это не его ребенок, а Коконова, он вообще забыл, что между зачатием и созреванием плода во чреве проходит несколько месяцев. Ему показалось, что так вот и делают детей — кончают в темноту и тут же появляется висящий во тьме белый бегемотик с зажмуренными глазками, недовольно хмурящий свои трогательные надбровия.
   Вдруг эмбрион открыл один глаз и посмотрел на Дунаева. Зрачок у него оказался темный, крупный, внимательно-блестящий. Он явно Дунаева видел. И не просто видел, а спокойно и пристально рассматривал. Затем он о чем-то спросил парторга.
   Вопрос был задан на языке, которого Дунаев не знал. Тем не менее парторг все же понял содержание вопроса. Словно бы кто-то в мозгу Дунаева перевел ему вопрос эмбриона. Может быть, это сделала Машенька?
   Эмбрион спрашивал об острове.
   — Как поживает остров? (Так приблизительно перевели вопрос.) Дунаев решил, что речь идет об острове Яблочный.
   — Хорошо. Он живет в раю, — ответил Дунаев. Его ответ Машенька сразу же перевела на язык эмбриона.
   — В раю много островов, — ответил эмбрион на своем языке. — У меня есть тоже свой собственный. Хочешь, покажу?
   Дунаев кивнул.
   В ту же секунду раздался пронзительный свист. Дунаеву сначала показалось, что это свистит эмбрион, но затем он понял, что свистит вспарываемый его собственным телом воздух. Ослепительная синева залила все вокруг. Дунаев шел небом, точнее, летел с дикой скоростью, как снаряд, выпущенный из пушки. После сплошной «внешней тьмы» его захлестнула вдруг реальность настолько яркая и цветная, что ему не верилось, что это его глаза видят все это. Сочное синее небо, огромное и вращающееся, стремительные белые облака… И глубоко внизу бескрайнее море. Море и остров. Остров, одетый со всех сторон пеной прибоя. На этот раз он не имел форму человеческого тела, скорее напоминал пасхальный кулич, из которого вырезали с одной стороны огромный клиновидный кусок. Места среза были песчаные, желтые, кое-где проступала скальная порода, складчатая и искрящаяся. Верхушка острова заросла лесом — изумрудные кроны деревьев шевелились под ветром. Дунаев летел так высоко, что эти деревья, наверное огромные, казались ему с высоты темным вихрящимся мхом. Впрочем, остров быстро приближался. Точнее, приближался к нему Дунаев. Одновременно он заметил, что к острову по воде быстро идет белая моторная лодка, оставляя за собой длинный пенный шлейф. Он понял, что траектория его полета рассчитана таким образом, чтобы догнать лодку и приземлиться прямо в нее. Вскоре он различил людей в лодке, которые махали ему руками. Несколько человек в пестрой одежде, с очень длинными волосами, которые летели за ними по ветру. Море вокруг расстилалось пенное и полупрозрачное, как драгоценный камень. Сквозь толщи вод виднелись ландшафты дна — песчаный шельф, и темная расщелина, медленно уходящая в сторону, где ее заслоняло золотое отражение солнца.
 
Господь идет российскими снегами,
Идет полями, русской мглой и тьмой,
Выходит на обрыв. Внизу деревня.
Собаки лают. Восемь черных сосен
Почти что окружают старый дом
С внутрь провалившейся местами ржавой крышей.
Видны две комнаты. Там снег лежит на стульях
И на резьбе огромного буфета…
Здесь делает река большой изгиб.
Под белым снегом даже льда не видно,
Но где-то там внизу спит рыба
И вяло водит серым плавником
Сквозь муть и полусмерть февральской спячки.
У берега купальня вмерзла в реку,
И крепко схвачено коростой ледяной
Забытое на лавке полотенце…
 
 
Бог смотрит вниз с обрыва. Поднял руку
И, кажется, благословил снега,
Деревню, дом, изгиб реки и сосны.
Но, впрочем, видно плохо. Ночь и ветер,
И все плотнее валит мелкий снег.
 
   Стихотворение, произнесенное Советочкой в голове парторга, показалось неуместным. Ни ночи, ни снега вокруг не наблюдалось. Разве что «вид сверху» да мысль о «благословенных местах» — только это совпадало. Впрочем, Дунаев не мог об этом думать — он шел на посадку, стремительно догоняя несущуюся лодку.
   Уже отчетливо стали видны люди в лодке — четверо парней и две девушки. Один из парней правил лодкой, сидя за рулем, остальные смотрели на летящего Дунаева, смеясь и заслонив глаза от яркого солнца. Острые соленые брызги коснулись лица Дунаева… Он увидел свое раздробленное отражение в извивающейся волне и понял, что летит с помощью какого-то приспособления, которое укреплено у него на спине. Многочисленные узкие ремешки опутывали его плечи, грудь и живот. В поясе его схватывал широкий ремень с кольцом в области пупка, от которого тянулся к лодке трос. Высокий длинноволосый парень в лодке подтягивал парторга, плавно наматывая Трос на большую катушку. Лицо парня казалось знакомым.
   Дунаев повис над кормой, несколько сильных молодых рук подхватили его, стали освобождать от «сбруи». Он обнаружил на себе странный оранжевый костюм, обтягивающий и, кажется, резиновый. Подобная шапочка плотно стягивала голову. Со спины у него сняли некие крылья — стрельчатые и в то же время надувные, как два матраса. Они имели ребристую структуру, и по граням их усеивали небольшие шарики, что придавало им сходство с кактусами.
   — Ну что, понравилось тебе, старина, порхать в небе? — спросил его парень, который до этого наматывал трос. Парень был узкий, извилистый, с упавшими на лицо мокрыми длинными волосами. Дунаев всмотрелся в него и сразу узнал эмбриончика из Глашиного живота. Это существо казалось теперь взрослым и пританцовывающим, но ошибиться Дунаев не мог — то самое белое личико с чертами бегемотика, личико нежное и смазанное, с маленькими глазками. Да и вопрос был задан на том же языке, который парторг уже обозначил про себя как «зародышевый». Слова в языке звучали коротко и просто, и произносились они не наружу, а внутрь, словно бы сглатываясь вместе с кусочками воздуха. Общение по-прежнему происходило через Машеньку, которая была не только поэтессочкой, но и переводчицей.
   Дунаев обнял парня, которого продолжал почему-то считать своим сыном.
   — Ишь как отмахал! — сказал парторг, одобрительно хлопая парня по плечу, обтянутому черной шелковой рубашкой, — Ну, молодец, молодец! Не все же за мамкину матку держаться! Надо жить ярко, как на картине. Вижу, все у тебя тут обустроено: и крылья, и катер. Хозяином держишься.
   Парень хихикнул, изогнулся и ловко вспрыгнул на белую лавку. Несмотря на внешнюю субтильность и худобу, чувствовалось, что он довольно мускулист и крепок. В теле ничего не осталось от зародышевой пухловатости. Только в лице.
   — Разреши, отец, представить тебя моим друзьям. Я их очень люблю, и мы вместе составляем неразлучную компанию. Вначале девушки. — Парень сделал жест в сторону двух девушек. Дунаев повернулся к ним и увидел, что они близнецы. Стоя рядом, плечо к плечу, они смотрели на него, улыбаясь и щуря светлые ресницы. Длинные, очень светлые волосы развевались на ветру и почти заслоняли своими струящимися прядями два одинаковых смеющихся личика. Лица почти еще детские, покрытые загаром и веснушками. Им было лет пятнадцать на вид.
   — Элен и Эвелин Снорре, — представил парень.
   — Очень приятно, — промолвил Дунаев, галантно целуя детские руки девушек. — Уж не старого ли Снорре Сигурдссона дочки?
   В ответ раздался хохот. Вся компания, собравшаяся в лодке, хохотала до слез, сгибаясь пополам от невыносимого смеха. Девушек настолько проняло, что они упали на дно катера и там извивались, держась за животы.
   Дунаев смущенно перетаптывался — ему никак не удавалось взять в толк, в чем дело: что он такого сказал? Конечно, он понятия не имел, кто такой Снорре Сигурдссон, но ведь это он сделал так называемый «пробный выстрел вслепую», прием вполне дипломатический. Такого рода нелепые «светские» вопросы обычно провоцируют возражения, с помощью которых можно разведать об окружающей реальности. Но тут «выстрел вслепую» угодил в какую-то смеховую точку, значения которой парторг не понимал.
   — За рулем Снорре, старший брат девушек, — продолжал представлять «сын Дунаева», после того как все отсмеялись. — А это Доттбурд по прозвищу Юбка, и Снифф, прозванный так потому, что он обожает кокаин как сумасшедший.
   — Друзья моего сына — мои друзья, — расплылся в улыбке Дунаев, пожимая руки парней. Загорелый Снорре напоминал сестер, но менее запоминался. Доттбурд был крупный, очень молодой и довольно жопастый парень, одетый действительно в пеструю юбку, с большим задумчивым лицом. Снифф, как положено наркоману, отличался худобой и любознательными крошечными глазками, лет ему можно было дать от силы шестнадцать. Он был гол по пояс, белобрыс, с белым носиком, в серебряных матросских расширяющихся книзу штанах. На его шее висело круглое черное зеркальце на шнурке. В общем, все были очень молоды.
   «Вот попал в компанию каких-то подростков, — подумал Дунаев (скорее, впрочем, с удовольствием, чем с раздражением). — Ну, а что? Все лучше, чем во тьме. Возвращение к жизни происходит через молодость. Да я и сам-то молод душой, как утенок».
   Он радостно почесал голову под оранжевой шапочкой. Казалось, он воскресает к веселой жизни после какой-то смерти, но что это за смерть и к какой жизни он воскресает — всего этого он не знал, да и не считал нужным думать об этой ерунде. Беспечность молодежи легко передавалась ему.
 
Меня утенком приглашали
Играть в оркестре на трубе.
Но я не мог играть — я крякал.
Ходил с цигаркой на губе [6]
 
   «Раз у меня есть сын, надо дружить с его ровесниками. Жить жизнью молодых», — подумал парторг.
   — Как называется твой остров, сынок? — ласково спросил Дунаев «сынка», глядя на остров, который стремительно вырастал на фоне синего неба, видимый сквозь пелену морских брызг.
   — Его называют островом Пасхи, — ответил «Сынок», сощурившись. — Видишь, он имеет форму пасхального кулича. А еще его называют Островом Приключения. В общем, между двумя названиями нет разницы. Ведь воскресение из мертвых и есть самое Главное Приключение, которое только может приключиться. — Сынок подмигнул Дунаеву, как бы намекая, что ему известны переживания «отца».
   — Эх, молодежь нынче проницательная пошла, — улыбнулся Дунаев. — А что, ты, сыночек, тоже воскрес? И все твои друзья воскресли?
   — А как же! Каждый раз, когда едешь на Остров, да еще в компании любимых друзей, это как будто тебя зачинают заново! — Сынок снова подмигнул, а затем, схватившись за поручень, — ловко подпрыгнул: Сделал он это просто так, ради удовольствия. Легко он перемахнул поручень, описал в воздухе полукруг над самой водой и вернулся на борт. Это простое гимнастическое достижение, как видно, доставило ему немалое удовольствие.
   А остров приближался. И он действительно был великолепен. Дунаев засмотрелся на его крутые склоны, отвесно ниспадающие в море, на его мшистые скалы, на коричневые глянцевые камни, облизываемые прибоем, на таинственные узкие расщелины, где плескалась холодная синяя тьма, украшенная редкими зигзагообразными бликами солнца.
   Как всякая подлинная реальность, остров обладал корнями сосен, повисшими над бездной, и застывшими в камнях синими отпечатками молний, и свистом ветра в кронах деревьев. Стены «Кулича» поднимались отвесно и упрямо.
   Парень Снорре (как видно, мастер вести лодку) легко, не снижая скорости, вошел в бухту и остановил мотор в тот момент, когда лодка уткнулась в песок пляжа.
   Компания посыпалась из лодки. Сынок галантно подхватил на руки одну из девушек-близнецов и понес ее на берег. Она хохотала. Вторую несли Снифф и Доттбурд, сплетя из рук подобие кресла.
   Затем шел Снорре, нес какие-то большие белые сумки. Позади шлепал Дунаев, весело поглядывая на солнце. В момент, когда нога его ступала в нежный песок острова, он услышал (или ему показалось) церковный хор, радостно поющий где-то далеко:
 
Христос воскресе
Из мертвых,
Смертию смерть поправ
И сущим во гробах
Живот даровав…
 
   Столько ликования было в этом отдаленном, словно ветром принесенном пении, что Дунаев не выдержал и перекрестился. И поймал на себе удивленный взгляд одной из девушек, которая как раз в этот момент оглянулась и посмотрела на него сквозь свои струящиеся по ветру волосы. Эвелин. Хотя они были похожи как две капли воды, Дунаев понял, что это Эвелин.
   Парторг распластался на горячем песке и уже не слышал больше церковного пения — только шелест кроткого моря, и крики чаек, и переговаривание ребят на их «зародышевом» языке, который он время от времени переставал понимать. Они, кажется, готовили пикничок. Вскоре разожгли маленький костер, почти невидимый в ярком сиянии солнечного света, и вот уже все сидели вокруг, передавая по кругу бутылку теплого красного вина и самокрутку. Затянувшись, Дунаев ощутил непривычный вкус.
   — Что курим? — спросил он.
   — Марихуана, отец, — подмигнул ему Снифф.
   Дунаев кивнул, затянулся поглубже, лег на песок, удерживая во рту клочок тяжелого пряного дыма. Долго он смотрел в синее небо, прежде чем выпустить этот дым — тот повис в воздухе над раскрытым ртом, как светлый плюмаж, которому пристало бы увенчивать голову королевского пони. Потом ветер растащил его на волокна. Взгляд Дунаева упал на ласты, которые валялись недалеко от него, на песке. Кто-то из ребят только что шлепал этими ластами по прибрежной воде. Теперь ласты стали свободны от ног, и вид этих ласт заворожил Дунаева. Они выглядели хорошо. Твердая резина, идеальная форма, идеальный материал. Крупные прозрачные капли морской воды на поверхности ласт. Только вот парторг не мог до конца понять, красные эти ласты или синие. Словно после созерцания «берлеевого цвета» у Дунаева развился дальтонизм. Но все это было не важно. Значение имела сама реальность ласт: реальность хотелось назвать «зубодробительной». Дунаев не мог оторвать от них глаз, он просто прилип к ним взглядом. «Ведь не может быть, не должно существовать таких ласт на свете!» — застывшим криком кричало все его внутреннее существо. От созерцания ласт его отвлек (и весьма вовремя) расторопный Сынок, который заявил, что все отправляются на поиски сокровищ. Всем предлагалось рассыпаться, покинуть друг друга и искать, после чего вернуться на пляж, чтобы показать друг другу найденное.
   — Каждый Остров является Островом Сокровищ, — произнес Сынок, щуря крошечные глазки.
   — Да мы знаем, сына, не пизди, — лениво сказал Дунаев, вставая и отрясая песок с одежды. — Ишь ты, массовик-затейник у меня растет. В кого только?.. Ну, прям как в поговорке: яйца куру учат.
   — Как ты сказал? Яйца куру учат? — заинтересованно переспросил Сынок и переглянулся со своими друзьями.
   — Ну да. А впрочем, пошли за сокровищами. Я готов. — И парторг, словно подавая пример остальным, стал решительно взбираться вверх по крутому склону.
 
«Ох-хо-хо, — расхохотался банщик
(Гром и мысль в сияющих глазах), —
Был один такой веселый мальчик,
И он назывался Божий Страх.
И от Бога, братцы, нет спасенья
Он идет серебряным путем —
Стариком в зеленом оперенье,
Девочкой с задумчивым лицом.
Толстым зайцем средь ботвы весенней,
Молнией в лиловых небесах,
Капелькой, упавшей на колени,
Лепестком в девичьих волосах.
Среди локонов, каскадами летящих,
Среди прядей, ниспадающих со лба,
Затерялись отражения парящих
Ангелов небесного столба».
 
   Мелкие камешки сыпались из-под ног Дунаева, он цеплялся за пучки нагретой солнцем травы, за ветки корявых пихт, угнездившихся на склоне. Подъем был крут, но парторг чувствовал себя полным сил, и уверенно карабкался вверх, не оглядываясь. Когда он наконец оглянулся, то голова закружилась от неожиданной высоты. Далеко внизу лежало сверкающее море с маленькой белой моторной лодкой у берега. На пляже догорал невидимый костер — видна была только тень от дыма, бегущая по светлому скальному срезу. Дунаев пошел краем обрыва, подобрал ветку и веткой тихонько постукивал по красноватым стволам сосен. Затем он увидал поросль густой яркой травы, словно бы пьяной от собственной свежести. Ему страстно захотелось поваляться в этой траве, но там уже кто-то лежал. Некто белый. Приблизившись, парторг разглядел человеческий скелет — совершенно чистые, выбеленные ветром и солнцем кости. Меж ребер буйно зеленела трава. Череп повернут вбок, как будто скелет смотрел на море. Проследив за направлением пустого «взгляда», парторг увидел барометр, валявшийся в траве. Дунаев поднял его, стал рассматривать. Красивая вещь, старинная. Барометр действовал, стрелки указывали на «ясно». На медной пластинке, украшающей верхнюю часть барометра, виднелся черненый рисунок, изображающий кита среди волн, а под ним надпись крупными латинскими буквами OCEAN. «Тяжелая штука. Настоящее сокровище». Парторг взвесил барометр в руке, рассеянно глядя на бронзовое кольцо, на котором барометр был некогда, видимо, подвешен. Это кольцо несколько раз ударили каким-то тяжелым предметом, пытаясь сплющить — наверное, чтобы барометр не так раскачивался во время штормов. Держа трофей за это наполовину сплющенное кольцо, парторг быстро пошел в глубь острова. Лес расступился перед ним, накрыв своей сыростью. Здесь уже не росли приморские сосны, здесь тесно стояли, сплетясь, неразличимые в полутьме экзотические деревья, с корявых ветвей свисали лианы и зеленые бороды мха, перелетали между стволов пестрые узкие птицы. Лес кричал и щебетал и в то же время оставался тихим, влажным и угрюмым, точнее угрюмо-радостным, как колдун Акимыч, который сидит, надувшись, в углу своей избы, довольный тем, что удачно скрыл свою тайну.
 
Спросили колдуна: «Во тьме ночной
Есть тайная река, она течет сокрыто.
Она струится летом и зимой. Как реку отыскать?»
Колдун взглянул в корыто
И промолчал. Ему опять: «Река!
Как реку отыскать?» Он поднял крынку,
Отпил, кряхтя, немного молока
И съел краюхи половинку.
Ему опять: «Доколе злу во тьме
Все тешиться над неповинным миром?
Открой, колдун, нам путь к реке
И маслом станет зло. И ужас станет сыром».
Колдун молчал. И молоко текло
По задубевшей, спутанной бородке.
И солнце что-то землю припекло.
И на земле обугленные лодки.
На дне одной из них лежал старик-колдун,
И в небо светлое смотрел он, не мигая.
Торчал со дна волос седой колтун,
В груди блестела буква золотая
На рукояти острого ножа,
Что крепко был в сухую грудь посажен.
А рядом догорал большой пожар,
И на лице седом лежали хлопья сажи.
 
   Дунаев подумал о колдуне, который забросил его сюда, на остров Пасхи. Да, непрост оказался старик. Может, это сам Поручик таким Акимычем обернулся? А может быть, просто богата Россия Поручиками и Акимычами, — в каждой деревне знают одного такого, а то и двоих. А уж где трое таких умельцев сойдутся вместе, там земля притихшая лежит, поджав под себя траву, а небо в голос хохочет и успокоиться не может.
   Он пригляделся к подлеску — не видно ли еще каких-нибудь грибов, которые могли бы перенести его на какой-нибудь новый остров райского архипелага. Грибов было множество, и самых разных, даже на далеких просвечивающих полянках, словно бы полных дымом или заплетенных паутиной, виднелись их разноцветные шляпки. Показалось вдруг, что вместо деревьев в этом лесу вообще растут одни гигантские грибы, на длинных стволообразных ножках, покрытые мхом и лианами. Но тут парторг различил впереди что-то белое, искрящееся и поспешил туда. Оттуда доносились вроде бы человеческие голоса. Внезапно лес расступился, и парторг вышел на скалистое плато. Белоснежное, словно сахарное, оно резало глаза своей белизной. К тому же оно было наклонным, как скат крыши — если бы парторг уронил стеклянный шарик, он прокатился бы по всему плато и упал бы в море. Другая сторона острова. Дунаев вспомнил, что видел это плато с высоты — оттуда оно казалось куском марципановой корки на вершине Кулича.
   Ребята тоже были здесь. Они лежали на сверкающей поверхности плато и занимались любовью. Все были голые, одежда валялась вокруг, выделяясь яркими пятнами на белизне. «Сынок» лежал, сплетясь с одной из девушек-близнецов, их длинные волосы смешались — темные со светлыми. Другая девушка обнималась со своим братом, причем оба лежали на большом и белом Доттбурде, как на перине. Только Снифф, голый и худой, сидел в стороне, не принимая участия в оргии. Он поигрывал черным зеркальцем, что висело у него на шее на пестром шнурке, пуская странные солнечные зайчики, которые бегали как серые пятна по ослепительной сахарной поверхности плато. Может быть, он ждал своей очереди или уже успел насладиться любовью.
   — А вот чем вы тут занимаетесь, детишки! — вскричал парторг, приближаясь к ним крупным шагом. — Это у вас называется «искать сокровища»? Ну что ж, согласен, лучше ебать живого человека, чем перебирать пыльные пиастры! Что ж вы не подождали своего праотца?
   — Да какой ты праотец? Какие мы тебе детишки? Ты на себя посмотри! — оборвал его Снифф, поднося к лицу парторга черное зеркальце. Парторг взглянул в него и остолбенел. Оказалось, что он — это вовсе не он, а Максимка Каменный, пацан лет двенадцати, одетый в резиновую облегающую шапочку и такой же костюм оранжевого цвета. Костюм был ярким как апельсиновый сок, но в зеркальце отражался тускло, приглушенно.
   — Да мне по хую, кто я такой! — вскричал Дунаев. И по голосу, и по интонациям, и по состоянию души понял, что он не кто иной, как Максимка. Он стал быстро сбрасывать одежду и, оставшись голым, увидел свое тело — мальчишеское, двенадцатилетнее. Впрочем, член стоял, как у взрослого.
   Он улегся на горячий белый сланец, охотно погрузившись в солнечный свет и в любовные стоны. Справа от него Сынок и Элен сливались в жаркой любви, слева стонала Эвелин, зажатая между двумя мужскими телами. Загорелый Снорре лежал на ней, ритмично вводя свой член в нежную вагину сестры, снизу пульсировал Доттбурд, проникший в анальное отверстие девушки. Голова ее склонилась набок, на губах блуждала блаженная улыбка. Максимка повернулся к ней, их губы встретились, языки стали ласкать друг друга. Девичья рука пробежала по мальчишескому телу, нащупала член, нежные узкие пальцы обхватили его и стали совершать плавные движения вверх и вниз. Все поплыло вокруг, словно бы заливаясь горячей лавой. Временами Максимке казалось, что они лежат на отвесной поверхности и чудом не падают в море и в небо. Он повернул голову в другую сторону и поцеловал Элен. Точно такие же губы, такое же прекрасное личико и две рассыпавшиеся волны платиновых волос.
   — Они… — пробормотала Элен, не открывая глаз.
   — Что? — спросил Максимка, хотя ему казалось, что говорить он разучился.
   Элен застонала, запрокинув голову. Пальцы ее впились в плечо Сынка.
   — Они приближаются… — снова пролепетала она.
   — Да, они… Они уже… — так же неразборчиво, в трансе, повторила Эвелин.
   — Кто они? — спросил Максимка, ничего не понимая. Ему показалось, что обе девушки просто бредят.
   — Доезжачие, — неразборчиво пробормотала Эвелин, и пальцы ее крепче сжали член мальчугана.
   — Какие еще доезжачие? — спросил Максимка сквозь транс.
   — Доезжачие генерала Дислеруа, — прошептала Элен ему прямо в ухо. — Они уже очень близко.
   — Кто… Что… — бормотал Максимка, но не удавалось ему сказать ничего внятного, так как руки обеих сестер ласкали его, и невыносимое блаженство уносило мысли и слова, и золотое солнце за закрытыми веками пылало на черном фойе, и приходилось закусывать губы, чтобы не визжать от наслаждения. Ему ведь было всего двенадцать, в этом возрасте обычно кончают молниеносно. Но Максим Каменный, сын великолепной Аси Ярской и красавца скульптора, обладал железной волей и ценой неимоверного усилия откладывал оргазм, чтобы дольше наслаждаться на сахарном плато.